ОЙ ЛОПНУЛ ОБРУЧ…

Грише приснилось, будто он главный министр или визирь фараона, и вот он следит за строительством и украшением царской столицы, наблюдает за сооружением дома вечности фараона, то есть гробницы, наслаждается видом коров, восторгается ведением полевых работ, а слуги кричат ему: «Принимай свежие продукты и ешь, о начальник города и визирь, счастливое начало, счастливый год, свободный от зла».

Он проснулся и немного полежал, не решаясь раскрыть глаза. К чему бы такой глупый сон? У Дашуньки не спросишь, она уже убежала посмотреть, как идет первое доение, да Дашунька в сны и не верила — она верила в идеалы. А идеалов у женщин много, и все они великие и не мельчают, а разрастаются до безбрежности и бесконечности. Скажи Дашуньке про такой сон — засмеет и затюкает. Куда, мол, тебе до визирей, если ты на должности председателя сельсовета ничем не можешь отличиться! А чем тут отличишься, если дядька Вновьизбрать оставил ему такое наследство? Все новое, все уже построено, открыто и пущено в дело, все действует, функционирует, справляется с обязанностями, выполняет свое назначение, а ты только сиди и читай законы, как подсказывает Ганна Афанасьевна.

Правда, у него все началось с неприятностей. Какие-то бессмысленные проверки, какие-то заявления, заметки, сигналы. А может, это испытание на прочность? Без неприятностей жизнь становится пресной и вообще теряет всякую ценность.

Позавтракав (чашка молока и краюшка хлеба), Гриша на мотоцикле подскочил к сельсовету, сказал Ганне Афанасьевне, что поедет в поле, где уже начали копать свеклу, и помчался к своему бывшему напарнику Педану.

Педан переживал эпоху возрождения и расцвета. Закончились времена, когда ему спихивали старую технику, теперь уже он получал и осваивал все только новое и новейшее, и уже ему красоваться на Досках почета, в президиумах собраний, на страницах газет. Что ж, заработал человек, дотерпелся и достиг. Кто позавидует — пусть попытается встать на Педаново место. Тут не знают таких конкурсов, как в техникумы гостиничного хозяйства или на юридический.

А вот Грише хотелось снова вернуться на комбайн. Зерновые убрали и без него. Там проще. А бурячок — зелье трудоемкое. Копай его — не перекопаешь.

Комбайн у Педана был новенький, только что с днепропетровского завода. Синенький, как кастрюлька, аккуратный, будто космический аппарат. Не ревет, не надрывается, только клекот от него и какое-то вроде бы облегченное воздыхание после каждой порции свеклы, добытой из твердых объятий земли. Копание еще только началось, первые дни, а уже на поле вороха свеклы, уже не успевают вывозить, уже не хватает машин. Что же будет дальше?

Педан подошел к краю загона, Гриша вскочил к нему, пристроился рядом, пожал ему локоть.

— Здоров!

— Здоров.

— Копаешь?

— Копаю.

— А вывозят?

— Плохо.

В Гришиной голове заработал механизм новых обязанностей. Ну, поговорить с Зинькой Федоровной — это ясно. А еще? Немедленно создать депутатскую группу для помощи. Он сам ее и возглавит. А для оперативного вмешательства попросится на комбайн сменным к Педану. Чтобы агрегат не останавливать.

— Пришел проситься твоим сменным! — крикнул он Педану в ухо.

— А что ж, давай.

— Зинька Федоровна не будет против?

— Уломаем.

Гриша кричал Педану в правое ухо, а слева от комбайнера уселась, неизвестно откуда прилетев, длиннохвостая сорока и застрекотала ему в левое ухо.

— А это откуда? — удивился Гриша. — Вести на хвосте приносит?

— Это Маргося, — улыбнулся Педан. — Приучена. У меня на груше гнездо, птенец выпал из него. Я подобрал, выкормил, теперь не отстает.

— А Маргося — что это?

— Да это я, знаешь, в честь премьерши назвал. И научил, хотя и учить не надо, она богом так создана, что тащит все на свете. Вот посмотри.

Он достал из кармана огрызок карандашика, взмахнул им, будто намереваясь писать, крикнул сороке:

— Маргося! Посмотри-ка!

Сорока нацелилась неподвижным черным глазом на карандашик, улучила миг, когда пальцы Педана чуточку расслабились, с громким криком метнулась перед самым лицом комбайнера, выхватила карандашик и бросилась наутек, победоносно покрикивая.

— Видишь, — захохотал Педан. — Украдет, еще и хвалится.

— Во рту кусочек дерева, а она стрекочет? — не поверил Гриша.

— А черти ее маму знают, как это у нее получается. Может, она в когтях держит. У нее еще две подружки есть — вот уж бандитки! Бросил я как-то своему Рябку кость, Маргося тотчас же приметила, пурх-пурх, а кость больше ее. Тогда она как? Тотчас же призвала своих союзниц, сама клюет ухо Рябка, он лишь отмахивается да рычит, а две подружки налетели, приноровились с двух сторон к мослу — и айда. Маргося за ними, а Рябко только зубами пощелкал вдогонку.

— Мне бы такую птичечку, — сказал Гриша.

— Могу дать взаймы. Пару раз накорми ее чем-нибудь вкусным, полетит и за тобой.

— Это если понадобится.

— Только свистни — и дело с концом! У меня после тех кур моих с птицами контакты на высоком уровне!

— И после того, как ты Самуся огрел петухом? — засмеялся Гриша.

— Самусь — пройденный этап. Бежал на каменоломню, посвисти ему вслед. А нам с тобой бежать некуда.

— Бежать не будем. Тут главное — как Зиньку Федоровну уговорить.

— Ты же теперь начальство, делай что хочешь.

— Ага, начальство. Ты по лестнице когда-нибудь лазил?

— Такое скажешь — не лазил. А кто же по ней лазил, если не я?

— А ну вспомни, как на верхних ступеньках — куда там прыгнешь?

— Да куда? Никуда. Стой и не шевелись.

— А внизу прыгай во все стороны.

— Внизу так.

— Вот и я, пока на комбайне был, прыгал и подпрыгивал. А теперь стой и не шевелись.

— Смех! — удивился Педан. — А я думал, как начальство, так и мед ложкой.

У Гриши было воспоминание и про мед, и про комбайн, а также про метафору. Но не станешь же здесь кричать на ухо Педану про мед и метафору. Зато можно посидеть некоторое время блаженно улыбаясь под несмолкаемый гул свеклоуборочного агрегата, и пуститься в воспоминания и в детство.

Великое дело — метафора! Это значит: сказать как-нибудь так, лишь бы только не похоже было на то, как говорят нормальные люди. И тогда Винничина называется сахарным Донбассом, сахарная свекла — сладким корнем, кукуруза царицей полей, а наш многотрудный комбайн — степным кораблем. Грише в те (далекие теперь, скажем откровенно) годы комбайн больше напоминал гигантского золотистого шмеля. Ползает по безбрежным полям пшеницы в громком грохоте жужжания, окутанный непробиваемым облаком золотистой пылищи настоящий тебе шмель! Но когда летом Бескаравайный поставил Гришу рядом с собой на комбайновом мостике и хлопец уже изнутри взглянул на это облако, окутывавшее могучую машину, то оказалось оно отнюдь не золотистым, а почти черным и дышать в этом облаке приходилось не воздухом, а какой-то мешаниной пыли и остей, и в горле першило, и глаза слезились, но все равно хотелось петь и кричать на всю степь: «Вот я помощником у самого Бескаравайного!»

А как обедалось после того, как выскочил из этого облака! Краюшка хлеба, кусок сала, два круто сваренных яйца, луковица, бутылка молока — все, что положила в школьный портфелик Гришина мама Сашка, глоталось, будто на соревновании. Если бы присуждали призы за скорость съедания степных обедов, Гриша завоевал бы в тот день наивысший!

И тут прискочил к ним Давидка Самусь, стажировавшийся на водителя грузовой машины, и зашептал Грише на ухо:

— Слыхал? Сегодня в подсолнухах старый Щусь гонит мед.

— Да ну! — встрепенулся Гриша.

— У тебя хлеб найдется? А то у меня нечем мед есть, а дед Щусь обещал.

Мед относился к вещам, которыми не следует пренебрегать даже тогда, когда ты на время каникул стал помощником самого Бескаравайного. Гриша заглянул в свой портфелик, порылся там и не нашел ничего, кроме малосольного огурца. Сам удивился, как этот огурец уцелел от сплошного уничтожения.

— Вот огурец, — показал он Давидке. — Малосольный.

— Все правильно! — обрадовался Давидка. — Огурец — это класс. Подцепишь им мед, как ложкой, а потом облизываешь каждый раз огурец, чтобы не тошнило от сладкого. Только не съедать огурец — и все правильно! Побежали на пасеку?

Гриша несмело взглянул в сторону комбайна, где Бескаравайный занят был масленкой. Покрашенный в оранжевый цвет, комбайн светился, будто огромный апельсин, но, разумеется, апельсин совершенно несъедобный и со свеженьким медом никакого сравнения выдержать не мог.

Пятясь, Гриша медленно отдалялся от комбайна. Давидка шептал ему, чтобы шел скорее, ведь обеденный перерыв уже заканчивается, а там мед, да какой же правильный мед!

— А может, ты сам? — сделал последнюю попытку перебороть искушение Гриша. — Бери огурец и…

Давидка схватил его за руку и силком потянул за собой по высокой стерне.

— Ты глупый, что ли? — воскликнул он. — Отказываться от такого добра!

Они сбежали сначала тихонько, украдкой, потом сорвались на рысь, только позванивала под босыми ногами стерня да покачивался золотом мир перед глазами от моря расцветших подсолнухов, к которым они направлялись.

И тут позади что-то загрохотало. Тихо, потом громче, сначала словно бы раздраженно, гневно, но сразу же успокоилось и загудело ровно и мелодично, как огромный шмель. Бов-бов-бовле-лени!

Гриша оглянулся еще на бегу, приближаясь с каждым шагом к подсолнухам и к обещанному Самусем меду, но уже чувствуя, что произошло что-то такое, от чего все меды на свете для него стали горькими.

Комбайн Бескаравайного, покачиваясь и переваливаясь, медленно вошел в загонку, загудел ровно и удовлетворенно, двинулся вперед, скорее и скорее, засверкал на солнце оранжевыми боками, подернулся еле заметной дымкой и наконец облачком, казавшимся издали золотистым.

Гриша остановился. Давидка еще пробежал немного, пока заметил, что бежит один, остановился тоже, крикнул:

— Ты чего?

— Возьми огурец, я возвращаюсь, — сказал Гриша.

— Сдурел!

— Возьми, а то некогда.

Гриша даже не стал ждать, пока Давидка подойдет к нему. Положил огурец на стерню и помчался вдогонку за комбайном Бескаравайного.

Все-таки этот комбайн очень похож на золотистого шмеля. И облачко, которым он окутан, тоже золотистое. Наверное, оно и изнутри такое же, следует только хорошенько присмотреться.

Мог ли бы он теперь сказать, что уже насмотрелся вдоволь? И кому? Зиньке Федоровне?

Но с Зинькой Федоровной можно сугубо, трегубо и многогубо только про дело, только о том, что нужно, потому что она председатель колхоза, а на председателе колхоза лежит все: озабоченность, надежды, озлобление, неблагоприятные погодные условия и ответственность, ответственность, ответственность.

Если бы Гриша был поэтом, он сложил бы оду о председателе колхоза. И не потому, что председатель, как это считают некоторые писатели (да разве только писатели?), заслоняет своей могучей фигурой всех сельских тружеников, возвышаясь над ними, как медный памятник. Памятники, как известно, только напоминают нам о сделанном, а живым — живое.

Председатель никого не замечает и не заменяет, он только отдувается за всех — это правда. А для этого надо крепко стоять на ногах, врастать в землю так, чтобы не сковырнули никакие землеройные машины и никакие силы на свете. Вот почему все председатели крепко стоят на ногах. Из-за этого они немного неповоротливые, зато хитрые. Они любят хорошие хаты («ой, чья это хата разукрашена?»), но не расходуют на это государственных средств. Любят они черные «Волги». Если же черных не достается, то ездят на тех, какие занарядит Министерство торговли в район. Еще больше они любят награды, но никогда не увлекаются этой суетностью, потому что у них нет для этого времени. Самое интересное (это уже граничит с какой-то мистикой), что все председатели колхозов, независимо от их пола, словно бы одинаковы. Мужчины похожи на председателей, и женщины похожи на председателей. Вы никогда не спутаете их с кем-нибудь другим, а встретив, сразу воскликнете: «Доброго здоровья вам, товарищ председатель!» И это тем удивительнее, что голова как часть тела у головы колхоза не занимает такого уж слишком особого места. На первый план здесь выдвигается что-то другое, отнюдь не биологическое, а словно бы стратегическое, что ли: упорство, неколебимость, каменно-стальная воля. Он поднят над землей и над всем миром огромным ощущением всемогущей силы смеха. Смех очищает кровь. Поэтому председатель улыбается и тогда, когда ему говорят умные вещи, и тогда, когда слышит глупости. На самом же деле — он выставляет мудрую улыбку, как щит, отгораживается ею, как дипломат от чужого министра иностранных дел. У нас свои дела!

Вам хочется того и сего или так и сяк, а председатель знает, что только вот как. Вы приехали и уехали, а председатель остается. «А у меня такое зелье, что химеры отгоняет…» Председатель свистит, как скворец, вслед преходящим уполномоченным, а клюет только свои зернышки. Солнце его печет, дожди секут, ветры обдувают, морозы докучают, а он только кряхтит, краснеет, надувается и врастает в землю еще глубже. Даже египетские пирамиды разваливаются, а он стоит. Горные хребты под могучим воздействием сил природы стираются, становятся ниже, приседают, а председатель колхоза не просто стоит, а еще словно бы и возвышается все больше и сильнее.

Скажут: а крестьяне вообще? Разве они не такие, как председатели колхозов? И непременно ли надо стать председателем, чтобы сосредоточить в себе все эти признаки, свойства и достоинства своего народа, трудолюбивого и твердого в истории? Тогда спросим и мы: а что такое крестьяне и где они теперь? И сохранились ли они в своем первоначальном, так сказать дистиллированном, виде? Летят в город, тем более что крылья из синтетики теперь купишь где угодно. Бывшие крестьяне переходят в ту необозначенную категорию человечества, которая мечется между жилыми массивами больших и малых городов и теми географическими просторами, где созревает рожь, красуется пшеница, тихо растет в земле картофель, визжат поросята, начиняются колбасы и настаивается в кувшинах густая сметана.

— Так как, Зинька Федоровна, — спросил Гриша председателя колхоза по телефону, — вы не возражаете, чтобы я подменял Педана на свеклоагрегате в ночные смены?

— Давай договоримся так, — сказала Зинька Федоровна. — Ты мне ничего не говорил, а я ничего не слышала.

— Согласен.

— А теперь ты мне скажи: как ты прогнал от нас Жмака? Я тебе за это готова в ножки поклониться.

— Да как? Вы же бросили меня ему в пасть, вот я и выкручивался. Так мне как — садиться на комбайн?

— А разве я когда-нибудь была против? — сказала Зинька Федоровна.

И тут пошел дождь. Перед тем земля, раскаленная солнцем, была твердая, как бычий лоб, а теперь за одну ночь раскисла, расползлась, как в половодье, и уже не была доброй и всеплодящей, а только хищно-беспощадной и стремилась изо всех сил засосать тебя в свои дебри, проглотить, бесследно смыть.

Однако в намерения автора не входит описание дождей. Автор не может (и не хочет!) конкурировать с классиками. Несмотря на свой преклонный возраст, автор до сих пор еще помнит гениальную картину украинских дождей у Коцюбинского: «Идут дожди. Холодные осенние туманы клубятся вверху и спускают на землю мокрые косы…» Но классики не знали, что такое пятьдесят миллионов тонн сахарной свеклы. Такого количества этих, как пишут наши журналисты, «сладких корней» вообще не знал ни один народ. И никто не знает, как это посеять, как прорывать, пропалывать, ухаживать, а самое главное: как выкопать?

Мы копаем свеклу! Нас пятьдесят миллионов, а свеклы — пятьдесят миллионов тонн, да еще добавим десять миллионов тонн земли, налипшей на корни. И вот в мире происходит то и се, одни страны развиваются сюда, другие развиваются туда, третьи вовсе не развиваются, а над ними нависают те, кто с жиру бесится, а мы знай копаем свеклу. Копаем в земле тугой, как бычий лоб, и в развезенной, как хляби небесные в старых книгах, и в скованной морозами, твердой, как танковая броня, копаем неутомимо, упрямо и упорно, потому что хотим, чтобы в этом жестоком и безжалостном мире было хотя бы немножко чего-то доброго и сладкого. Оставим доброту абстрактную для упражнений кабинетных философов. Мы люди конкретного действия, мы кормим людей, так и запишем. А тем временем будем копать свою свеклу, потому что ее много, а времени мало.

На рассвете, в дикой темноте, по непролазному болоту добрел до Гришиного комбайна дядька Обелиск и сообщил:

— Прибыли товарищи из области!

— Сколько? — спросил Гриша.

— Двое. Мужчина и женщина. А может, женщина и мужчина. Тут я не разобрал. Ночевать негде, так я их к Самусю-Несвежему.

— Там же этот учитель новый.

— Поместились. Теперь требуют вас.

— Откуда они, говорите?

— Из самой области.

— И что?

— Требуют.

Тут невольно придется возвратиться к началу этой главки. Почему «Ой лопнул обруч…»? Может, следовало сказать: треснул? Ведь мы уже приводили слова одного нашего уважаемого поэта: «У человека лопалось терпение». Не будем скрывать, приводили для смеха. Потому что в нашем народе слово «лускать», «луснул» всегда применялось если не к плодам земным (семечки, орехи), то к смеху, и если кто-нибудь слишком смешил людей, то они добродушно восклицали: «А чтоб ты луснул!»

Что же касается терпения, то оно могло только лопнуть, в крайнем случае, так, как лопаются обручи на бочках и кадушках, о чем говорит и наша песня: «Ой лопнув обруч та й коло барила…»

Дальше в песне речь идет о девушке, которая обманула казака, но нам сейчас не до девчат.

Когда Гриша Левенец, сидя на свекловичном комбайне, среди хлябей небесных и земных, услышал, что снова по его душу приехали какие-то проверяльщики, то, несмотря на свой молодой возраст и абсолютно ничтожный руководящий стаж, почувствовал, что у него терпение лопается, как обруч на бочонке.

Расписание часов у Гриши теперь было такое, как натянутая струна или тугой барабан. Целый день — дела в сельсовете с их неизбежными хлопотами, маленькими радостями, разочарованиями, мелкими конфликтами и достижениями, размах которых ограничивался только размерами Веселоярска.

Затем мотоциклом домой, кое-какой ужин, снова мотоцикл — и на свеклу к Педану. Целую ночь на комбайне (Педан спал в вагончике и подменял Гришу на рассвете), перед восходом солнца домой, три-четыре часа поспать — и на боевой пост, доверенный веселоярцами, к Ганне Афанасьевне и дядьке Обелиску. Так пошла жизнь. А как она должна идти? — спросил бы нас Гриша. А мы спросим у вас. Все правильно, как сказал бы Самусь, но Самуся не было, он исчез из нашего повествования, а сила его отнюдь не такая, чтобы, как говорил когда-то над гробом Петра Первого Феофан Прокопович, «оставляя нас разрушением тела своего, дух свой оставил нам».

Даже духа Самуся не осталось в Веселоярске, а если это так, то не будем упоминать и его высказываний.

Потому-то скажем, что все было… ну, нормально, или там как. Здоровая молодая семья живет в постоянном трудовом напряжении, и напряжение это не уменьшается, а возрастает изо дня в день и, таким образом, еще крепче цементирует семью. Цементирование семьи — процесс довольно сложный и, можно сказать, таинственный, поэтому возникает потребность как-то конкретизировать его, продемонстрировать, показать на примере. Пути и попытки для этого каждый выбирает по вкусу. Одни публично обнимаются (а то еще и целуются!), другие называют друг друга сладенькими прозвищами, третьи, памятуя о борьбе противоположностей, употребляют слова довольно терпкие и не обнимаются при людях, а только и знают что расходятся да сходятся да… Наши герои не могли себе позволить таких примитивных волеизъявлений. Они цементировали свою семью при помощи картонного ящика из-под телевизора «Электрон». Этого ящика давно бы уже не было, но мама Сашка пожалела выбрасывать такое добро и пристроила его на веранде возле холодильника. И внутри можно что-то спрятать, и сверху поставить, то ли чашку, то ли тарелку. Теперь картонный ящик стал своеобразным полигоном для испытания брачной верности, прочности любви и обыкновенного человеческого терпения.

Гриша не решался объяснять Дашуньке свою свекловичную эпопею ни дома, ни заочно по телефону. Поэтому очень обрадовался, натолкнувшись на картонный ящик. Вот где было его спасение! На окне веранды валялся плоский столярный карандаш с толстым грифелем, Гриша схватил его, подбежал к ящику, начал выбирать самое приметное место на нем. Самое приметное было сверху, посредине. Но там уже все занимали огромные красные буквы, складывающиеся в слова: «НЕ КАНТОВАТЬ. БОИТСЯ СЫРОСТИ». Гриша решил пристроиться возле «БОИТСЯ СЫРОСТИ», но не прятался под ним, а залез наверх и написал с лаконизмом, которому мог бы позавидовать сам Юлий Цезарь: «Я на свекле. Ц.Г.». Последние две буквы следовало понимать: «Целую. Гриша».

Когда на рассвете он приехал домой, Дашуньки уже не было, а над «Не кантовать» стояло: «Я — на фермах. Ц.Д.». И тут «Ц.Д.», разумеется, вовсе не означало цедильник, а только: «Целую. Дашунька».

Так оно и пошло:

«На свекле. Ц.Г.».

«На фермах. Ц.Д.».

«На свекле. Ц.Ц.Г.».

«На фермах. Еще Ц.Д.».

Исписали «Боится сырости», исписали «Не кантовать», добрались и до «Не бросать», а только в их посланиях начали появляться некоторые несоответствия. Если Гриша каждый раз добавлял по одной букве Ц и довел их уже до четырех (то есть: целую, целую, целую, целую), то Дашунька дальше одного Ц вообще не пошла, потом стала употреблять словечко «еще» (то есть: «еще целую»), потом прибегла к обороту, уже и вовсе неблагоприятному «не Ц.Д.» — то есть: не целую, а еще дальше просто отписывалась: «на фе…»

Семья цементировалась, можно сказать, в одностороннем порядке. Поцелуев с одной стороны становилось больше и больше, а с другой стороны они исчезали совсем и вообще… Вы скажете: тут неминуем конфликт. Но разве же возможен такой примитивный (к тому же сотни раз описанный в халтурных книгах) конфликт в обществе, где впервые в истории человечества наконец удалось достичь гармоничного сочетания общественного и личного, где женщина терпеливо ждет мужа с самых затяжных собраний и самых нудных заседаний (малых деток к сердцу прижимает), а муж еще терпеливее ждет свою общественно-активную жену со свекловичного звена или из длительных поездок для обмена передовым опытом (малых деток к сердцу прижимает). Да и еще: у Григория Левенца и Дарины Порубай, как это доказала недавняя демографическая комиссия, плодотворно поработавшая в райцентре, детей еще не было, стало быть, не было чего прижимать к сердцу тому или другому члену семьи, пока тот или иной член семьи покончит со своими трудовыми обязанностями и прибудет наконец в общий и такой дорогой для обоих (обоих? обоих?) дом и в лоно семьи.

Ученые классифицировали бы это так: стандартная ситуация. А про стандартные ситуации романов не пишут. Но скажите кому-либо из женщин, что она — стандартная. Что будет? Выцарапает вам глаза. А если скажете мужчине? Мужчине это все равно. Для мужчины самое главное, чтобы его любила женщина.

Вот так незаметно мы перешли от свеклы к женщинам, но это только словесный обман, потому что женщины никуда не убегут, а свеклу нужно копать и вывозить на сахарные заводы, чтобы там поскорее перерабатывать и получать сахар, который вреден только для пенсионеров, а для остального человечества необходим так же, как хлеб и вода, потому и называется: углевод. Разумеется, автор, еще с молодых лет усвоив теорию о роли личности в истории, а также зная известную народную мудрость о том, что без одного попа вода освятится, не имел никакого намерения придавать чрезвычайный вес личному участию Григория Левенца в «свекловичной жатве». В самом деле: что может сделать один человек? Техника у нас есть? Есть. Передовая? Передовая. Энтузиазм имеется? Имеется. Трудовых масс маловато? Бросим на помощь труженикам полей учеников. Пошлем из городов шефов, студентов.

Потому и неудивительно, что Гриша Левенец оказался на свекловичном комбайне производства днепропетровского завода.

Но вот тут и сказалась вся нестандартность ситуации, в которую попал Гриша. Получалось, что одно дело копать свеклу, когда ты просто механизатор, и совсем другое, когда ты уже председатель сельсовета. Знал же Гриша в прошлом и в позапрошлом годах, что свеклокомбайн выкапывает не все корни, кое-что теряется. Такова его техническая особенность. Механизатор воспринимал эту техническую особенность как нечто посланное чуть ли не с неба, не удивлялся, не возмущался, не употреблял вводных слов и предложений, вспоминая конструкторов и производственников. Садился на комбайн и копал свеклу. Ничего не вижу, ничего не слышу, ничего не знаю.

Но Григорий Левенец сегодня уже не просто механизатор, дорогие товарищи! И свекла для него не продукт сельскохозяйственного производства, а политический фактор. Свекловичный корень, который не выкапывает рядовой механизатор, — это мертвая субстанция, побочный продукт, не зарегистрированный ни статистикой, ни общественным мнением (что с воза упало, то пропало), а корень, сознательно оставленный в земле председателем сельсовета (пускай даже и из-за несовершенства техники), — это безобразие и, если хотите, преступление!

Гриша все это увидел, понял и ужаснулся. Первый, кому он мог излить свою душу, был Педан.

— Послушай, Педан, — сказал Гриша своему сменщику, — ты видишь, что каждый шестой корень остается в земле?

— А разве я их считал? — спокойно ответил Педан. — Может, какие-нибудь там и остаются. Черти их маму знают.

— Ну, ты же понимаешь, что это значит?

— А ничего не значит. Если до плановой урожайности не доберем центнеров пятьдесят на гектар, Зинька Федоровна пустит культиваторы по свекловичному полю — тогда уже докопают до последнего корешка.

— И во что же обойдется каждый корень?

— Пускай наша бухгалтерия считает! Мое дело — копать!

— Этого так нельзя оставлять, — заявил Гриша.

— А ты и не оставляй. Напиши, куда надо и что надо. У тебя же теперь печать есть. Напиши и припечатай. Ты еще скажи спасибо, хоть эти комбайны есть. А когда их не было — помнишь? А вот кукурузу начнем убирать — как там? Один комбайн сняли с производства, а другой не начали производить. А ты сиди в кукурузе и хоть зубами ее грызи.

— Надо ставить вопрос в государственном масштабе, — сказал Гриша.

— Вот и ставь, раз тебя избрали.

Зинька Федоровна деликатно уклонялась, и Гриша не мог высказать ей своих мыслей о несовершенстве свеклоуборочной техники. Сказал об этом дядьке Вновьизбрать, тот махнул рукой:

— Ты, Гриша, говорится-молвится, думай не о том, что в земле, а о том, что на земле.

— То есть?

— Ну вот, кажется-видится, копаешь-копаешь, да и оглянись, да и оглянись!

— Я вас не понимаю, Свиридон Карпович, — обиделся Гриша.

— А вот закапает дождь, тогда и поймешь.

Дождь не закапал. Дождь на Украине либо совсем не идет, либо льется так, будто прорвалось небо и землю надо промочить насквозь до самой Америки. И тогда смешивается грешное с праведным, земля с водою, тверди и хляби, все достижения цивилизации и научно-технической революции обесцениваются в один день, наступает господство первобытных стихий, хаоса и обыкновенное свекловичное поле, которое еще вчера было таким ласково-мягким и щедро-доступным, сегодня становится для людей враждебным и ненавистно-неприступным. Свекловичные комбайны в надрывном клекоте своих моторов еще противоборствуют стихии, упорно преодолевают неодолимое, но одиночество их ужасает. Комбайн копает сяк или так, в тяжелом клекоте преодолевает бездонную грязь, оставляет после себя вороха свеклы (на них тоже миллионы тонн грязи!), а вывозить их оттуда — разве что на вертолетах! Все буксует в этом ужасном болоте, все тонет, утопает и не выныривает.

Гриша кинулся искать Зиньку Федоровну. Она теперь уже не устранялась, а просто исчезала в неизвестном направлении. Колхоз — целое государство. Председатель то там, то тут, то еще где-нибудь, сегодня уже нет, а завтра, наверное, не будет. Неуловимость — одна из форм самозащиты всех председателей колхозов, которые знают, что они вовсе не боги, но знают и то, что требуют от них намного больше, чем от всех богов, известных и неизвестных. Не было Зиньки Федоровны — был у Гриши его консультант и великий предшественник дядька Вновьизбрать.

— Свиридон Карпович, — с отчаянием в голосе поднял перед ним руки Гриша, — как же это так? У меня уже дома напряженная ситуация, забыл, когда и высыпался, есть не ем, только о свекле думаю, а свекла лежит и не шевелится! Надо же что-то делать!

— А что же ты сделаешь, говорится-молвится? — довольно спокойно спросил Свиридон Карпович.

— Ну разве я знаю? Может, создать там депутатскую группу по вывозке урожая. Может, народный контроль, пост или что-нибудь еще. Как у нас в селе — пост или группа?

— Группа.

— А может, создать комиссию? И чтобы вы ее возглавили?

— Я-то могу возглавить, кажется-видится, но только на чем же ты вывезешь эту свеклу из этой грязи? Ни группа, ни комиссия не вывезет ее?

— Не вывезет, — согласился Гриша. — Однако надо же что-то делать!

— А кто говорит — не надо? Я, говорится-молвится, Зиньке Федоровне уже все печенки прогрыз. А выходит как? Осень сухая — никаких тебе пробуксовок.

— Ну, — крикнул Гриша, — осень сухая! А если такая, как вот сейчас? Тогда как?

— Кажется-видится, когда зарядят дожди, тогда Зинька Федоровна сидит и ждет, пока просохнет или ударит мороз. Вывози себе свеклу — дешево и сердито. А я что ей говорю? Я говорю: надо коней и возов. Вон у меня дружок в соседнем районе председателем колхоза уже сорок лет. Техника у него такая, как у всех, а еще — восемь десятков коней и полсотни возов. Свеклу ли выхватить из грязи, или минеральные удобрения доставить со станции по бездорожью, или органику на поля — конь незаменимый во всем. А в чем вопрос? В кормах и статистике. Статистика сняла коня из всех отчетов, не оставила для него и кормов в планах. Как хочешь, так и корми. Так что иметь коня в колхозе — это значит надо иметь и характер. А какой характер у нашей Зиньки Федоровны? Женщина.

Гриша вспомнил, как он писал на картонном ящике бесконечные «Ц.Ц.Ц.», а в ответ получал только «На фе…» — и как-то словно бы увял и застыл. Но дядьке Вновьизбрать он не стал рассказывать об этом, а сразу заговорил о главном:

— Как вы себе хотите, а на сессии сельского Совета я поставлю вопрос о вывезении свеклы!

— Поставить можно, — согласился Свиридон Карпович. — Почему бы и не поставить такой симпатичный вопрос?

Но до сессии удержаться на комбайне Грише не удалось.

И кстати, вовсе не из-за Дашуньки.

И не из-за напряженной международной обстановки.

И не из-за неблагоприятных погодных условий.

Как-то вечером, когда Гриша, забрызганный грязью до самых ушей, приехал сменять еще более промокшего Педана, тот спокойно сказал ему:

— Я бы тебе, Гриша, посоветовал не садиться больше на этот комбайн.

— А на какой же мне взбираться? — удивился Гриша.

— Да ни на какой. Вообще плюнь и сиди возле своей печатки.

— Кто это тебе сказал?

— Да никто. Я тебе говорю. Как товарищ и друг. Вертелся тут сегодня один рехверент. Такое — и не человек, а тьфу! Крутилось, вертелось, а потом начало лезть ко мне в душу. Я его отталкиваю, а оно лезет! Я его от себя, а оно — прямо без мыла. Такое скользкое, такое уж, я тебе скажу…

— Как гад?

— Точно! Как самый последний гад — лезет, и шипит, и слюной брызжет. И все же оно знает! Значит, ты открываешь сессию. Так? Открываешь и говоришь: дорогие товарищи такие и еще вон какие! На сегодняшний день мы имеем то и се, а также еще вон то, одним словом, все как надо! А тут я, Педан, то есть как депутат, прошу слова, и ты даешь, потому что не можешь не дать. Я лезу на трибуну и говорю. Это оно нашептывает мне в ухо, чтобы я, значит, говорил. Вот, говорю, товарищи такие да еще вон какие, вы власть Григорию Левенцу доверили? Доверили. А как он ее использует и как оправдывает ваше высокое доверие? А вот как. Днем спит, а ночью сталкивает меня с свеклоагрегата и завоевывает себе славу и материальное благополучие. Можем мы такое дальше терпеть с вами? Ну, и так далее.

Гриша не мог прийти в себя.

— А ты же ему что? — наконец простонал он.

Педан свистнул.

— А что я ему?

— Мог бы ты сказать, что для меня ни слава, ни деньги…

— Да кому говорить, кому?

— Кто же это мог вот так обо мне?

— А оно тебе нужно?.. Я и сам тут ему малость… гм-гм!.. Так что ты не переживай. А только мое мнение такое: беги отсюда, Гриша, пока не поздно! На мне этот гад поскользнулся, а кто-нибудь, глядишь, и согласится вот так против тебя наподличать… Ты ночей не спишь, из сил выбиваешься, а эти гады… Плюнь, Гриша, и успокойся!

Гриша не мог успокоиться от неожиданности и возмущения.

— Послушай, Педан, как же это так? Выходит, если я председатель, то и кур своих не корми, и поросенку травки не нарви, и гвоздь в стену не забей? А кто же это должен делать? Что мы — графы, князья, бояре?

— Да разве я знаю? — сплюнул Педан. — Мне оно все равно. Я этому гаду все объяснил популярно, то есть по морде с обеих сторон. А только ты знаешь, Гриша, как оно бывает… Убегай отсюда, пока не поздно!

— Не убегу! — крикнул Гриша упрямо. — никакая сила меня!..

Но сила нашлась. Дядька Обелиск ночью, пешком, босой прибежал на свеклу и сообщил своему председателю, что на его голову снова упали какие-то проверяльщики.

Вот здесь и лопнул обруч терпения нашего героя. Он не поверил.

— Меня? — переспросил дядьку Обелиска.

— Лично и персонально, — подтвердил тот. — Приехали вечером и уже требуют. Промокли насквозь. Я их к Наталке на горячий борщ.

— И действительно меня? — никак не мог поверить Гриша.

— Говорят: сельского руководителя требуют как класс.

— Ну, гадство! — ругнулся Гриша.

Теперь он уже сожалел, что до сих пор не рассказал ни Свиридону Карповичу, ни Зиньке Федоровне, да и вообще никому о том, как его терзали то за коз, то за институтскую справку, то за нерожденных детей. Какая там еще морока свалилась ему на голову?

— Утром буду, — сказал он дядьке Обелиску. — Накормите там их, дайте поспать.

— Да поспят они у нас, как класс! — пообещал дядька Обелиск.

Загрузка...