1
Конские копыта размеренно чавкали по грязи. Колёса стали тяжёлыми от намотавшейся на них грязи. Месяц листопад – не самое удобное время для дальней дороги.
Епископ Стефан криво усмехнулся. Вестимо, не самое удобное, да только не всегда мы сами выбираем себе время для дорог. Эту несложную истину он успел за последние два года неоднократно на себе проверить.
Тонкие сухие пальцы бездумно мяли и теребили золотой епископский крест на тонкой цепочке, силились порвать. Стефан вздрогнул от внезапной боли в пальцах, перевёл взгляд и скривился – цепочка врезалась в кожу, напряглась.
Ненавижу.
Епископ шевельнул губами, беззвучно повторяя про себя.
Ненавижу.
Впадаешь в грех гнева, Стефане, – сказал он сам себе тут же, и мгновенно отмёл собственные слова. Он, епископ, ничего не мог поделать с чувством, овладевшим его душой.
Ненависть – родная сестра гордыни и гнева.
Он, мних, ненавидел.
Ненавидел князя Всеслава Брячиславича, этого колдуна и оборотня, ненавидел полоцких, новогородских и киевских язычников, которые даже в падении были верны своему князю и вытащили его из узилища.
И поневоле перед глазами вставало прошлое.
То, что случилось в Новгороде больше двух лет назад…
Далеко вглубь собора Всеслав не пошёл – остановился у самого порога. Несколько мгновений он разглядывал фрески, глядел на скорбные лики Спасителя и Святой Девы.
В душе епископа вдруг вспыхнула бешеная, сумасшедшая надежда на обращение язычника. Нужно было только чудо, пусть маленькое, но чудо! Жаркая страстная молитва опалила губы Стефана, рвалась с них молчаливыми словами – епископ молил Спасителя и Деву Марию о чуде! Ведь было же чудо в Суроже, когда те же русичи-язычники громили город! Всего двести лет с небольшим тому! Святой Стефан, соимённик епископа новогородского, оборотил лицо князя Бравлина, и князь уверовал и крестился!
Всуе.
Да и то сказать-то – зря, что ль, Всеслав приволок с собой в Новгород волхва? Не для того ж, чтоб креститься у него на глазах?!
Князь, меж тем, вновь покосился на помянутого волхва, тот согласно прикрыл глаза, и полоцкий оборотень поворотился к епископу и настоятелю.
– Когда ваши вои рубят наши капища и храмы, – сказал Всеслав, буравя своим страшным взглядом обоих священников, – они обыкновенно говорят: «Что это за боги, что сами себя защитить не могут»…
Епископ почувствовал, что вновь начинает задыхаться, а волосы на голове становятся дыбом. Он уже понимал, что сейчас последует что-то страшное…
– Посмотрим, как смогут защититься ваш бог и его святые, – с жёсткой усмешкой сказал князь и вдруг властно бросил. – Храм ваш велю ослепить и вырвать язык!
– Княже! – отчаянно закричал настоятель, вырываясь из рук держащих его воев.
– Несмеян! Витко!
Вновь те же самые двое гридней, русый и рыжий, неуловимо чем-то схожие меж собой и такие разные, возникли перед князем.
– Снять колокола и паникадила!
– Княже! – опять закричал настоятель и прохрипел, бессильно обвисая. – Креста на тебе нет!
– А как же, – немедленно и охотно согласился Всеслав. – Вестимо, нет креста.
Епископ почувствовал, как мозаичный пол Святой Софии уходит из-под ног, и последнее, что он увидел – сурово-торжественное лицо волхва, и глаза – глаза! люди так не смотрят! – холодно и неумолимо глядящие на него из-под бычьего черепа.
Стефан резко выдохнул и с усилием разжал пальцы, выпуская цепь. Выглянул из возка – дорога тянулась медленно, изгибаясь вдоль серых от осени берегов Днепра, и возок тоже тянулся по дороге медленно, слишком медленно.
– Вышко! – Стефан сам удивился своему голосу, схожему с вороньим карканьем. Откашлялся и повторил уже более звучно, пристойнее для священника. – Вышко!
– Слушаю, господине! – в голосе холопа епископу послышалось скрытое пренебрежение. Или он сам уже, словно обиженный ребёнок, даже и в обыкновенных словах и поступках окружающих ищет их вину перед собой?
Однако глядел холоп независимо, если не сказать – дерзко. И должного почтения в его голосе не было.
Епископ свёл косматые брови, зная, что выглядит сейчас достаточно грозно, раздул ноздри.
– Не дерзи, холопе! Или забыл, какова берёзовая каша на вкус бывает?
Вышко в ответ только сверкнул глазами – дерзок стал холоп в последнее время, ох и дерзок. Видать, и правда давно каши берёзовой не пробовал. Одерзели язычники после Всеславля вокняжения, – поджал губы епископ. Но холоп почти сразу же спохватился и опустил глаза:
– Слушаю, господине?
– Далеко до Вышгорода ещё?
– К вечеру доедем, господине, – Вышко опять склонил голову, внимательно глядя в грязь, словно стараясь найти обронённое кем-то серебро или опасаясь в грязи увязнуть.
К вечеру доедем, – отдалось эхом в ушах. Епископ снова отворотился, снова нырнул в воспоминания.
Под властью язычника епископ оставаться не хотел, и почти сразу же уехал из Новгорода в Русу. Но и оставлять вверенный ему город во власти полоцкого оборотня, смиряться, тоже не следовало, и едва Всеслав с основной ратью ушёл из Новгорода обратно в Полоцк, Стефан устремился в Киев – требовать помощи у великого князя Изяслава и самого митрополита Георгия.
Впрочем, от самого митрополита особой помощи Стефан не дождался. Митрополит киевский был больше императорским синкеллом, нежели главой русской церкви, да и книжные труды и спор с латинянами для него, писателя, значили гораздо больше, чем утверждение правой веры на погрязших в язычестве окраинах. Нет, не такой человек был нужен во главе киевской митрополии, ох, не такой, сокрушался про себя Стефан, ещё будучи в Новгороде. И, попав в Киев, обрушился со всей словесной страстью и на великого князя, и на его братьев, и на киевское вече, и на киевское боярство.
И немалой была заслуга епископа Стефана в состоявшейся той же зимой войне против Полоцка.
Тогда, зимой, оборотня изловить не сбылось – ушёл Всеслав, и всё войско почти увёл, оставив в железных зубах Ярославичей (справедливости ради надо сказать, изрядно поределых зубах) только клочья своего алого корзна. И летом, когда прояснело, что войну южные князья без крупных поражений всё равно медленно, но верно проигрывают, а Всеслав согласился встретиться с Ярославичами у Орши, Стефан взял на себя грех Изяслава и Всеволода, простил им нарушение крестного целования. И ведь победили же они, и поковали в железа языческого князя, и совсем мало осталось, чтобы взять к ногтю последний оплот язычников на Руси! Но оборотень извернулся, и снова на престоле, да ещё и на великом! Теперь уже того и гляди, всю Русь поворотит обратно в язычество.
Нет!
Епископ сжал кулаки, снова дав волю гневу, снова впадая в смертный грех.
Из Киева Стефан тоже уехал. Уехал в оплот русского православия – в Печерский монастырь, к святому старцу Антонию. Пусть себе митрополит терпит над собой язычника власть, он же терпеть не станет!
И потянулись бы из Печерского монастыря невидимые ниточки в Киев, на боярские и войские дворы – недолго сидеть на великом столе полоцкому оборотню.
Да только и оборотень тоже… не лыком шит.
Печерский монастырь – скрытая под землёй громада. Высятся на крутом берегу Днепра, над меловыми обрывами, Успенская церковь да рубленые кельи. А только главная-то часть монастыря не здесь – под землёй, в вырытых в песчанике пещерах. Потому и монастырь – Печерский.
Дрожат в постоянном пещерном мраке язычки огня на светцах и свечах. Звонко и отдалённо капает с неровных тёсаных сводов вода, сочащаяся сверху в тех редких местах, где размыло песчаник. Гуляют по выглаженным лопатой проходам ленивые тёплые сквозняки, заглядывая в монашеские кельи.
Святитель Антоний отложил перо, глянул искоса – блеснули огоньки светца в хитрых и умных серых глазах старца.
– Чего ты хочешь от меня, отче Стефане? – спросил он негромко. – Чтобы я призвал киян к огню и топору? Так тот огонь и топор у них в руках уже побывали – и против вас оборотились, против тебя да Ярославичей.
– Чернь мне не указ, – вскинул голову Стефан. – Дела решают мужи нарочитые, бояре да гридни, к ним и слово моё будет. И твоё должно быть. А нечестие языческое следует истребить!
– С кого десятину брать будешь, коль истребишь? – тихо и страшно спросил Антоний. Стефан споткнулся, слова застряли в горле, руки сжались в кулаки, комкая застилающее стол вместо скатерти крапивное полотно. В глубине души стремительно восставал гнев, наполняя епископа бурлящим потоком. Но нужные слова не находились, и Стефан понял, что сейчас готов и убить мягкоречивого и спокойного игумена. Понял и ужаснулся.
Вскочил, опрокинув и погасив светец.
В наступившей темноте Антоний сказал всё так же негромко.
– Не нравится?
Стефан услышал глухой горловой хрип и со страхом понял, что хрипит он сам, хрипит, словно готовящийся к броску ополоумевший зверь.
– Не думай, отче Стефан, будто меня особо беспокоят даяния знати или десятина, – всё так же тихо и спокойно сказал голос Антония. – Да и ты думаю, если придётся, без них проживёшь. Просто отчаялся я убедить иными словами тебя и таких как ты… Бог – это любовь, когда ж вы поймёте это и перестанете звать к крещению огнём и железом?!
Дальше Стефан уже не слушал.
– Ты… ты!.. язычникам потакать?!
Он вылетел в переход, отшвырнув в сторону холщовую занавесь в дверном проёме – завесу от ветра лишь, не от чужих глаз, которых нет в общежительном монастырском братстве. В сумраке перехода, тускло освещаемом бледными огоньками светцов, укреплённых на стене, епископ прислонился к стене, хрипло дышал, рвал на груди серебряную запону – его душил тугой суконный, шитый серебром ворот свиты. Глухо звякнув, отлетела запона куда-то в угол, Стефан вдохнул полной грудью дымно-душный воздух подземелья, покрутил головой, оттягивая ворот рубахи. И вдруг замер, заслышав шаги – кто-то приближался по переходу, колебля огоньки светцов. Послышался и голос, который епископ немедленно узнал и скрипнул от ненависти зубами.
– Сюда, княже, – торопливо говорил тот же самый монастырский служка. – Уже близко.
– Ну и нарыли ж вы тут червоточин, – весело откликнулся глуховато-звучный голос, от которого у епископа невольно зашевелились волосы под скуфьёй. Он закусил губу и попятился вдоль по переходу, всё ещё не веря тому, что услышал.
Всеслав!
Язычник!
Проклятый полоцкий оборотень!
А через несколько мгновений двое вышли из-за поворота. Рвано пляшущий огонь жагры вырвал их из полутьмы – и словно стремительный проблеск меча бросилось в глаза жёсткое лицо полоцкого князя. Всё ещё бледное от долгого сидения в порубе, но уже с весёлыми морщинками вокруг глаз, с прилежно – волосок к волоску – расчёсанной бородой и усами. И прежде всего – глаза! Пронизывающие до самой глубины, пылающие каким-то серо-зелёным огнём – иначе не скажешь. Нездешним огнём, нелюдским.
В этот миг епископ Стефан как никогда был близок к тому, чтобы поверить смердьим слухам о том, что полоцкий князь и вправду оборотень и прямой потомок этого языческого демона Велеса.
Князь тоже заметил новогородского епископа, но даже и не подумал замедлить шага или сказать какое-нибудь слово. Да и о чём им было говорить?
Всеслав легко отодвинул занавесь, только что пропустившую Стефана, и, чуть пригнувшись, прошёл в келью игумена Антония. Служка остался снаружи.
Стефан медленно пятился. Пятился, ожидая, что в келье раздастся гневный крик Антония, и князь выскочит оттуда так же, как только что выскочил сам новогородский епископ. Или раздастся гневный крик князя, звон нагого клинка, и оборотень запятнает себя убийством святителя-пещерника.
Ничего.
И тогда Стефан понял. Понял, поворотился и стремительно пошёл прочь, всё ускоряя шаг, поддавая носками сапог лёгкую летучую пыль на каменистом песчаном полу, размахивая руками и что-то неразборчиво даже для самого себя бормоча себе под нос.
Всеслав, придя к власти, не приказал (как мысленно подсказывал Всеславу сам Стефан, жаждая обрушить и без того шаткую власть полочанина) немедленно снести в Киеве все церкви, разломать до самого основания – и Десятинную, и саму Святую Софию. И тем немедленно отворотить от себя всех христиан Киева и Русской земли.
К слову сказать, сам Стефан, допусти его судьба до полоцкой епархии, немедленно велел бы разорить все городские капища, невзирая на последствия – нечестие должно быть искоренено! Он и в Киеве-то будучи, постоянно требовал и от митрополита, и от настоятеля окончательно разорить языческую божницу на Подоле Тура-сатаны – почти век прошёл от крещения Руси, а в стольном городе до сих пор отай правятся языческие требы. Добро хоть не человеческие! А князья сквозь пальцы на то смотрят! Мало того… до жертвенника у властей не просто никак не доходили руки, да и нужен он был князьям – обычай не давал разбить или утопить древний жертвенник. А вот он, Стефан, разбил бы… собственными бы руками колотил киркой, тупицей или ковадлом по сатанинскому камню.
Всеслав не таков.
Полочанин умён и прекрасно знает, сколь непрочен и шаток его стол, держащийся единственно лишь на воле языческого веча. А оружная сила киевских боярских дружин – сплошь крещёная нарочитая челядь великих киевских князей – терпит его Всеслава единственно лишь из опаски перед той же волей веча. Сейчас всё замерло в неустойчивом равновесии, и только от его, княжьих, действий, зависит, куда поворотит далее судьба Русской земли да и самой Руси тоже.
О, он, Стефан, тоже умеет трезво ценить оценивать людей! И он не хуже Всеслава знает – этой нарочитой чади, по большому-то счёту, всё равно, какой князь будет сидеть в Киеве – язычник-полочанин или христианин-киянин. Если Всеслав не тронет их земель, не станет запрещать им молиться в церквах и избавит Поднепровье от половцев…
Потому Всеслав и постарается наладить с церковью добрые отношения. И с митрополитом, для которого власть князя-язычника – только повод для написания красивых слов, а власть – только опора для словопрений в императорском синклите. И со святителем Антонием, который призывает учить христовым заповедям с любовью, а не с гневом, учить словом и своим примером, а не огнём и железом.
Потому и приехал в Печерский монастырь.
А значит, ему, Стефану, места в Киеве не осталось совсем. И потому ныне приходилось сделать то, что надо было сделать в самом начале, сразу же после нечестивого мятежа – ехать в Смоленск, к князю Ярополку. Тем более, что, по слухам, там ныне живёт и изгнанный из Полоцка старший Изяславич – Мстислав.
Возок неожиданно остановился – так резко, что епископ невольно выронил из рук крест, который снова крутил в пальцах, и сам едва не свалился с подбитого медвежьей шкурой сиденья. Гневно выпрямился.
– Вышко! Чего ещё?!
Наглый холоп стоял у самого возка, утонув в грязи мало не по щиколотку и не обращая внимания на холодную жижу, сочившуюся сквозь лыковое плетение и медленно пропитывавшую туго навёрнутые на ноги онучи. За спиной Вышко стояли ещё двое, до того тащившиеся следом за возком. Стояли, недобро и выжидающе глядя на господина.
Епископ почувствовал, как в глубине души родился мерзкий, тягучий холодок страха, но, всё ещё не понимая, встревоженно спросил:
– Что случилось, Вышко?!
– Случилось, – процедил Вышко, перехватывая поводья храпящего коня и нагло не прибавляя привычного «господине». – Надоело мне служить тебе, Стефане…
– Ты – холоп! – гневно выпрямляясь, напомнил епископ. Забыв о том, что сидит в возке, он встал во весь рост, качнулся и ухватился за деревянную дугу для полога. – Я за тебя полторы гривны уплатил!
– Я за то тебе давно уже отслужил, – равнодушно бросил холоп, глядя на Стефана в упор и не думая низить взгляд.
– Ты! – вспыхнул Стефан гневно. – Быдло навозное!
И в следующее мгновение тугая волосяная верёвка со свистом захлестнула горло епископа, оборвав выкрик сдавленным хрипом, вырвала из возка, хлёстко припечатал оземь. Ледяная грязь плеснулась за ворот, заскрипела на зубах. Страх наконец прорвался сквозь непомерное изумление, овладевшее душой епископа, но Стефан мгновенно совладал с собой и попытался ещё выкрикнуть что-то – то ли постращать княжьим судом, то ль проклятием вечным и мучением в аду. Не хватило воздуха – верёвка сжималась всё туже, разрывая кожу на горле и пресекая дыхание, и только бил в уши угрюмый голос холопа:
– А не придётся тебе больше, Стефане, над людьми изгаляться…
Мгновенно припомнились епископу и многократная берёзовая каша, которой, искренне стараясь наставить тёмные души на путь истинный, потчевал холопов управитель Стефана, и раскалённые клейма в епископском подвале, следы от которых носили все трое подлых говорящих скотов. И многое другое припомнилось…
Но мысли уже мешались, метались, ослабевая, в голове мутилось. Стефан успел только понять, что сейчас умрёт. Шевельнулись губы, словно что-то силясь выговорить, но никто уже не мог бы услышать: «В руки твои предаю дух свой…»
Вышко отпустил верёвку, глядя на дело рук своих с лёгким страхом, отступил на шаг. Остальные двое холопов глядели с тупым недоумением – до них ещё не дошло то, что сейчас совершилось.
2
В тишине и темноте капала вода. Размеренно и медленно колотила в песчаник. Капля падала, звонко раскатывалось и почти сразу же пропадало эхо. Через несколько мгновений тишины падала новая капля.
Человек несколько мгновений слушал надоевший ему за это время (какое время? сколько он уже здесь? – он не знал) звук, потом тихо вздохнул и прикрыл глаза. Хотя прикрывай глаза, не прикрывай, всё равно ничего не видно – в пещере царила полная мгла. И тишина. Тишина и тьма, которые надоели, обрыдли ему за всё время, что он находился здесь.
По его примерным подсчётам выходило, что сидит он тут уже не меньше полугода – с весны, с того, как их заговор побили.
Хотя…
Он не помнил, всегда ли он мог точно отсчитать время. Света здесь нет, солнца он не видит, и только по ощущениям глупого тела, которому хочется то есть, то спать, да по тому, как приходят со снедью (сухарями, водой да пареной репой) и смоляной, дымно горящей жагрой молчаливые монахи. Кто знает, сколько раз он сбивался со счёта?
Никто. И он сам не знает.
Человек пошевелился – спина затекла, в неё дышала холодом стена пещеры, шершавый песчаник жадно сосал силы и тепло, неотвратимо выпивал по капле. Поёжился, повёл плечами. Глухо зазвенела цепь, кривая усмешка исказила лицо, невидимое никому в темноте.
Человек ощупью нашёл застелённое рядном и соломенным тюфяком ложе, лёг на спину, неотрывно глядя в темноту. Где-то там наверху, над головой, каменный свод проточенной когда-то водой пещеры. Он не знал, как высоко – когда он распрямлялся во весь рост, он не доставал до свода ни головой ни вытянутой вверх рукой. Даже когда пытался подпрыгнуть. Впрочем, подпрыгивал он не высоко – мешала цепь, да и силы понемногу уходили на тощей монастырской кормёжке (ему в привычку было скудно питаться и по прошлым годам, но здесь его кормили вообще очень мало). Когда приходили монахи, было не до того, чтобы озираться и рассматривать потолок в дрожащем тусклом свете жагры, да и глаза в последнее время из-за темноты стали заметно хуже видеть. Видимо, скоро он ослепнет совсем… если доживёт, вестимо. Иногда ему казалось, что монахи нарочно хотят уморить его голодом, холодом и темнотой. Зачем? Не проще ль было просто убить?
Вестимо, не проще, – возразил он сам себе тут же. В первый черёд, им не надо было, чтобы кияне его видели мёртвым, да ещё и с ранами на теле – всем будет понятно, чья кошка мясо сожрала. В другой черёд, им всё ж бог ихний, мертвец живой, жизни отнимать не велит, ни чужие, ни свои, а если он умрет тут с голоду, монахи вроде как и ни при чём. В третий черёд, сладко видеть поверженного врага в цепях и темноте.
Видимо, так.
Человек снова шевельнулся, опять звякнули цепи.
Первое время он пытался двигаться, чтобы мышцы не ослабли, чтобы не потерять бодрости. Но силы медленно, но верно убывали, и теперь он мог только несколько раз в день пройти от одной стены пещеры до другой.
Так тут и подохнешь, – молча сказал себе человек, по-прежнему глядя в темноту широко распахнутыми глазами. Останется тут твой костяк, на цепь прикованный. А то с ума сойдёшь, прежде смерти той. Вот это вернее, тут даже крыс нет, не пробраться им сюда. А монахи молчат, как рыбы, даже не глядят на него. То ли боятся, то ли ненавидят так. Спятишь, верное дело. Может, они того и хотят.
А может, просто не знают, что с тобой делать.
Как же так вышло, что ты им попался?
Расслабился, небось.
Расслабился.
За дверью землянки вдруг раздался топот, словно кто-то примчался вскачь. Но Домагость ясно слышал, что это топочет ногами человек. Больше того – ясно было, что это мальчишка.
Волхв живо вскочил на ноги, шагнул от стола к двери. Дверное полотно с грохотом отлетело в сторону, на пороге возникла встрёпанная фигура человека.
Мальчишка.
Сушко, сын Казатула-усмаря. Тот самый, что в прошлом году нашёл на Днепре раненого Витко.
– Владыко… – растерянно выдавил Сушко, замерев на пороге. Глаза мальчишки округлились от страха, рот приоткрыт, вихря торчат дыбом и в разные стороны. Спешил мальчишка. – Владыко, бежать тебе надо!
Но Домагость не спешил. Несколько мгновений он внимательно смотрел на Сушко, словно пытаясь понять, отчего мальчишка советует ему бежать.
– Всё пропало, владыко! – захлёбываясь, зачастил мальчуган. – Они откуда-то всё узнали! Отец велел передать, что они пытаются поднять сполох, но ничего не выходит. Скрыться тебе надо! Княжьи вот-вот придут!
Вон оно как!
Домагость закусил губу. Несколько мгновений он молчал, раздумывая, потом отрывисто велел:
– Ты беги, отроче. Скройся. Домой беги.
– А… ты как же, владыко?
– А мне ты всё равно ничем сейчас не поможешь, – покачал головой волхв. На душе стало вдруг легко-легко. Невесть с чего. Словно открылась какая-то неведомая ранее истина, или дорогу какую новую перед собой увидал. – А ты – беги. Скройся.
Сушко несколько мгновений ошалело смотрел на волхва, потом вдруг поклонился в пояс, всхлипнув и бросился прочь, поворотясь на пятке так, что утоптанный земляной пол заскрипел под кожаными поршнями.
Домагость несколько мгновений помолчал, словно решая, что ж на самом деле теперь делать. Или словно не в силах на что-то решиться. Потом поднялся в небольшие сени, двигаясь размеренно и спокойно, словно заводной греческий автоматон (доводилось ему и это чудо видеть во времена оны). Вышел во двор, щурясь на яркое весеннее солнце.
– Вот он! – заорали тут же, словно ждали. Может и ждали, кто знает.
Волхв проморгался от яркого солнечного света, глянул. Через плетень, треща сухим тальником и ломая колья, уже лезли люди в стегачах, от удара топором рухнула калитка, и в неё шагнул рослый окольчуженный вой. Глянул недобро из-под низко сидящего островерхого шелома, дёрнул длинным вислым усом.
Чудин, брат Туки, гридень великого князя.
Из-за спины Чудина появился монах, пронзительно глянул из-под скуфьи.
Ого, какая честь, – молча восхитился Домагость, разглядывая гридня и монаха. – Никак сам печерский Феодосий-игумен по мою душу пожаловал!
Волхв шагнул к воротам, внутренне каждое мгновение ожидая, что вот сейчас ему либо нож сунут под ребро, либо топор врубят в хребтину. Феодосий слегка попятился, едва заметно, Чудин же остался стоять на месте, сунул большие пальцы рук под широкий, усаженный медными бляхами, войский пояс с тяжёлой пряжкой.
– Ждёшь да гадаешь, как мы тебя убивать будем, волхве? – неприятно засмеялся Чудин, вприщур глядя на Домагостя. – И не надейся! Зачем нам это нужно?
Навалились с двух сторон, выкручивая руки за спину, легко преодолевая сопротивление сухого старческого тела, жарко дышали в лицо чесноком, пивом и редькой, твёрдыми, словно железными пальцами ломали запястья наматывая волосяную верёвку. Наконец швырнули на колени в ледяную грязь, смешанную с подталым снегом, ударили рукоятью плети в подбородок, заставляя поднять голову, глядеть снизу вверх.
Совсем близко Домагость видел торжествующее лицо монаха, сухое и морщинистое, сжатые тонкие губы в седой остроконечной бороде, косматые седые брови над ледяными серыми глазами. Странно, раньше не приглядывался, всё время казалось, что Феодосий этот иудей или грек откуда-нибудь из Карии, где они с персами, сирийцами да теми же иудеями веками мешались. А он такой же русич, из Курска же!
Хотя какой он русич?! У них же, стоеросов, несть ни эллина, ни иудея, не надо помнить свой род и племя, только Мертвяку ихнему служить вернее верного!
– Сгниёшь в затворе, поганый нечестивец! – услышал Домагость скрипучий голос, звучащий словно со стороны, рванулся в последний раз и обеспамятел от тяжёлого (наверное, топорищем) удара по голове.
Волхв вновь пошевелился. Сон не шёл, хотя усталость (не тяжёлая, как после долгого дня, когда еле двигаешь ногами, словно каменными или налитыми медью, а лёгкая, беспомощная усталость) обморочно разливалась по телу, сковывала руки и ноги.
За дверью послышались размеренные шаги, и Домагость, преодолевая слабость, поднялся с ложа, откинув рядно. Дверь отворилась, тусклый свет жагры бросился в глаза. Молодой послушник (Домагость не знал ни его имени, ни назвища, как не знал их ни у одного из монахов или послушников – за полгода заключения ни один из них так и не раскрыл рта в ответ на слова Домагостя), не переступая порога, поставил на пол плетёное блюдо с чёрным хлебом и глечик с водой. Всё было, как обычно. Поставил, отпрянул, и дверь сразу же закрылась.
Боятся, – удовлетворённо подумал волхв, отыскивая ощупью и глечик, и хлеб. – Видно не совсем я ещё силу растерял, есть сила Велесова во мне. Хоть немного, да есть.
Под землёй – Велесово царство. Здесь – его сила, его власть. Если бы не это – вряд ли он, Домагость, протянул бы здесь так долго на одном хлебе и воде.
В темноте плясало и трепетало дымное рваное пламя жагр. Комнатные струи дыма лизали низкий свод пещеры, отражения огней плясали на кованой медной двери, намертво вделанной в кирпичные столбы у стен пещеры, на вытертых железных петлях. Пахло сыростью, тянуло холодом.
– Ну что, Домагость, что, волхве? – голос Феодосия сочился ядом. – Ты опять будешь кричать, что Русская земля станет на место Греческой, что Русь будет греками повелевать? Что Днепр вспять потечёт? А может, ты чудеса великие совершишь?!
Голос игумена сорвался на визгливый хрип, казалось, что ещё мгновение – и он бросится на Домагостя с кулаками, начнёт пинать его и топтать. Но Феодосий сдержался неимоверным усилием воли, отступил на шаг, шевельнул рукой, словно утирал что-то с лица. Самого лица игумена волхв не видел, его скрывала широкая видлога, но Домагость готов был поклясться, что на губах Феодосия сейчас выступила пенная накипь бешенства.
– В затвор его! – велел игумен рвущимся голосом. Волхва подхватили под руки – двое здоровенных послушников. Какого хрена им делать в монастыре, таким здоровым? – против воли думал Домагость, пока его тащили мимо двери. – Им землю пахать надо, лес валить, камни ворочать… на рати хороборствовать, в конце концов… а они тут от мира заперлись, молитвы возносят…
Послушники швырнули волхва на низкое ложе из толстых досок – расколотые вдоль брёвна лежали на лагах из жердей. Набитый соломой тюфяк с тонкой кипой рядна на нём – и всё. Больше в пещере ничего не было.
Верёвка на руках ослабла, послушники отступили. Волхв перевернулся на спину, цепко оглядел узилище, пока позволял свет жагры. Послушники стояли у двери, тупо разглядывая Домагостя, один из них спокойно сматывал на руку волосяное ужище, ловко меча петли на локоть и отставленный большой палец. В дверях, освещённый тусклым светом, стоял Феодосий – под видлогой было темно, не видно лица, но волхв готов был поклясться, что глаза игумена сейчас горят багровым огнём.
Послушники один за другим просочились наружу, и дверь медленно затворилась. Домагость видел игумена до последнего мгновения, видео как презрительно кривились губы Феодосия, – свет жанры падал на подбородок игумена, тускло освещая его губы и острую полуседую бороду.
Дверь закрылась с тяжёлым скрипом, глухо лязгнули засовы, и Домагость услышал сквозь дверь голос игумена:
– Вы двое будете его сторожить. Потом вас сменят.
Домагость дожевал хлеб, опрокинул глечик, ловя языком последние капли воды, и вдруг замер.
За дверью вновь слышались шаги. Шаги многих ног.
Что это?
Что, Феодосию надоело ждать, пока узник отойдёт к предкам сам, и игумен решился поторопить упрямого волхва? Так для этого не надо много народу (слышны были шаги не меньше, чем пяти или шести человек) – достанет и одного здоровяка из тех, что сторожат его за дверью. В его, Домагостя, руках силы осталось совсем немного.
Непохоже всё это было на игумена Феодосия.
Сердце волхва вдруг бурно заколотилось, словно хотело выпрыгнуть из груди, на лбу выступила испарина.
Я что, боюсь? – изумлённо спросил сам себя волхв. – Да нет, не похоже.
С лязгом откинулись засовы, дверь, взвизгнул петлями, отлетела в сторону и с грохотом ударилась о стену. Темница осветилась багровым огнём сразу нескольких жагр. В дверном проёме стояли люди. Огни плясали на кольчужном плетении, на островерхих начищенных шеломах. Впереди всех, в шеломе с наносьем – высокий витязь с короткой седоватой бородой, рядом с ним – сгорбленный худой монах в старой потрёпанной рясе с откинутой видлогой. Отшельник Антоний.
Витязь весело покосился на отшельника, шагнул через порог.
– Здрав будь, Домагосте, – звучно сказал он, и за его спиной волхву вдруг почудились призрачные очертания какого-то могучего существа, великана, в котором мешались черты человека, медведя и быка разом – косматая туша и могучие когтистые лапы, человеческие руки и лицо, широкий бычий лоб с громадными рогами, оскаленные клыки… казалось, это постоянно меняет облик, не в силах решить, как ему сейчас надо выглядеть.
«Ну вот, Домагосте, – послышался низкий рокочущий голос, – ты же знал, что здесь, под землёй – моё царство».
Домагость вдруг понял, кто этот витязь, так безбоязненно шагнувший внутрь темницы.
Всеслав.
Всеслав Брячиславич, князь полоцкий.
И в следующий миг ноги Домагостя вдруг подкосились – слабость, с которой волхв так долго боролся, вдруг разом навалилась на него.
3
Багряное закатное солнце ласково коснулось верхушек леса. Деревья в этом году начали желтеть рано, но листву ронять не спешили, словно нарочно намереваясь порадовать людство своей неспешной ласковой красой.
Колюта вдруг сам подивился пришедшему в голову сравнению – бахарям впору. Понял вдруг, что за прошедшие пять лет не успевал замечать ни осеннего багрянца листвы, ни её весенней торопливой свежести – некогда было. Каждый день – шепотки, споры, каждый день напряжённое ожидание – вот сейчас придут, выломают дверь, скрутят руки за спиной, поволокут на княжий двор. А то и вовсе, чтобы далеко не ходить, наклонят над ближней дубовой колодой, да и смахнут голову с плеч – чего с вражьим доглядчиком нежности разводить да мороку тягомотную.
А вот теперь вдруг заметил… неужто старость подкралась? Колюта невольно усмехнулся – а что ж как не старость? Как-никак к восьмому десятку подходит… гридень порой сам удивлялся своей крепости – по годам-то давно пора уж было ему и с колодой белодубовой спознаться, а Морана словно и забыла про него.
Вспомнит, гридень Колюта, не сомневайся…
Пока же ещё гридень Колюта может сражаться, может и лук держать, и меч. В певцы пока рано ещё…
Колюта невольно покосился за плечо, на золотоволосого, с едва заметной проседью, середовича, который весело щурился на закатное солнце. Вон он певец… увязался невестимо зачем. Боян же, словно подслушав мысли Колютины, глянул открыто и доверчиво, сказал, весело блестя глазами:
– Красиво…
Красиво… Только не до красоты ныне, Бояне. Колюта вздохнул, но не сказал ничего. Шагнул к невысокому холмику, увенчанному тяжёлым дубовым крестом, недобро и пристально оглядел три потемнелых от времени перекладины. Улыбнулся невесело уголком рта.
– Здравствуй, княже-господине Судислав Ольгович, – хрипло сказал он, кланяясь холмику. Боян за спиной притих, замолкли в отдалении негромко переговаривавшиеся до того вои. – Вот и исполнил я клятву свою… привёл Всеслава Брячиславича на киевский стол. Теперь мне и умирать можно… снова к тебе на службу воротиться…
На лоб гридня пала густая тень – свинцово-сизая туча заслонила неяркое осеннее солнце, холодный ветерок взъерошил днепровскую воду, шевельнул седой чупрун на бритой голове Колюты, поиграл длинными усами гридня.
Боян за спиной Колюты прерывисто и тихо вздохнул, опасаясь нарушить разговор гридня с его господином. Их невестимо как возникшая в последние месяцы дружба удивляла и Колюту, и самого Бояна, и уж тем более, всех опричь – и что общего могло у них быть? Ну да, оба – пожилые, на седьмом десятке лет, оба бывали и в боях, и в походах.. но и всё ж! Один – гридень с Белоозера, который сделал своей жизнью тайную войну, носил чужую личину, не притворялся даже каликой, нет – стал каликой. Второй – Киевский вятший, из старых дедичей, тех, что ныне всё чаще зовут боярами, готовый и золото, и серебро отдать ради храбрости да красного слова? А вот сдружились же… Кто-то посмеивался за спиной, но гневный взгляд Бояна и равнодушно-презрительный – Колюты – быстро заставили умолкнуть насмешников. Кто-то понимающе кивал – мол, где ж бахарю и нахвататься войских рассказов для своих песен, как не у бывалого гридня – однако Боян с Колютой и о войских-то делах мало говорили. Да и не был Колюта замечен во множественных одолениях на враги – больше верной службой господину своему, а особенно во время его сидения в порубе. Там и набрался уловок да хитростей, в тайной жизни необходимых.
Бахарь поёжился, словно ощущая на себе чьё-то холодное дыхание. Показалось даже, что чей-то взгляд пытливо и придирчиво глядит на гридня. И на него, Бояна.
Нечеловеческий взгляд.
И родной, вместе с тем.
Словно подмигнул кто по-дружески, словно спросил молча – ну?! Каков ты, друже Боян?
А Колюта тем временем негромко что-то говорил над могилой, потом вдруг оборотился (бахарь даже вздрогнул – столько гнева было в глазах гридня – брови сведены, губы сжаты, скулы остро натянули кожу – того и гляди порвут). Кликнул воев, велел рвущимся голосом, указывая на крест:
– Убрать!
Вырванный из земли восьмиконечный крест, тёсанный из цельного дубового бревна, тяжело рухнул, отлетела в сторону дощатая кровля с верхушки креста.
– А не прогневается Судислав-князь? – негромко бросил Несмеян, разглядывая крест с непростой резьбой – добрый мастер делал. – Крещён ведь был небось… коль монахом век свой скончал.
– Был, – недобро подтвердил Колюта, не оборачиваясь. – Силой крестили, силой и постригли.
Он поворотился, глянул полочанину в глаза – всё так же недобро (мол, раз уж увязался со мной, так помалкивай и не умничай!):
– И я крещён был. И монахом был тоже. А ты как думал? Мне без того при князе и не остаться было никак…
Оборвал слова и снова отворотился. Потом, справясь с собой, сказал:
– После камень памятный поставим…
– После чего? – Несмеян удивлённо поднял брови.
– После всего, – непонятно ответил Колюта.
Вот уже волокли к могиле вороного коня-трёхлетку – жеребец упирался, гневно ржал, бил копытом и мотал головой – вот-вот вырвет поводья из войских, пусть и навычных, рук, рванётся прочь и помчит с кручи, высекая неподкованым копытом искры из прибрежных камней.
Не вырвался.
Не сдюжил.
Жёсткие пальцы удержали поводья и согласная сила восьми рук принудила жеребца утихнуть. Он на мгновение замер, поводя дико выкаченным и налитым кровью глазом, дрогнул атласной кожей, всхрапнул, роняя с губ пену и раздувая серовато-белые, ало кровенеющие внутри ноздри. И как раз в этот миг рядом с ним оказался Колюта. Жеребец, почуя недоброе, рванулся было, но злые пальцы Колюты железными кузнечным клещами уже вцепились в конские ноздри, блеснуло выглаженное до слюдяного блеска лёзо длинного войского ножа… отворилась на горле багряно-черная дымная рана, бурлящим потоком хлынула на княжью могилу кровь. Конь рванулся было вновь, но где там – быстро слабели неутомимые когда-то ноги, по ноздрям пробежал смертный трепет, огненные когда-то глаза замглила истома. Грянулся жеребец около могилы. С ножа Колюты тонкой струйкой, истончаясь до отдельных капель стекала кровь.
– Передай там Старому Коню, что винюсь я перед ним, – негромко сказал гридень-калика, непонятно глядя бьющегося коня. – А только и мне господина своего чем-то порадовать надо было.
На могиле Судислава горел крест. Тянулся удушливый смрад горелой плоти – вместе с крестом горели рассечённые останки вороного жеребца.
– Думаете, всё просто? – слышался откуда-то со стороны грустный голос Колюты. – Судислав Ольгович мне не просто другом был. Мой отец ему пестуном был… князь был мне почти брат!
Тянуло от кругового ковша запахом ставленого летнего мёда, шипел в бочонке квас, негромко переговаривались вои, правя страву по княжьей душе.
– Хорошо сказано, Колюто, – раздался вдруг из-за спины знакомый всем чуть хрипловатый голос, от которого Несмеян едва не подпрыгнул. Вот уж кого-кого, а Всеслава Брячиславича он тут увидеть не ждал.
А почему это, Несмеяне? – тут же возразил он сам себе. – Князь пришёл на могилу другого князя. Друга и родственника. Чего ты дивишься?
Подумал и сам не знал что себе ответить. Почему-то казалось, что не придёт Брячиславич к Судиславу на могилу, а с чего такое казалось – и сам себе не смог бы сказать.
Снова заплескались в круговых ковшах мёд и пиво, щедро смочили могильную землю.
Всеслав крупно глотнул, утёр усы от мёда, сплюнул засевшую в зубах вощинку, и оторвал зубами от грядины кусок жареного мяса.
– Жаль, не дожил Судислав Ольгович, – вздохнул кто-то из воев глубокомысленно. Остальные только вежливо помолчали – к чему говорить пустые слова, если и так всё понятно.
4
Сумрачное осеннее утро грозило дождём – свинцово-серые тучи ползли тяжёлой пеленой, заволакивая тенью червонно-золотые рощи и перелески.
Киев просыпался. Улицы заполнялись народом, над городом скоро встал неумолчный гул людских голосов, коровьего мычания, конского ржания.
Кияне спешили на Подол.
На Турову божницу.
Боян несколько мгновений разглядывал бредущих поодиночке (пока поодиночке!) по улице киян, стоя на крыльце, потом упруго спрыгнул с крыльца, пробежал по гибким дощечкам вымостков к воротам и выскочил на улицу.
Велесов потомок (жило в Бояновом роду упрямое предание про то, что предком рода был сам Исток Дорог!) остановился за воротами, поправил за спиной гусли и тоже двинулся к Подолу. Около него сразу же возникла лёгкая стайка девушек, весело звенящая голосами и смехом – Бояна в Киеве любили. Любили за весёлый нрав, любили за душевные и дерзкие песни, любили за открытую душу и готовность в любое время прийти на помощь. Говорили про Бояна в Киеве: «Если кому что надо – последнюю рубаху парень снимет и отдаст». Правда именно последних рубах у Бояна не водилось никогда, по знатности рода.
Мало нашлось бы в Киеве людей, которые не знали бы Бояна-вдовца, Бояна-певца – уже давно, ещё с тех пор, как приметив голос парня да его умение складывать песни, стал привечать его около себя великий князь – ещё Ярослав Владимирич.
Хотя бояре да купцы считали Бояна непутёвым и бесталанным: пятый десяток доживал Боян, а семьи у него не было. Уже не было. Погиб в походе на мятежника Моислава старший сын, сгинул в походе на торков младший, сгорела в лихоманке жена, вышла замуж и уехала в Новгород дочь. Внуков Боян видел всего раз в жизни – не ближний свет от Киева до Новгорода, только раз и собрался в гости – как умер Ярослав Владимирич да в Новгород посольство пошло из Киева, Изяслава-князя на престол звать, так с этим посольством Боян и до Новгорода сходил.
Так и жил Боян один в пустом богатом терему, средь княжьих подарков и пожалований, среди нескольких молчаливых холопов да податливых на любовь холопок, высокий седоусый красавец. Жил и не берёг зажитка – подарки и пожалования – всё в песни уходило, в широкую, для людей жизнь. Не мог Боян жить иначе.
Не мог.
Не дозволяла широкая душа Велесова потомка.
Не доходя до Туровой божницы, девушки рассеялись – им пути к ней сегодня не было. На вече девушкам не место, тут всё решают мужчины. А сегодняшнее вече обещало быть особенным, и Боян невольно всё ускорял шаги.
Людское море у капища волновалось и раскачивалось из стороны в сторону. Боян остановился, поражённый количеством народа.
Перед Бояном расступились – Бояна знали и не только в Киеве.
Свежевырезанный деревянный капь (уже успели и вырезать, и притащить, и установить! – восхитился Боян – он отлично помнил, что ещё вчера тут стоял, как и все последние сто лет, широкий и плоский камень с давным-давно засохшими, несмываемыми следами крови) стоял на небольшой круглой насыпи, плотно утоптанной сотнями ног. В середине насыпи горел высокий костёр, и около него стояли косматые волхвы. Откуда и взялись – при Ярославичах немыслимое дело было увидеть в Киеве волхва.
Боян затаил дыхание, предчувствуя что-то необычное.
И почти тут же с другого края площади встал многоголосый людской крик. Толпа расступалась, пропуская всадников, впереди которых на чёрном, как смоль, коне ехал в алом златошитом плаще ОН.
Полоцкий князь Всеслав Брячиславич.
Киевским великим князем даже потомок княжьего рода становился только после того, как совершал давным-давно оговорённые действия.
Приносил жертву в стольном святилище (после крещения князья стали проводить большую службу в Софийском соборе, но Всеславу, Дажьбожью и Велесову потомку, это не пристало).
Въезжал в ворота Киева.
Занимал княжий двор и вступал на каменный престол предков.
Давал пир своей дружине в княжьем терему.
Таков обычай.
Ныне пришло и князю Всеславу его исполнить.
Несмеян оглядывал толпу привычно-настороженным взглядом – навык за годы службы у князя Всеслава. Особливо после давнего неудачного покушения на Всеслава в кривских дебрях – тогда воевода Брень лично взялся натаскивать личную охрану князя, пока Всеслав своей волей Бреню то не воспретил: «Если суждено так, тот и от птичьей кости расколотой смерть досягнёт, а если нет, так и меч у ворога в руке опустится!».
Но навыки у воев остались. И теперь, в толпе чужих горожан, чьи кровные родственники каких-то полтора года тому всего стояли против Всеслава и его воев на поле у Немиги, смертно бились на взятии Менска и продавали кривичей рахдонитским купцам, Несмеян глядел в оба глаза.
Но всё было спокойно.
На душе стояло какое-то странное чувство – торжествующее недоумение.
Несмеян сам не ждал от заваренной им каши таких обильных успехов – слова, брошенные им в запале полоцкому тысяцкому про то, что надо сменить великого князя, словами и оставались. Самое большее, на что рассчитывал Несмеян на деле – поднять в Киеве изрядную бучу и в этой суматохе вытянуть князя из поруба. Ан вот же – исполнилось то, о чём больше ради красного словца сказалось.
Всеслав Брячиславич теперь въяве вступал на каменный престол великих князей киевских, становился старшим в многочисленном племени потомков Святослава Игорича Храброго.
И чем-то обернётся это для всей Руси?
Кто из князей смирится, кто – нет?
Мало кто смирится, честно-то говоря…
Святослав-то в Чернигове и Глеб в Новгороде смолчат, скорее всего – далеко они друг от друга, да и иная забота у Святослава сейчас – такая же, как и у Всеслава.
Половцы.
Глеб же Святославич без отцовского согласия вряд ли осмелится своевольничать.
То же и Всеволод с Мономахом. Мономах далеко, засел в своём Залесье, копит силу, а для Всеволода половецкая назола тоже не мала – ещё сильнее, чем для Святослава. Это его волость разоряют половцы. И сам он – в Чернигове, у Святослава, а не у себя в Переяславле.
А вот Изяславле гнездо всё будет против. Сразу у двоих князей отобрали столы – великий стол у Изяслава и полоцкий – у Мстислава. Теперь смоленский Ярополк всё время будет ждать подвоха, копить дружины и пенязи, ждать удобного времени. А от Смоленска до Киева – всего ничего по Днепру. Уйди Всеслав из Киева куда-нибудь в поход – и Ярополк одним броском сможет захватить Киев и воротить его своему отцу, который нынче невесть где.
И тут же Несмеян дважды себя поправил.
Изяслав пока что невесть где, это верно, но для того у Всеслава и дружина, чтобы в скором времени узнать, куда девался беглый великий князь. В какую именно сторону подался… Да и не такая уже великая загадка. Выезжал Изяслав из Киева через Лядские ворота, про то Несмеяну уже рассказали знающие люди из городовой рати. А стало быть, на закат и подался, в Ляшскую землю, благо князь Болеслав Смелый – родич Изяславу, женат на его родной тётке. Вот откуда надо грозы ждать, а вовсе не из Смоленска. Ярополк Изяславич вместе с Мстиславом, который тоже в Смоленске приютился, тоже опасны, да только не осмелятся… пока Полоцк в тылу. Там делами воротят княгиня Бранемира Глебовна да воеводы Бронибор и Брень. А эти люди знают своё дело туго.
Капь на божнице был один.
Резной столб поднимался над насыпью на полторы сажени, грозя хмурому небу рогатой головой, отблески костра светились на острых железных жалах рогов, играли на причудливой резьбе.
Турова божница.
Чудом уцелевшее при Владимире и Ярославе капище – единственное в Киеве.
Князь Всеслав невольно скрипнул зубами – разве такое капище достоило стольному граду Руси?
Помнил полоцкий князь рассказы волхва Велимудра о том, какое святилище стояло в Киеве при князе Святославе. Дорога и насыпь, вымощенная глазированной плинфой. Резные капи Пятерых – деревянные и каменные. Перун с золотой головой и серебряными усами.
Всё сгубил сын Святослава – Владимир-вероотступник.
Как ещё эта божница уцелела?
Да так и уцелела, – напомнил себе Всеслав. – Потому и уцелела, что князья, вместо престола на этот жертвенник садились. Это и давало им право на престол. Жертвенник и был престолом.
Расколоть жертвенник значило уничтожить сам киевский престол. И что тогда? Смута? Вздыбленные земли? Резня?
Невестимо.
Вороной ступил копытом на край насыпи и остановился. И тут же над толпой взлетел пронзительный многоголосый вопль – кияне приветствовали своего нового князя.
Впрочем, не только кияне.
Тут были и жители окрестных вёсок, погостов и городков. Всеслав знал – даже из Василева, Немирова и Родни пришли вои и гридни. Русская земля вдруг неожиданно и прочно поверила в опального полоцкого князя.
Но он не обольщался – его положение сейчас было шатким как никогда.
В Киеве он был как в осаде… как в только что взятом на щит и внезапно пощажённом городе, где уцелевшие вятшие пока ещё не решили, что им надлежит делать – то ль признать власть невестимо откуда (ан вестимо! из поруба, Всеславе!) взявшегося князя-язычника, мало не колдуна и оборотня…
Просто жители Русской земли вдруг разочаровались в своём прежнем князе, который не смог даже оборонить их от степной угрозы.
Между киевскими князьями и землёй восемьдесят лет медленно, но верно росло отчуждение.
Сначала Владимирово клятвопреступление и братоубийство.
Потом предательство веры.
Потом междоусобица, печенежьи набеги, новые братоубийства.
Гонения на старых богов, казни волхвов.
Война с кривской землёй, разорение Менска, и новое клятвопреступление.
Народ смотрел. Запоминал.
Единственное, что хоть как-то примиряло киян с властью князей-христиан – их безусловная если не храбрость, то хоть стойкость в борьбе со Степью – извечным врагом Русской земли.
И вот теперь…
После того, как одно только имя Святослава Игорича сто лет тому разметало по всему Дикому Полю печенежьи таборы, после того, как Владимир Святославич (братоубийца – да! клятвопреступник – да! вероотступник – да!) тридцать пять лет бился со Степью на меже, пусть и с переменным успехом, после Белогородского сидения и подвига Яня Кожемяки, после Ярославлих побед у Альты и Киевских ворот, после того, как само имя печенежье исчезло из Дикого Поля…
Такой разгром.
Тем паче, что ещё у всех на слуху был восьмилетней давности поход на торков, когда совокупные силы русских князей разом сгубили всю степную силу.
Вспомнив про тот поход, Всеслав невольно закусил губу. Разом вспомнились и свои тогдашние мысли – что была нужда лишний раз громить и без того уже разбитого ворога. И правда ведь, умнее было помочь торкам, чтоб они остались в Степи занозой в половецкой лапе (Всеслав и сейчас думал так же). Тем паче, что торки, пристанища в ромейских землях не найдя, обратно прикочевали и сами попросили у русских князей земли. А уж бить их, так и земли и им давать не стоило – теперь половцы врагом стали, раз мы торков приютили. Насколько лучше было бы в своё время торкам помочь, да теперь половцев встречать в ещё большей силе, да не на Альте (у самого Киева под боком!), а где-нибудь в Диком поле, у Донца или Дона самого. Там и бродники помогут, не только торки, а коль рать погинет – так до Руси половцам ещё идти далеко. А ныне – трое князей, сильнейших на Руси, сам великий князь, вся киевская дружина… вся сила Русской земли глупо погублена в мгновенной сшибке со степняками. И ворота половцам на Русь отворены.
Такого Русская земля своему великому князю простить не могла.
Людям нужна была опора. Уверенность в завтрашнем дне перед лицом половецкой угрозы.
Они нашли её в нём, Всеславе.
И он уже не мог бросить всё и бежать в Полоцк, как он намеревался сделать сначала. Не мог обмануть доверия тысяч людей, киевского люда, всей Русской земли. Против воли богов пойти, наконец.
Впрочем, воля богов сейчас будет ему явлена.
С вершины резного столба глянули внимательные глаза – Всеслав отчётливо ощущал на себе ЕГО взгляд. Взгляд Велеса, того, кого он привык числить своим… ну если не отцом, то хоть прямым предком. Отцом-то только Брячислава-князя считал, никак иначе.
Былой полоцкий, а ныне великий князь киевский склонил голову перед Лесным Владыкой, Истоком Дорог, Отцом Зверья.
– Гой еси, господине, – еле слышно шевельнулись княжьи губы. И где-то в глубине души отдалось: «И ты здравствуй, княже».
Трое градских – боярин, вой и мастеровой – уже вели жертву. Тяжело ступая по утоптанной насыпи, пока ещё не понимая, что его ждёт, огромный чёрный бык водил по сторонам налитыми кровью глазами, ноздри раздувались от множества запахов – людей, коней, собак, оружия…
Всеслав невольно залюбовался. Бык был хорош. Хоть и не лесной тур, конечно, а всё одно – хорош. Тяжёлый, поросший густой чёрной шерстью подгрудок почти доставал до земли, а в отпечатках копыт спокойно могла поместиться взрослая мужская ладонь. Грозные рога возвышались над шапками градских почти на пол-локтя. Хорош был зверь.
Князь медленно отвёл руку назад и кто-то – Несмеян, вестимо, кто ж ещё? – быстро вложил в ладонь князя короткий охотничий меч. Волхвы приносят жертвы особым ножом, сделанным по старине, по обычаю из обтёсанного кремня или обточенной кости, но его оружие – меч, а ныне жертву должен был принести он сам, стойно древним владыкам, которые, становясь князьями, проходя посвящение, становились также и волхвами, обретали право приносить жертвы и говорить с богами. Предстоять перед богами за свой народ.
На мгновение Всеславу стало жалко ни в чём не повинную животину. Коснячка бы сюда сейчас вместо него, – мелькнула вовсе уж неуместная мысль. Беглому киевскому тысяцкому под жертвенным ножом было бы ныне самое место, тогда и Велес был бы к Всеславу и киянам намного благосклоннее, ибо никакая жертва не может быть более угодна богам, чем человечья.
Но Всеслав тут же отогнал скользкие мысли – человечья жертва – мера крайняя, когда всему народу гибель грозит, от войны там или от голода. И плох тот владыка, который богов умилостивить да себе их благорасположение добыть чая, станет по поводу и без повода человечью кровь лить.
Бык, словно что-то почуя, гневно раздул ноздри, но времени на то, чтобы что-то сделать, у него уже не было. Всеслав одним движением вдруг оказался рядом, градские отпрянули, освобождая князю место. Бык тряхнул головой, почуя свободу, но стремительно мелькнул отточенный оцел, отворил быку жилу, и хлынула толстой струёй кровь.
Бык сначала даже боли не почуял. Недоумённо и обиженно взмыкнул и тут же бешено взревел. Но второй удар князя уже досягнул бычьего сердца, и могучая неуклюжая душа одним прыжком оказалась в Велесовой дубраве. Огромные ладони Отца Зверья коснулись бычьей головы, утишая гнев, и бык шагнул по вечнозелёной траве в заповедную чащу Звериного Бога.
Бычья туша грузно грянулась у подножия Велесова капа, обильно полив его подножие кровью, а Всеслав на мгновение ощутил за спиной могучее присутствие самого Велеса. Только на миг. А подняв голову, вдруг отчётливо увидел – среди тысяч иных глаз! – неотрывно глядящие на него синие глаза коренастого середовича, который всё поправлял за спиной гусли.
А Боян глядел безотрывно не только на Всеслава. В тот миг, когда бык уже падал на колени, в душе Бояна вдруг словно что-то запело, как было всегда перед тем, как приходил замысел новой песни. А после того за спиной Всеслава среди затянувших небо туч вдруг возникли едва заметные очертания чего-то громадного. Или кого-то. Вглядясь, Боян вдруг опознал человечье лицо с длинной бородой и весело (и вместе с тем – сурово!) прищуренными глазами. Человечье ли?! Над головой ясно виднелись огромные рога, кончики которых различимо светились в тучах. Боян изумился было тому, что никто из всего собравшегося у Туровой божницы народа не видит того, что видит он, но тут же понял – и не должны видеть! Видит он, прямой потомок самого Велеса. Видит (или чувствует) Всеслав, про которого тоже ходили такие слухи. Видит, должно быть, служитель Велеса – волхв после падения быка величаво выпрямился – ни дать, ни взять, силу какую почуял в себе.
И всё.
Призрачная Велесова голова пристально оглядела толпу, одобрительно кивнула невестимо кому – то ль волхву, то ль Всеславу, то ль Бояну, а то ль вообще всему киевскому люду – качнула рогами и медленно растворилась в тучах.