1
Плесков уже был виден назрячь. Посреди заснеженной равнины серели каменные стены и вежи с рублеными городнями по верху, и едва заметной искрой золотился крест Троицы.
Ехали берегом Великой, почти незаметной сейчас под снегом и льдом. Только пологие берега, почти незаметно сбегающие к ледяному полю, да густо грудящиеся кустами на них ветлы выдавали, что здесь по весне бывает широкий, неохватный взглядом разлив, а летом ветер гоняет высокие волны, а рыбацкие челны ломают камыши в поисках снетка, щук, плотвы и густеры.
В воротах встречали.
Негустая кучка плесковского боярства, купцы и огнищане в праздничных, крашеных одеждах. Глядели на него во все глаза, словно гадая, что же их ждёт от этого нового князя.
А немного их, – ужалила Бориса досадливая мысль. Он чуть поморщился, качнул головой, чтобы прогнать её, но она осталась. Всё так же назойливо шепнула ему: «неужто и тебе отсюда несолоно хлебавши уехать доведётся, как старшему брату – из варяжской земли?».
Борис дёрнул щекой и постарался согнать с лица кислое выражение – не годилось въезжать в свой первый город с таким лицом, словно ужа дохлого проглотил. Так и господу городовую обидеть можно, а с ними ссориться негоже.
Подъехали ближе, и среди встречающих княжич увидел знакомое лицо.
Кривского боярина и тогдашнего плесковского тысяцкого Найдёна Смолятича, того, что ещё два года тому Плесков под отцову руку склонил, и вместе с ним на Новгород ходил после битвы на Черёхе, Борис знал. Он знал, что после поражения Найдён бежал в Плесков и скрывался у княгини Бранемиры. Теперь же вот воротился. Зато, небось, наместник Мстиславль, Буян Ядрейкович, которого мать из Полоцка выставила, в драку полезет. Он и отца убить пытался на осаде, вспомнилось Борису.
Найдён сделал шаг вперёд, чуть заметно улыбаясь в бороду – высокий, статный, в длинной синей суконной свите, в шапке с синим же верхом и бобровой опушкой.
– Гой еси, княже! – с достоинством прогудел в бороду боярин, кланяясь.
А должно, обратно Найдёна в тысяцкие новогородцы поставили, раз он князя приветствует, – догадался Борис, пряча довольную усмешку.
– И вам поздорову, добрые люди, – отозвался он степенно, изо всех сил сдерживая рвущуюся изнутри радостную улыбку.
Борис рывком спешился. Бросил поводья отрокам, шагнул навстречь боярам. Под ногами скрипнул снег – мороз потихоньку крепчал. Найдён принял у кого-то сзади недавно испечённый коровай (пахнуло свежим хлебом, уставший и голодный с дороги княжич ясно ощутил во рту вкус кисловатой ржаной корочки) и протянул на вытянутых руках Борису. Княжич сглотнул некстати возникшую слюну, отломил щепотью маленькую краюшку, обмакнул в соль, прожевал. Указал глазами гридню Вълчко, дружинному старшому, принять коровай, и дружина, весело перемигиваясь, принялась ломать его за спиной княжича на куски – с дороги оголодал не только Борис, но и все его вои.
– Пожалуй в город, княже, – всё так же степенно сказал Найдён, поводя рукой, словно освобождая Борису путь в город. – Володей нами и суди нас по Правде и праву.
– Моя обязанность – хорошо относиться к вам, ваша – хорошо повиноваться мне, – выговорил княжич древнее правило русских властителей, как и полагалось по обычаю, принимая власть.
Встречающие взорвались торжественными криками, с городней детинца сорвались в воздух вороны, каркая, пронеслись над головами.
Толстенные сосновые брёвна, кое-где с кусками неснятой коры, уже закопчённой с годами до несмываемой черноты, среди отмытой до янтарного блеска древесной глади. Тугие валики мха в пазах между брёвен тянутся вдоль стен то ровными рядами, то коряво. Посреди гридницы на могучей, невестимо как и срубленной (словно и не люди рубили, а велеты или инеистые великаны, про которых свеи, гёты, урмане да даны рассказывают) подвешена тяжёлая светильня, тускло мерцают огоньки лучин, на стенах багряно-смолисто пылают жагры. Небольшие окна отволочены, снаружи мороз, но, невзирая на то, в гриднице душно от множества людей в шубах и свитах.
Пестро в гриднице, хоть и полумрак. Крашеное сукно синей или зелёной свиты соседит с алым войским плащом и собольим мехом боярской шубы. Белые и крашеные рубахи выглядывают из распущенных воротов свит, из-под плащей и шуб.
На длинных, накрытых браными белёными скатертями столах – яблоку негде упасть. Горки жёлто-румяных пирогов на плетёных блюдах – с вязигой и снетками, с грибами и капустой, с яблоками и репой, с дичиной и убоиной. Приманивали высящиеся стопки блинов, рядом с которыми стояли круглые чашки с топлёным маслом, сметаной, икрой, мёдом. Круглые ржаные хлебы дурманили голову горячим духом. В чашках с ухой отсвечивали пятна янтарного жира, обволакивая крупные куски рыбы. Щи исходили густым паром, среди крупных кусков капусты, репы и моркови томилось мясо. Утиная и куриная лапша золотилась в глубоких деревянных и поливных плошках. В глубоких чашках томились каши – овсяная и гречневая. Чуть подрагивали горячие кисели – гороховый и овсяный, с молоком, малиной, черникой. Пиво, вино, мёд и брага в высоких кувшинах, поливных и серебряных, чуть подрагивали на столе от топота ног, грозя опрокинуться. А от очага тянуло горячим запахом жареного мяса – на открытом огне доходила цельная свиная туша, то и дело капая жиром в пламя, капли вспыхивали на лету дымным трескучим огнём.
Длинные столы полны народу: плесковская господа – городовые бояре и огнищане; полоцкие вои и гридни, варяги и лютичи – дружина Бориса Всеславича.
Рядом с лавками – мечи. Не может благородный человек без оружия оставаться ни на минуту, будь он хоть вой княжий, что службой кормится, хоть боярин, что с земли живёт.
Княжич (ан нет, не княжич, князь теперь уже!) Борис сидел в голове столов, весело озирая хоромину, наполненную дымом очага, светцов и жагр, запахами еды и питья, разгорячённым дыханием десятков людей, гулом голосов. Вот она, княжая жизнь, – мелькнула шалая мысль. Хотя, если подумать, не такая уж и шалая – знал Борис Всеславич из старин да былин, что первое княжье дело – устраивать пиры с дружиной да вятшими. Да и навидался всякого два года назад в Свейской земле. А тут словно охмелел.
Вестимо, знал сын полоцкого князя (а ныне – великого киевского князя!) про то, что опричь пиров, у князя есть много других обязанностей, множество дел, которые не о что переделать, все – перечислить-то и то трудно. И про то, что многие владыки не доживают до того, чтобы увидеть воочию исполненными свои замыслы, в трудах государских кладут голову. Но вот сейчас, в этот миг – ясно казалось, что иной жизни, опричь пиров с дружиной и вятшими, у князя нет.
– Гой еси, княже Борис Всеславич, – весело приветствовал его Найдён Смолятич, отныне – новый тысяцкий Плескова, рослый середович в богатой шубе, крытой зелёным сукном. Сейчас, в хороме, в окружении почти двух десятков дружины, он выглядел как истинный господин Плескова.
Впрочем, он им и был.
Мало у кого столько власти в русских городах, как у тысяцкого.
И мало у кого столько же забот.
Наладить снабжение города водой.
И едой: приговорить подвоз из-за городовой стены говяжьих, бараньих и свиных туш и полтей, дозрить полноту сусеков с гороховой, овсяной, пшеничной и ржаной мукой доглядеть за ссыпанной в бурты репой, брюквой, капустой и морквой.
Досмотреть за целостью и обиходом крепостных валов, городней на них, посмотреть, чтоб вовремя были подрезаны по весне склоны валов, чтобы гнилое бревно не могло нарушить целостность стены, чтобы ровно лежали ряды камней, как в плесковской, изборской или ладожской стене, где каменная кладка перекрывает бревенчатую связь, как ещё любошане на словенской земле крепи строили.
Проследить, чтобы не сгнила дубовая мостовая на главных улицах, где, спасаясь от грязи и сырости, горожане клали на землю тёсаные мостовины.
Собрать мытные сборы с приезжих купцов: из Гиляна и Мазандерана, из Восточного Рима и Западного Рима, из земли Ляховецкой и Моравской, из Киева и Доньской земли, из Булгарии и Козарии, от варяг и урман, из чуди заволочской и чуди белоглазой, с Ясских гор и с Каменного пояса.
Распорядить, кто должен досмотреть за выпасом городового скота, а кто – за охотничьими угодьями города.
Снарядить городовую рать на войну.
Разделить войскую добычу промеж городовыми концами, да так, чтоб никого не обидеть и сохранить городовое единство.
И ещё много-много-много чего…
В ином городе и у князя столько обязанностей не найдётся, сколько у тысяцкого есть.
И теперь хозяин Плескова и всей плесковской, кривской северной земли, глядел на князя Бориса Всеславича, подымая рог с вином, чуть капая на белёные скатерти драгоценной красной кровью виноградной лозы:
– Твой отец, княже, природный кривский господин. И не потому мы за него встали, что род его от самого Боя ведётся, не потому что пращур его Ставру и Гавру по следу направлял. Нет! Иная тут причина, княже, и про то наверняка кривская господа из твоего Полоцка давно уже твоему отцу говорила. Да только мы не полочане, Борисе Всеславич, мы тебе и вдругорядь повторим.
Тысяцкий мельком оглянулся на сидящих за столами, чуть заметно усмехнулся и продолжил:
– Их, киевские дела, нас не касаются. Они, кияне, с греками ликуются, да со Степью разобраться не могут никак. У нас тут, на Севере, иное: у нас – море, у нас крепь лесная, меха, да волжская торговля. Вот что нужно. И государь нужен свой, здешний, кривский да словенский, чтоб Киеву отчёта не давать. Потому мы за твоего отца и стали, княже Борис, потому и помогаем ему. Потому он и господин наш, что нам нужен, а не только потому, что самого Боя потомок.
Тысяцкий договорил, выпил, опрокинув рог, и сел. Плесковичи одобрительно зашумели.
О чём это он говорит? – растерянно думал княжич Борис, отпивая из рога. – Он подбивает меня отца ослушаться, чтобы я был здесь кривским господином? Или не верит, что отец сможет удержать Киев? Скорее второе. А что если и впрямь?
Борис вдруг отчётливо вспомнил Юг.
Киев и Чернигов.
Каменные многокупольные громады соборов, чернорясых монахов и городовую господу с крестами на шее. Многосотенные рати киевского и черниговского князей, навыкших служить своему господину.
Как там отец среди них? Своих, кривичей-полочан при нём – горсть.
Вестимо, земля с ним – и градские и особо – весяне, которые нося имена богов своих ещё не забыли, даже те, кто крест носит.
А только – удержится ли?
Так это что ж выходит – Русь рвать наполы? На Южную Русь, христианскую, с Ярославичами во главе, и Северную, с Всеславом, под Перуновой да Велесовой рукой?
Борис Всеславич невольно похолодел, представив подобное. Как и то представив, что скажет отец, коль он, Борис ему такое предложит.
Впрочем, отец и сам не глуп и всё понимает. Разберётся и тут без его подсказок. Его же, Бориса дело сейчас – держать власть в Плескове, держать Плесков под рукой отца. А там – там поглядим как кости лягут.
Меж тем следом за Найдёном поднялся кто-то ещё. Гордята-огнищанин, – вспомнил Борис слова тысяцкого, сказанные в начале пира, когда Найдён указывал ему на плесковскую знать пояснял, кто из здешних вятших есть кто. Знать кривскую господу было нужно, хотя бы для того, чтобы успешнее престол плесковский за Полоцком удержать. И так местной знати в том, чтоб под полоцкой рукой ходить, урон немалый – плесковские кривичи по роду и племени старше полочан, кривичи, от которых выселились на Двину, Днепр и Волгу иные кривские роды. Плесковичи да изборчане навыкли перед иными кривичами величаться. Изборск-то издревле богаче да сильнее Плескова был, потому наверное, киевские князья и навыкли в пику Изборску Плесков возвышать уже лет сто, с тех пор, как землю здешнюю под себя склонили.
Гордята, меж тем, возгласил Борису здравицу. Гул голосов поддержал, дружно выпили, опустошили рога и чаши. Гордята поставил узорную каповую чашу на вышитую белёную скатерть, но задержался, не сел, словно ещё сказать что-то хотел.
Борис Всеславич чуть приподнял бровь, сделал знак рукой. Гул начал утихать.
– Погонишь нас теперь с плесковской земли, княже? – огнищанин глядел исподлобья.
– Кого – нас? – переспросил Борис, хотя уже и так догадывался – нагрудный крест Гордяты был хорошо виден, огнищанин вывесил его поверх рубахи и даже свиты. Нарочно гусей дразнит, – мелькнуло в голове.
– Христиан, вестимо, – оправдал ожидания Бориса Гордята.
– С чего бы? – озадаченно переспросил юный князь. – Ни ты, ни остальные христиане на плесковской земле мне не мешаете, коль исправно будете службу да тягло нести и подати платить.
– Так ты ж язычник, как и отец твой, бесопоклонник, – огнищанин нарывался, сам старался накрутить и разжечь спор, довести князя до белого каления. – На что тебе подданные-христиане?
– Это ваши владыки христианские всех под одного бога согнать пыжатся, – не остался в долгу Борис с усмешкой. – Мне же… да и отцу моему… у нас в Полоцке и христиане живут, и София стоит, и службы идут. Только власти у ваших нет. У отца власть. У князя.
Гордята молчал, по-прежнему не садясь, но уже не зная, что и сказать. Молчал и только наливался бурой кровью.
Встал другой, богатым убором свиты – под стать Гордяте. Плещей, – шепнула услужливо память Борису. – Тоже огнищанин. Этот крестом напоказ не тряс. Должно, из наших, русин, не христианин, – подумалось Борису.
– Зря ты, княже, Борис Всеславич, да и отец твой, Всеслав Брячиславич, так мягко, – с укором сказал он, и застолье загудело – шутка ли, князю сказать, что он что-то делает зря. Это князь-то, потомок богов-то? – Это крапивное семя только топором да красным петухом можно чему-то научить. У них господин не ты, и не киевский князь даже. У них господин – только бог их, а они – рабы его верные.
Гордята побледнел как смерть.
– Не ты ль попробуешь мне красного петуха пустить, да топором поучить? – хрипло спросил он, комкая в кулаке край скатерти. – Или княжьих воев приведёшь с собой? А может и пробовал уже, четыре года тому, когда Всеславичи под городом стояли?
Застолье зашумело ещё сильнее – пример Менска у всех был на слуху: два года тому менская христианская община помогла Ярославичам взять и разорить свой же город. А летом когда Всеслав воевал с Ярославичами в лесах, уцелелые менчане помстили своим соседям-христианам, разорили их поселение, единственное, что от города устояло.
Борис слушал голоса растерянно, не совсем понимая, что предпринять, но тут вмешался тысяцкий Найдён.
– Что ж вы, господа плесковская, землю-то свою перед князем позорите? – гулким голосом перекрыл он шум, и бояре с огнищанами начали постепенно стихать. И Гордята, и Плещей сконфуженно сели, оба красные, как варёные раки, уставясь в стоящие перед ними чаши, которые слуги немедленно наполнили пивом.
И ведь всюду ныне на Руси так, – подумалось Борису. Он оглядывал постепенно утихающее застолье, растерянность постепенно проходила. Какое княжество ни хвати, какую землю – везде одни Христу молятся, другие – Перуну да Велесу кланяются. Разве что в киевских землях христиан больше, да власть у них.
Борис нахмурился и сжал зубы.
Зимнее утро начиналось медленно, словно нехотя. Солнце краешком выглянуло из-за косматых туч, осветило заснеженные сосны на том берегу Великой, каменные утёсы над устьем Черёхи и змеистую колею санной дороги.
Пожилой холоп, чуть покряхтывая, внёс тяжёлую бадью с водой (деревянные клёпки ведра чуть обледенели – должно быть, снаружи мороз), налил в рукомой. Ледяная вода обожгла лицо, Борис весело помотал головой, стряхивая брызги на тканую узорную дорожку. Холоп, чуть поклонясь, подал князю полотенце, Борис крепко растёрся, откинул за ухо чупрун, отпущенный по старинному княжьему обычаю, чуть погладил давно не бритую голову – пора было бриться, волосы потихоньку начинали отрастать. Поворотился, встретился с холопом глазами. И внезапно спросил:
– Зовут как?
– Сахном кличут люди, Борис Всеславич, – чуть помедлив, ответил холоп.
– Давно служишь тут, Сахно?
– Да уж изрядно, – холоп чуть усмехнулся. – Лет сорок уж, а то и больше.
– И князя Судислава помнишь, небось?
– А то как же, – холоп кивнул, помогая князю надеть свиту и застегнуть житый новогородским речным жемчугом и греческим шёлком пояс турьей кожи. – Вестимо, помню. Характерный был князь, боевой. И в порубе не согнулся нисколь, хоть и нелегко ему было.
– А дружина его где была? – поражённый внезапной мыслью, спросил Борис Всеславич. Даже сапоги натягивать бросил, поднял на холопа голову. Сахно стоял перед ним, непонятно глядя на князя. – Нет, ну у него ж не меньше сотни воев должно было быть, а то и больше? Они-то куда смотрели? Про Колюту я знаю, что он князя и в порубе опекал, и снедь ему в городе покупал, и прислуживал ему…
– Прислуживал, – по губам Сахно скользнула мимолётная усмешка. – Так и допустили бы гридня в поруб князю его прислуживать… Опекал, то верно, и снедь покупал, тоже верно. А прислуживал ему я… и прибирал в порубе, и нужную посудину убирал, и одежду менять помогал. Под конец-то князь вовсе ослабел уже.
– Так а с дружиной-то княжьей что? – не унимался Борис, снова принявшись натягивать сапог тянуть за голенище. Сапог, наконец, налез на ногу, и князь выпрямился, чуть притопнув.
– Дружины у князя была, а как же без того, – всё так же рассудительно сказал холоп, подавая Борису шапку, предварительно стряхнув с бобровой опушки невидимые пылинки. – А куда девалась… откуда мне знать? Он ведь только в порубе здесь сидел, князь-то, а княжил на Белоозере. Его к нам уже в цепях привезли, из Новгорода. А как там было… не помню по старости, княже, прости уж.
Ладно.
Борис и сам догадывался, что не обошлось тут просто так – не тот норов был у князя Судислава, чтоб просто так подчиниться, когда брат его велит в поруб засадить. Пусть даже брат и великим киевским князем зовётся. Было небось тут что-то вроде и войского похода, и бой какой-никакой был.
Или не было?
Или велел великий князь киевский взять в железа да в поруб посадить белозёрского князя Судислава? И подчинился Судислав Ольгович, кротко проливая потоки слёз и молитв? И дружина княжья, три сотни оторвиголов в кольчугах, с мечами да копьями, так же кротко оружие сложила да разошлась по домам, сокрушённо вздыхая: «Хотели князя себе найти, а и того не нашлось»? По одному только слову Ярославлю?
Ну да…
Кто-нибудь, когда-нибудь, в покорности христианской только на молитвы да вздохи способный, может, и поверит.
2
Умело стёсанное дерево тускло золотилось под тонким покровом снега, едва припорошённое позавчерашним снегопадом, заострялось кверху. Чуть ниже острия на умело окорённом дубовом колу мало не в шесть пядей толщиной умелыми меткими ударами топора (ни одного – мимо, ошибочно!) был высечен лик – чуть прищуренные глаза, прямой нос, усы и борода, крепко сжатые губы.
Городовой охранный чур.
Таких чуров на палях полоцкого тына было высечено немало – сторожат вместе с дозорными кривскую столицу и заклятые на то духи, приманенные да приворожённые когда-то жертвами. Кто – куском хлеба да соли, кто – петушиной головой, а кто – и кровавым кроплением из жилы человечьей. А может и не просто человечьей, а и княжьей.
Княгиня Бранемира Глебовна коснулась старого дерева суконной красной рукавичкой, смела снег с лика чура. Сняла рукавичку и погладила лик кончиками пальцев. Их ощутимо кольнуло, словно дух хотел что-то ей сказать, да не мог. Но тревоги не было – значит, вороги Полоцку не грозят. Наверное, напоминает дух, что и его бы покормить неплохо, перед Корочуном-то.
Бранемира, не глядя, протянула руку назад, щёлкнула пальцами. Рядом почти мгновенно оказалась самая расторопная сенная девушка (и самая старая, грубо-то сказать – уже и третий десяток пошёл!) Гордяна из Мяделя. Гордяна Мурашовна. Непоклонливая лесовичка, спасшая княгиню в прошлом году, хоть и желань многих воев и гридней из княгининой дружины, так ни к кому и не склонившая своей ласки.
– Что велишь, госпожа?
– Принеси кусок хлеба, – велела княгиня. – Мёдом помажь.
Гордяна бросила торопливый взгляд на очищенное от снега лицо чура, понятливо кивнула и убежала.
Служба сенной девушки при знатной жене – не служба холопки. Сенная девушка – не холопка, не чернавка, она княгинина или боярынина наперсница, она и в баню с госпожой пойдёт, и в стыдном поможет, и в сердечном деле. Бывает, и дочку на воспитание возьмёт, коль обычай да нужда того захотят. И мужа знатного да храброго своей сенной госпожа поможет сыскать, не холопа, ключника или плотника дворового – воя, гридня или боярича.
Кусок хлеба с мёдом был мал – и половину Гордяниной ладони не занял, но духу и того достанет. Бранемира приняла хлеб у девушки, смазала мёдом губы чура, положила кусок рядом с палей в прорезь бойницы.
– Стереги верно, ворога сторожи зорко, – прошептала княгиня. – А слово моё будь крепко и лепко, как камень, твёрдо.
Бранемира отряхнула руку от крошек, оттёрла снегом липкие следы мёда с пальцев, натянула рукавичку и поворотилась к городу. Окинула взглядом Замковую гору, на которой высился Детинец и стоящий рядом с ним собор – как ни старались в своё время епископ да протопоп князя убедить, а Брячислав Изяславич собор велел ставить за стенами Детинца. Бранемира как-то раз, ещё невдолги после свадьбы, спросила у мужа – почему. Всеслав весело и зло усмехнулся:
– Они мнили, отец собор тот ставит к вящей славе их бога… да только некрепок в христовой вере был батюшка. А собор тот ему нужен был как знак.
– Какой знак? – недопоняла княгиня.
– Знак зримого величия Полоцка, – пояснил Всеслав. – Ну вот смотри – что есть Софийский собор? Где они есть ещё?
– В Царьграде, – немедленно ответила Бранемира. – В Киеве, Новгороде.
– Вот! – Всеслав кивнул. – В Киеве он строился для чего? Чтобы показать, что Киев ничуть не хуже, не слабее и величеством не уступит Царьграду. Ну а отец в Полоцке Софию строил для того же самого, чтобы показать, что и Полоцк не уступит. Киеву. А то и Царьграду.
Брячислав-князь собор достроить не успел, а при Всеславе – камня единого в стенную кладку не положили. И только в прошлом году Мстислав Изяславич во время своего полоцкого правления велел собор достроить и освятить.
Сзади скрипнули по снегу шаги – едва слышно. По чуть заметной улыбке Гордяны княгиня вмиг догадалась – сын.
Святослав.
Оборотилась.
– Гой еси, княже, – сказала чуть нараспев.
Святослав мгновенно покраснел, закусил губу, коротким движением сбил шапку на затылок, так что из-под соболиной опушки выбились коротко стриженые льняные волосы. Не навык ещё, доселе не навык третий Всеславич, чтобы его называли князем, то и дело за насмешку принимал. И вправду-то сказать, какой он князь? Городовыми делами всеми воротят княгиня-мать да тысяцкий Бронибор Гюрятич, княжьими – тем более. А он только на престоле сидит, когда нужно. Впрочем, Святослав прекрасно понимал, что в его годы главное, что он может на своём месте сделать – это именно спокойно сидеть на престоле и внимательно слушать, что за него говорят старшие – его гридень-пестун, мать да тысяцкий.
– Здравствуй, княгиня, – ответил он, вскинув голову и от того покраснев ещё больше.
– Пойду я, матушка-княгиня, – негромко сказала Гордяна, чуть кланяясь. Дождалась разрешающего кивка госпожи и исчезла за краем настила, осторожно нащупывая ногами в тёплых сапожках ступени лестницы.
Бранемира же, меж тем, любовно оглядывала сына. Вздохнула, дивясь его сходству с отцом. Сын понял мгновенно:
– Тоскуешь, матушка?
Подошёл вплоть, прижался к крытому синим сукном материнскому кожуху – не было рядом досужих глаз, можно было не строить ни перед кем из себя князя.
– Тоскую, сыне, – опять вздохнула княгиня.
– Отец нас бросил? – вдруг спросил Святослав, хмурясь. Княгиня вздрогнула, коротким толчком отодвинула сына от себя:
– Думай, что говоришь, мальчишка! – резко бросила она. – Ты не младень уже бессмысленный, сам князь, понимать должен! У него дела государевы!
Святослав опустил голову, стыдясь своей, неожиданной для него самого, ребячьей выходки. Бранемира смягчилась, погладила сына рукавицей по сукну оплечья.
– Ладно, ступай в хоромы. Я тоже приду сейчас.
Парень умчался, ободрённый, а княгиня, проводив его взглядом и убедясь, что её никто не видит, тяжело вздохнула и даже чуть сгорбилась. Слова Святослава упали на благодатную почву. У неё и у самой уже неоднократно возникало ощущение, что муж оставил её здесь. Она понимала, что не права, что у него просто государевы дела, что ему не на кого, опричь неё, оставить Полоцк, тем паче, Святша ещё неопытен. Хотя можно ведь оставить Святослава на попечение гридня Вихоря, пестуна его. Неглуп Вихорь, да и Бронибор Гюрятич оступиться княжичу и гридню не даст!
Бранемира воспряла.
Она не видела мужа уже почти два года, с той позапрошлогодней весны в Витебске, когда они ждали нового вторжения Ярославичей, Всеслав совокуплял полки около Витебска и Всвяча, и княгиня, махнув на всё рукой, приехала к мужу – хоть немного да возле него побыть, что там с Полоцком сделается, коль сам князь недалеко.
Потом Ярославичи позвали Всеслава на переговоры в Оршу. Она не хотела его отпускать, чуяла что-то нехорошее, а он, как назло, не только сам поехал, но и обоих старших сыновей с собой взял! Пусть навыкают к государскому делу, – сказал смеясь.
По старшим сыновьям Бранемира Глебовна скучала бы сейчас не меньше, чем по мужу, но хоть тут Велес, Исток Дорог, привёл свидеться – Борис, торопясь на свой первый княжий престол, в Плесков, выбрал время заглянуть к матери свидеться. Всё в том же Витебске. Повзрослевший, возмужалый (первая война и жизнь в плену никого не молодят, не красят), а всё равно во многом тот же мальчишка.
Да… а тогда она стояла на стене витебской, глядя с тоской вслед уезжающим к рати мужу и детям и утирала платком глаза. А потом примчался запылённый, в порванной кольчуге Несмеян с десятком воев и привёз страшную весть. Ярославичи преступили клятву и схватили Всеслава, Рогволода и Бориса. И надо было спасать от их идущих следом за Несмеяном киян Святослава – ещё одну надежду кривского племени.
Княгиня снова вздохнула, чуть прикрыв глаза, и выпрямилась. Ныне и не поверишь, как вспомнишь, что пережить пришлось – и в Моховой Бороде, и у Чёрного Камня, и как по лесам от «мстиславичей» бегали… И не только Святослав да Ростислав теперь надежда кривичей – есть в Плескове Борис. И того и гляди, Глеб от шелонян воротится (ох, скорее бы). Вот только Рогволод невестимо где, в какую-то крепь лесную забрался, по отцовскому слову.
А в Киеве – муж, Всеслав Брячиславич. И ей уже и правда пора к нему.
Святослав спустился вниз, в терем, поднялся на крыльцо, всё ещё в задумчивости и расстройстве от своей ребячьей выходки (ну ведь в самом деле – отец там страной правит, с послами, полками да врагами ведается, а он тут… щеня глупое!), и остановился только в сенях, уже коснувшись рукояти, вырезанной из причудливо, словно змей, изогнутой дубовой кривулины (и голова змеиная вверх глядит!). И замер, словно пригвождённый к месту, услышав, как в гриднице разговаривают двое. Дверь была чуть приоткрыта, и Святослав отлично слышал каждое слово. Он, вестимо, тут же укорил себя, что подслушивать недостойно воя и князя, а только с места сдвинуться не мог, понимая, что при его появлении и Бронибор Гюрятич, и Вихорь немедленно смолкнут, считая, что не его ума то дело – такие разговоры слушать.
Говорили об отце.
– Крутенько там в Киеве Всеславу-то Брячиславичу приходится поворачиваться, – задумчиво говорил Вихорь, видно, что-то слышавший о киевских делах от вестонош, присланных князем в Полоцк за дружиной. – Бояре киевские нравны, да и христиане сплошь. Хоть и липовые.
– Дело не в том, что христиане, или, что липовые, – рассудительно опроверг тысяцкий. Крякнул, повозился на давке – чуть скрипнула доска под медвежьей тушей городового воеводы, хозяина Полоцка. – Тут другое… земля там не наша, не кривская. Чужая земля. И права на ту землю у князя нашего… слабоваты. А господа тамошняя, что бояре, что вои, что гридни – они Ярославу и Ярославичам служить навыкли, не нашему гнезду княжьему. И племени они не нашего, для них все права Всеслава Брячиславича и его родство с богами мало что значат. Мало ли что завещал Судислав Ольгович… И в удобный миг они, кияне, Всеслава предадут. Обратно переметнутся, к Изяславу. Или к Святославу черниговскому, если он против Всеслава выступит.
– Всеслава Брячиславича на киевский престол вече сажало! – неуступчиво возразил Вихорь. – Волей богов!
– Не вече, – поправил Бронибор с лёгкой насмешкой, и стоящий за дверь Святослав сжал кулаки – до скрипа. Сейчас он тысяцкого мало не ненавидел, забыв обо всём, что Бронибор сделал для них, всей княжьей семьи, для Полоцка. – Не вече. А диковечье. Простые градские. Да наши полочане, что отай в Киеве были. Несмеян вон Нечаевич да Колюта. Да их люди. Много ль вятших киян на том вече за Всеслава Брячиславича было? Бояр? Гридней? Воев?
– Вои, говорят, были, – вновь возразил гридень, не желая уступать. – Мне вестоноши рассказывали.
– Так это потому, что им сражаться дальше надо было с половцами, а Изяслав-князь оплошал, – в притворе двери Святославу было видно, как Бронибор махнул рукой. – Против половцев они нашему князю служить будут, а вот против Изяслава… дай боги, вестимо, чтоб я ошибался… А только мы, кривичи полоцкие, навыкли Изяславичам служить. А кияне – Ярославичам.
– А наша воля, по-твоему, ничего для Киева и не значит? – холодеющим голосом спросил Вихорь. Святослав ясно видел, как его пестун начал дёргать себя за ус, что означало раздражение. Вот-вот, и он вскочит, хватаясь за меч, и несдобровать тогда полоцкому тысяцкому.
– Наша, полоцкая, воля до Киева не достанет, тебе ль того не знать, Вихоре, – спокойно ответил Бронибор, словно и не обращая внимания на гнев гридня. – Она только в здешней земле что-то значит. Да в тех землях, что нам дани платят. Да и не в том воля кривской господы, чтобы князь Всеслав на киевском престоле каменном сидел.
Вихорь вскочил-таки, хоть за меч и не схватился. Зато схватился (не за меч, меча не было у него с собой – за нож!) за дверью княжич Святослав. Ещё одно слово, – поклялся он себе, – ещё одно! – и он ворвётся в гридницу, невзирая на всё невежество прерывать старших (он – князь!) и сам убьёт этого предателя из городовой господы.
Бронибор не шелохнулся, с любопытством глядя на гридня. Выглядел тысяцкий так, словно сказал что-то совершенно лишнее, совсем ни к чему, и теперь сожалел о том. Однако сожалей – не сожалей, а слово сказано. Не воробей.
– Как?! – хрипло каркнул Вихорь. – Мы ж ему сами помощь слали! И из поруба его вынуть помогли!
– Помогли, – подтвердил Бронибор. – И ещё поможем, если надо будет. И станем на его сторону, если из Полоцка его гнать опять будут. А только воли на киевское княжение его у бояр полоцких нет. И сядь, успокойся, гридень, людей всполошишь.
Святослав сглотнул и с усилием разжал пальцы на рукояти ножа. Живи пока, боярин.
– Почему? – всё так же хрипло спросил Вихорь, садясь (не садясь даже, падая!) обратно на лавку.
– Потому что пирог по кускам есть надо, – хмуро ответил тысяцкий. – Сейчас не киевский престол главная цель должна быть, а Оковский лес. И Смоленск. Там укорениться надо. Тогда весь Север у нас в руках будет. Верховья Волги и Днепра, Двина, Волхов! А Киеву – шиш, а не заволочские меха да волжская серебряная торговля. А вот когда прижмём их, тогда и можно будет престол из-под Ярославичей киевский выбивать. Только стольным городом тогда Полоцку уже быть, не Киеву.
– Выбили уже! – опять возразил Вихорь, без прежней уже, впрочем, уверенности.
– То ненадолго, говорю ж тебе, – опять махнул рукой Бронибор. – Ты меня слышишь, нет? Хотя, ещё скажу раз – если сможет Всеслав Брячиславич в Киеве удержаться – я буду на его стороне. А вот про остальных кривских бояр – не скажу. И хватит про то, а не то княжич там за дверью замёрзнет или с ножом на меня бросится.
Княжич остолбенел, а тысяцкий поворотился к двери и сказал негромко:
– Заходи, Святославе Всеславич!
Святослав отворил дверь и переступил через порог, понимая, что ему только что дали урок управления страной.
Со двора доносился звон мечей – княжич Святослав пытался устоять в прямом бою против своего пестуна, гридня Вихоря. Но опытный вояка теснил мальчишку в угол двора почти играючи, вместе с тем соблюдая, чтобы нечаянно не оскорбить княжича небрежением.
Бранемира Глебовна оборотилась от окна к тысяцкому с лёгким раздражением:
– Я не понимаю, Брониборе Гюрятич, почему мне не следует ехать сейчас?! Ты смеешь мне указывать?
Тысяцкий неволей залюбовался. К концу четвёртого десятка полоцкая княгиня сохранила и красивую фигуру, и тонкое точёное лицо, и юношескую бодрость и резвость. Должно сказывалась кровь – кровь словенских потомков Перуна, кровь первых насельников побережья Волхова, Ильменя и Невы, кровь древнего рода волхвов.
– Да разве ж я смею указывать княгине? – Бронибор ответил с всевозможным почтением, но княгине, тем не менее, всё равно чудилась в его ответе затаённая насмешка, хотя умом она понимала – никакой насмешки в голосе тысяцкого на самом деле нет, это её гнев ей шепчет в ухо невестимо что. – Ты спросила, матушка-государыня, совета моего, я и советую. Не время сейчас.
– Так скажи, почему? – голос княгини вдруг стал просящим, и Бронибор невольно отвёл глаза.
– Пойми, государыня, Всеслав Брячиславич сейчас в Киеве как на острове. Шатко там. Надо весны дождаться.
– А весной что изменится?
– Весной может воротиться князь Изяслав. Он в ляхах где-то сейчас, ляшский князь – его родственник. Стало быть, ему ляхи наверняка помощь дадут. И вот если не предадут Всеслава Брячиславича киевская господа, удержит он город – тогда и тебе, по большой-то воде, можно будет в Киев поехать. Да и Святослав Всеславич постарше станет, на престоле полоцком навыкнет, тебе спокойнее станет его оставить здесь. Да и Рогволод Всеславич к тому времени… – тысяцкий умолк, словно сказал что-то лишнее.
– Значит, Всеславу рать грозит, – страшно-спокойным голосом сказала княгиня. – Так я его поддержу, если там буду, ему легче будет с делами поворачиваться.
– Верно, государыня, – ответил Бронибор хмуро. – А с другой стороны сказать – не будет ли князю Всеславу Брячиславичу спокойнее, если он будет знать, что ты не в Киеве, где можешь и в полон угодить, если, не приведи Перун, проиграет князь, а здесь, в Полоцке, за реками, волоками да дебрями?
Бранемира Глебовна опустила голову. Ей смертельно хотелось топнуть ногой, прогнать старого тысяцкого прочь, тем паче, что он и правда не указывал, а только советовал ей. Хотелось поступить, как в баснях да кощунах – невзирая на заботу о роде, на государевы дела, бросить всё, пойти невестимо куда, за тридевять земель, выручать любимого из беды неминучей. А только рассудок с тысяцким уже согласился. Благо рода превыше личного счастья – сидело в ней с детства. А благом рода сейчас было ей оставаться в Полоцке, около Святослава, а не мчаться сломя голову в Киев. Тысяцкий был прав. Но от его правоты княгине хотелось рыдать.
3
Копыта коней бодро стучали по промёрзшей земле, оставляя на первом снегу отчётливые следы. Где-то в лесу звонко трубил рог, фыркали кони, заливисто лаяли собаки.
Княжич Рогволод остановил коня на высоком взлобке над рекой, оглядел окрестности.
Внизу, под холмом, в оснеженных берегах несла тёмные воды Москва. Ледостав ещё не прошёл, и только у самого берега воду схватывал тонкий ледок. За рекой простиралась просторная низина, которую река огибала широкой подковой. Где вдали, ниже по течению, виднелись серые стены Кучкова владения на Боровицком холме – Москов городец.
Занесло тебя, Рогволоже, – весело подумал княжич. Впрочем, ему ли привыкать? Вспоминая дела позапрошлого лета, он весело усмехнулся – всё Волчье море повидало его корабли, и в Варяжьем поморье его помнят, и в Свейской земле, и в Доньской.
Рогволод снял шапку и скомкал её в руке. Свежий зябкий ветерок тут же налетел на разгорячённую скачкой бритую голову и принялся трепать кончик Рогволожа чупруна. Брить голову и оставлять чупрун Рогволод не прекращал и в полоне, в Чернигове, а уж как только пришли вести, что отец стал великим князем, а к нему, Рогволоду, идёт в Чернигов его дружина, он и вовсе тщательно скоблил голову бритвой, то и дело придирчиво глядя в полированное бронзовое зеркало, которое заботливо смачивал водой младший брат. Княжичу Борису в полоне и так приходилось тяжелее, чем старшему брату – у того, по крайней мере, были за плечами и походы, и одоления на враги, и победы на поединках. А что совершил в жизни он, Борис?! А после неудачной попытки побега зимой младший Всеславич и вовсе пал духом. И только когда осенью вдруг грянули оглушительные новости, бодрился и теперь глядел на старшего брата выжидательно-радостно.
Впрочем, Бориса с ним сейчас нет – он в Плескове должен быть. Скорее всего, и доехал уже, – вскользь подумал Рогволод, продолжая оглядывать местность. С холма вид открывался далеко, и княжич невольно подумал, что Кучковы предки ошиблись, садясь на Боровицком холме, а не здесь. Впрочем, за седмицу своей жизни в Москве он уже слышал, что Кучко́ собрался передать эту землю под поселение одному из своих воев, отчаюге по прозванию Воробей. Дедич Межамир упорно глядел в князья, считая свою нынешнюю службу Ходимиру Гордеславичу делом временным, и обзаводится собственными дедичами.
А чего ж..
Может, и станет когда невеликий городец Кучков княжьей столицей, кто знает, – задумчиво сказал сам себе Рогволод. Межамир за время гостевания полоцкого княжича уже не раз замечал с ним окольные разговоры полунамёками, прощупывал – а нельзя ль из-под власти Ходимировой как-то выйти, и не помогут ли ему Рогволод варяги. Но осторожничал, вестимо, помня, что жена Ходимира – сестра Рогволожа и дочь самого Всеслава Брячиславича. Потом, после разговора, понимал, что никакой помощи ему от Рогволода не будет, мрачнел, теребит бороду и кусал длинный ус, глядел исподлобья огневым глазом.
Но понятно было, что если не сам Межамир, так его сын, Ратибор, своего добьётся, и недолго Ходимиру Москвой владеть.
Эва, куда загнул, – удивился сам себе Рогволод. – И про охоту забыл, которую устроил для знатного гостя дедич Межамир, про то, что по первотропу гонят сейчас загонщики в лесу кабанье стадо – невеликой, а всё ж таки.
Ещё два года назад вряд ли чему-нибудь удалось бы отвлечь старшего полоцкого княжича от кабаньей охоты.
На опушке слева, у самого речного изгиба замельтешили люди. Один, двое… двое. Взвизгнул взятый на рогатину подсвинок. Конь княжича прянул было ушами, но тут же снова замер, понуждаемый твердой рукой Рогволожа.
Охотиться что-то расхотелось. Пусть молодняк дружинный душу отведёт, – подумал княжич, внутренне над собой усмехаясь: «Ишь, старик-де нашёлся».
Богуш пролез сквозь кусты, срубил топориком несколько побегов тальника, освобождая место. Следом за ним, осторожно раздвигая тальник, в укрытие пролез дедич Житобуд. Притоптал заснеженную траву, прислонил в толстой ветке рогатину.
Ждал.
Богуш со второй рогатиной замер в сажени от него.
Где-то далеко в чаще, злобно хрюкая и повизгивая, ломилось сквозь кусты кабанье стадо. Богуш, представив эту силу, поёжился и невольно покосился назад – нет ли кого поблизости.
Не было.
Только на вершине холма у реки замер всадник – по посадке и одежде (хоть и неблизко, а разглядеть можно) Богуш признал княжича Рогволода.
Гон приближался, нарастал.
Житобуд что-то неразборчиво проворчал себе под нос, покачиваясь с пяток на носки – наставник с утра был не в духе.
Ржали кони, рычали, хрюкали и визжали кабаны, трубили рога и кричали загонщики.
– Богуш, будь готов, – процедил Житобуд, подхватывая рогатину. Взял её наперевес. Богуш, вздрогнув, вцепился во вторую, ощупью проверил, легко ль выходит из-за пояса топорик – если что и помощь подать можно будет.
Кабан вырвался из чапыжника как рыжая молния. Остановился посреди небольшой поляны, недоверчиво оглядел её маленькими, заплывшими жиром глазками, остановил взгляд на замерших людях. Недоверчиво и грозно хрюкнул, шевеля ноздрями – принюхивался.
Житобуд шевельнулся, перехватывая рогатину, и кабан с злобным урчанием метнулся к нему, целя длинным желтоватым клыком в живот. А чего ж, пожалуй и достал бы – в холке кабан был не меньше двадцати вершков. Здоровый зверюка.
Житобуд неуловимым движением сместился влево и ударил сбоку, целя под лопатку. Пронзительный хрипящий визг ударил по ушам, кабан шарахнулся в сторону, пытаясь вырвать рожон из раны, поддел древко клыком. Почти тут же рогатина с треском сломалась, Житобуд качнулся вперёд, но сумел устоять.
Сейчас ударит! – похолодев, понял Богуш и, в какой-то краткий миг поняв, что надо делать, перебросил рогатину наставнику. Прямо над спиной кабана, стоймя. И тут же засвистел, затопал ногами, рванул из-за пояса топор.
Кабан, встревоженно хрюкнув, обернулся – посмотреть на наглого двуногого, который там галдит за спиной.
Время!
Житобуд метнулся, наставив рогатину, но кабан мгновенно повернулся мордой к нему – и удар пришёлся прямо в кабаний лоб. Рожон провернулся, соскользнул вдоль по кости и воткнулся в землю. Кабан одним прыжком оказался около воеводы. Житобуд уже выпустил рогатину и судорожно рвал из ножен длинный нож. Богуш с пронзительным свистом метнул топор, целя по кабаньему хребту и схватился за лук, уже понимая, что не успевает.
Поздно.
Богуш промахнулся – кабан оказался на шаг впереди, и топор только глухо провыл над широким, как пенёк, кабаньим задом.
Жёлтый клык одним ударом вспорол серую свиту Житобуда, воевода хрипло вскрикнул, заваливаясь на спину, хлынула кровь.
Богуш наложил стрелу на тетиву, стремительно растянул лук до уха – скрипнули кибити, крякнула тетива – и пустил стрелу.
Тяжёлый зверобойный наконечник воткнулся прямо под лопатку, стрела ушла почти до половины древка.
Новый взвизг ударил по ушам. Кабан оставил в покое свою жертву, завертелся, пытаясь досягнуть до древка стрелы, остановился, злобно глянул на Богуша.
Конец, – понял варяжко, холодея. Сейчас зверь кинется к нему… и всё.
И зверь кинулся.
Кабан чуть подался назад, присев, задрал голову (Богуш смотрел на его пожелтелые клыки как заворожённый, и отчётливо видел на одном клыке выщербину и лёгкую, как паутинка, едва заметную трещинку, а на другом – косой слом на самом кончике, видел грязную пузырчатую пену на волосатой нижней губе) и словно выстрелил вперёд.
Смерть!
Но в этот миг за спиной кабана, с треском раздвинув тальник, вдруг возник человек. Богуш не видел, кто это – не успевал, да и глядел во все глаза только на кабана. Человек размахнулся и послал рогатину. Широкий рожон ударил в волосатую кабанью спину, задние ноги зверя подкосились, он повалился с утробным рычанием, бился, пытаясь встать, волочил задние ноги – рвался к Богушу.
Не мог.
Всхрапнул в последний раз и обмяк.
Богуш осел на сухую прошлогоднюю траву, припорошённую тонким слоем снега, вытер холодный пот со лба – шапка промокла насквозь, да и свита на спине тоже покрылась ледяной коркой. Варяжко вдруг понял, что всё это, от появления зверя из кустов до того, как он, обмякнув, свалился в снег, прошли считанные мгновения, втрое-впятеро меньше, чем ему понадобилось бы, чтобы об этом рассказать. Да и рассказывать-то, пожалуй, нечего, понял вдруг Богуш – он почти ничего не помнил.
Подняв голову, варяжко посмотрел на того, кто спас жизнь и ему, и Житобуду (потому что прикончив мальчишку, кабан обязательно добил бы и воеводу).
Это был Ратьша.
Ратибор Межамирич.
Сзади послышался конский топот, конь Рогволода всхрапнул, и княжич обернулся. А вот и он, Воробей, лёгок на помине, два века проживёт.
Вой подъехал вплоть, остановил коня рядом с князем – чуть позади – повел взглядом по сторонам, лукаво покосился на князя:
– Ай нравится, княже? – и, видя, что Рогволод не понимает, пояснил. – Земля-то, говорю, нравится?
– Нравится, нравится, – пробормотал Рогволод. Воробей – весельчак, а ему, княжичу, не смеха. Отец его заслал в какую-то лесную глушь (сам, небось, где-то в Диком поле сейчас половцев со Святославом Ярославичем гоняет, а то в самой Тьмуторокани пиры задаёт) невестимо для чего. – Ищет меня кто-то?
– Ищет, княже, – улыбка у Воробья с лица пропала, глаз сощурился и взгляд стал… ну как у стрельца, которые уже и стрелу на тетиву наложил, и цель отыскал и даже нацелился – вот-вот тетиву спустит. – Господин мой ищет, Межамир Радонежич. Гонец какой-то прискакал, не то из Корьдна, не то из Полоцка откуда-то будто бы.
Вот оно!
Мысли рванулись стремительно.
Зря недовольничал Рогволод Всеславич. Прекрасно знал полоцкий княжич, для чего его отец отправил в эту лесную глушь – союзника своего, зятя, Ходимира подкрепить. С дружиной из полочан, варягов да лютичей. Да ещё смоленского, ростовского да новгородского князей постеречь, и если что – против них выступить. А то и Смоленск из-под седалища Ярополча выдернуть, с вятичами-то вместе. Стало быть, раз гонец прискакал, то зашевелилось кто-то из Ярославля гнезда. Вряд ли Святослав или кто-то из его сыновей, – трезво подумал Рогволод, поворачивая коня. – Эти все с отцом в степи сейчас. Да и Всеволод Ярославич там же, а значит, и мальчишка Мономах не отважится. А вот двое беспокойных Изяславичей, Мстислав и Ярополк – эти могут.
Всё это подумалось в один какой-то мимолётный миг, и Рогволод даже подивился сам себе – никогда бы не подумал, что вот так быстро сможет обдумывать государские дела, которые всегда казались ему тягостными да скучными по сравнению с охотой или пирами.
Жизнь выучила. Ножами да мечами, морскими бурями да скачками, оковами да обманами.
Понял, Рогволоже Всеславич.
4
Сосна – дерево силы духа. Она рвётся к солнцу, тянется вверх, растёт на высоких местах, каменистых пригорках и скалах.
Говорят – прямой, как сосна.
Но не эта сосна. Эту согнул и сделал корявой постоянный ветер с моря. Прямо у корней обрывался вниз каменистый утёс, а под ним кипели тёмные валы Восточного моря, разбивались о скалы, взлетая пенными клочьями почти до самой корявой сосны.
Горислава Всеславна подошла к самому краю, безбоязненно глянула вниз, в белопенную кипень, в тёмно-зелёную пучину. Казалось, там, в глубине кто-то шевелится, и ждёт, пока она, дроттинг[1], оступится или поскользнётся. Несколько мгновений полочанка смотрела в глубину, словно надеясь увидеть чьи-то глаза. Чьи? Ньёрда? Эгира? Ран?
Она не знала.
Вздохнув, Горислава поёжилась, укуталась плотнее в толстый суконный плащ и присела на изгиб соснового ствола. Прямо над пропастью.
Здоровенный рыжий пёс, такой косматый, что из-за шерсти не было видно даже его глаз, подошёл вплотную и лёг около её ног.
Крона сосны гудела от ветра, на плащ дроттинг то и дело падали хвоинки и снежинки. Морской ветер пробирал до костей даже сквозь плащ, но Гориславе было уже всё равно. На ресницах закипали злые холодные слёзы, дроттинг сердито поморщилась, тряхнула головой, хлопнула глазами, стряхивая слезинки.
Невдалеке послышались голоса, и Горислава злобно покосилась в ту сторону. Если бы она могла, то взглядом воздвигла бы стену вокруг себя. Видеть никого не хотела.
Пёс заворчал.
– Оставь, Рыжий, – по-русски сказала Горислава. Хотела вновь отвернуться, но не успела. Из-за огромного валуна на огибавшей его кривой тропе, показалась девушка – Велиша Брониборовна. А следом за ней – мальчишка, лет двенадцати.
Хаки Рагнвальдсон.
– Госпожа! – нешумно обрадовался он. Но наткнулся на холодный взгляд дроттинг и тут же остановился. Он, наверное, попятился бы, если бы не вспомнил, что позади него – двадцатисаженная пропасть с корявыми клыками камней, о которые разбивается прибой.
Велиша всплеснула руками, быстрым взглядом окинула госпожу и почти тут же повернулась к мальчишке.
– Иди-ка, – велела она.
– Куда? – оторопел он.
– Подальше! – непреклонно сказала Велиша. За прошедшие два года он овладела северной молвью очень хорошо. – Не видишь, тут женские дела. Пошептаться нам надо.
Хаки на несколько мгновений замер, обдумывая, но почти тут же кивнул и, круто поворотясь, скрылся за валуном. А Велиша подошла к госпоже вплотную, и, чуть помедлив, вдруг села рядом с ней. И дроттинг, прижавшись к её плечу головой, вдруг расплакалась.
Подождав некоторое время и дождавшись, пока Горислава не перестала всхлипывать совсем уж громко, девушка сказала негромко:
– Опять?
Горислава в ответ только кивнула, и помолчав, добавила.
– Это Крака наворожила, не иначе. Проклятая старуха.
– Крака иное наворожила, – возразила Велиша.
– Я помню, – поспешно перебила дроттинг, не давая девушке произнести вслух проклятие ведьмы – нечего лишний раз напоминать. – Но это Драговиту. А мне может, бездетность накликала…
– То, что ты за два года ещё не родила своему мужу наследника, ещё не значит, что ты бездетная, – уверенно возразила Велиша.
Горислава промолчала в ответ, только всхлипнула последний раз и принялась утирать слёзы.
– А мы тебя искали, – сказала Велиша. – Там в Подгорный Дом Вышан приехал… (дроттинг покосилась на подругу, и Велиша слегка покраснела) говорит, что конунг опять отступил. Скоро здесь будет.
– Надо идти, – вздохнула Горислава, вставая. – Не годится заставлять конунга ждать.
Конунг Эрик Анундсон, которого Горислава и сейчас, по прошествии больше, чем года замужества, по-прежнему на людях звала Драговитом, а наедине и вовсе – Дражко, ждал жену в Подгорном Доме – усадьбе, около которой год назад они столкнулись с Эриком Стенкильсоном. После того столкновения Стенкильсон отступил куда-то в горы Вестергётланда, и только изредка спускался, чтобы выжать из бондов штрандхуг[2], да побить случайный встреченный ими дозор людей Анундсона. К зиме терпение Эрика Анундсона лопнуло, и он двинулся в горы с войском, чтобы покончить с назолой. И вот теперь вдруг вернулся. Неужели всё же победил?
При этой мысли Горислава невольно побледнела. Помнилось предсказание Краки, брошенное ей на пороге смерти – о том, что умереть Анундсону в день своего высочайшего успеха.
Ну-ну, – укорила себя дроттинг. – С чего ты, дурёха, взяла, что величайший успех твоего мужа – это победа над Стенкильсонами? Может, этот успех ещё весь впереди.
Она спускалась по тропе, уже привычно ставя ноги в мягких выступках на камни, отыскивая надёжные места. Велиша шагала рядом, а Хаки, внук хозяина Подгорного Дома, плёлся чуть позади, не забывая, впрочем, приглядывать за обеими знатными гостьями. Его отец, Рагнвальд, служил у врага, у Стенкильсона, но для деда, Сверрира Черёмухи, да и для него самого, Хаки, стало бы позором, если бы в их владениях случилось что-то дурное с дроттинг, пусть даже и с женой конунга-врага.
Войско расположилось рядом с Подгорным Домом – на широкой равнине высились тёплые шатры, курились дымки костров – всего войска усадьба не могла бы вместить при всём желании хоть Эрика, хоть Сверрира – под стягом Анундсона собралось не меньше полутысячи человек, в основном, свеи из Уппланда и его окрестностей – Горислава уже научилась за прошедшие два года различать знамёна вождей Свеарике.
Над низкой земляной кровлей Подгорного Дома, поросшей травой и густо присыпанной снегом, сейчас трепетал на ветру стяг самого конунга – значит, Эрик сейчас там.
Горислава ускорила шаги и вошла в ворота усадьбы, высаженные в прошлом году секирой Раха Стонежича (исправил с тех пор ворота Сверрир, хоть и старик стариком!) как раз в тот миг, когда муж спешился посреди двора – видимо, объезжал расположившееся на постой войско.
Над дымогоном длинного дома (лет триста небось усадьбе, а то и все пятьсот – невольно вспомнила Горислава слова Кари-берсерка, стирэсмана[3] Уппсалы, брошенные им невзначай, когда войско Эрика подошло к Подгорному Дому) курился плотный дым, вкусно пахло печевом, горохом, рыбой и жареным мясом.
– Ооо! – воскликнул Эрик, увидев её. – Дроттинг моя!
Горислава подошла вплотную, прижалась. Не виделись каких-то десять дней, с той поры, как Дражко ушёл воевать в горы, оставив её с нескольким слугами и Велишей в Подгорном Доме на попечение Сверрира Черёмухи.
– Здравствуй, Дражко, – шепнула почти неслышно. – Ты уже вернулся, значит, победил?!
– Какая ты быстрая, – усмехнулся муж, обнимая её за плечи. – Стенкильсона так легко не возьмёшь. Но ничего, скоро всё будет наше!
При этих словах Горислава снова подобрала дрожь – опять вспомнились слова Краки. По молчаливому уговору с Вышаном и матерью конунга, Грозовитой, все трое о проклятии Краки конунгу не говорили. Незачем. Ещё накличешь лишний раз беду.
– Мы вытащим этого горного козла на равнину! – довольно сказал за её спиной кто-то. Горислава обернулась – Кари-берсерк. Он стоял в паре шагов, сунув за пояс большие пальцы рук и сцепив руки на поясе, и весело ухмылялся, глядя на конунга и его жену. – Конунг вызвал его на поединок.
– Войско Стенкильсона подойдёт сюда вечером, – подтвердил Эрик. – А завтра на рассвете мы с ним будем биться. Кто победит, тот и конунг. Бой насмерть.
Горислава вновь похолодела, но сдержалась. Воля конунга есть воля конунга.
Стенкильсон с войском пришёл под вечер. Гёты поставили шатры у подножия гор, задымили кострами.
– Завтра всё решится, – задумчиво проговорил Эрик вечером, когда всё войско уже угомонились и улеглось спать, только дозорные там и сям маячили сквозь дым у костров, словно призрачные тени. Спали и обитатели Подгорного Дома, спала за порогом на лавке Велиша. Только Эрику и Гориславе как конунгу и дроттинг хозяин отвёл небольшой покой, вроде того, в котором жила в Упсале Грозовита.
Горислава сидела на краю широкой постели, застелённой косматой шкурой белого медведя, и расчесывала распущенные волосы. При словах мужа она подняла голову и встревоженно посмотрела на него.
Эрик стоял у дверного косяка, привалясь к нему плечом и разглядывал жену, любуясь её отросшими волосами. Поймав взгляд Гориславы, она рассмеялся:
– Да ты не беспокойся, Ингрид, – она вздрогнула – так и не навыкла до конца за два года к своему свейскому имени, – не так уж я слаб, чтобы этот мозгляк Стенкильсон меня побил. Победа будет моя! И Свеарике будет моя! И наши с тобой дети станут конунгами, или я – не Эрик Анундсон!
Горислава отложила гребень. Медленно поднялась на ноги, шагнула к мужу вплотную. В его тёмно-зелёных глазах зажглись весёлые огоньки.
– Люби меня, Дражко! – произнесла она еле слышно, вскидывая руки ему на плечи.
Льняное платье упало на мягкую солому на утоптанном земляном полу, и широкая медвежья шкура радостно приняла сплетённые и раскалённые страстью нагие тела, сдавленные стоны метались по тесному покою, заставляли трепетать язычки огня на светильниках, и глухой вскрик Гориславы прозвучал особенно громко в ночной тишине.
Биться сговорились посреди плоского поля, раскинувшегося от Подгорного Дома до ближнего леса, и от моря до западных скал.
На рассвете оба войска, не сговариваясь, хлынули на поле, растягиваясь в две стены, расцвеченные разноцветьем щитов. Маячили над строем знамёна Уппланда и Гётланда, кое-где был виден и Смоланд, и Сконе.
Ревели рога, звенело железо о щиты – и с той, и с другой стороны воины размеренно били о щиты мечами и секирами. Нет для слуха воина шума слаще, чем шум оружия!
Горислава осталась в Подгорном Доме – не дело женщине лезть туда, где мужчины будут оружием и кровью решать судьбу страны. Если, конечно, эту женщину не зовут Висна, Хете или Вебьорг.
Но ты не Вебьорг, не Висна и не Хете[4], хоть и тоже славянка, и здесь не Бравалле, хотя до него отсюда недалеко – тот же Гётланд.
В том покое, в котором они с Дражко ночью любили друг друга, Гориславе тоже не сиделось. Оделась в торжественные одежды – рубаха греческого шёлка, дорогое парчовое платье с серебряными застёжками древней, чуть ли не полутысячелетней работы. Набросила бобровую шубу, привезённую ещё из Полоцка, поверх шапки – дорогой золотой венец тонкого паутинного плетения – тоже греков работа. Вышла во двор, сунулась туда и сюда. Увидела лестницу, приставленную к земляной кровле.
– Велиша, помоги!
Как лезла наверх – не помнила.
Следом на крышу вскарабкалась Велиша – в тяжёлой козлиной шубе нараспашку, в русской одежде (тёмно-зелёная с красной вышивкой рубаха и плотная серо-красная понёва) под шубой. А потом птицей взмыл и не отстающий от знатных гостий Хаки, внук хозяина. Этот был одет легче – в накидке из волчьего меха да суконной шапке.
На поле колыхались длинным нестройным лесом копья. Из заснеженного леса вытекали одна за другой всё новые сотни гётского войска – за прошедшие полтора года сидения в горах Стенкильсон накопил силу.
Гориславу вдруг охватила смутная тревога – Стенкильсон оказался внезапно силён.
С кровли было видно плохо, но соваться на поле Эрик Гориславе строжайше запретил.
Вот снова взлетели крики, зазвенело железо о щиты, но оба строя по-прежнему стояли на месте, в перестреле друг от друга, и Горислава поняла – начался поединок.
Возникло странное чувство – словно с ней это уже было. А ведь и было же! Не это же самое, но такое же! Два года назад, когда она вот так же вместе с Велишей стояла на стене Уппсалы, у Двора Конунгов, и ждала, что там решит тинг.
И тут же вспомнилось.
Бой шёл в прибрежной полосе, по колено в воде – остервенело рубились мечами, с треском ломались копья, лопались под ударами секир щиты. На невысоком глинисто-песчаном обрыве высилось знамя, трепетало по ветру – багряное полотнище с чёрным вороном в середине и белым крестом с краю. Другое же знамя – такое же багряное с таким же чёрным вороном, но без креста (знамя Эрика!) клонилось к воде – его с трудом удерживал за древко, стоя на одном колене по пояс в воде тонкий невысокий воин, почти мальчишка ещё, и вода рядом с ним была окрашена кровью, видной даже в прибрежной мути. А опричь мальчишки бушевала рубка – наседали почти со всех сторон, и несколько хирдманов с трудом держали вражеские мечи и секиры вдали от своего знаменосца. В следующий миг Горислава узнала в нём своего мужа, и поняла, что ещё несколько мгновений – и он упадёт, повалится знамя на воду, и тогда вражеские мечи досягнут и его самого, распластав тело на куски, и его хирдманов (последних хирдманов! – поняла, холодея, Горислава). Она рванулась, ощущая под руками уже не шею резного чудовища, а тяжёлое ясеневое древко копья… и успела увидеть, как плывёт, колыхаясь на волнах, знамя мужа, окрашенное безобразной кровавой кляксой в самой середине, у ворона под когтями – словно сердце человечье тому ворону на поживу бросили! Два ворона, реявших над берегом, разразились пронзительным карканьем, и тут же мерзкий старушечий хохот, словно скрип сломленной ветром лесины, полоснул по ушам.
Крака, – со страхом вспомнила Горислава. – Но старуха мертва, её убил Вышан, значит, это её колдовство не сбудется!
И почти тут же с поля донёсся многоголосый вопль. Торжества и отчаяния одновременно. И сразу же за ним – ещё один. Теперь в нём слышалось одно только отчаяние.
Ноги Гориславы подкосились, и, если бы не Велиша и не Хаки, она бы наверное, повалилась ничком и покатилась по кровле вниз. Колени стали мягкими словно ватные.
Спускаясь по лестнице – Велиша и Хаки бережно поддерживали её под локти: “Не оступись, госпожа, не упади, дроттинг” – Горислава напряжённо вслушивалась. Но шума боя слышно не было. А может, просто не долетал за дальностью. И повторяла про себя, повторяла, повторяла: “Крака мертва. Мертва. Не может быть, чтобы сбылось… Крака мертва...”.
Но с чего ты взяла, что не сбудется что-то другое?!
Войско уходило.
Эрика Анундсона внесли во двор Подгорного Дома в люльке из двух копий и двух щитов. Голова конунга безжизненно свесилась набок, кровь промочила длинный плащ и капала со щита на снег, оставляя длинную цепочку ярко-алых следов.
Увидев мужа на щитах, Горислава издала утробный крик, и повалилась навзничь. Хаки едва успел подхватить дроттинг и удержать на весу.
В глазах потемнело.
Когда в глазах прояснилось, Горислава поняла, что лежит на чём-то мягком. В покое было полутемно, коптили лучины на стенах, кто-то всхлипывая, а чей-то тихий голос бубнил удручённо по-варяжски:
– Он уже победил. Они сошлись в круге в пятый раз, и конунг ударил секирой... ну, той, которую дарила Крака... Я иногда думаю, что в этом и причина. Крака накликала, её оружие и не захотело победы конунга. И Стенкильсона не захотело... Стенкильсон упал, и рана была такая, после которой не встают – я бился в сражениях, я видел раны, я знаю...
Дроттинг хотела что-то сказать, попросить, чтобы этот монотонный голос, такой знакомый и такой чужой сейчас, замолк и перестал говорить о том, чего она не хотела слышать. Но не было сил даже глубоко вздохнуть.
Дражко! О, Дражко!
– И тогда конунг подошёл к Стенкильсону вплотную, наклонился, чтобы взять его шелом. Он сбил его секирой. А Стенкильсон открыл глаза и ударил конунга. Мечом ударил. Прямо под горло, между ключицами.
Горислава зажмурилась – до боли, до мельтешения красных и зелёных огоньков в темноте. Лишь бы не видеть того, о чём рассказывает сейчас этот голос. Лишь бы не понимать стучащего в голове беспощадного слова.
Вдова.
– Говорят, что Стенкильсон что-то сказал конунгу перед тем, как ударить, – дроттинг наконец узнала говорившего. Вышан-Витцан, варяг из Венделя. – Одни говорят, он его проклял, другие – что назвал мерзким язычником, третьи – что будто бы сказал «Не мне и не тебе!». Я не верю никому. Было далеко. Никто не мог слышать.
Может быть, у нас будет сын, – сказала себе дроттинг, вспоминая ночь любви перед поединком. – Может быть. Тогда не всё было зря.
– Они мертвы оба, – продолжал бубнить Вышан. Всхлипывания усилились. Наверное, это Велиша плачет, – догадалась Горислава, открывая глаза. – Оба Эрика. Войска разошлись. Кари-ярл увёл людей к Уппсале. Епископ хотел, чтобы битва продолжалось, но войско Стенкильсона тоже не захотело сражаться. Кому быть теперь конунгом в Свеарике?
Дражко!
Горислава открыла глаза и, наконец, застонала. Стон с сипением прорвался сквозь стиснутое горем горло, и Вышан умолк. Из полумрака проступили лица. Угрюмое, с заострившимися скулами и нелепо торчащей вперёд бородой – Вышана. Заплаканное и опухшее, с запавшими глазами, красивое даже и в го́ре – Велиши. Хмурое и насупленное – Хаки.
Они всё ещё в Подгорном Доме, – поняла Горислава.
Хотя не всё ль тебе теперь равно? – тут же возразила она себе. Тебе больше доли в Свеарике нет.
Ты – вдова.
[1] Дроттинг – жена конунга, королева у древних скандинавов.
[2] Штрандхуг – береговой налог, собирался конунгами и ярлами с бондов-земледельцев «за то, что они не ходят в море», т.е. фактически налог на войну.
[3] Стирэсман – глава скипрейда (команды одного корабля в ополчении-лейдунге).
[4] Вебьорг, Висна и Хете – девы-воительницы, участницы легендарной битвы при Бравалле, славянки по происхождению.