Глава 3. Гнев

1

Изяслав прискакал в Киев на четвёртый день после разгрома всего с тремя сотнями дружины и младшим братом Всеволодом. Промчался в ворота, вихрем пролетел по улицам города на Гору.

Заперся в терему – туча тучей.

Пил вино как воду, глядел мрачным взглядом в окно. Княгиня Гертруда сунулась было в изложню, но, наткнувшись на мрачно-свирепый взгляд мужа, тут же отступила. Тихо прикрыла дверь, оборотилась к сенным девкам, сделала страшное лицо. А после, отведя в сторонку доверенную сенную боярышню Марию, дочь тысяцкого Коснятина, жалобно посетовала, качая головой:

– И чего с ним такое?.. С братьями опять рассорился, что ль? Ох, этот Святослав…

– Да нет, матушка княгиня, – Мария скорбно поджала губы. – Тут дела похуже…

– Цо?! – ахнула княгиня, прижав руки к сердцу. От волнения у неё прорезался ляхский выговор, почти уже и забытый за время жизни в русском городе. Языки русский и ляхский отличались друг от друга мало, и русичи с ляхами свободно друг друга понимали, но отличить на слух две речи было всё-таки можно.

– Чего, чего… – боярыня уже всё знала, не зря в любимицах княгини ходила. – Разбили наших половцы на Альте, вот что…

– Откуда знаешь?! – княгиня вцепилась в Марию мёртвой хваткой. – Маша!..

– Вои говорили, – Мария осторожно высвободила рукав из княгининых пальцев. – Мало кто и спасся-то из киян…

– Кто говорил?! Веди сей же час!

Княжий лекарь как раз менял Туке повязку на плече, не обращая внимания на ругательства гридня, отдирал присохшую к ране тряпку. Гертруда ворвалась в гридницу, гридни повскакивали, бледнея на глазах. Тука тоже попытался было вскочить, но лицо его искривилось и побелело, а ноги подкосились.

Княгиня властно махнула рукой – сиди, мол. Сама упала на лавку рядом с гриднем, вцепилась в него так же как недавно в боярыню – откуда и сила-то взялась в тоненьких пальцах?!

– Рассказывай!

За её спиной гридни под свирепым взглядом сенной боярыни по одному просочились наружу – небось в молодечную подались, к младшим воям, подальше от великой княгини с безумным огнём в глазах.

– Рассказывай! – повторила Гертруда, сверкая глазами.

– Чего рассказывать, – буркнул гридень неохотно, отводя глаза и морщась – лекарь продолжал ковыряться в ране. – Побили нас, крепко побили… Всеволожи вои, кто спастись сумел, до Переяславля доскакать, те в городе заперлись, сам Всеволод-князь с нами бежал, а наших… наших половцы по шляху вёрст сорок гнали… да и рать наша пешая погинула вся – кого не побили, тех в полон забрали… И в конной рати все ранены, ни единого невережоного не осталось.

– А Святослав?! – подавленно спросила великая княгиня, мгновенно поняв главное.

– А что – Святослав? – опять поморщился Тука. – Его вои нас и спасли… – кабы не его рать, так и мы бы глядишь, в полон угодили.

– Как это? – не поняла Гертруда.

– Святослав только с младшей дружиной в битве был, его рать подойти не успела, – неохотно ответил гридень. Вестимо – кому охота про глупость господина его жене рассказывать. – И смоляне не успели… Потому и побили нас… половцев вдвое больше оказалось, чем мы думали… тысяч десять небось, а то и пятнадцать.

Рука княгини бессильно упала, выпустив рукав гридня. Тука вмиг воспользовался этим, чтобы отворотиться, подставляя увечное плечо лекарю, словно бы говоря – ничего я тебе, матушка-княгиня Гертруда Болеславна, больше не скажу. Что сказал, то и сказал, того и хватит.

– Да как же тогда Святославичи вас спасли-то? – не отставала княгиня.

– Да как, – всё так же неохотно, не оборачиваясь, ответил гридень. – Бежали мы от половцев со Святославом-князем вместях до самого Днепра – а там лодьи с черниговскими воями. Они половцев и отогнали. А князь наш с братом своим поругались, да по разным городам и разъехались: мы – в Киев, а Святослав Ярославич с ратью – в Чернигов.

Скрипнул зубами и, видно уже не в силах сдержаться даже в присутствии княгини, выругался столь затейливо с поминовением всех дальних и не очень дальних предков и потомков лекаря, их привычек и воспитания, что и Гертруда, и Мария – обе покраснели, как маков цвет.

Лекарь невозмутимо взял с лавки чистое полотно и принялся повязывать гридню плечо.

Дверь отворилась, на пороге стоял переяславский князь. Гертруда невольно подалась к нему навстречь – отчего-то младшему деверю она всегда доверяла больше, чем Святославу.

– Пошли людей на левобережье, – почти не обращая на великую княгиню внимания, велел Туке Всеволод. – Там где-то с севера князь Ярополк с дружиной идёт, пусть его перехватят – не сунул бы голову в силок.

У Гертруды занялось дыхание, она прижала руки к груди, не в силах вымолвить ни слова.


Почти сразу же по приезду великого князя, невестимо как просочась с Горы на Подол, по Киеву поползли слухи о поражении и о том, что половцы зорят Русскую землю.

По городу ползли шепотки, усиливаясь до голосов, становясь выкриками. Градские толпились кучками, собирались группами, про что-то зло спорили, оборачиваясь, зловеще поглядывали в сторону Горы.

В городе назревала гроза.


Ярун натянул поводья, останавливая коня, оборотился, яро глянул вдоль улицы – несколько досужих зевак смотрели вслед и ему, и телеге. Должно быть, тоже уже слышали про разгром. Да и так было на что посмотреть – сам Ярун был грязен и оборван, порванный и порубленный в нескольких местах стегач испачкан кровью и грязью, конь хромает. Нелюб на телеге сидит, словно смерд, свесив ноги с грядки, придерживая раненую руку. И со стороны, даже издалека хорошо видно, что на телеге лежат ещё двое.

Телега остановилась у ворот. Ярун, наклонясь с седла, несколько раз ударил в ворота рукоятью плети. Во дворе наперебой залаяли две собаки, послышались голоса, и почти тут же калитка с еле слышным скрипом распахнулась, в воротном проёме возник мальчишка лет семи.

– Дядька Ярун! – ахнул он, пятясь, на его лице ясно проступил страх.

– Здравствуй, Тур.

– А батя?..

– Жив твой батя, – успокоил Ярун, сползая с седла. Зацепился рукоятью топора за высокую луку, злобно скривился, освобождая (да разве ж было такое возможно ещё три-четыре дня назад, когда они, молодецки гикая и распевая песни, выступали в поход?). Устало поворотился к Туру и повторил. – Жив. Только ранен. Так что домашних зови, кто есть. Да поскорей.

Мальчишку словно ветром сдуло. Ярун накинул поводья на островерхий кол. Нелюб тоже сполз с телеги, придерживая вожжи одной рукой – вторая висела бессильно. А во дворе уже заполошно голосили бабы. Ярун досадливо поморщился – вместо того, чтоб дело делать, они причитать будут.

Первым в воротах появился высокий сухой старик.

– Здравствуй, дядька Микула, – мрачно сказал Нелюб, прислоняясь плечом к высокому плетню. – Плохо дело.

Старик оглядел воев суженными глазами, поджал губы.

– Так плохо?!

– Совсем плохо, – подтвердил Ярун. – Побили нас.

Микула несколько мгновений молчал, глядя на них в упор, потом спросил резко и отрывисто, словно палку сухую сломал:

– Твердята?!

– Жив Твердята, – опять повторил Ярун, принимая у Нелюба вожжи и набрасывая на тот же кол, к которому был привязан его конь. – Ранили его. Сильно.

– Борис?! – чуть помедлив, так же сухо и отрывисто спросил Микула.

– А вот Борис… – сказал Ярун и умолк. Лицо Микулы передёрнулось, на глазах старея, уныло обвисли седые усы, разом собрались вокруг глаз морщинки.

Понял дед.

Твердяту снимали с телеги в шесть женских рук, он тяжело обвисал на руках заливающихся слезами жены и обеих снох, горячечно нёс околесицу и норовил повалиться под забор – ноги не держали. Бурая от застарелой крови повязка сползала с плеча, с чупруна осыпалась засохшие чешуйки грязи и крови.

К телеге уже бежали сябры, всполошённые градские. Следом за Твердятой с телеги сняли негнущееся уже, чуть тронутое тлением тело Бориса – младшего сына старого Микулы. Подхватили, понесли во двор под нестройные, тревожные щепотки.

– Да вы не стойте у ворот, парни, – горько и безнадёжно сказал враз постаревший дед Микула. – Заходите.

– Да нет, дядька Микула, мы ненадолго, на мал час только, – мотнул головой Ярун, отбросил за ухо чупрун, такой же грязный, как и у Твердяты. – Надо что-то делать, к князю идти, к тысяцкому ли…

– Яруне, – слабым голосом сказал Нелюб. – Гляди-ка…

Вдоль улицы ехал всадник. Такой же растрёпанный и грязный, как они, тоже весь в повязках.

– Полюд, – узнал Ярун мгновенно. Все пятеро – и Твердята с погибшим Борисом, и Ярун с Нелюбом, и Полюд – служили в городовом киевском полку. Всадник поравнялся с ними, и Ярун окликнул. – Полюде! Ты ж в другой стороне живёшь!

– Я не домой, – Полюд остановил коня. – Я на Боричев взвоз.

Они переглянулись и поняли друг друга без слов. И все вокруг поняли.

– Верно! – хрипло сказал кто-то. – К князю надо! Пусть зброярни открывает, время пришло всему городу за оружие браться.

По улице шли, ехали, напористо шагали, обрастая по пути людьми. А вслед им глядели двое мальчишек.

Поглядели, потом быстро переглянулись.

– Видал?! – шепотом спросил заворожённый (никогда ещё не доводилось ему видеть, чтобы вот так единодушно двигалась толпа) Бус Белоголовый. – Слыхал, чего они?!

– Ага, – коротко отозвался Сушко, сын усмаря Казатула. Подумал и добавил. – К отцу надо, рассказать всё.

– И к Колюте с Несмеяном, – добавил Бус согласно.

И мальчишки рванули вдоль улицы бегом.


Киев полого сбегал к Днепру, Почайне и Притыке песчано-глинистым откосом, на котором раскинулось пристанище тьмочисленного в городе торгово-ремесленного люда – Подол. А с севера, между Копырёвым концом и Щековицей, затаился поросший остатками сведённых на постройку города дубрав и зажатый каменистыми склонами распадок, на дне которого звонко журчит речка Глубочица. За Глубочицей уже не было улиц, здесь скорее город уже переходил в деревню, а вернее, в несколько деревень, дома перемежались большими камнями, полосами и островками доселе недорубленного леса. И называлось это место – Оболонь.

В полуверсте от речного берега покосился небольшой уже замшелый и полугнилой дом-мазанка – в таких на Руси почти что и не живут. В деревнях не дадут дому погинуть, соседи помогут срубить клети, зная – случись что у них – и ты сам им тоже поможешь. Прочно живут в деревнях, единым общим побытом. В городах нищеброды в таких халупах встречаются чаще, хоть и там община сильна.

Эта же изба была вовсе сущей развалиной – не вдруг и скажешь, что в ней живут. В иное время Несмеян, поморщась, прошёл бы мимо. Стены покосились и почернели, маленькие волоковые окна глядели слепыми чёрными дырами, кровля шербатилась потемнелым от старости камышом, а кое-где и вовсе скалилась прогнившими прорехами.

Внутри в избе было так же убого, как и снаружи. Тусклый свет едва проходил через два волоковых окошка, посреди мазаного пола стоял небольшой кособокий стол, глинобитная печь, несколько горшков да ухват. В подпечке тараканы (а может и мыши) шуршали яичной скорлупой.

Но… на обшарпанной, давно не мытой стене под скособоченным светцом висели два длинных скрещённых меча в ножнах цвета старого дерева. Мечи выделялись на стене неуместностью, словно золотая лунница на шее холопки сартаульского[1] купца, но сейчас Несмеяну и Колюте было не до того, чтобы блюсти скрытность. Двум полоцким гридням нужно было спешно решить – пора или ещё не пора.

У окошка скучающе глядел наружу чернявый хозяин неказистой избы – Казатул, оружничий староста Киева, коваль не из последних. Сам он в этой избе смотрелся не лучше мечей, но его это тоже мало смущало – жил он в своей хоромине на Подоле, развалюха же на Оболони была его наследством от кого-то из дальней родни. Вот и сгодилось наследство.

В сенях раздались шаги, лёгкие и почти невесомые.

Чернявый хозяин избы мгновенно оказался у самой двери, в руке его блеснуло кривое лёзо длинного ножа, Колюта выхватил лук, сместясь к окну, и только Несмеян не шелохнулся, хотя очень ясно ощутил хребтом сквозь рубаху и кожаную безрукавку прижатый спиной к стене меч. Он успеет его выхватить, если что, а четвёртый (после самого князя Всеслава! и воевод Бронибора и Бреня) меч кривской земли значит многое.

На пороге появился белоголовый мальчишка. Казатул шумно выдохнул и спрятал нож, а мальчишка оторопело глядел на Колюту и на лук в его руках. Чуть попятился, но почти тут же справился с собой – в глазах Буса (и Несмеян его отлично понимал!) кипело нетерпение. Сам таким был. Ну скорее ж! – ныло что-то внутри Белоголового, что-то более сильное, чем она сам.

– Говори, Бусе! – бросил Колюта – резко и отрывисто – как всегда.

– Они… – мальчишке не хватало воздуха. – Они идут к великому князю! Хотят требовать оружия!

– Они?! Кто это – они?! – остро поблёскивая глазами в полумраке избы, спросил Несмеян.

Белоголовый несколько мгновений молчал, переводя дух, потом открыл рот и заговорил.

Кияне на Подоле собирают вече на торгу, хотят чтобы великий князь или хоть тысяцкий Коснятин вышли к ним. Хотят сказать: «Вот, половцы рассеялись по всей земле, выдай, князь, оружие и коней, мы еще побьемся с ними!».

Несмеян и Колюта мгновенно переглянулись.

Бус глядел на гридней огромными глазами. Он знал вряд ли половину из того, что задумали эти трое, но одно понимал хорошо – происходит что-то необычное, небывалое дотоле на Руси.

– Пора, брате! – с нажимом сказал кривич. В его голосе вдруг остро прорезалось нетерпение. – Самая доба! А то после как бы смоленская дружина не подвалила с Левобережья…

Колюта несколько мгновений думал, глядя куда-то в пол, словно ещё раз проворачивая в уме всё затеянное, потом решительно махнул рукой, словно отметая последние сомнения и говоря: «А, однова живём!».

2

У Коснятина двора – замятня.

Гомонит, волнуется людское скопище от самых ворот двора, вынесенных одним молодецким ударом бревна (и сейчас видны торчащие из-за перекошенного воротного полотна ноги тиуна – сунулся, дурак, вперекор толпе с плетью, теперь с Велесом ликуется на Той стороне – и размазанная по деревянной мостовой кровь, разбросанная рухлядь и битая утварь), до ворот Брячиславля двора, что от Коснятина наискось.

Князь Изяслав к вечу на Подоле так и не вышел. И ничего вечевым посланным не ответил. И тысяцкий Коснятин промолчал.

И грянуло.


Несмеян откинул в сторону засов и распахнул ворота. Толпа вмиг раздалась, словно того и ждала, что с Брячиславля двора кто выйдет. Добрый знак, отметил про себя полочанин и напористо двинулся вперёд, не оглядываясь, но чутьём ощущая рядом с собой вездесущего Колюту. И Витко-побратима.

Проход у них за спиной стремительно заполнялся людьми.

Оружные вои городовой стражи – те, кто уцелел на Альте, те, кто только что крушил ворота и заворы Коснячкова двора и – попадись им под горячую руку сам тысяцкий! – не остановил бы замаха меча ни на мгновение.

Городская мастеровщина – вон Казатул маячит, перешёптываясь с сябрами и юнотами, тут и другие мастера – ковали и усмари, скудельники и плотники, бочары и смолокуры, каменщики и корабельщики, златокузнецы и стеклодувы… их не счесть.

Купцы, те, кто ходит в дальние земли с лодейными караванами и конными обозами, те, которые продают товар целыми кораблями и возами, те, которые видали в своей жизни Новгород и Тьмуторокань, Булгар и Гнезно, Сигтуну и Царьград, Паризию и Кипр, тоймичей и лапонов… а кое-кто – и Багдад, Хвалисы[2] и Египет.

Городские торговцы, те, что продают с лотков пирожки и щепетильный товар, разливают из бочонков квас, пиво и сбитень – они тоже здесь, позабыв про свои лотки и бочонки.

Книгоноши.

Божедомы.

Дрягили.

Водовозы.

Богомазы.

Даже монахи – нет-нет, да и мелькнёт в толпе чёрная ряса.

Даже бояре – в самом углу, в окружении челяди, один или два бородача в ярких богатых одеждах.

Собрался даже люд из окрестностей Киева – на Оболони и в Берестове, в Выдобиче и на Перевесище, везде уже знали о поражении княжьего войска. И у Коснятина двора толпились землепашцы и пастухи, смерды и «люди», закупы и рядовичи, тиуны и огнищане. Мелькали смутно знакомые Колюте лица из Белгорода и Вышгорода, из Немирова и Родни. Мало, но были и они.

На вече не было доступа холопам, но холопы были здесь – смерть грозила и им.

На вече не было места женщинам – они были здесь. Это их мужья и сыновья, отцы и братья сражались на Альте, просили у князя оружия, в котором князь им отказал. Это их поволокут за волосы женской рукой враги, это их погонят на осиле, как скот, это их повалят в лопухи или крапиву, зажимая, горло, выворачивая руки и задирая подол.

На вече не было места детям – мальчишки и девчонки толклись за спинами взрослых, с болезненным любопытством подымали головы, вытягивали шеи, ловили каждое слово. Это им бежать за половецким конём, дышать степной пылью и полынью, стоять на рабском торгу где-нибудь в Кафе, Дербенте или Багдаде с выкрученными за спину руками, корчиться нагими телами под жадными и похотливыми взглядами сартаулов, рахдонитов и греков.

Пришли все.

Человеческое море гудело, колыхалось и шевелилось и во дворе, и на площади за двором, и по всему Боричеву взвозу, словно настоящее море, и казалось – вот сейчас оно пойдет волнами и сокрушит, снесёт на своём пути любые преграды.

Любые.

Княжью дружину и стены Детинца, кованые ворота и степных грабителей.

Любые.

Движением толпы, судорогой (такое скопище людей живёт уже своей жизнью, само по себе, оно шевелится и корчится в судорогах!) Несмеяна и Колюту выбросило к самому крыльцу Коснятина терема.

А с крыльца кричал молодой вой, грязный, в засохшей крови, в рваном стегаче, опираясь на топор:

– Господа кияне! Беда идёт на нашу землю! Идут новые враги, новая степная нечисть! Это не печенеги, не торки, они страшнее и много сильнее. Они уже жгут вотчины младших Ярославичей на том берегу Днепра! И здесь все выжгут и вырежут до ноги[3]! И ноги не останется!

– Режь, Яруне!

– Жги!

– Мы просили у князя только оружия! – яростно выкрикнул Ярун, непроизвольно чуть приставая на носки. – Он боится! Нас боится! В терему заперся, с боярами советуется! Советуется, когда надо ополчать народ!

– Дааа! – многоголосо и дружно ахнула толпа.

– Воевать разучились наши князья! – рядом с Яруном уже стоял другой вой, с обвисшей рукой, и Ярун придерживал его за плечи – видно было, что эти двое – друзья. – Только молиться и могут! Прежних князей одного имени печенеги боялись! Помните Святослава Игоревича, кияне?! А нынешние князья – сами степняков боятся. А то и вовсе – бросят нас им на потраву, а сами в Царьград сбегут! Им кесари да базилевсы родня, Всеволод на дочке базилевса женат! Примут их! А нам бежать некуда!

– Некуда! – вновь ахнула толпа.

На крыльцо уже подымался третий. Такой же, как и первые двое – такой же участник битвы.

– Скажу и я, господа кияне! – крикнул он.

– Скажи, Полюде!

– Говори!

– А кто виноват, господа кияне?! – толпа притихла, только где-то сзади, за воротами, сдержанно гудела – там пересказывали то, что кричали здесь, то, что не было слышно. – Виновата греческая да иудейская вера! Молись да кайся! Да щёку подставляй! Будто мы уже и не Русь вовсе! Старые князья никакому Христу не кланялись и никому в зубы не смотрели. А и печенеги, и булгары, и козары, и ромеи от них бегали! А эти?!

Гул понемногу нарастал.

– А эти – под дудку царя греческого пляшут! Велит он не бить степняков, хинову проклятую, а другую щёку им подставить, как попы учат, – они так и сделают!

Гудение толпы стало громче, ходило волнами, словно настоящее море шумело. Можно было различить отдельные крики.

– А помнит, волхв говорил, что ему боги сказали?! Старые боги, Пятеро?! Если Днепр вспять потечёт, только тогда Русь перестанет Русью быть!

– Что будет Русская земля на месте Греческой! А Греческая – на месте Русской!

– Не они нами помыкать будут, а мы – ими!

– Где тот волхв?! Его бы спросить!

– Где! Вестимо, где! Убили, небось, да в Днепр!

– Предали князья богов, предков своих! А что христианский бог может, доска крашеная?! А без воли богов – какие они князья!

– Иной князь нужен! Такой, чтоб меч в руках держать умел! Не хоронился в терему, как баба!

– Чтоб богов не забывал!

– Достойного правнука Святославля!

Гудение толпы начало бить в уши, и тут Колюта за спиной Несмеяна, безошибочно уловив нужное мгновение, вдруг звонко и страшно – и не скажешь, что у старика такой молодой голос может быть! – выкрикнул:

– Всеслав!

– Всеслав! – мгновенно подхватил Несмеян.

– Всеслав! – грянули там и сям голоса воев.

– Полочанин!

– Всеслав Волк!

– Оборотень!

– Всеслав Чародей!

Крики нарастали.

Несмеян видел, как недоверчиво и даже испуганно расширились глаза стоящего на крыльце воя, того, что кричал первым, Яруна, но было поздно. Голоса ревели и грохотали.

– Всеслав! Всеслав! Всеслав!

– Волим Всеслава Изяславича! Он законный князь, не Ярослава Хромого племя! Он князь по крови Дажьбожьей!

– Волим Всеслава!

– Волим Всеслава Брячиславича, Изяславля внука!

Кто-то пытался что-то возразить, кто-то пытался крикнуть имена младших Ярославичей. Впустую. Их голоса бессильно тонули в рёве толпы, которая хлынула, ощетинясь топорами, вилами и дубиньём вперемешку с мечами и копьями, хлынула двумя потоками – к княжьим порубам и к Изяславлю терему через мост.

– Всеслав!

– Всеслав Волк!

– Бей стоеросов[4]!

– Всеслава в великие князья!

– Освободим из поруба дружину свою! – орал за спинами городовой мастеровщины Казатул.

– Освободим братьев наших!

– Всеслав! Всеслав!! Всеслав!!!


Тука споткнулся на полуслове, заметив неуловимое ещё движение в сенях, и почти тут же головы всех гридней (а и гридней-то при князе оставалось теперь немного – кто не погиб на Альте или в полон не попал, в Переяславле не успел укрыться) поворотились к дверям. Глянул туда и великий князь, раздражённый тем, что кто-то посмел прервать его совет со старшей дружиной. И тут же изменился в лице – в дверях гридницы стоял дружинный старшой Туки Володарь, бледный как смерть. Даже на Альте, вынеся пять мечевых и копейных ран, Володарь не был так бледен.

Тука, угадывая невысказанное ещё желание великого князя по одному его взгляду, отодвинул ставень с волокового окна, но Изяслав уже вскочил с места и с непристойной для великого князя прытью выбежал на гульбище – оттуда обзор был гораздо шире и дальше.

И тут же почувствовал, что у него волосы становятся дыбом, а по коже бегут мурашки.

Стадами бегут.

Было с чего и побледнеть Володарю.

По Боричеву взвозу, по той самой дороге, по которой восемьдесят лет тому княжьи гридни и вои волокли к Днепру сереброглавого Перуна с угрожающим гулом надвигалась оружная толпа. Мелькали дубины, цепы и вилы, поблёскивали на солнце заточенные лёза кос и топоров.

Больше всего было топоров, любимого оружия градских словен.

И – то тут, то там хищно взблёскивали мечевые лёза.

Не сам ли Перун ныне шёл по той дороге обратно на Гору, откуда его сверг князь Владимир Святославич восемь десятков лет тому?!

Великий князь сглотнул пересохшим горлом, разобрав, наконец, донёсшиеся крики:

– Всеслав! Всеслав! Всеслав!

Изяслав закусил губу, лихорадочно соображая, что это может значить, и во что может вылиться. И почти тут же рядом кто-то сказал:

– Плохо дело, господине…

Великий князь покосился через плечо – Тука! Чудин смотрел на толпу суженными глазами, словно выбирая цель для стрелы.

– Постеречь бы Всеслава надо… а то и вовсе…

– Что – вовсе? – помертвелыми губами выговорил Изяслав Ярославич, впиваясь в Туку взглядом и уже понимая, ЧТО хотел сказать верный гридень.

– А что – вовсе? – холодно усмехнулся Тука. – Подозвать поближе к окошку, будто передать что хотим, да и… не он первый.

Не он и последний, – подумалось дурно Изяславу, и он решительно отмотнул головой. Особого негодования на подавшего совет слугу он не чувствовал, но и решиться на такое не мог.

– Мне только Святополчей славы не хватало для полного счастья, – процедил великий князь (пока ещё великий!), отворачиваясь, и снова глядя на вливающуюся в ворота толпу. А кияне единодушно гремели на многие голоса:

– Всеслав! Всеслав! Всеслав!


Осеннее солнце бросило себя на пол через волоковое окно, высветило пылинки на тёсаных горбылях. Поруб был неглубок – благо и на том великому князю, хоть в погреб не засадил, сырой да холодный.

Всеслав Брячиславич старательно выцарапал осколком разбитой глиняной чашки (ножа у полоцкого князя теперь не было – остался в берестовском терему, а то может, кто из княжьих людей лапу на него наложил – хороший был нож, ещё отцовский подарок) очередную чёрточку на бревне, покосился наверх, где негромко разговаривала о чём-то сторожа. Сторожили его вои самого Изяслава, и по-прежнему избегали сказать ему хоть слово – памятовали, что пленный полочанин умудрился прямо из-под стражи, из берестовского терема найти в Киеве своих сторонников и чуть не вырвался из полона. Молчали.

Чтобы не повредиться умом от одиночества, Всеслав повадился каждое утро повторять приёмы мечевого боя, обязательно ставил черточку на бревне, отмечая прошедший день, пел кривские песни. Сторожа заглядывала к нему, вои любопытно смотрели на узника, качали головой и исчезали.

Борода Всеслава отросла и окончательно смешалась с усами, длинные волосы падали на плечи… пожалуй, он сейчас как никогда был похож на Отца-Велеса! Благо, хоть в баню водят раз в две седмицы! – усмехнулся князь сам себе, – а то бы вовзят завшивел князь полоцкий, да и вонял бы непотребно!

Князь угрюмо пересчитал царапины на стене, лёг на дощатую лавку, прикрыл глаза.

Сколько ж он уже сидит в этом порубе?

По его меркам и подсчётам выходило, что девятый месяц. Наверху и зима прошла, и весна отшумела, и лето пролетело… осень сейчас. Руян-месяц. Ревёт в лесах зверьё, на полях смерды хлеба дожинают да на токах цепами колотят. А в дубовых бочонкам квасится свежее пиво.

Восемь месяцев в порубе.

И больше года, четырнадцать месяцев – в полоне.

Иногда Всеслав начинал уже терять надежду.

Начинало казаться, что всё кончено. Что его полочане отступились от своего князя, что его жена и младший сын давно уже в полоне у Ярославичей, что над полоцкой землёй свирепствует огонь и крест. Что всё потеряно, а ему отныне остаётся только закончить жизнь в погребе – как крысе!

После таких мыслей Всеславу сначала хотелось разбить себе голову о стену, а потом – охватывала злоба, и казалось, что вот ещё немного – и лопнет на нём человечья кожа, выпуская наружу невестимо какое чудище в чешуе или шерсти, что руки, сами собой прорастая когтями, вдруг протянутся до перекрытия и легко сметут его вместе со стражей. А после того – берегись, великий князь и город Киев вместе с тобой!

В такие мгновения Всеслав ясно чувствовал присутствие гневного зверобога Велеса, чей дух жил (теперь, после Немиги, Всеслав это знал точно!) где-то в глубине его души.

И почти тут же проходило.

И полочанин понимал, что на самом деле ничего ещё не потеряно, что великий князь, сумей его люди изловить Всеславлю семью, никак не преминул бы похвастаться перед своим пленником, которого (Всеслав ясно чуял!) он, великий князь, боялся даже сам. А значит, есть ещё на что надеяться и ради чего жить!

Всеслав открыл глаза, повёл взглядом – на мгновение показалось, что опричь него в порубе есть кто-то ещё.

Показалось, вестимо. Никого.

И почти тут же ощутимо колыхнулся воздух, в полутёмном углу что-то тускло засветилось. Полоцкий князь рывком сел на лавке, напряжённо вглядываясь в сумрак, и почти тут же похолодел. Свечение колебалось, постепенно становясь всё яснее и принимая знакомые очертания звериной морды – причудливо мешались клыки и рога, шерсть и чешуя, зверь был похож одновременно и на волка, и на кабана, и на медведя, холодные глаза глянули в душу князя, весело подмигнули – не журись-де, княже. Накатило знакомое чувство – ощущение близости Его, Великого Звериного Господина. И почти тут же растаяло – вместе с видением.

Всеслав вскочил на ноги. Наверху уже не переговаривались – орали на много голосов, звенело железо, но пока как-то лениво, без ярости. А после вдруг брякнули засовы, отлетела в сторону дверь, пропустив в поруб целый поток яркого солнечного света, а через край сруба вниз свесилась до слёз знакомая бритая голова с огненно рыжими усами и чупруном:

– Княже! Всеслав Брячиславич! Жив аль нет?! Отзовись, господине!

– Несмеяне! – ахнул Всеслав. Ноги подкосились, и голова кривского воя отчего-то вдруг стала какой-то расплывчатой – от яркого солнца снаружи, что ли…

3

– Ворота! – придушённо сказал Тука. Изяслав покосился на него – побелелые пальцы гридня вцепились в балясник высокого «красного» крыльца. – Ворота затворить!

Поздно!

В ворота Детинца уже ворвались градские. Сторо́жа храбро заступила дорогу, но их уже смяли, навалились по двое-трое, выкручивая из рук копья.

– Уходим! – после короткого (очень короткого!) раздумья бросил великий князь хрипло. Сглотнул застрявший в горле колючий комок и вдруг ощутил, что он невероятно, чудовищно устал. Лечь бы сейчас на крыльцо, прямо на тёсаные дубовые ступени, свернуться, как в детстве, после длинного дня беготни и забыть надолго обо всём. О том, что ты – великий князь, о поражении твоей дружины, о том, что градские подняли мятеж.

Обо всём.

И о том, что они вот-вот найдут ему замену.

И кого?

Полочанина! Оборотня!

Язычника!

Поганца.

Изяслав встряхнулся.

– Подымай дружину! – процедил он Туке. – Надо уходить!

– Не бившись?! – изумился гридень, глянул на господина вполоборота округлившимися глазами.

– С каких животов?! – выкрикнул Изяслав Ярославич, сгрёб Туку за грудки, притянул к себе вплотную. – С кем биться?! Кого в бой вести?! От дружины добро если сотня осталась, и те все изранены! Бояр не ополчить, в разгоне все! Со своим городом биться?!!

Великий князь опомнился и выпустил крашеную свиту гридня (когда и переодеться успел чужие?).

– Понял тебя, господине! – Тука не обиделся, никто не понимал своего князя так, как он.

И понеслось.

– Дружину!

– Коней!

– Оружие!

– Казну!

Княжий двор враз стал похож на взбесившийся муравейник. Домочадцы и холопы, вои и гридни метались по двору, торочили коней, волокли мешки и лопоть, книги и иконы.

Благо мятежники не спешили. Перехватили ворота и невестимо чего ждали. Изяслав догадывался – чего. А вернее – кого.

Всеслава ждут.

Эх, времени мало, – мелькнула лихорадочная мысль. – Казну всю не увезти, только то и возьмёшь с собой, что во вьюки натолкаешь. Остальное – оборотню достанется.

Ладно, не растратит полочанин всё, такое не по силам быстро сделать. А потом он, Изяслав, обязательно воротиться. Киев – его город. Его престол. И полочанину на нём не место.

Отроки подвели коня. Изяслав перехватил у мальчишки повод и вдруг встретился взглядом с обоими мальчишками сразу. В глазах у отроков стоял страх. Почти ужас.

Великий князь (великий! князь!) бежит от городской черни!

Изяслав сжал зубы и, отворотясь, сунул ногу в стремя. Рывком взмыл в седло, оборотился. Дружина ответила головными взглядами двух сотен глаз – веди, княже, хоть в бой, хоть в бег. Куда велишь!

Взгляд Изяслав зацепил стоящего на крыльце молодого воя – тот не спешил, ни коня торочить, ни в седло садиться. Опершись локтями на балясник, он разглядывал дружину великого князя, словно невидаль какую, диковинку заморскую. В зубах воя прыгала тонкая длинная щепочка – жевал её кончик по намертво въевшейся привычке. Вот сейчас он её выплюнет. Князю под ноги.

Ходына, – вспомнил Изяслав. – Его зовут Ходына.

Святославль человек. Черниговец.

После разгрома на Альте русские полки отступали в беспорядке. И в этой суматошной неразберихе часть дружины Изяслава осталась с черниговским князем и бежала в Чернигов, а несколько Святославлих воев пристали к великому князю и оказались в Киеве. Средь них был и Ходына.

– А ты чего ждёшь? – спросил у него Изяслав с плохо скрытой неприязнью. – Дождёшься, что на виды или копья подымут! Приведите ему коня, отроки!

– Не надо, княже, – спокойно ответил вой с высоты крыльца. Он глядел так, словно это он был хозяином терема, а Изяслав – каким-нибудь просителем. – Я никуда не еду.

Он повёл плечами, поправил ремень через плечо, на котором за его спиной висели гусли в кожаном вощёном чехле. Он не расставался с ними даже на поле битвы на Альте, говорил: «Куда я без них, и кто я без них?». И повторил со вкусом, словно ему доставляла удовольствие сама мысль об опасности:

– Никуда.

Изяслав несколько мгновений непонимающе смотрел на него, и Ходына, смилостивясь, решил пояснить:

– Мой князь не побежал бы. Тем паче, от мужиков, чернели, – сказал он с лёгким презрением.

Изяслава словно плетью ожгло. И этот ему глаза Святославом колет! Великий князь вытянул коня плетью, гнедой, всхрапнул, взял с места намётом, вынес Изяслава со двора, и дружина ринулась следом.


Ходына остался один.

Несколько мгновений он стоял на крыльце, чуть притопывая ногой и бездумно глядя вслед умчавшей дружине великого князя. Потом всё-таки сплюнул изжёванную щепку вниз, на чахлую, прибитую копытами и сапогами траву двора, послал вслед сквозь зубы длинную струйку слюны.

Большего великий князь, по его мнению, и не стоил.

Черниговец прислушался – гул и гомон со стороны Подола нарастал – похоже, толпа всё-таки решилась нагрянуть на княжий двор. В душу медленно закрадывался лёгкий страх. А ну как и впрямь его сейчас кияне на копья подымут?

Ходына скривил губы, тут же отметя подленькую боязливую мысль. Он не играл перед Изяславом – бояться ему и впрямь было нечего. Он не Изяславль человек, его полочанину кланяться вряд ли заставят.

А заставят? – тут же возразил он себе.

А вот тогда и видно будет, что делать!

А пока что Ходына, известный всей черниговской дружине, как весельчак и бахарь, решил остаться.

А ну как, чём там чёрт не шутит, пока бог спит, выдастся чему поучиться у Бояна?! Ходына раньше не доводилось встречаться с известным киевским гусляром и песнетворцем.

Черниговец спустился с крыльца до половины и уселся на ступень, закинув ногу на ногу.

Ждал.

Крик и гомон, наконец, достигли самого княжьего двора, через несколько мгновений ворота отворились по всю ширину, пропуская людей. Толпа свалила во двор, растеклась в ширину, мгновенно заполнила его весь – у крыльца терема враз стало тесно. Ходына, пораженный многолюдством, подобрал ноги поближе (опять пробудилось тоскливое сосущее чувство где-то в животе, но руку к месту тянуть вой не спешил – ни к чему раньше времени), вновь поправил за спиной гусли, склонил голову набок.

Его не замечали.

Вечевики тоже ждали.

Толпа расступалась, освобождая проход от ворот до самого крыльца терема. А потом в ворота вошли они.

Несколько городских старцев опирались на ходу на резные дубцы, шагали медленно, но уверенно. Каждого из них почтительно вели под руки по двое градских. Не из немощи, не из притворства. По обычаю. Дорогие одежды (должно быть, с самого дна укладок вытащили, словно всю жизнь ждали такого дня, – с невесть отчего прорезавшейся неприязнью подумал вдруг Ходына) мели краями плащей пыль, шапки с боковыми и собольими опушками и красным суконным верхом высились над толпой. Из-под шапок выбивались длинные старческие волосы, седые, как лунь, почти белые, но глаза их на диво лучились ярким, молодым светом, словно на старости лет, в годах, до которых они невестимо как дожили, сбылось какое-то заветное желание. Их общее желание.

Дойдя до самого крыльца (Ходыну по-прежнему никто не замечал), старцы остановились, чего-то ожидая.

Скоро стало понятно – чего.

А вернее – кого.

В ворота вошли трое.

Двое киян в наскоро наброшенный плащах и крашеных свитах (мастера, небось, какие ремесленные или купцы, – отметил Ходына про себя) вели под руки так же, как и тех старцев, худого бледного человека в потрёпанной, но добротной одежде и с непокрытой головой, сплошь заросшего тёмным волосом. Он весело оглядывался, словно не понимая, что он тут делает и зачем сюда пришёл. Ходына случайно встретился с ним взглядом и похолодел – в тёмно-зелёных глазах незнакомца жила бездна. Бездна, из которой глядел кто-то невероятно сильный, могущественный. Холодно глядел, оценивающе, словно спрашивал: «А ты кто таков, чего от жизни хочешь?».

Это Всеслав, – понял Ходына, холодея. – Полочанин. Оборотень.

Всеслав остановился против старцев, весело глянул на них, поднял бровь вопросительно.

Всё он понимает, – понял Ходына, против воли подымаясь. Не хотел вставать, а ноги сами распрямлялись. Подымался и медленно-медленно, по шагу, спускался по ступеням вниз. Его гнало что-то громадное, чудовищно сильное, против чего воля человека была бессильна.

Старцы дружно поклонились Всеславу и тот, что стоял к князю ближе всех (он же на вид был и самым старшим) сказал звучным, совсем молодым, хотя и чуть надтреснутым (совсем не заметно) голосом:

– Княже Всеслав Брячиславич! Хочет тебя на великое княжение вся Русская земля и все поляне и горяне!

Полочанин молчал. Смотрел пристально на старцев и молчал.

Не смутясь (всё было по обычаю!) старец вновь сказал:

– Княже Всеслав Брячиславич! Просит тебя Русская земля и все поляне и горяне на великий престол княжить и владеть.

Полочанин молчал, только едва заметно облизнул внезапно пересохшие губы. Молчал.

Старец удовлетворённо кивнул и сказал в третий раз:

– Княже Всеслав Брячиславич! Зовёт тебя Русская земля и все поляне и горяне владеть ими, рядить их и суд им судить!

На этот раз Всеслав шевельнулся, спокойно, без торопливости и суетливости, кивнул и ответил, едва заметно шевельнул губами:

– Быть по сему. Моя обязанность защищать вас и суд судить, ваша – повиноваться мне.

Он едва договорил, – на дворе восстал многоголосый радостный крик.

Всеслав медленно опустился на колени. В руках старца (кто и подать ему успел, не поймёшь – Ходына не видел) вдруг возникла горсть земли. Другой старец плеснул на ней из корчаги прозрачной, даже на вид холодной водой (из Днепра! – догадался бахарь), и размягчённая земля легла на голову князя. А старец, меж тем, плеснул из корчаги вырезную каповую чашу и поднёс к губам Всеслава.

– Выпей, княже, – сказал он всё так же звучно. – И будь справедлив, как Мать-Земля, как вода. Пусть они видят тебя и слышат твоё слово.

Всеслав глотнул из чаши.

Толпа разразилась радостным рёвом – крик растёкся по двору, заметался между заплотами, выкатился за ворота и потёк по городу, возвещая смену власти в столице.

– Слава! Слава Всеславу Брячиславичу!


В Жидовских воротах стража ещё стояла, хотя и глядели уже сквозь князя Изяслава, словно тот и не был уже великим князем. А что ж – и не был, и не великий уже! – одёрнул сам себя Изяслав, которого это небрежение городовых воев поначалу сильно задело. Чего ещё от них ждать-то, коль остатки городовой рати почти все на стороне Всеслава выступили, опричь ближних Коснятина. Сам же тысяцкий куда-то пропал, и даже князь Изяслав представления не имел, где тот сейчас. Чего и гадать: у Коснятина, как и у любого городового боярина – немалые владения в Русской земле, и даже с укреплёнными острогами, где-нибудь там и скрывается тысяцкий.

Крыса! – скрипнул зубами великий князь (а теперь уже былой великий князь!) и сделал каменное лицо, проезжая мимо беспечно сидящей сторожи. Те даже не пошевелились. Да и то сказать – что он, господин им что ль? Им господин – Великий Киев!

Тука, медленно наливаясь гневом, поднял было плеть, но старшой дозора небрежно протянул руку к копью, а другие двое так же небрежно, словно бы между прочим, взялись за луки, и Изяслав шевельнул плечом, словно говоря – пусть их… Туке достало и этого – рука с плетью опустилась.

За воротами князь оборотился, вновь смерил взглядом свою невеликую дружину – сотни две конных, скривился – негусто теперь у него народу. Великий князь киевский! Снова поворотился, глядя вперёд – негоже озираться.

– Напрасно не дозволил мечей окровавить, господине, – негромко сказал рядом Тука. – Зарвалась чернь киевская…

– Не напрасно, Тука, – коротко ответил Изяслав. Ничего пояснять он не стал, достало и коротких слов. Тука только пожал плечами. Князь же добавил с едва заметной угрозой. – Ничего, Тука, воротимся ещё.

– А сейчас мы куда, княже? – угрюмо бросил гридень.

И вправду – куда?

В Переяславль? Так Всеволод и сам мало к Всеславу в полон не угодил – едва ушли и он, и великий князь. Остатки переяславской дружины, уцелевшие на Альте, затерялись где-то в Киеве – Всеволод решился прорываться через Подол к Днепру. А после – дорога Всеволоду только в Чернигов.

В Чернигов, к братцу Святославу? Который спит и видит себя на каменном престоле?! Мечтает быть первым на Руси?! Самому руки в петлю сунуть, головой в поруб ринуться?

В Смоленск, к Ярополку? И что там – сидеть, сложа руки? Да и не оставит Всеслав Ярополка в покое, коль будет знать, что до Изяслава – рукой подать. А один Ярополк сколь-нибудь и усидит, пока отец помощь не приведёт. Тем паче, что на первое время у новоявленного киевского князя, этого оборотня полоцкого иная назола будет – половцы.

– Зря ль, думаешь, выехали мы через Жидовские ворота? – усмехнулся князь, вновь оборотился, нашёл в невеликом обозе бледное лицо жены, ободряюще кивнул.

– К Болеславу? – мгновенно сообразил Тука. – В Гнезно?!

– А куда ещё… – так же угрюмо процедил Изяслав Ярославич.

Ляхские Пясты в долгу у русских Ярославичей. За восстание Моислава, когда помощь русской и немецкой ратей помогла Болеславлю отцу, Казимиру взять престол и воротить Мазовию. А долги надо отдавать.

Да и родня всё ж… Болеслав – сын Казимира Восстановителя и Добронеги Владимировны, которая Изяславу – тётка родная. Стало быть – брат двоюродный. А женат на Вышеславе Святославне, племяннице. Да и родная тётка его, Гертруда – жена великого князя.

Родня.

4

Мятеж застал Судилу в Киеве. Тиун, оказавшись невдали от Коснятина двора, со страхом смотрел на бурлящее людское море.

А потом, когда толпа рванула в Детинец, горланя имя полочанина, тиун понял – если градские действительно освободят оборотня, ему, тиуну, несдобровать – это ж он в Берестове надзирал за каждым шагом полоцкого пленника.

Всеслав обязательно захочет мстить.

Он, Судила, точно захотел бы.

Что делать? Бежать? Куда?

Раз диковечье пошло громить порубы и погреба, значит, княжьей власти в Киеве больше нет, – понял тиун. – Тогда и службы его – тоже нет больше. Он свободен.

А куда бежать-то?

До Берестова не добежать, догонят… да и в Берестове найдут, невелик труд.

Судила несколько мгновений постоял, раздумывая, потом зашагал прочь, всё быстрее и быстрее.

Придумал.


Первый беглец добрался до Печер ближе к полудню.

Пришёл усталый монах, весь оборванный, в потрёпанной рясе, сел на холодную землю у ворот и ждал, пока к нему не сбежится вся братия.

Монах был свой, печерский, Григорием звали, мирское имя уже давно забылось.

Игумен Феодосий степенно спустился с высокого крыльца, подошёл к сгрудившимся у ворот братьям. Монахи, косясь на него, расступились, пропуская. Глядели со всех сторон с опаской, с недоумением, а кое-кто – и со страхом.

Боялись не его, игумена. Боялись чего-то другого.

– Ну? – Феодосий остановился за полсажени от Григория, глянул нахмуренно. Монах повёл взглядом по сторонам, словно отыскивая кого-то, облизнул внезапно пересохшие губы.

Игумен пристукнул посохом, острый конец воткнулся в утоптанную глину.

– Говори, чего умолк?

– Замятня во граде, – хрипло выдавил Григорий. Коротко сглотнул, словно ему что-то мешало в горле. Дёрнулась короткая острая борода. – Диковечье поднялось. Поганских демонов поминают, с оружием по улицам бегают…

Феодосий выпрямился, тревожно глянул по сторонам, словно ожидая, что в ворота монастыря вот-вот вломится толпа озверелых вечников и начнёт раздавать во все стороны тычки и заявления, крушить избы, подожжёт церковь. Почудилось даже, что слышит отдалённый гул многих сотен голосов, но игумен тут же мотнул головой, понимая, что этого не могло быть – слишком далеко от монастыря до Детинца, почти пять вёрст, не донесутся голоса.

– Брат Агафоник! – Феодосий не узнал собственного голоса. – Подымись на вежу, глянь.

Молодой поджарый монах чуть ли не бегом бросился в вежу, исчез внутри и помчался вверх по лестнице – из отвёрстой настежь двери было слышно, как глухо и часто шлёпают монашеские поршни по ступеням.

Феодосий огляделся и бросил кому-то ещё из братии (и сам не разглядел, кому!):

– Принесите ему воды, наконец! – кивнул на Григория. Чернец благодарно опустил глаза.

Наконец, Агафоник добежал до смотровой площадки, и крикнул, свесясь через балясник:

– Куда смотреть-то, отче игумен?!

– На Киев гляди, орясина! – Феодосий опять пристукнул посохом. – В сторону Софии! Чего видишь там?!

– Ничего не видать! – помолчав несколько мгновений, отозвался Агафоник.

– Дыма не видно?! – недоверчиво переспросил игумен, тревожно задрав голову и выжидательно глядя на мятущуюся по площадке чёрную фигуру монаха. – На Горе?!

– Не, – отверг брат Агафоник, опять вглядываясь в густо стекающие по склону Горы и Боричеву взвозу тесовые и гонтовые кровли Киева. – Дымов не видать!

Дымов не видать, значит, пожаров нет. Значит, не просто чернь бушует, – понял Феодосий. Он несколько мгновений стоял, покусывая нижнюю губу. – Значит, это не просто диковечье, значит, его кто-то направляет.

Кто-то умный и властный.

– На дорогу погляди! – велел игумен брату Агафонику. – Там хоть чего-нибудь видно ль?

– Нет, ничего не видно! – Помотал головой Агафоник, только борода моталась по ветру чёрным космос.

– И никого?! – требовательно спросил Феодосий.

– И никого, отче игумен!

Никого.

Значит, громить и грабить их пока что никто не идёт, – напряжённо подумал Феодосий. – Что впрочем, ничего не значит. Погань обязательно придёт грабить монастырь. Они всегда так делают. Хоть в Ирландии, хоть в Германии, хоть в Армении. И здесь будет то же самое.

– Затворить ворота! – велел Феодосий, оборотясь. – Помогите брату Григорию дойти до его кельи. Соберите всю братию в трапезной!

Благо, время как раз подходило к полуденной выти.


В трапезной, против ожидания, было тихо. Монахи – не миряне, с чего им шуметь да галдеть?

Чинно собрались, чинно уселись на скамьи, сложил руки на стол. Смотрели на игумена во все глаза.

Ждали.

Наконец, вошёл игумен, уселся во главе стола, оглядел стоящие на нем блюда и сказал негромко:

– Прежде, чем к выти приступим, надо решить некоторые… – он помедлил, подыскивая слово, которое бы лучше всего подходило, и, наконец, обронил почти по-гречески, – некоторые про́блимы (πρόβλημα).

И надолго замолк.

Оглядел собравшуюся братию.

Поняли не все. Но всем и не нужно было понимать. Обойдутся. Кому надо, тот понял правильно.

Кто-то смотрел отсутствующим взглядом. Кто-то откровенно таращился на выставленную на столы снедь. Кто-то ждал, преданно глядя на игумена.

– Первое, – сказал, наконец, Феодосий. – Надо сохранить имущество монастыря, – и пояснил в ответ на дюжину вопросительно-понимающих взглядов. – Да, я именно о пожертвованиях князя Изяслава Ярославича. Их нужно… скрыть. Спрятать. Схоронить. В общем, слово выберите сами.

– Так пещер в горе много, – пожал плечами отец эконом. – Там и схоронить.

– Так и сделаем, – кивнул игумен. – Второе. Наш узник. Он ни в коем случае не должен выйти из пещеры. Если мятежники ворвутся сюда, они ни в коем случае не должны его найти!

В ответ он услышал только согласное молчание. Монахи могли быть в чём-то недовольны своим игуменом, но тут все разом согласились.

– Сколько братьев его охраняют, отец эконом?

– Двое, – припомнил тот.

– Пристав ещё двоих, да посильнее, – подумав, велел Феодосий. – И пусть будут готовы проход к темнице завалить камнями и хламом. Он должен скорее умереть, чем его погань освободит.

– Понял, отец игумен, – склонил голову эконом.

– И, наконец, третье, – сказал Феодосий странно севшим голосом. – Отец Антоний.

Тут проняло всех.

Монахи дружно, как по приказу, вскинули головы и уставились на игумена.

– А… что – отец Антоний? – первым решился подать голос брат Агафоник. – Что с ним не так?

– С ним всё в порядке, – успокоил Феодосий. – Не стоит нарушать его уединение. Ни нам не стоит, ни поганым. Поэтому отцу Антонию не стоит ничего говорить о том, что грозит обители.

Монахи, обдумав, согласно склонили головы.

Теперь настало время и потрапезовать.

Феодосий наспех прочитал «Отче наш» и «Богородицу», благословил снедь на столе и коротко кивнул братии, разрешая трапезу. Некоторое время был слышен только стук ложек по дну резных чашек – монахи сноровисто черпали наваристую уху из днепровской рыбы, кашу, сдобренную конопляным маслом, хрустели капустой и яблоками.

Насыщались без лишней спешки, но и не медлили – кто знает, когда теперь наступит время новой выти?

Мирская суета неслышно и властно стучала в ворота обители.

А потом постучала уже и слышно.

Трапеза подходила к концу, когда дверь распахнулась и на пороге возник брат привратник.

– Отче игумен, там в ворота стучат.


Монахи сгрудились перед воротами. Феодосий подошёл и братия расступилась, пропуская игумена – его дело говорить с пришлецами.

– Кто тревожит покой святой обители?! – как можно более грозно спросил Феодосий, кивком головы вновь посылая Агафоника на сторожевую вежу.

– Монахи, отче, – раздался из-за ворот голос. – Двое нас, мы с Афона Подольского…

– С Афона? – недоверчиво переспросил игумен. – Из странствия идёте, что ль?

– Да нет, из Киева мы, от диковечья бежали, – жалобно ответил голос. – На Афоне нашем ворота заперты, опасаются отворять, вот мы подальше и бежали, думали, у вас тут спокойнее.

Феодосий глянул вверх. Агафоник кивал с вежи, показывал два пальца. И сразу же после этого – один палец и мотал головой. Что это значило, догадаться было легко.

– А третий с вами кто? – грозно спросил Феодосий. – Он мирянин, не монах!

За воротами недолго помолчал, потом раздался знакомый голос.

– Пусти, отче, это я, Суд… Судила, – запнувшись на некрещёном имени, выговорил он. – Тиун княж-Изяславль, из Берестова.

Тиуна Судилу Феодосий знал. И голос был вроде бы его.

– Отворяй, – велел он привратнику.


Это и правда был Судила.

Ввалившись в отворенную привратником калитку, он рухнул на колени перед Феодосием.

– Отче Феодосий! – воскликнул он. – Защити!

– От кого?! – непонимающе спросил игумен.

– Мятежники, – хрипло выговорил Тиун, не вставая с колен и глядя на игумена умоляющим глазами. – Они пошли в Детинец, бить княжьих людей, орут «Всеслав, Всеслав!».

Первая мысль Феодосия была: «Да ну, не может быть!». И только потом он кивнул в ответ на мольбы тиуна:

– Добро, оставайся. Встань, наконец, с колен. Никто не смеет посягнуть на святую обитель, – и спросил, помолчав. – Крещён ли, Судила?!

– А как же, отче игумен! – воскликнул, подымаясь, тиун и выхватил из-за пазухи точёный костяной крестик на гайтане из грубой льняной нитки. Поцеловал крест. – Крещён и наречён Ефремом. Спаси, отче, – повторил он, – в монахи постригусь, вот те крест!


Новые гости пришли в монастырь, когда уже смеркалось.

Солнце коснулось окоема, по осеннему неярко подсвечивая желтеющую листву, когда в ворота обители сильно ударили. Да так, что ворота затрещали.

Братия всполошились, метнулась туда и сюда. Феодосий замер на крыльце церкви, ожидая. Он был спокоен – всё нужное было сделано, мятежники дали ему достаточно времени.

– И-раз! – в несколько голосов проорали за воротами, и они вновь содрогнулись от тяжёлого удара. И опять. – И-два!

– Навались!

– И-три! – тяжёлый дубовый засов после третьего удара треснул и переломился, ворота распахнулись, и монастырский двор заполнился людом. Посадские кияне, швырнув под ноги бревно (вместо соко́ла им в ворота били, должно быть), толпились на дворе, озираясь по сторонам.

– Ага!

– Вот оно! – и ещё что-то неразборчивое орали.

– По кельям!

– Чего там в кельях-то?! В церкви гляди! Там должно быть!

– И то верно!

Посадские толпой хлынули к церкви, размётывая чернецов и послушников, как тяжёлая льдина в ледоход крушит и раздвигает мелкие, горами гребёт посторонь шугу.

– Стоять, нечестивцы! – побагровев, шагнул им навстречь игумен, стукнул посохом о ступень крыльца. – Господь покарает! Князь…

– А ну прочь, калугере! – от сильного толчка Феодосий отлетел в сторону, выронил посох. Мимо него пробежали люди, сапоги и поршни топтали рядом с головой, и только тот, кто его толкнул, по-прежнему стояли перед ним.

– Ты… – игумен захлебнулся слюной, ему не хватало воздуха.

– Молчи, скопче безжённый! – презрительно бросил посадский. Лицо его было знакомо Феодосию, но он, как ни силился, не мог вспомнить его имени – ни крестильного, ни языческого. – Кончилось ваше стоеросовое время, нет больше вашего князя, бежал из города, как пёс побитый! Нынче новая власть, наша, вечевая да нового князя! А ему вы, вороньё чёрное, без надобности!

Феодосий, похолодев, и приподнявшись на локте, спросил, уже догадываясь, но не желая верить:

– К-какого? Какого князя?!

Но посадский уже ушел следом за толпой в церковь, наскучив, видно, обществом игумена.

Подбежали, боязливо косясь на церковь, монахи, помогли подняться, подали посох.

А толпа уже возвращалась. Ничего не нашли. Да и не могли найти – всё ценное, все дары великого князя монахи заранее упрятали в пещерах, а там… не зная, не найдёшь.

Феодосий, глядя на вытянувшиеся и разочарованные... нет, не лица, морды! хари! градских, не мог сдержать злорадства. И тут же едва не застонал, представив, что там сейчас творится, внутри церкви. Всё, всё придется обновлять, восстанавливать, заново святить… столько трудов!

Давешний посадский, проходя мимо игумена, вдруг опять остановился, несколько мгновений мерился с Феодосием взглядами, потом вдруг решительно протянул руку и вырвал у игумена посох. Взвесил на руке, кивнул, словно отвечая сам себе на какой-то вопрос, и двинулся к воротам, забросив посох на плечо, словно весянин – вилы, грабли или заступ. И уже от самых ворот оборотился и бросил через плечо то, что Феодосий боялся услышать больше всего:

– Если Всеслав с нами, то кто на ны?!

Игумен похолодел, кровь застыла в жилах, отлила от лица. Он видел, как бледнеет и вся остальная братия – монахи словно смерть увидали.

Всеслав!

Тот самый полоцкий оборотень, который четыре года назад приходил под стены монастыря и взял немаленький выкуп. Ходили слухи, что он потом шутил – взял-де обратно с «резами» вклад, что когда-то внёс за сына, Глеба, да его наречённую.

Всеслав и поганые кияне!

[1] Сартаулы – мусульманское население поволжских городов.

[2] Хвалисы – Хорезм.

[3] Вырезать до ноги – дочиста, полностью.

[4]Стоеросы – презрительное название христиан (от греческого «ставрос» – крест). Отсюда же – дубина стоеросовая.

Загрузка...