Глава 5. Один день в Киеве

Снег звучно хрустел под копытами коней. Солнце висело низко над окоёмом, уже почти касаясь далёкой чёрно-зелёной стены леса.

– Сколько ещё ехать-то? – бросил недовольно один из воев, чуть приподымаясь в седле – набила седалище твёрдая подушка за долгий путь. Несмеян только молча мотнул головой – до Киева оставалось недалеко, до захода солнца должны были добраться. Позади и впрямь остался долгий путь – станица Несмеянова за месяц верхами проехала длинный путь от Ростова до Киева. Несмеян возвращался из посольства, от ростовского князя Владимира Мономаха.

От юного ростовского князя Несмеян вынес странные впечатления – вроде и мальчишка совсем Владимир Всеволодич, а только есть в нём что-то такое, от чего у Несмеяна, бывалого вроде воя, гридня полоцкого, душа была не на месте. Себе на уме был юный ростовский князь, рассудителен и умён не по годам. Сильно не таков как иные русские князья – Несмеян на своём веку видывал многих из них, доводилось и ровесников Мономаховых видеть – черниговских Святославичей, к примеру, Ольга с Романом. Не таковы княжичи, не таковы. А вот на отца своего, Всеволода Ярославича, переяславского князя и внука царя греческого, очень походил Мономах. Того Несмеяну тоже доводилось видеть.

Гридень поёжился, поёрзал в седле стойно остальным воям, вызвав их сдержанные смешки за спиной. Не оборотился, чтоб ответить – не для чего. Все устали в его невеликой дружинке, сплочённой ещё с прошлого года. Не было с ними только могучего Щербины, который остался при княгине и был ныне в Полоцке, да Мальги Левши, что ушёл с князем в Тьмуторокань. Остальные были всё те же: Добрыня Кривой, близнецы Горяй да Пластей, да черноволосый, как степняк, Радим. Вместе они в прошлом году отбивали в кривских лесах погоню, скрывая следы Бранемиры Глебовны, потом вместе таились в Киеве, отыскивая способ вытащить господина из поруба. Вместе после и половцев гоняли по степи, жгли и зорили половецкие становья на Дону и Донце. Оттуда князь Всеслав и отправил их посольством к самому юному и самому дальнему из гнезда Ярославичей – к ростовскому князю. Владимиру Мономаху. К Корочуну добрались до Ростова, с трудом застав князя на месте – беспокоен был Владимир Всеволодич, редко сидел на месте сиднем, кружил по своей Залесской земле от города к городу, налаживая погосты и устанавливая дани. Истинный князь, – думалось иной раз глядя на него Несмеяну.

После Корочуна, обговорив с ростовским князем нужное, Несмеян вновь поднял свою невеликую дружину и ринул её обратно к Киеву. Замешкались немного, обходя смоленскую землю – стереглись разъездов да дозоров Изяславичей смоленских. Не столько свиреп казался хозяин Смоленска Ярополк, сколько брат его, бешеный Мстислав.

Не приведи боги, будет у него возможность помстить, – подумал невольно Несмеян и даже очертил голову обережным кругом. – Кровью зальёмся.

Чернявый Радим, к которому грозило прочно прилипнуть назвище Грач, наддал и нагнал Несмеяна. Вскинул руку, указывая:

– Гляди! Киев!

На окоёме и впрямь завиднелись Киевы горы с растёкшимися по их вершинам городскими стенами.

Добрались!

Вои сразу повеселели, подогнали уставших коней, да те и сами прибавили ходу, зачуяв дом и отдых.

Что там, в Киеве-то, сейчас?


В пещерке темно. Только едва теплится масляная лампада, выдавая, сколь непрост хозяин пещерки.

Антоний.

А напротив – тот самый полоцкий оборотень, страшный князь-чародей. Всеслав Брячиславич. На небольшом столе меж ними – чашка с тёртой редькой, ветряная рыба да вода. Да книга харатейная на углу – золочёные да киноварные греческие буквы на переплёте.

– Подумай про слова мои, княже, – Антоний оборотился к Всеславу от каменистой стены – рыжевато-серый песчаник, изрытый неосторожными ударами кирки и лопаты, изборождённый потоками воды, когда-то отрывшими эту пещерку в высоком днепровском берегу, словно бы тёк и дёргался – плясали тени от неровного масляного пламени. – Истинная вера перед тобой, только руку протяни.

– Моя вера и есть истинная, – возразил Всеслав. – Твоя истинна для тебя, моя – для меня. Мои боги – мои предки. Как от них отвергнуться? Знаю, что для тебя они – бесы, не говори мне про то.

Антоний кивнул. Про то уже много раз было сказано. Сказал про иное:

– Истинный бог есть любовь. И вера истинная – любовь же.

– То-то патриархи да базилевсы её огнём да мечом насаждают, – язвительно бросил Всеслав. – Добрыня с Путятой той любви в Новгород много принесли. Семь десятков лет прошло, три поколения сменилось, а помнят о сю пору новогородцы ту любовь.

– Твои вои тоже не ангелы, – Антоний сдвинул брови.

– Да куда уж им, – князь едва сдержался, чтобы не засмеяться. – Ангелы – существа бесполые, а моим только баб подавай.

– Не про то я, – холодно ответил монах. – Не к месту ты о бабах-то, княже. Почто твои люди Стефана убили?

– Епископа новогородского, что ли? – Всеслав неложно удивился. – Так его не мои люди убили, и я того делать не указывал. Собственные холопы задавили епископа, да и по делу – изгаляться над людьми надо меньше. Он их и порол каждый день по делу и без дела, и заклеймил без всякой причины. И ещё многое за ним водилось, люди показали. Очень по-христиански жил, видимо, епископ, любовью исполнен…

– За то он перед богом ответит, который единый лишь есть для нас судия, – кротко сказал Антоний. Не нам судить того…

– Почему же не нам? – Всеслав сжал кулаки, костяшки на сгибах пальцев побелели. – Так и любое зло простить можно, и безнаказанность породить. Для чего ж тогда мы, как не защитить людей?

– Прими ты веру истинную, вот и защитишь людей, – поворотил в свою сторону монах, щуря глаза на князя.

– Я и так защищу, – отмахнулся полочанин. – Мне на то власть и право от предков-богов дадены.

– Коль веру примешь истинную, то и князья признают другие тебя.

– Ой ли? – весело ответил Всеслав. – Много кого когда от врагов его вера Христова спасла? Вон базилевс Роман Аргиропуло… и права имел на престол царьградский и знатен был, и христианин был! А только не спасся – собственная жена предала, в бане задушили императора. Я уж про Русь не говорю – полвека всего прошло, никого из Владимиричей не спасла вера христианская.

Ныне не так, – покачал головой любечанин. – Сколь тогда веры Христовой в душах руси было? Ныне не так. В Киеве ныне большинство – христиане. Прими истинную веру – и Киев из твоих рук никуда не уйдёт. Только один шаг…

– Прельщаешь меня, поп? – коротко усмехнулся полочанин. – Я к власти не стремлюсь. Мне та власть над Киевом ради того, чтобы просто властвовать, не нужна. Меня вече призвало, люди на меня надеются. Именно потому, что я не забыл про то, что я – потомок богов. И они не забыли. А коль не захотят они меня – стало быть, им со Христом твоим лучше. Тогда и мне власть над ними не нужна.

– Все государи опричь – христиане, – бросил камень с другой стороны монах. – Тщишься ты воротить ушедшее. Преуспеешь ли?

– Поглядим, – пожал плечами князь. – Время покажет смогу ли. Да и не все пока что государи к Христу приклонились. У варягов немало и тех, кто отвергся, как и я ж.

– Как и ты, ты это верно сказал, – возразил Антоний неуступчиво. – Не бывало такого, чтобы прошедшее воротилось. И труды их столь же бесплодны, как и твои.

– Увидим, – тяжело повторил Всеслав.

Пало недолгое молчание. Антоний поправил коптящий фитилёк, подлил масла в лампаду.

– Темнеет уже небось, снаружи-то, – негромко обронил он. – Не пора тебе, княже?

– Пора, старик, пора, – вздохнул Всеслав, подымаясь со скрипучей лавки и едва уберегаясь от того, чтобы не задеть и не опрокинуть небольшой стол. – Надобно ехать.

Оборотился на пороге, глянул на Антония своими страшными звероватыми глазами – словно и впрямь кто-то из тех языческих демонов глядел изнутри.

– Поглядим, старик, – повторил он. – Увидим.

Вышел – только шевельнулся затхлый пещерный воздух, да дрогнули язычки пламени.

Двое гридней ждали Всеслава неподалёку от входа в пещеры, в небольшой землянке, строенной нарочно для таких вот гостей князем Изяславом ещё в самом начале правления – Мальга Левша и его шурин, полочанин Бермята, племянник воеводы Бронибора Гюрятича, полоцкого тысяцкого, пришедший по осени в Киев с кривской помочью. Кони у небольшой коновязи фыркали, переступая, хрустели снегом, звучно жевали сено, посыпанное пшеницей.

Всеслав подошёл к самой землянке, свистнул негромко:

– Эй, вои! Хватит спать! Пора к княжьей службе!

Гридни выбрались из землянки неспешно, чуть пригнувшись в низкой двери, глянули на князя: Мальга – весело, Бермята – хмуро. Отвязали коней. Мальга чуть придержал стремя князю, Всеслав рывком вскочил на Воронка, подобрал поводья. Бермята чуть оступился, ступая ногой в стремя, выругался сквозь зубы. Мальга уже сидел верхом, весело скалился. Всеслав тоже хотел было сказать Брониборову племяннику что-нибудь шутливое, но тот глянул так свирепо, что князь невольно смолчал, изумившись про себя – ещё немного, и огрубил бы гридень князя, преступил вежество и честь.

Чего это с ним? – подумалось неволей. Коротким кивком князь указал Мальге скакать вперёд, сам же поравнялся с Бермятой. Кони шли ровной рысью, можно было и сказать друг другу нечто, а не перекрикивать ветер на потеху редким встречным прохожим. Впрочем, прохожих тут и не было – ехали князь и гридни пока что за киевскими стенами, даже и до ворот Лядских не доехали ещё.

– Чего это с тобой, Бермято?! – князь спросил словно бы и ни о чём значимом, а только сразу стало понятно, что от ответа не увильнёшь, и пустым бормотанием под нос не отделаешься. Князь спрашивал, не кто-нибудь.

Гридень только сверкнул в ответ серым волчьим взблеском глаз, дёрнул щекой, так что длинный ус дёрнулся, сбрасывая пушистые снежинки.

– Отвечай, Бермято! – Всеслав чуть возвысил голос. Вестимо, Бермята давно уже не отрок, чтобы князю не сметь прекословить, но на иных гридней и меньшего хватало. Даже из пришлых, киян, новогородцев и черниговцев, а Бермята ведь свой, кривич, полочанин! Ему-то с чего своевольничать? – Чего не по нутру?!

Гридень внезапно натянул поводья, конь встал на дыбы, заржал, пал обратно на четыре копыта. Князь тоже остановил своего Воронка, в недоумении и с нарастающим гневом глянул на Бермяту. Гридень толкнул своего гнедого пятками, подъехал вплоть, поглядел неприязненно, не отводя глаз от княжьего взгляда, которого и иные князья, бывало, не выдерживали.

– Чего не по нутру, говоришь, княже Всеслав Брячиславич? – свистящим шёпотом бросил он. – А то и не по нутру, господине, что зачастил ты к монаху этому! И не я один недоволен, многие кривские вои да гридни про то думают!

– Про что? – хрипло спросил Всеслав, страшно щурясь. казалось, ещё миг, ещё слово – и он схватится за меч, тускло блеснёт серое лёзо на неярком закатном зимнем солнце, рванётся тугой багряной струёй кровь на снег. – Про что думают?

– Про то и думают! – усмиряя норов, уже тише сказал Бермята, однако холода в голосе не убавилось ни на ноготь. – А не подведёшь ли ты нас под крест, княже, Велесов внуче?! Не окрестишься ли, чтоб здешняя, киевская господа за тебя стала против Изяслава? Мы, кривичи, на то добра не давали!

Несколько мгновений гридень и князь мерялись взглядами, потом Бермята наконец, опустил глаза и слегка вспятил коня.

– Прости, княже, – повинился он. – А только в сомнении полочане наши. Не полюби им твои поездки в пещеры.

– Поорали – и будет, – бросил Всеслав, поворачивая коня. – Поехали, Бермято. Да людей успокой. Скажи – рановато меня в христиане записали. Не стоит Киев литургии.


К вечерней выти собралась вся семья.

Во главе стола, перед свежеиспечённым ржаным короваем – старый Микула, служивший когда-то и Владимиру Святославичу, и Святополку, и Ярославу Владимиричам. Сейчас уже и борода вся бела, как сметана, и некогда бритая голова густо заросла седым волосом, чупруна не сыщешь. И глаза слезятся, когда старый гридень оглядывает собравшихся за столом.

Иных уж нет. Давно уже замужем в хороших родах киевских обе дочери, но и сыновей нет за столом. Только по другой причине, обычной, впрочем, в войских родах.

Сложил голову в походе на Моислава старший сын, Мстиша, оставив после себя сына, Твердяту. Вон он, на дальнем конце стола, щурится недовольно – как и всегда недоволен чем-то. Иногда Микуле казалось, что старший внук слишком умён – всегда увидит какой-то недостаток в жизни. Может, потому и чести на службе у Изяслава-князя ему было немного. Мать Твердяты, Милана, ещё лет десять тому вышла замуж за родненского воя, уехала в Родню, оставив сына деду, благо Твердята уже был к тому времени достаточно взрослым, чтобы самому решить, где ему жить. Всего год прошёл после материнской свадьбы, и Твердята прошёл войское посвящение, опоясался и пошёл служить Изяславу Ярославичу. Вскоре после того и женился, тоже из хорошего рода жену взял и имя славное – Бажена. Невестка словно услышала мысли Микулы, подняла голову и улыбнулась. Восемь лет женаты, а и до сих пор не навыкла в доме Микулы смелее себя держать.

Второй сын, Радим, умер от неведомой болезни лет восемь тому, не оставив ни сына, ни дочери. Не повезло ему в семейной жизни – жена из хорошего рода, а всё никак понести не могла. Вот и сейчас она, Потвора, под вдовьим платом сидит за столом, опустив глаза. Десять лет прошло, а не избыть – пошла за ней по Киеву дурная слава, как о бесплодной. Кто ж посватает такую? Вот и живёт у тестя в дому до сих пор.

А третий сын, Борис, погиб осенью на Альте. Даже тела не сыскали друзья-вои. Жена его, Любава, живёт отдельно, только изредка приходит в тестев дом – Борис успел отселиться от отца, построив свой дом неподалёку, через два двора. Уже несколько раз Микула собирался предложить Любаве, чтобы перебиралась вместе с пятилетним Туром в его жильё – вместе-де легче – да всё как-то не выдавалось удобного времени. Вот и сейчас вроде не время. Любава примостилась на своём положенном месте, то и дело подымая голову и взглядывая на собравшуюся семью. Виновато как-то взглядывая. Да и надо ль её звать-то к себе? – пришло вдруг в голову Микуле. – Вдова молода ещё, может и замуж кто возьмёт. Как пройдёт положенное после смерти Бориса время.

Микула едва заметно кивнул своим мыслям, снова обвёл старческим слезящимся взглядом собравшихся за столом. Все? Вихрем влетели двое мальчишек, внук и правнук – Тур, Борисов сын, семи лет, и почти ровесник его, шестилетний Твердятич, Поспел. Устроились на лавке и замерли, глядя на главу семейства.

Микула взял со стола каравай и взрезал его ножом – его обязанность, как главы рода. Усмехнулся, вспомнив недавнее – как с амвона Десятинной церкви поп ругал старые родовые обычаи. Поганство-де. Что ж, знал Микула многих христиан в Киеве, которые, окрестясь, и от рода отреклись, и от обычаев иных, и на зажинки первый сноп ногами топтали, и на колядный костёр с первым в году огнём плевались. Было. Где они ныне? Тише мышей сидят, при полоцком-то язычнике. Тогда, осенью, многие и понять-то ничего не успели – вроде как всего лишь оружия у князя своего, Изяслава просить хотели, от половцев оборониться, а после как снежный ком покатило и покатило, и как-то так оказалось, что во главе Русской земли оказался кривский язычник, полоцкий оборотень.

И что теперь будет – невестимо.

Хотя ему-то, Микуле, чего бояться, его семья – вои. А вои любому князю нужны. Хоть князь и язычник, а они – христиане. Старокрещёные. Их, родовое христианство, с давних времён, ещё от Аскольда князя, как родовой обычай было, и только после того, как Владимир Святославич креститься указал, вышло наружу. Правда, вот поп с Десятинной церкви, тот самый, несколько раз уже говорил Микуле и многим другим киевлянам, что веруют-де они не так, неправильно.

Микула над таким не задумывался. Он не поп, чтобы считать, сколько раз «аллилуйя» сказал, от кого там святой дух исходит, единосущен ли бог-сын богу-отцу или подобосущен. Во Христа веруем? Во Христа! Чего ж ещё надо-то? Поп злобился, грозил гневом епископа, митрополита и патриарха, но дальше угроз пока дело не шло.

Делёж каравая закончился, каждый получил по большому куску. Микула неторопливо прошептал «Отче наш» и первым запустил ложку в горшок с кашей.

Да… было дело, когда-то при князьях Святополке, Борисе да Святогоре, когда рубились с Ярославом, много про символ веры кричали, и на стягах носили шитый золотом крест. А чем закончилось? Ярослав умнее и жесточе всех оказался, мало кто и уцелел из Владимиричей. Было и прошло.

Микула снова усмехнулся, неторопливо прожёвывая наваристую кашу. Снова оглядел стол – гора пирогов на блюде убывала, горшок с кашей опустел, да и в жбане с квасом оставалось уже меньше половины.

Нечаянно встретился взглядом с Твердятой и вдруг понял, что старший внук всё время косо поглядывает на Любаву, вдову Борисову. Дурная мысль ворохнулась было, но тут же и пропала – Твердята глядел на тётку, которая была младше него, скорее с неприязнью, словно знал о ней что-то нелицеприятное. Что?

Но Твердята молчал.


Митрополит, или, как он сам себя именовал, божьей милостью архиепископ митрополии всея Росии[1] Георгий кивком отпустил слугу, помолился, и сел за невысокий столик, раскрыв книгу. Побежали перед глазами буквы. Но нужное состояние не пришло – каждую букву и даже каждое слово в отдельности он прочитывал, но связно ничего усвоить почему-то не мог, не усваивались знакомые фразы, сплетённые ещё полтысячи лет тому блаженным Диадохом, епископом Фотики. Наконец с досадой захлопнул книгу так, что даже пыль взлетела невесомым облачком – невзирая на труды слуг, ежедневно обязанных протирать книги, пыль всё равно скапливалась. Или это слуги нерадивы? – вдруг подумалось Георгию. Но он тут же понял, что думает не о том.

Власть князя-язычника над крещёным Киевом – вот была истинная беда!

Всеслав умён оказался – не стал зорить церквей, не стал решать срыву, с маху, как втайне ждали многие – одни с радостью, другие со злорадством, третьи с ненавистью. Как мысленно подсказывал оборотню-варколаку (впрочем, в оборотничество полоцкого князя Георгий не верил ни на ноготь, болтают люди сглупа, небось) и митрополит, рассчитывая, что крещёный люд киевский вскинется теперь вдругорядь и вышвырнет из столицы обнаглевшего язычника, поняв свою ошибку.

Да, ошибку!

Поставление язычника на престол – дело отнюдь не одних только язычников, как думалось митрополиту сначала. Ариане нечестивые, подобосущные (Георгий скрипнул зубами, поддаваясь греху гнева, перекрестился) не меньше язычников на вече орали, да и православные иные тоже. Теперь вот пусть думают, что да как, попомнят, когда Всеслав всё-таки начнёт закрывать церкви, как у себя в Полоцке – Георгий отлично знал, что в полоцкой Софии богослужение не ведётся уже давно.

Вот кто истинная опора православия – переяславское гнездо, Всеволод Ярославич и особенно – молодой Мономах! В нём только наполовину течёт варварская кровь! Изяслав Ярославич, великий князь, ныне неправедно изгнанный, к римской ереси клонится, с папой да ляхским королём ликуется, того и гляди под папу Святую Софию склонит. Второй брат, Святослав – тот ариан с лукоморья под своей рукой держит, с ними и дружит – с аланами да росами поморскими да донскими. Этот варварский росский народ всегда питал (и сейчас – тоже питает!) яростную и бешеную ненависть к греческой игемонии. При каждом удобном случае они возводят на нас, греков, напраслину и ищут повода для войны с нами!

А вот Всеволод – иное дело. Вот кому следовало бы Русь-то возглавить, вот тогда и воссияло бы дело православия светом истинным, и стала бы Русь опорой империи.

Георгий мотнул головой, возвращаясь мыслями к завтрашней проповеди. Надо, обязательно надо коснуться арианского нечестия, пояснить людям, что сын божий единосущен с богом-отцом. А то люд киевский крещён-то недавно, и ста лет не миновало ещё, христиане в третьем поколении сами темны и невежественны. И крещены-то о сю пору не все – вон на Подоле доселе божница Тура-сатаны стоит, жертвы нечестивые отай приносят. Колядуют, справляют свои русалии, словно и крещения не было. На себе лунницы носят – изображения месяца, и как клянутся чем, так их целуют!

И совсем недалеко от арианского мольбища. Воистину, еретик не лучше язычника. А то и хуже – язычник, тот про истинную веру не ведает, невеглас, тёмен и неучён. А еретик, хоть арианин, хоть несторианин, хоть католик, хоть духоборец – он учение Христово сознательно коверкает. Потому он и хуже.

Архипастырь вздохнул. Много ещё трудов у святой церкви в Киеве, ой, много. И сейчас надо сделать главное, разобраться, кто главный враг православия – язычники или ариане. А то вовсе болгарские православные, тоже не лучше «подобосущных» еретики – до сих пор гордятся тем, что Владимир будто бы от них христианство принял, а не от Константинополя. Мисяне злы и подлы и по сей день, хоть уж полвека как под властью базилевса.

Георгий погладил бороду, покачал головой и снова раскрыл Диадохово «Слово против ариан».


Любава притворила за собой калитку. В конуре у ворот глухо заворчал пёс – так, для порядка заворчал, благо любимую хозяйку он узнал по шагам издалека. В стае глухо дышала корова, над камышовой кровлей струился почти незаметный в вечерних сумерках пар. Много скота держать не было смысла – покойный муж Любавы, Борис жил ругой и большую часть времени проводил при княжьей дружине, а для прокорма и безбедного житья семье хватало и одной коровы. Тем более, что помимо руги, вою княжьей дружины перепадало и немало войской добычи.

Но теперь Бориса не было. Не будет теперь ни зажиточной жизни, ни добычи войской. Любава грустно окинула взглядом глинобитную стену дома и едва заметно вздохнула. В дому было пусто, и даже заходить внутрь особого желания не было. Тур остался ночевать у деда, у Микулы. Микулины уговаривали остаться и Любаву, но она отнекалась постояльцами – с самого осеннего мятежа, который последовал за несчастливой битвой на Альте, к ней на постой стали двое полочан. Вернее, сначала-то полочанин был один – рыжий Всеславль гридень Несмеян, а вскоре, в листопад-месяц к нему из Полоцка приехал ещё и сын, мальчишка лет пятнадцати, Невзор.

Полочане ушли в поход с Всеславом на Тьмуторокань, потом Несмеян воротился один, и уехал снова – в Ростов. Невзор воротился вместе с князем на исходе просинца и всё время пропадал на Киевой горе, в Детинце, только раз или два забегал проведать вдову и повозиться с Туром. Глядя на него, Любава иной раз не могла отделаться от мысли, что эти вот полочане, Несмеян с Невзором, наверняка бились против Бориса на Немиге, и могли зарубить его. А он – их. Но Бориса зарубили не полочане на Немиге, Бориса зарубили половцы на Альте, а полочане потом ходили в степь гонять этих самых половцев. Мстили. Мстили за её Бориса, может даже и сами о том не зная.

Дверь была подпёрта палкой – любой пришедший сразу увидит, что хозяина нет дома. Любава вошла в дом – глинобитная печь ещё хранила тепло, хозяйка топила её с утра, в доме не было холодно, и Любава, поколебавшись, решила не топить печь на ночь – авось не замёрзнет до утра-то, не просинец, колядные морозы месяц как миновали.

Чиркнув кремнем по кресалу, Любава высекла огонь, разожгла лучины в светцах, дом осветился неярким дрожащим светом. Не раздеваясь, налила в чашку молока, накрошила хлеба, выложила несколько костей с махрами мяса – щедрые остатки ужина у Микулы. Вышла во двор, поставила чашку около конуры. Пёс добродушно заурчал, выполз из конуры, принялся лакать. И вдруг вспятил, ощетинясь и оскалясь, поджав уши – глядел он поверх плетня на что-то снаружи, на улице.

Любава вскинула голову и наткнулась на знакомый насмешливый взгляд из-за плетня.

– Ты глянь-ка, так и не привык ко мне, – пророкотал столь же знакомый голос.

Несмеян!

– Воротился! – ахнула Любава. – Несмеяне!

– Воротился, – весело, невзирая на своё неприветливое назвище, подтвердил гридень. Перекинул ногу через холку коня и спрыгнул прямо во двор через плетень. Пёс ощетинился ещё сильнее и сквозь оскаленные зубы прорвалось сдавленное рычание.

– Брось, Черныш, – оборвала Любава. – Это свой.

А чего ж? Вестимо, свой. Пёс обиженно проворчал что-то и убрался в конуру, забыв даже про угощение в чашке.

– Неужто до Ростова и обратно в два месяца оборотился? – Любава даже не заметила этого, любуясь рыжим гриднем. Душа замирала, когда он быстрыми, почти незаметными движениями отворил калитку и провёл во двор коня, по-хозяйски завёл его в стаю, к Любавиной корове, расседлал и задал сена. Любава неотрывно глядела ему вслед. Окажись тут во дворе сейчас свёкор Микула, он враз понял бы, с чего Твердята так мрачно косился на Любаву за ужином.

Несмеян вынырнул из стаи – могучий, стремительный, словно огромный зверь, такой же, как и его господин, полоцкий оборотень Всеслав Брячиславич. В одно движение оказался рядом с ней, на Любаву пахнуло войским походным запахом – конским потом, мужским немытым телом, костровым дымом. Даже голова закружилась.

– Баньку протопить, Несмеяне?

– Банька с дороги – самое дело, – согласился Несмеян, глянув желтовато-звериными глазами. – Веди в дом, хозяйка.

Баню пришлось отложить – уже в сенях Любава закинула Несмеяну руки на плечи и впилась в него поцелуем.

– Истосковалась я, – жарко шептала она, пока они рвали друг с друга одежду и вслепую искали дверь в жило. Скрипнув, дверь, наконец, отворилась, упали на мазаный глиной пол полушубок Любавы и кожух Несмеяна, гридень подхватил вдову на руки и рывком бросил на широкую лавку, накрытую медвежьей шкурой. Любава рванула пояс, сбрасывая его на пол и отдавая себя во власть мужчины, вскинула руки навстречь, обнимая навалившееся мужское тело, стонала, чувствуя, как мнут её тело сильные мужские пальцы, под конец вскрикнула от страсти, выгнулась и вцепилась зубами в размеренно движущееся мужское плечо над собой.

Потом они долго лежали рядом, переводя частое дыхание и слушая, как часто колотятся сердца. Не в первый раз привелось им делить постель (первый раз был ещё в студень-месяц, когда Несмеян, посланный князем в Ростов, проездом заворотил на один день в Киев, и Любава сама уложила его в постель, изголодавшись по мужской ласке за два с половиной месяца вдовства – после долго плакала невестимо над чем), а только и второй раз был как первый.

Любава потёрлась щекой о плечо Несмеяна, вновь ощущая такой знакомый и такой незнакомый мужской запах, погладила гридня по груди, поросшей редким рыжим волосом, провела пальцем по старому розоватому шраму.

Несмеян улыбался, бездумно глядя в потолок. Сейчас он не помнил ни о Купаве, ни о Гордяне.

Ощутив прикосновение Любавиных губ на своей давно не бритой щеке, улыбнулся вновь:

– Замуж пойдёшь за меня, Любаво?

– Заааамууж? – Любава села на лавке, одёргивая высоко задранные рубахи и понёву. – Ты ж женат, Несмеяне, сам говорил!

– Ну и что? – Несмеян коротко усмехнулся. – Это у вас, христиан только одна жена положена, а мне можно и двух держать. И твоей чести ущерба никакого – мы оба с тобой из войского рода, ни мне урону чести не будет на тебе жениться, ни тебе за меня замуж пойти. Я, вестимо, не князь, чтобы двух жён содержать, да уж как-нибудь прокормитесь. А с Купавой моей как-нибудь сговоритесь.

Он тут же вспомнил, как Купава глядела на Гордяну каждый раз, когда лесовичка попадалась ей на глаза, и усмехнулся. Сговорятся, да…

Вдова вздохнула.

– Нет, Несмеяне, – она покачала головой. – Нельзя мне. Господь не велит. И так грешна без меры…

Она встала с лавки, вновь, уже без нужды, поправила понёву и рубахи, накинула на плечи полушубок.

– Далёко ль? – гридень поймал её за руку.

– Баню топить, Несмеяне, – засмеялась она. – Отмывать тебя от дорожной грязи буду.


Уже укладывались спать, когда в окно стукнули. Твердята сдвинул в сторону волоковую ставню.

– Кто там?

– Твердята, выйди, – невнятно позвали снаружи, но вой узнал голос и кивнул.

– Сейчас иду.

– Куда это ты? – неприятным голосом осведомилась с лавки Бажена. – Ночь на дворе.

– Не ночь ещё, – усмехнулся Твердята, набрасывая на плечи кожух. – Скоро вернусь, ты и соскучиться не успеешь.

Бажена в ответ только вздохнула – навыкла к войской жизни мужа, что и в ночь могут его из дома сорвать, и не на один день. Служба княжья, такова жизнь.

Но сейчас-то он не на княжьей службе, оборотню полоцкому Твердята не служит! Так и куда ж он?

Не служит, а мог бы, – тут же здраво, по-женски подумалось Бажене. – Дома скоро есть нечего будет, раньше хоть руга от князя шла, доля в дани да добыче, а ныне что? Благо хоть свёкор не оставляет, он за свою жизнь и службу от князя милостей накопил. А к весне, если Изяслав-князь не воротится, тут одно из двух будет – либо Всеславу служить идти, либо с голоду помирать.

Бажена опять вздохнула – ей ли не знать, что её Твердята скорее с голоду помрёт, чем пойдёт служить тому, кому не хочет.

Твердята, меж тем, выскочил за дверь. На крыльце стояли друзья, двое таких же, как и он, городовых воев, Нелюб и Ярун. Так же, как и он, не пошедшие на службу к полочанину.

– Пошли к Полюду! – весело предложил Нелюб. – Там много народу сегодня будет, Полюд мёды выставляет.

Твердята поморщился – Полюд служил Всеславу. Но с другой стороны, он остался прежним воем, таким же, как и они.

– Ладно, пошли, поглядим на Всеславлих людей.


У Полюда было дымно и душно. До того душно, что то и дело гасли светцы, и в конце концов Полюд велел отволочить окна – это в лютень-то! За столом густо сидели вои – не меньше десятка, звенели гусли, и Твердята, заслышав знакомый наигрыш, сразу зашарил глазами, отыскивая Бояна. Точно, он и есть. Твердята разом повеселел – хоть Боян и был язычником, они были почти что друзьями. Нелюб, Ярун и Твердята протолкались ближе, нашлось место и на лавке. Двое холопов Полюда обносили гостей пивом, а Полюдиха сидела рядом с мужем, поглядывая, всем ли полно налито, не обидели ли кого нерадивые слуги.

Сесть угодили прямо напротив Бояна. Он отложил гусли, приветливо поздоровался с Твердятой и друзьями, глотнул пива из резного ковша.

– Что хоть празднуем-то? – спросил Твердята всё ещё хмуро.

– Да вон Полюд от князя серебряную похвалу получил, – кивнул Ярун на хозяина, на груди которого красовалась кручёная гривна чернёного серебра.

– Аааа, – протянул в ответ Твердята, раздумывая, не отставить ли ковш с пивом и не уйти ль обратно домой.

– Да брось, – толкнул его в бок Ярун. – Эва, щепетильный какой! Гривна, между прочим, за половецкий поход, за защиту Руси от врага. Чего нос-то воротить? Ты и сам в походе том был, знаешь, что не за просто так и не за глаза красивые Полюдова гривна.

Вестимо, был, – подумал Твердята досадливо. Тогда, осенью, он был один из немногих уцелевших воев киевского городового полка, кто сумел вырваться на Альте из половецкого кольца. Рубился бешено, в Киев привезли его едва живого, грудью на луке лежал, в конскую гриву вцепясь. Едва оклемался – тут и мятеж! Твердята тогда вмешиваться не стал, хоть и согласен был с киянами – коль не смог князь сам защитить своих градских, так хоть оружие дал бы, чтоб сами отбиваться смогли.

Зато потом, когда Всеслав сразу же начал снаряжать рать против половцев – тут Твердята в стороне оставаться не стал. И наперехват степнякам в Северскую землю ходил с Всеславом, и в Дикое Поле, и в Тьмуторокани побывал. И вестимо, знал Твердята, что не за просто так получил гривну Полюд. И всё бы ничего – и храбр оказался новый великий князь киевский, и справедлив, и воевода нехудой , но не лежала душа у Твердяты.

Боян, меж тем, умно глянул на Твердяту, чуть усмехнулся:

– Что, вой, княжье пиво в горло не лезет?

Твердята дёрнул щекой и в несколько глотков выцедил пиво, враз опустошив ковш. И тут же стало стыдно – до того по-ребячески вышло, как будто мальчишка впервые средь взрослых воев бахвалится умением пить. Глянул на Бояна с вызовом:

– Лезет, – бросил угрюмо. – Да и не княжье оно. Я и сам тому князю служил… раз он против половцев воевать пошёл.

– А коль против Изяслава-князя воевать придётся? – подначил Боян, весело блестя глазами. – Он ведь воротится, как пить дать воротится. И тогда всяко ратиться придётся.

А ведь и верно – придётся.

Против своих.

Против княжьей дружины.

Против тех, кого каждый день ранее привык видеть в своём городе.

Сможешь, Твердято?

Вой опять дёрнул щекой и хмуро бросил:

– А вот воротится – тогда и увидим, смогу или нет.

– И придётся тебе, Твердято, язычника защищать… – опять поддел Боян, прищурясь.

– Да не беспокойся, Бояне, – лицо Твердяты перекосилось. – Надо будет – защитим. Как и тебя ж. Ты ж тоже не крещён.

– А мне нельзя, – взаболь ответил Боян. – Я ж самого Велеса потомок, как и Всеслав-князь же. Как креститься-то нам?

– Да уж верно, – кисло сказал Твердята. – Да только не может властитель страны быть веры иной, чем его люди.

– Это ты верно заметил, – едко ответил Боян. – Вестимо, не может. А только люди-то на Руси веры-то какой? Христиане, мнишь? Ой ли?

У Твердяты на челюсти враз вспухли угловатые желваки – Боян опять угодил в больное место.

– Да уж, – процедил вой. – Нагляделся я. Как Всеслав-князь к власти пришёл, так его люди епископа новогородского убили, Стефана. И на Туровой божнице демонам жертвы резали!

– Вам, христианам, тоже никто не запретил богу вашему молиться, – возразил резонно Боян, всё так же улыбаясь и глядя вприщур. – Как было, так и есть. Как при Изяславе-князе молились одни кияне Христу, а другие – Велесу и Перуну, так и сейчас. Только при Изяславе главными были первые кияне, а сейчас – вторые.

– Добро бы кияне! – Твердяту аж передёрнуло. – Полочане! Ещё по осени помню, как полоцкая помощь пришла, так мальчишка сопливый, ещё по пятнадцатой осени должно, а уже вой опоясанный, своим говорит – гляди, браты, Киев Полоцку кланяется!

За столом разом пала тишина. Вои смущённо переглядывались. Твердята крепче сжал в руке рукоять ковша:

– Вот я и хочу знать – а для того ль пришли в Киев полочане, чтоб нам, киянам против половцев помочь? Или Киев под Полоцк нагнуть, добро наше себе загрести да баб наших?! – вспомнив про Любаву, спутавшуюся с язычником-полочанином, Твердята скрипнул зубами. Добро ещё, дед не знает ничего, а то и вовсе позор был бы.

– А ты спроси – глядишь, и ответят тебе, – вкрадчиво-лениво подал кто-то голос. Твердята дёрнулся как ужаленный, поворотясь к двери. У порога стоял неприметно вошедший Всеславль гридень Бермята, племянник полоцкого тысяцкого Бронибора Гюрятича. Бермята был угрюм – видно было, что не в духе. В воздухе, опричь пива, ясно запахло ссорой.

– Или побоишься? – добавил Бермята всё так же мрачно. – Только за столом да по за глаза язык распускать хоробор?

А вот теперь запахло уже не ссорой, а кровью.

Твердята рывком вскочил на ноги, мало не опрокинув стол.

– Тыыы! – воздуха не хватало, рука шарила по поясу в поисках мечевой рукояти.

– Чего – я? – насмешливо бросил Бермята, тоже положив руку на рукоять. – Сказать что-то мне хочешь? Давай!

Твердята наконец вырвался из рук удерживавших его друзей и бросил в лицо полочанину:

– А хочу!

Выкатились на мороз всей гурьбой. Быстро вытоптали круглую площадку в широком дворе, раздались в стороны, освобождая место.

Твердята стащил через голову рубаху – полушубок остался в доме, он так и вышел в чём был. Кожу тут же прихватило морозцем, по спине пробежала струйка холода. Он передёрнул плечами, нетерпеливо бросил противнику:

– Ну долго мёрзнуть-то ещё?

Бермята тоже уже был гол по пояс, играл мышцами.

– Не беспокойся, сейчас согреешься, – ответил он насмешливо.

С глухим лязгом вылетели из ножен мечи – почти одинаковые, длинные, с закруглёнными концами, с витым узором по бурой стали, они разнились только навершием рукояти да узором на крестовине.

Сшиблись, разошлись поединщики, двинулись вокруг друг друга, оскользаясь на утоптанном снегу. Курился над ними свежий парок молодого тела, таяли на плечах частые снежные хлопья, стекали тонкими струйками воды, мешались с потом и тут же испарялись.

Вновь метнулись друг к другу, вновь оцел попытался дотянуться до живого тела, жадно глотнуть свежей крови – и опять напрасно. Со скрежетом столкнулись мечевые лёза, высекли искры, нажали друг на друга оба поединщика, мало не лицо к лицу, глянули в глаза едва ли не с ненавистью. И снова отскочили.

Киянин был силён, молод и быстр. И учён хорошо. И в боях бывал не раз – и с половцами, и с торками доводилось меч скрещивать. Да и со своими, русичами, тоже не раз. Теперь уже не раз.

А только и полочанин не оплошал ни силой, ни молодостью, ни выучкой. Да и бился не меньше – с литвой, торками, половцами. И русичами, да.

На третий раз оцел досягнул-таки до плоти.

Рванулась кровь из длинного пореза на плече Твердяты – целый лоскут кожи вместе с плотью сострогал у него с плеча полочанин, щедро напоил кровью и меч, и утоптанный снег Полюдова двора. А только и Бермяте то даром не прошло – киянин полоснул его по правому боку снизу вверх, обильно обагрив и живот, и новые кожаные штаны, и снег. Оба отступили, переводя дыхание, и почти тут же пала тишина, в которой кто-то прошептал:

– Князь!

В невестимо когда отворённые ворота двора проехали двое верховых, в переднем из которых вои тут же безошибочно узнали великого князя.

Полочанина.

Оборотня.

– Ай да мы, – холодно бросил Всеслав, оглядев обоих поединщиков. – И впрямь, на что нам половцы или ляхи, если мы и сами рады друг другу кровь пустить.

Оба поединщика тяжело дышали (раны оказались опаснее, чем казалось сначала, кровь не унималась), но смолчали – возразить князю им было нечего.

– Перевяжите их, – велел князь, и все тут же задвигались, словно и не стояли только что, как прибитые морозом мухи. Мгновенно нашлось и чистое полотно, и тёплая вода. Ярун набросил на плечи Твердяты его полушубок, невестимо когда притащенный из избы, и тут же кто-то из полочан укрыл тёплой свитой Бермяту. Всеслав Брячиславич спешился, глянул на обоих холодным волчьим взглядом, дёрнул усом, поворотился к хозяину:

– Празднуешь? – голос князя был холоден.

– Прими, Всеславе Брячиславич, – поклонился Полюд, пропуская мимо себя жену. Полюдиха с таким же полупоклоном протянула князю ковш с пивом. Князь коротко усмехнулся, принял ковш, отдарил хозяйку по-обычаю, поцелуем, выпил пиво и воротил ковш. Утёр от пива усы и бороду, рывком вскочил обратно в седло.

– Городовые вои меня не касаются, – голос его был по-прежнему холоден. – А дружинные – за мной!

Поворотил коня и выехал прочь со двора. За ним следом потянулись и полочане вместе с Бермятой, и те, кияне, которые сочли для себя возможным в княжью дружину пойти. Следом за ними ушёл и Боян, забросив за спину гусли – все видели, как он на улице садился в седло позади одного из княжьих.

Твердята открыл было рот, чтобы поглумиться над трусливо, по его мнению, оставляющим поединок Бермятой, но дружеский толчок Нелюбовым кулаком под рёбра заставил его смолчать. А после он и сам опомнился – не стоило наживать себе смертельного врага, по-глупому выкрикивая пустые оскорбления. Хотя, похоже было, что врага он себе и так нажил сегодня.

Городовые вои несколько мгновений стояли на дворе, глядя вслед княжьим, потом, словно очнувшись от какого-то наваждения, все враз заговорили, загалдели и двинули в жило – греться и допивать пиво.


Покружив по киевским улицам какое-то время, Всеслав велел возвращаться в детинец, на Киеву Гору. Стража в воротах встретила князя понимающими взглядами, которые, впрочем, вои постарались тут же спрятать. Ни к чему показывать господину, что ты хорошо понимаешь его нужду, не к лицу воину.

Не светило Всеславу в Киеве.

Встретясь глазами с встречающими князя воротными стражами, Боян вдруг отчётливо понял это. Как и то, что на самом деле понял он это уже давно, только боялся сам себе в этом признаться.

Понял ли князь?

А не глупее тебя Всеслав-то Брячиславич, – возразил он сам себе, – небось, и он давным-давно понял.

Ну да, за него – воля земли, воля люда киевского, того, который уже почти век хранит свою веру, невзирая на княжью волю да на власть креста. И того, который крест надев по принуждению или как, всё одно и блюдце домовому поставит, и Перуна с Велесом жертвой почтит, и Рода в разговоре помянет.

Да вот только сила земли и воля земли ныне не одно и то же. Сила земли – вои дружин братьев Ярославичей, вои городовой киевской рати, которая не меньше чем любая из дружин братьев значит. Тогда осенью, братья были слабы, а киевский полк – зол на Изяслава. Сейчас… сейчас, когда Святослав Ярославич и Всеслав отогнали половцев в глубь Степи, городовая рать говорит о другом. Теперь им важно то, что Всеслав на стороне древних богов, что он в церковь не ходит и службы церковные не правит, то, что в Киеве слишком много полочан стало. И это Боян сегодня увидел воочию. И услышал. Эва, гляди-ка, «Киев Полоцку кланяется!». И впрямь забедно будет тут любому из киевских городовых воев – они-то уже почти что тот же самый век, с Владимировых времён, навыкли считать Полоцк подколенным Киеву городом. Позабыв о том, что кланялся-таки Киев и в те времена, только не Полоцку, а Новгороду. И при Владимире, и при Ярославе. Да и сам Изяслав, с новогородского-то стола придя в Киев пятнадцать лет тому, немалое число новогородцев в дружине привёл с собой.

Забыли.

Ничего, и это забудут, коль Всеслав на престоле удержится.

Князь спешился у высокого крыльца, бросил поводья подбежавшему отроку, с плохо скрытым отвращением глянул на каменные стены терема, строенного ещё при княгине Ольге, лет сто назад. Перевёл взгляд на дружину, словно выбирая, кого бы в жертву принести. Взгляд его упёрся в Бояна.

– О, Бояне! – Всеслав словно не ожидал певца увидеть среди своих воев. Да Боян, по чести-то сказать, и сам не понимал, что заставило его увязаться следом за Всеславом с Нелюбова двора. – А ну-ка, пошли. Посидишь с нами за столом дружинным. Я слышал, про тебя тут по Киеву говорят, будто ты Велесов потомок. Про меня то же самое болтают, вот и поговорим, как родственники.

Вои опричь захохотали, словно князь сказал невестимо какую смешную шутку. А, впрочем, может, для них это и впрямь было чем-то смешно. Боян только пожал плечами, поправил за спиной гусли, спешился и двинулся к крыльцу вслед за князем. Перед ним уважительно расступились – князь сам пригласил городского певца к своему столу, к тому же на гуслярах, бахарях и иных сказителях лежит благословение Велеса, и чиниться тут да честью меряться воям нечего. А уж коль такой хороший певец, как Боян, да потомок Велеса – так и княжьему столу в том честь.

Столы в гриднице был накрыты не бедные. Серебряная, золотая, поливная и резная посуда, бранные белые льняные скатерти, отделанные шёлком. Горячий, недавно испечённый хлеб с коричневой корочкой, сорочинская, пшённая и гречневая каша в глубоких мисках, бережёные с осени в погребах яблоки и груши, заморский сушёный виноград (хоть и воротили рыло греческие купцы, торгуя с князем-язычником, а только всё одно товар свой продали). Желтели круги сыра, нарезанные на ломти, но так, чтобы до поры этой нарезки было не видно. Медовое печево горками золотилось на плоских подносах, томлёные в печах гуси с репой и яблоками горделиво подымали обжаренные до коричневого цвета головы. А посреди княжьего стола высилось главное блюдо – заполёванный княжьей дружиной на недавней охоте и ныне зажаренный целиком кабан, набитый цельным луком и кашей. И несло над столами запахом хмеля – от пива и мёда, от заморских вин – кипрского и фалернского.

Боян, которого Всеслав усадил рядом с собой, оглядывал богатые столы быстрым взглядом, ухватывая главное для себя – князь старается воскресить старый дружинный дух, напомнить киянам, что одной из первых обязанностей князей в прежние времена было устроение пиров дружины. Слыхано как же. «Как у князя, у Владимира…». Особо им, Бояном, слыхано – столько старин, сколько знал он, в Киеве пожалуй не знал никто. Прав Всеслав. Одоление на враги он уже совершил, да вот только беда – главная-то слава Святославу Ярославичу досталась. Он половцев побил, не Всеслав. Полочанина, вестимо, зависть с того не точила, да только теперь иное что-то требовалось, чтобы кияне его своим князем посчитали. Вот и пирует Всеслав, показывает и дружине и градским, что он ныне хозяин в городе.

Хлипко. А только что ещё сделает-то он? Вот по весне придёт Изяслав с ляхами или ещё кем там (хотя опричь ляхов ему и прийти-то не с кем, тем паче, Болеслав-князь – его родич), тогда и видно будет, достанет сил у Всеслава удержать престол каменный или нет.

Весной Изяслав обязательно воротится – слухачи доносили, что он обосновался в ляхских землях, а ляхский князь Болеслав – родственник Ярославичей, прямой свояк Изяславу. Поможет, не умедлит. Вот тогда и поглядим, что сильнее – воля ли земли, что Всеслава на каменный престол усадила, или привычка киевских воев служить Ярославлю гнезду.

Всеслав словно услышал Бояновы мысли, глянул так, что у любого иного на душе бы захолонуло – взгляд Всеславль был холоден и словно и не человеку принадлежал. А только гусляр не смутился – он и сам был из того же теста, что и князь, и в его роду жила легенда о родстве с Велесом, ему-то чего смущаться. Он весело усмехнулся в ответ на княжий взгляд и вдруг сказал негромко:

– Не сумуй, княже. Ни хитрому, ни премудрому суда божьего не миновать, даже и тот, кто птичий полёт толковать может – всё равно боги им правят. Как они хотят, так и будет.

Всеслав в ответ задумчиво покивал головой и протянул гусляру наполненный кипрским вином резной деревянный ковш.

Придёт весна, и время покажет, сильна ли его власть.

[1] Росия – греческое название Руси.

Загрузка...