О, буря, мой товарищ,
Твой слышу громкий зов!
…Aequam memento rebus in arduis servare mentem. [Перевод: помни, что и в трудном положении присутствие духа тоже необходимо!.
ПЕРВАЯ забота Либкнехта в каторжной тюрьме — успокоить близких друзей, оставшихся на воле. После первого посещения Либкнехта в Люкау семья вынесла очень тяжелое впечатление: свидание через решетку, тюремный халат и пр. — все это пугало и угнетало. Карл заметил это тяжелое впечатление и первое же письмо (от 10 января 1917 г.) посвящает этой теме.
«Вы не должны тревожиться… Что страшного в этой решетке? Какая разница между ней и тюремной одеждой или стриженой головой?…Несмотря на все это, мы остаемся и останемся такими, какие мы есть. «Aequam memento rebus in arduis servare mentem» (помни, что и в трудном положении присутствие духа тоже необходимо). В этих словах Горация заключается житейская мудрость не только стоиков, но и эпикурейцев… Вы все держались до сих пор молодцами, и я этим гордился. Не теряйте же этого настроения. А когда станет тяжело, стисните зубы и все, все будет хорошо… Борьба, а вместе с ней — настойчивость и гордость, что бы ни случилось!.. «Nil admirari si fractus illabatur orbis impavidum ferient ruinae» (ничему не удивляйся! Даже если бы даже земной шар начал распадаться на куски, храни спокойствие!).
Несомненно, что слова эти были направлены по сути дела не только к близким — жене, детям, — но и к товарищам, оставшимся на воле. Либкнехт знал, что теперь, когда вырваны из рядов и он, и Роза, и Меринг, теперь, когда война вошла в самую зверскую стадию, борьба спартаковцев становится особенно трудной. Он знал, что близкие товарищи сильно обеспокоены его собственной судьбой. И он считал своим долгом ободрить и успокоить друзей, звать их продолжать работу, «хотя бы земной шар стал распадаться на куски». Это была единственная форма, в какой он мог в легальном письме (а нелегальных сношений из Люкау еще не было) обратиться к бойцам-единомышленникам.
В каторжной тюрьме на первых порах жилось особенно трудно. Очень угнетала невозможность заниматься умственным трудом. Сапожная работа отнимала все время. «Мой сапожник предложил мне работать быстрее, угрожая в противном случае отнять у меня закройку»— пишет Либкнехт в письме к родным около ноября 1917 г. Так продолжалось до начала 1918 г. В марте 1918 г. в тюрьме произошел «огромный переворот» — было упразднено сапожное ремесло. «Моя будущность покрыта мраком. Надеюсь, что меня не заставят плести корзины» — пишет Карл. Он радуется «безработице» и надеется получить возможность почитать. Но эта надежда не оправдывается. С апреля месяца Либкнехта заставляют клеить бумажные картузы. Несколько недель, пока он мог свободно читать в тюрьме, он называет чудным временем.
«Свободное от занятий чудное время продолжалось, к сожалению, недолго. Пока что я — ученик. Моя рабочая норма: 1 000 штук в день. Клея картузы, я усердно считаю: раз-два-три, раз-два-три, стараясь таким образом себя подзадорить и развлечь. Работа сравнительно чистая и приятная. Для чтения у меня теперь совсем мало времени: с шести часов утра до трех четвертей восьмого вечера остаются, кроме двух перерывов в течение дня, всего несколько промежутков по пятнадцать-двадцать минут, которые уходят на то, чтобы поесть и прибрать «хозяйство». Но вечера становятся более длинными, и я использую их по мере сил: я охвачен такой жаждой, что выпил бы, кажется, море…»
Сначала Либкнехту в камере не давали достаточного света, так что немногие свободные вечерние часы пропадали. Только в ноябре 1917 г., на 373-й день своего заключения, Либкнехт с радостью может сообщить: «Сегодня я должен тебе сообщить о весьма приятном обстоятельстве: мне разрешено собственное освещение. В настоящее время положение такое: с понедельника до пятницы газ закрывают в половине седьмого, по субботам — в шесть, а по воскресеньям— без четверти семь. Так как освещение разрешено приблизительно до десяти часов, то я могу иметь 17½ плюс 4 плюс 4½ = 26 «светлых» часов в неделю».
И все же ни одного раза, никогда и ни при каких обстоятельствах у Карла не вырвалось ни одной жалобы на личные невзгоды в каторжной тюрьме. Все мысли — только о других, о близких, о друзьях, о деле, о борьбе. «Подумай, сегодня минуло уже 100 Дней из 1 460— как быстро они прошли. Скоро все изменится, все переменится» (11/II 1917). Это предчувствие скрытых перемен живет в нем очень глубоко. И в клетке каторжной тюрьмы Либкнехт чувствовал всеми фибрами своей души наступающий перелом к революции. Как никто другой в его стране, Карл Либкнехт выразил именно этот перелом, начавшийся в Германии. Как никто, кроме Ленина, он с необычайной силой выразил начавшийся перелом к мировой пролетарской революции. Предчувствие революционного подъема сказалось в нем со стихийной силой. Именно это предчувствие окрашивало собой все тогдашние выступления Либкнехта. Именно это и давало ему новые и новые силы. Весной 1917 г. Либкнехт написал в тюрьме стихотворение (раньше он стихав не писал), в котором вылилось именно это настроение:
О, буря, мой товарищ,
Твой слышу громкий зов.
Но не могу ответить:
Я все еще в цепях.
Мой дух — такая ж буря,
Он — часть тебя самой, —
И снова день настанет,
Когда я разоб'ью
Проклятые оковы
И с ревом понесусь
По вольному простору;
Помчусь вокруг земли,
Все страны облечу я,
Обвею всех людей,
Взметну сердца и души:
Ведь буря — я, как ты.
Именно зов бури, зов надвигающейся революции явственно слышит в это время Либкнехт, — зов революции, надвинувшейся уже вплотную в России, надвигавшейся в Германии, надвинувшейся было почти во всей Европе. В России этой «буре» суждена была победа — благодаря прежде всего тому, что там была партия большевиков, закаленная в боях в течение десятилетий, а не отдельные только группы бойцов, не отдельные великие мятежники, как Либкнехт. В Германии и в ряде других европейских стран «буря» эта не победила — благодаря прежде всего контрреволюционным усилиям «Зубатовых и Потемкиных» официальной социал-демократии. Либкнехт и его друзья смогли спасти честь революционного знамени германского пролетариата, смогли поднять рабочий авангард и повести его на первые бои с империализмом, но дать победу, закрепить победу пролетарской революции в Германии при отсутствии большевистской партии они не могли…
Сохранившиеся (частью) письма Карла Либкнехта из каторжной тюрьмы в Люкау представляют собою драгоценнейший материал, по которому можно судить о внутреннем состоянии этого поистине замечательного человека. Эти письма писались в обстановке, когда для Либкнехта это была единственная возможность вообще высказаться, поделиться думами и настроениями — в обстановке страшной мировой трагедии, которую он так близко принял к сердцу и с исходом которой он так тесно связал» свою собственную судьбу. При таких условиях самые глубокие, самые интимные переживания неизбежно должны были прорываться в этих письмах. Только сознание того, что письма эти, быть может, будут читаться и чужими — врагами — заставляло сдерживать чувство.
Отвечая сыну, Карл Либкнехт в письме от 11 /II 1917 г. восклицает: «Долой мировую скорбь! Чем грозней и серьезнее судьбы, тем больше надо стойкости. И помни всегда об одном: ты не без отца, хотя он и сидит в исправительной тюрьме». «Моя жизнь, несмотря на все, была до сих пор счастливой именно тогда, когда мне приходилось всего сильнее бороться и «страдать». То же самое испытаешь и ты. В этом — наша война» — пишет он сыну же 18/III 1917 г. Когда в одном из писем к Карлу Либкнехту жена его заговорила о страданиях последнего в тюрьме, он отвечает: «Зачем говоришь ты о «страдании»? От чего я действительно страдаю, ты прекрасно знаешь». Либкнехт страдает в эту пору от того, конечно, что, слыша «зов бури», он не может броситься с головой в борьбу… Он все еще в плену и он знает, что рабочий класс истекает кровью, что рабочих продолжают обманывать и отвлекать от борьбы. Всем своим существом он чувствует приближение революционной грозы. «Мой дух — такая-ж буря, он — часть тебя самой». Конечно, запертый в железную клетку орел не может иногда не тосковать. Но дух его велик и свободен…
Чудесны странички либкнехтовских писем, в которых он изображает удовольствие, испытываемое им, когда к окну тюремной камеры подлетает голубь, птичка, когда он видит из окна порхающую бабочку. Замечательно, что эти странички почти Совершенно совпадают с аналогичными страничками из тюремных писем Розы Люксембург.
«Что мне за дело до болтовни какого-нибудь французского романа или до того, что говорят люди. Долетающее до нас воркование дикого голубя, — вот что жизненно и интересно. Знаком ли тебе этот замечательнейший из лесных звуков, это жалобно-томное гууур-гу, гу, гу, гууур-гу-гу, гууур-туту-гу, которое несмотря на голоса иволги и черного дрозда и на раздающиеся вблизи веселые переливы чижа, поддерживаемого забликом, разносится, чаруя, далеко вокруг, в то время как клин-клирр, клин-клирр синицы, зи-зи-де, зи-зи-де золотого подорожника и крики ласточки звучат от поры до времени в отдалении, словно голоса гастролеров; ласточки, впрочем, усердствуют главным образом по вечерам, описывая в воздухе стремительные, как вихрь, круги. Иногда, на одно мгновенье, в поле моего зрения пропорхнет маленький друг, но когда я плотно прижимаюсь к решетке, чтобы его увидеть, я различаю лишь пару веток. Болтовни галок уже больше не слыхать: они живут теперь en famille[9], парочками… Я думаю, что в лесах и кустарниках Ивара водится, наверное, множество птиц, а также диких голубей».
«За моим окном суетятся птицы, — пишет Либкнехт в другом письме, — и никогда в жизни я не наслаждался от зари до вечера (я встаю рано — еще до петухов) такой очаровательной и разнообразной музыкой, как теперь»…
Мрачно и душно в Люкау. Глухо и тоскливо в каторжной тюрьме, где Либкнехту приходится заниматься сапожным ремеслом и выделыванием бумажных картузов. Проклятой бойне пока не видно конца. А все думы великого революционера посвящены, конечно, ей, этой нескончаемой резне, в которой гибнет цвет рабочего класса всего мира. «Война и многообразное несовершенство мира тебя мучают и печалят, — пишет он своему сыну-подростку. — Без сомнения, они должны омрачать каждого из нас. Но из этого мрака есть спасительный выход, правда — только один: твердая решимость сделать целью своей жизни устранение существующих зол. Не должно быть жизни, предоставляющей итти всему так, как оно идет; нужна только такая жизнь, которая готова пожертвовать собою для других» (письмо от 18/III 1917 г.).
Тяжело полоненному орлу в тюрьме. Каждая его мысль принадлежит борьбе рабочих. Каждая капля крови зовет туда, где уже закипают первые революционные бои. Жадно ловит он каждую весточку с воли. А ему в это время приходится в тюрьме заниматься исследованием о «законах движения».
«С моей главной работой («законы движения») произошла заминка. Основная ее часть в первоначальном наброске уже давно готова, но еще (несколько хаотична. Теперь надо приводить ее в порядок, объединять, разрабатывать. Такой труд привлекает меня всегда гораздо менее, чем духовное зачатие произведения, его рождение и первый рост» — пишет он в письме от 10 июня 1917 г. Карл Либкнехт ищет забвения от тех мыслей, которые не дают ему спокойно жить, и не находит его. Сломить железные решетки еще нельзя — он это знает. А вольное сердце так жаждет свободы… Если не зажать его в кулак, то будет плохо: не вынести этих мук, не справиться с этой страстной мучительной жаждой выйти на волю и приобщиться к борьбе рабочих против их врагов. «Терпение и терпение» — говорит себе на каждом шагу Либкнехт. К себе лично он при данной обстановке должен обращаться с этим призывом. Но другим, не закованным в цепи, не замурованным в каменном мешке каторжной тюрьмы, другим, находящимся на воле, он дает иные советы. Рабочим, которых их социал-шовинистские вожди заклинают еще «потерпеть», пока кончится война, Либкнехт в маленькой записочке (от 9 дек. 1917 г.) передает другой завет:
— Терпение — добродетель рабов. Для уничтожения рабства необходимо удвоеннное нетерпение!
В это же время в другой тюремной клетке томится Роза Люксембург. Все помышления этой великой революционерки тоже принадлежат, конечно, разгорающейся освободительной борьбе пролетариата. «Розу навещай возможно чаще, — пишет Карл своей жене, — пиши ей и заботься об ее здоровье. Скажи ей, как много и с какой любовью я о ней думаю…»
Все думы — на воле. А там решается прежде всего вопрос о том, быть или не быть самостоятельной коммунистической рабочей партии, наступил ли уже момент для окончательного разрыва со старой «единой» с.-д. партией, с новым объединением «всей оппозиции», где большинство составляют центристы.
21—23 сентября 1916 г. состоялась всегерманская конференция «старой» с.-д. партии. Группа «Интернационал» еще участвует в ней. Сторонница этой группы Кэте Дункер выступает на конференции с бичующей речью, но на окончательный разрыв группа еще не идет. Друзья Либкнехта в листках и на собраниях напоминают сторонникам Эберта и Шейдемана слова старого Бебеля, которые еще вчера цитировались всеми: «Пока я дышу и могу писать и говорить, иначе не будет: я останусь смертельным врагом этого буржуазного общества и этого государственного порядка, я буду постоянно подкапываться под их жизненные основы и постараюсь устранить их, как только смогу». В ответ на это социал-шовинисты только смеются спартаковцам в лицо. Что раскол неизбежен, это уже ясно и тем, кто раньше не видел этого. Но тем не менее эта операция, одна только могущая принести спасение, затягивается. Летом 1917 г. в статье «Борьба против Легина» Либкнехт из тюрьмы высказывается за раскол: «Расколоть организацию, которая стала путами для классовой борьбы, означает увеличить боеспособность рабочих». Но на воле спартаковцы к расколу еще Не созрели. Да и сам Либкнехт ставит вопрос о расколе только еще в общей форме.
В конце марта 1917 г. бременская группа «Arbeiterpolitik», сблизившаяся в ходе войны с В. И. Лениным, выступает с открытым и настоятельным призывом немедленно образовать «лево-радикальную» (как тогда говорили в Германии — слово «коммунистическую» еще не употребляли) партию, другими словами, приступить к слиянию всех «лево-радикальных» пролетарских ячеек, сгруппировавшихся в «Союзе Спартака», у бременских «лево-радикалов», в группе «Интернациональных социалистов Германии» (руководитель их Юлиан Борхардт в Циммервальде близко подошел к позиции В. И. Ленина) и др. Главное условие, которое выдвигалось инициаторами предложения, заключалось в объявлении решительной войны центристской организации «Sosialdejnokratische Arbeitsgemeinschaft», возглавлявшейся Гаазе, Каутским и Бернштейном, которая созывала свой «учредительный» съезд и считала еще выгодным для себя приглашать на него также левых. Однако оказалось, что столь насущное дело и теперь еще не удалось. Создание самостоятельной партии против социал-шовинистов и центристов все еще, увы, откладывалось, к великому вреду для дела. Самая сильная из пролетарских групп — группа «Интернационал» — вое еще считала возможным оставаться в организации ««Arbeitsgemeinschaft», правда, при условии гарантии за ней известных прав на самостоятельность и свободу действий, т. е. при условии вхождения на правах самостоятельного «Союза Спартака». Действительное объединение всех пролетарских групп германских интернационалистов состоялось только через год с лишним, а образование самостоятельной коммунистической партии Германии — только в декабре 1918 г., после того как революция освободила из тюрьмы Карла Либкнехта и Розу Люксембург…
Рабочее движение в Германии тем временем не стояло на месте. Преодолевая громадные препятствия, рабочие начинали борьбу. Вспышки недовольства имели место уже в 1915 и 1916 irr. В апреле 1917 г. почти одновременно по всей Германии забастовали рабочие амуниционных заводов. В апреле же происходит полная остановка работ в Берлине у металлистов и деревообделочников. Возрастало недовольство и в армии. Во флоте — в Вильгельмсгафене— вспыхнуло восстание матросов, пока самым свирепым образом подавленное правительством. Недовольство все больше разливалось по всей стране…
Карл Либкнехт оставался за семью замками, в каторжной тюрьме в Люкау. Пока он томился там, в России разразилась сначала Февральская, а затем и великая Октябрьская революция.
Как же отнесся заключенный в каторжной тюрьме Карл Либкнехт к русской революции?