Снегирек розовогрудый, словно морозное яблочко, покачивался на конце гибкой рябиновой ветки и шелушил морщинистые почерневшие ягоды. Рябина стояла на поляне. Дальше подымались терема стрельчатых елок, а за ними желтел янтарем, ясным и холодным, зимний закат.
Поскрипывали деревянные голоса в лесу. Замела след, намела тишины пышным хвостом красная лисица. Снегирек поглядел, головку набок склонив, на зверя и легонько покачался на ветке. Что ему лисица? И потянулся за морщинистой ягодой. Хвать! — сорвал. И опять — мякоть в снег, семечко съел.
И на ночь глядя захотелось ему спеть песенку. А почему и не спеть? Закон, конечно, и для песни писан, свое время, свой час есть, но когда захочется, это же и с людьми бывает, тогда закон побоку. Три свисточка, скрип, фью-фью, скрип, еще три свисточка. Этак тихо, грустно и чисто — вот и вся у снегирька песенка.
Посидел, подумал и вдруг снялся. Мелькнуло черное, пепельное, белое — головка, спинка, надхвостье, — улетел к елкам, в хвою, в терем спать. Погас янтарь заката. Только под рябиной кожура — от жизни след, а так всё сказка, тишь, и нет шевеленья в лесу, даже ствол не скрипит.
Последнюю ночь проночевал снегирек на поле. С утра путешествовал через лес к людскому жилью, к садам поближе. И нашел такое чудесное место — снег утоптан, рассыпаны зерна и понатыкана вокруг замечательная, крупная, в кистях рябина — так, прямо на снегу. Слетел и скок-скок к богатству. Только подбирай! И всё забыл. А кто-то за бечевку — дёрг! Лучок с сетью взметнулся — поздно, сиди, брат! — накрыл.
— Один, да зато яркий! — сказал мальчишка, вылезая из-за снежной стенки, и вытащил снегирька из-под сетки. Снегирек замер в руке — только толстый клюв раскрывает, словно зевать хочет, да раздумывает — зевать или не зевать. Там уж известно — в клетку, в кучу других пленников, в полутьму, в грязцу порядочную, а потом на базар и всех на продажу.
В лесу песенка снегирька повисла на гибкой ветке — маленькое эхо, а может быть, это другой снегирек поет или мохнатый лесной хозяин, похлопывая в ладоши, сказал, что снегирек-то удивительный был. А лесной хозяин — с ним спорить не надо. Знаете, как его зовут-то? Ведь он… Ну, да молчок!
За медяк с титлом императрицы всероссийской Екатерины-матушки чеканки тысяча семьсот такого-то года была куплена птичья душа. И поселился снегирек в чистой клетке с двумя жердочками внизу и третьей повыше. Ставили ему чистую воду, коноплю самую отборную да кусочек сахарцу или яблока между прутиков. Снегирек птица привыкающая и философ порядочный. В два дня согласился с новым порядком. Не торопясь ел, не торопясь пел свою лесную песенку, всё то же — скрип, фью-фью, три свисточка.
И посматривал на людей. На хозяина в особенности внимательно. Понимал как будто, что сей человек — глава. То в бобровой круглой шапке, в зеленой шубе с широким воротником войдет, то с лентой через плечо, весь шитьем золотым горит и орденами. А то просто в халате татарском, в туфлях на босу ногу.
Склонит снегирек головку и смотрит, а хозяин ему улыбается. Словно что-то родное птице чудится в человеке, такое, как лес, ветер, ручьи лесные, говор и плеск стремнин, шепот березняка и гул сосен… Еще бы! Сей человек на всю Россию один. Снегирек умишком не постигал человечьего наименования, а велико оно было, достойно и славно — Державин.
— Вы бы, Гаврила Романович, в золотой клетке Жар-Птицу повесили у себя или, на худой конец, соловья курского завели, а то — снегирь! — говаривали гости. А Гаврила Романович подходил к снегирьку, улыбался и посвистывал.
— Самая русская он Жар-Птица, с яблони морозной румяное яблочко, снегирек! — говаривал Гаврила Романович. — Что не поет, а скрипит — не беда! Вот уж подучился, военного марша строфу первую всё подбирает. Старается каждый день. Задумчивый очень, а уж если поймет, не собьется!
Гаврила Романович знал и любил все русское — от Белых вод до Черных и с Востока на Запад. И мил ему был за то тихий лесной философ снегирек. Нянчил Гаврила Романович сам простую и великую русскую песню, любил русское слово, что в степях, на горах, в лесах и на реках рождалось, и готовил и песне и слову — будущность.
Однажды пришел Гаврила Романович в комнату, расстегнул парадный, с орденами сюртук и стал ходить взад-вперед, заложив руки за спину. Ходит, а брови сведены к переносице, и на лице тень и сияние, сияние и тень. Тень печали, сияние вот-вот готовой зазвучать песни. Ходит Гаврила Романович и, ходя, порой не то скажет, не то подумает: «Суворов… как быть? Кончено… Оды, оды достойная слава! Длинно ли, коротко ли сказать? Этакое в одном слове — Суворов!»
Подошел к клетке и стал смотреть на снегирька. «Ты, брат, не разумеешь! Умер и похоронен Александр Суворов — а тебе что? Какой песни, какого стиха достойная жизнь!»
А снегирек потоптался на жёрдочке и, начав с лесной песенки, перешел на военный марш. Первую-то строфу он уже выучил и теперь с выражением выводить стал.
Задумался, словно улетел в белоснежные облака, в святое одиночество, Державин. И только через пять минут снова вернулся на землю, к снегирьку. Сказал не сразу, с расстановкой:
— Вот… оно самое… Так вот и надо… Что ты заводишь… песню военну… флейте подобно… милый снигирь?..
Подошел к конторке и взялся за перо. А снегирек всё свое — марш напевает. Скользнуло перо, родились слова.
Перед глазами Гаврилы Романовича, будто перед ратью, пылая и воодушевляя, проезжает на невзрачной лошадке-иноходце Суворов.
— Да, да… Спать на соломе… Есть сухари… Умел… не боялся тягот… Но… слышен отвсюду томный вой лир… Львиного сердца… нет уже с нами…
А снегирек свое — марш насвистывает…
Умолк снегирек. Умер и похоронен Александр Суворов. Положил Гаврила Романович перо. А на бумаге — стихи. Про Суворова. Лучше самой высокой и пространной оды. И размер-то какой необыкновенный — под марш, под человеческую речь простую, под песенку снегирька сложился.
Задумался Гаврила Романович, а потом сказал:
— Это, брат ты мой, мы с тобой вдвоем написали. Куда Жар-Птице, соловью курскому! Да пусть и называется — «Снигирь»!
Было это стихотворение написано Гаврилой Романовичем со снегирьком в тысяча восьмисотом году.
И Державина нет, и снегирек околел, а читаешь стихи и диву даешься — не сегодня ли написаны? Живая песня!