Кельн, 1420–1421 гг.
Осенью того года я сделал целый ряд открытий, касающихся Конрада Шмидта.
Он был справедливым хозяином, но произвести на него впечатление мне никак не удавалось. Учеником я оказался более чем способным. Когда он показал нам, как вытягивать золотые заготовки в проволоку, у меня с первой же попытки получился гибкий и ровный кусок. Петер потратил полдня — и немалую часть отцовского золота, — но у него раз за разом получалась проволока, которая растягивалась, распухала и рвалась, словно влажное тесто. Когда мы плющили золото между пергаментными прокладками, чтобы формировать листы, то у меня получались воздушные, как паутинка, а у Петера — комковатые, как овсяная каша. Когда Конрад учил нас обжигать сернистым серебром гравировку, чтобы линии получались резкими, то моя поделка оказывалась словно хрустальной, а у Петера такой, словно он передержал ее на печной решетке.
И тем не менее Конрад не замечал моих успехов. Каждый раз, когда я показывал ему мое изделие, он всего лишь кряхтел и давал мне новое задание, а потом возвращался к тяжелому труду по исправлению ошибок сына. Когда я — после долгих часов наблюдений — предложил способ улучшения волочильного устройства, он молча меня выслушал и отмахнулся от моей идеи, покачав головой. Поначалу я объяснял это отцовской любовью к сыну, но чем больше я наблюдал за ними двумя, тем менее вероятной представлялась мне такая причина. Конрад редко критиковал работу Петера, но колотил его за самые малые промахи: за бидон с молоком, оставленный на солнце, за не снятую перед клиентом шапку, за молоток, положенный не на место в стеллаже. В конечном счете я решил, что одно подменяет собой другое и Конрад находит столько других промахов, так как не в силах признать перед самим собой, что сын не сможет стать достойным преемником его дела. Очевидно, именно поэтому ему и пришлось взять в ученики собственного сына, хотя такая практика и не поощрялась гильдией. И возможно, по этой же причине он не хотел признавать мое мастерство.
Герхард тоже не пылал ко мне любовью, но я приписывал это очевидному соперничеству между нами. Его толстые руки оказались на удивление ловкими при работе с металлом — гораздо ловчее, чем я предполагал, — но вот моего чутья к золоту у него не было. Поначалу он пытался держать меня на заднем плане, давая всякие пустячные задания и льстя Петеру ответственными поручениями, но вскоре это Герхарду вышло боком, ведь именно ему приходилось отвечать за ошибки Петера. Впоследствии он решил, что лучше все же получать благодарности за мою работу, чем нахлобучки за Петера, и удовлетворялся устраиваемыми мне по малейшему поводу головомойками.
В тот год я узнал и еще кое-что о Конраде Шмидте и его семействе.
Оказывается, его жена была третьей фрау Шмидт. Она часто и непомерно хвалила меня — мое усердие, мою честность, мое мастерство. И это льстило мне до тех пор, пока я не догадался, что делает она это только ради того, чтобы унизить Петера, который не был ее сыном.
Как я узнал, Герхарду не по карману было приобрести золото, необходимое для изготовления задуманного им шедевра, а потому он не мог стать полноправным мастером гильдии. И он, вместо того чтобы экономить, топил свое разочарование в алкоголе, пропивая заработанное в тавернах на набережной.
И еще я выведал, что Конрад держит ключи от своего шкафа на шнурке, который носит на шее и снимает только раз в месяц, в бане. Проведав об этом, я направился следом за ним в баню и, пока он мылся, снял отпечаток ключа с помощью двух восковых пластинок, размягченных над паром. Тем вечером я изготовил дубликат ключа, а потом ночами, когда Петер спал, спускался вниз, открывал шкаф Конрада и любовался его поделками.
Эта семья не была счастливой, впрочем, как и моя семья в Майнце, и меня это особо не волновало. Я был счастлив за рабочим столом. Когда я понял, что мое мастерство вызывает у других только зависть и злобу, то максимально замкнулся в себе и находил удовольствие в одиночестве.
Единственный, кто восхищался моими способностями, был бедный бесталанный Петер. Будучи на четыре года младше меня, он относился ко мне с искренним братским почтением. Для меня это было новое чувство, так как в семье я всегда был последним и самым младшим. Иногда эта братская любовь угнетала меня, но чаще мою грудь распирало от ревнивой гордости. Я стал защищать Петера. Подсовывал ему мои поделки, позволяя выдавать их за свои, пренебрегал собственной работой, снова и снова показывая ему простейшие приемы ювелирного мастерства. И хотя за это мне иногда доставались затрещины, я гнул свое. Каждый раз, когда его колено под столом касалось моего, каждый раз, когда я накрывал его ладони своими, направляя гравировальный резец, демон, поселившийся во мне, заходился от удовольствия. Конечно же, я страдал от терзаний и стыда, но это были жаркие терзания и сладчайший стыд, которые, словно пожар, бушевали в моем теле. По воскресеньям в соборе я взирал на крест Спасителя и молил об освобождении, но в глубине души знал, что не хочу этого. По ночам мы лежали в общей кровати, и я, противясь захлестывавшим меня искушениям, так сжимал кулаки, что ладони, как у Христа, начинали кровоточить от вонзившихся в них ногтей. Иногда, в особенности в холодные зимние ночи, Петер, полусонный, притулялся ко мне для тепла, и мне приходилось отворачиваться, чтобы моя восставшая плоть не выдала меня. Я уговаривал себя, что демон в конце концов увидит: ему меня не одолеть, и оставит мое тело в поисках более слабого сосуда. А до тех пор я, дрожа от возвышенных чувств, наслаждался своими похотливыми желаниями и величием страданий.
Весной, год спустя после вынесенного в Майнце вердикта, я сделал еще одно открытие. Стоял теплый апрельский день, и работы почти не было, а потому Конрад решил преподать нам урок. Пока Герхард ошивался в лавке в ожидании клиентов, Конрад усадил меня с Петером за рабочий стол и поставил на столешницу бутылку, блюдце, положил лист бумаги и стержень с нанизанными на него перстнями с печатками.
— Все наше искусство и мастерство — откуда они берутся? — спросил он.
— От Бога, отец, — сказал Петер.
Я видел ухмыляющуюся физиономию Герхарда в лавке. Вероятно, он, как и я, считал, что в поделках Петера трудно разглядеть величие Господа.
— Все искусство — от Бога, и мы обучаемся ему в меру сил. — Его лицо перекосило, когда он посмотрел на Петера. — Максимальная дань, которую мы можем отдать совершенству, состоит в совершенном подражании Ему.
Он снял перстень со стержня и натянул на свой указательный палец до сустава. Затем он сделал нечто такое, чего я не видел прежде: взял бутылку, налил немного чернил в блюдечко и окунул перстень в лужицу. Потом извлек его — почерневший и липкий. Он провел пальцем по печатке, а после этого со всей силой придавил ее к листу бумаги на столе. Когда он поднял руку, на бумаге осталось идеальное изображение бегущего оленя. Потом он окунул перстень в чернила еще раз, еще раз протер печатку пальцем, вдавил в бумагу, и точно такой же олень появился рядом с первым. Конрад разорвал бумагу пополам и подал половинки мне и Петеру вместе с болванками перстней со стержня.
— Вот вам образец. Пфенниг тому, кто создаст более точную копию.
Пфенниг меня не волновал — я знал, что получу его. Конрад в чем-то ошибался, казалось мне. Работая с перстнем, я размышлял над этим. Сначала я взял тоненький кусочек пергамента, напитанный водой до прозрачности, и, используя освинцованное стило, перевел на него изображение. Далее нанес на болванку перстня тонкий слой воска и натер заднюю часть моего пергамента свинцом. Потом я зажал болванку в тиски, положил сверху пергамент и, нажимая на него, перевел на воск изображение. Когда я снял пергамент, на воске появилось светло-серое изображение оленя.
Взяв исходный перстень, я сравнил два изображения и сразу же понял, в чем загвоздка.
— Герр Шмидт, — сказал я. — Какое изображение вы приказали нам скопировать?
Он оставил свой разговор с Герхардом и скосился на меня, как на идиота.
— Изображение на печатке.
— Но дело в том… — Я запнулся, но набрался сил, чтобы продолжить. — Олень на вашей печатке смотрит вправо, а олень на бумаге — влево. Идеально точная копия… — Мой голос замер.
— Изображения на печатке, — повторил он и отвернулся.
Теперь мой мозг занялся отысканием способа разрешить эту задачу. Я соскреб воск с перстня, стер оленя, смотрящего не в ту сторону, и начал все заново. Взял шарик воска побольше, размял его на столешнице, сделал плоским и ровным. Петер молча смотрел, широко раскрыв глаза; его собственные усилия пока что привели к созданию чего-то похожего на хромую собаку, но никак не оленя.
Я перенес изображение на вощаную плашку, прочистил его резцом, потом обмакнул воск в блюдечко с чернилами и придавил его к листу бумаги, как это делал Конрад. В конечном счете у меня получилась вторая копия оленя — на бумаге она расположилась задней частью к первой, и голова этого оленя смотрела вправо. Воодушевленный успехом, я перевел изображение на болванку перстня.
Но чем больше я вглядывался в то, что у меня получилось, тем меньше оно мне нравилось. Этот олень смотрел в нужном направлении, но во всех других отношениях был куда как хуже первого. Рога его представляли собой нечеткий клубок. Одна нога была тонкой, другая напоминала окорок, а хвост словно торчал из мягкого места. Нос оленя исчез полностью.
Я принялся изучать его очертания — сначала на бумаге, потом на пергаменте, воске и золоте. Каждый переход выявлял удручающие изменения. С каждой копией олень удалялся от совершенства, которого я искал, пока не превратился в неузнаваемое чудище, годящееся только для страниц бестиария.
Колокол в соборе на другой стороне площади отметил еще один час. В лавке начали собираться клиенты, и я знал, что вскоре Конрад даст нам новое задание. У меня не было времени на еще одну попытку. Я прочертил животное таким, каким оно получилось, исправив в меру сил огрехи с помощью резца. Так он стал чуть больше похож на оленя, но все еще был далек от оригинала.
Закончив, я показал перстень хозяину. Он мельком взглянул на него, крякнул и бросил пфенниг Петеру, лицо которого засветилось от редкого счастья. Мое же лицо пылало от стыда. Я с трудом сдерживал слезы. Конрад, видимо, заметил это, так как мягко сказал:
— Истинное совершенство существует только у Бога.
Но я знал, что в моих силах сделать большее.