В духе Сетона-Томпсона

Петр Петрович Сойкин, выйдя из типографии на улице Коммунаров, встретился с художником-портретистом, жившим через улицу наискосок, в доме номер четырнадцать.

Медленно порхавшие большие снежинки подслушали разговор. Бывший издатель, ставший корректором детскосельской типографии, сказал художнику, что рад будет ему услужить. Да, у него, у Сойкина, остались экземпляры книг, изданных им до семнадцатого года. Тем более, если мальчик в семье художника нездоров, книги и будут тут самым лучшим лекарством. Когда в руках у человека любимая книга, как бы ни старалась болезнь, а ее акции начинают падать. Так и договорились, что художник появится на Новой улице вечерком.

Надо сказать, что художник замешкался дома, приходили насчет портрета Ленина из Культпросвета. Пока шел разговор, стемнело, в небе одна за другой стали появляться звезды и планеты. Некоторые светили, как угольная лампочка в ванной комнате, слабо, желтым светом. Другие давали свет белый и сильный, в сто и больше свечей. Потом ползком через вершины кленов в соседнем саду выбралась на сцену луна. С тростью в одной руке и с сумкой в другой художник показался на пороге парадного входа дома номер четырнадцать и, прихрамывая, пустился в путь.

Спускаясь по улице Труда, бывшей Леонтьевской, художник намеревался еще зайти к одному человеку, предложившему ему сушеной рыбы. Уж какой, не спрашивайте, осетров и стерлядей вряд ли бы пустили на сушку. Скорей всего это была матушка-вобла, наряду с селедкой в те годы успешно игравшая роль богатой рыбы. Сделка в должном месте совершилась, сумка наполнилась до отказа, и можно было продолжать поход.

Через Соборный садик, на Оранжерейную, затем вниз, через улицу Карла Маркса, уставленную деревянными домишками и липами тротуарного бульварчика, художник добрался до Новой улицы. Дома на ней были двухэтажные, но с пробелами — в девятнадцатом-двадцатом году многие были разобраны на дрова.

В пробелах, как и полагается, белело уже просто поле, виднелись отдельные деревья, стоял черноватый стог. А вдали обозначалась черта, за которой стояла Северная Пальмира, город со Смольным, с глянцевитыми сфинксами Академии художеств, с Казанским собором и Петропавловской крепостью.

Дом, в котором жил бывший издатель журнала «Природа и люди», сохранил внешние признаки архитектурной респектабельности. Дорожка к ступенькам крыльца была расчищена и посыпана песочком. По песочку и прошествовал художник и нажал кнопку звонка. Приятно было: звонок сработал. В городе, хоть и с перебоями, но уже действовало электричество. Город выбирался из разрухи и невзгод, оживал. В комнате у корректора стояла аккуратно прилаженная к изразцовой большой печке железная печурка, было тепло. Приветлив по-старомодному был добродушный хозяин, чье лицо с седоватой клиновидной бородкой сразу напоминало о временах чеховских, шаляпинских, рахманиновских, словом о предреволюционных временах российской интеллигенции.

Еще по дороге художник решил, что часть его «улова» останется на Новой улице. Он похвалился удачей и без всяких, невзирая на протест, вывалил половину на газету, лежавшую на табуретке возле печки.

Сели. Художник вообще-то курил солдатскую махорку, но тут воздержался. Книги смотрели со всех сторон, и коптить добротные переплеты дымом от сгорания полукрупки казалось недопустимым кощунством.

— Так вы говорите, сын мечтает о Сетоне-Томпсоне? — спросил Сойкин. — Сейчас погляжу, что у меня осталось.

Он подвинул пятиступенчатую табуретку-лесенку, установился на ней и с четвертой полки снял несколько книг. В коричневом и сине-зеленом переплете. Одна была в сером.

— Вот видите, это еще на Стремянной, 12 печаталось! — сказал он, слезая и кладя книги на стол. Стремянная была художнику очень знакома. Поблизости там, на Колокольной, он встретился в свое время со своей будущей женой, а позднее возил к деду, жившему в Поварском переулке, и внука — своего первенца, для которого он и отправился теперь в поход за книгами на Новую улицу.

На столе лежали «Животные — герои», «Из жизни гонимых», «Рольф в лесах». Перелистывая страницы, художник восхищался рисунками. Ведь автор, Сетон-Томпсон, сам иллюстрировал свои книги!

А Сойкин смотрел на эти страницы с отеческой гордостью. Да, неплохо, очень неплохо сумел издать Петр Петрович рассказы знаменитого американского анималиста.

Потом с полки явился еще и капитан Майн Рид с рисунками Доре. И опять художник восхищался иллюстрациями. Но время шло уже позднее, ночью прогуливаться тогда не особенно рекомендовалось, и художник спросил, сколько он будет должен за три книги Томпсона и одну (пока) Майн Рида.

— Да вы уж мне такое богатое подношение сделали! — начал было хозяин.

— Что вы, Петр Петрович, как можно такие драгоценности измерять какими-то рыбами! — искренне пришел в ужас художник. — Забудьте ради бога об этой сухомятине и, прошу, скажите, сколько, помимо сердечной благодарности, я вам должен?

Разговор кончился весьма скромной расценкой, но еще и обещанием написать портрет Петра Петровича. Мне помнится этот портрет, я видел его.

Еще разок художник открыл Томпсона и попал на рассказ о виннипегском волке, которого волчонком держали на цепи в конуре и чьим единственным другом был мальчик, сын содержателя салуна. Он спас потом волка, когда того хотели отдать охотникам для тренировки стаи охотничьих собак. На рисунке и был изображен огромный волк, шею которого обнимал мальчик, его спаситель.

Попрощавшись с Петром Петровичем и точно установив, когда и как будет начато дело с портретом, художник аккуратно уложил завернутые книги в сумку поверх рыбного груза и спустился по лестнице.

Он шел, а снег начинал поскрипывать, становилось холоднее. Луна дрейфовала прямо над головой, тени от деревьев и домов четко изображались на снегу. Из пробелов между домами смотрело чистое поле. Понемногу у художника стало возникать странное ощущение, будто тени трогают его за плечо и шепчут: «А ну-ка, оглянись!». Путешественник хотел было вытащить трубку из кармана пальто, как какая-то тень почти что коснулась его плеча и потребовала: «Остановись!».

В узком проходе между одноэтажным домом и садом стояла крупная собака. Нужно напомнить, что в те годы собаки и кошки записывались в книгу видов исчезающих, тем более крупные собаки, которым для пропитания требовалось изрядное количество еды.

Собака стояла на белом снегу. Сверху наводила свой рассеянный, но и сильный свет луна. Дом слева и сад справа были совсем черными.

После работы над портретом художник любил перечитывать Конан Дойля, и тут в памяти мелькнуло: «Собака Баскервилей!».

Черная, большая, но уши короткие, стоячие. И хвост толстый и вниз опущенный. Меховой «хомут» на шее очень густой, шерсть недлинная, но гуще, чем у любой сибирской лайки.

Художник стоял, опираясь на трость. Собака стояла тоже неподвижно. Сетон-Томпсон, может быть из книжки о жизни гонимых, подсказал:

— А ведь это не собака, мистер артист!

Иллюстрация из книжки всплыла перед глазами — мальчик обнимает огромного волченьку. А дома тоже мальчик — ждет, когда папа принесет ему чудесные книги. И вот тут, как ни верти, но кажется, все-таки… все-таки волк. Что волки забегают в район бойни и крайних улиц, об этом рассказывали, но художник считал, что это из области охотничьих фантазий.

Однако… Стоять на холоду и ждать, кто кого перестоит, тоже не казалось приятным занятием.

«Пойду», — решил художник. И сделал несколько шагов, не оглядываясь назад. Когда он оглянулся, он увидел, что псевдособака тоже с ходу остановилась.

Луна прибавила вдруг ватт сто-двести, и непрошеный провожатый оказался как раз на свету. Сомнения отпали. Волк. Маленькие, вкось поставленные глаза, крупная, массивная широкоскулая голова. Хвост… У собаки такого толстого хвоста не бывает. Вспомнилось старое русское определение волчьего хвоста: полено. Только одна странность поразила зоркий глаз художника — на боку у волка было черное пятно, а на груди то ли свет луны прилип, то ли белая отметина все же была.

«Придется идти под конвоем, — подумал философски художник, — зверь пока что анатомировать меня как будто не собирается».

Из правой руки в левую он переместил сумку, чтобы трость была в правой. Трость!.. Очень подходящее оружие в таком случае. Меняя руки, художник подумал о сумке, ею была занята вторая рука. Рыба!.. А почему бы и нет? Может быть, с этим виннипегским выходцем можно договориться? Голод — это нам всем было знакомо тогда, в девятнадцатом и в первых двадцатых.

«Ну, вобла-матушка, выручи!» — про себя произнес художник и, прислонив палку к боку, вытащил из сумки две рыбины. Надо сказать, что, несмотря на мирный характер своей профессии и пострадавшие ноги, он мало чего боялся на свете. Вот грома летнего он остерегался: при самом отдаленном залпе небесной артиллерии требовал, чтобы в доме закрыли все окна. А остальное… Радоваться опасности смешно, но и падать духом перед реальной опасностью нет, не годится. И он решительно бросил большую плоскую рыбину как можно дальше в сторону зверя. Зверь метнулся в тень и замер. Последовала вторая рыбина. Третья. Четвертая. В сумке их было десять-двенадцать. Художник вошел в артиллерийский ажиотаж и подряд выпустил все разнокалиберные снаряды. Покончив с этим, он вытащил трубку и с видом героя 1812-го года, закуривающего перед передовой линией французских войск набил трубку махоркой и большим пальцем крутнул колесико зажигалки. Вспыхнул длинный язычок огня. Волк опять метнулся в сторону.

«Боится огня. Запомню», — не выпуская зажигалки из руки и раскуривая махорку, подумал бомбардир.

А рыбины чернели на снегу. Легли они довольно кучно — опять-таки сказался глазомер мастера портретной живописи.

Голод, конечно же, голод стоял в белом поле, на котором отпечатались следы успевшего уйти зайца. И вот волк из книжки Сетона шагнул к рыбе. Хотел схватить, но сразу поднял опять голову — а что у человека в руке? Палка или ружье? Почему человек такой, не бежит от зверя? А голод с поля сказал:

— Ешь. Ничего. Это тебе.

И волк схватил рыбину. Был хруст, и рыбины не стало. Потом была пауза. Волк следил. Человек курил — бежать он ведь не мог, не те ноги у него были. Волк схватил вторую воблу. Третью. Четвертую. Похватал все «снаряды».

«Что же все-таки будет дальше?» — подумал художник. Хотел вытряхнуть трубку, и вдруг рука его остановилась на полпути. Волк стоял там, где раньше лежала рыба, и нерешительно… вилял хвостом.

«Чудеса! — удивился художник. — Но кажется, я могу двигаться дальше». И он пошел. Сначала он не оглядывался.

Потом, добравшись до дома, в одном окне которого был свет, оглянулся. Волк шел за ним, но на почтительном расстоянии. Когда художник остановился, волк тоже затормозил, постоял и опять вильнул хвостом.

— Что ж, я очень рад, что у меня в сумке была сушеная вобла! — вслух подумал художник. И волк еще раз махнул хвостом. Дальше художник шел не спеша и не оглядываясь.

На углу оглянулся и увидел, что волк остерегся углубляться в город.

Сильно светила луна. Волк хорошо был виден издали. Художник помахал ему рукой и по улице Труда прибыл в дом номер четырнадцать.

Дома он сначала отдал сыну книжки. Потом снял шапку и шубу и вернулся в комнату. И рассказал жене и сыну весь этот случай в духе Сетона-Томпсона.

На следующий день художник попросил одного знатока охотничьих дел не полениться и сходить с ним до Новой улицы на предмет изучения следов. Охотник, поглядев, сказал: «Крупный волк». Но ни охотник, ни художник не знали родословной этого волка. Правда, художник вспомнил, что ему почудилось черное пятно на боку и будто бы белая отметина на груди у волка. Однако охотник решительно заявил, что ему померещилось при лунном свете.

А правда была такова. Волк был примерно семидесятипроцентным. У ветеринара, служившего еще в 1918 году на городской бойне, росли два щенка. Матерью их была волчица, а отцом был крупный пес из породы немецких овчарок. Черный, со светло-палевыми подпалинами. Бойня потом закрылась. Собаки ветеринара Топчиева частью погибли от голода, частью разбежались.

Волк, которого кормил воблой художник, был потомком волчицы и черного пса. Потомком с большим зарядом собачьих генов в наследственности. И не удивительно, если ему вспомнилось, что надо, просто необходимо вильнуть хвостом в знак благодарности за то, что человек отдал ему драгоценную по тогдашнему времени сушеную воблу.

Загрузка...