СТАРОЖИЛЫ


Уже в апреле на островах озера начинают цвести тюльпаны. Разные по цвету. Попадаются даже голубые. Всякого рода ученые, которых тут еще задолго до начала строительства станции появилось немало, считали, что такое разнообразие могло сохраниться только благодаря недоступности островов. От тепла до тепла, покрытые разнотравьем, все три круглых возвышения, треугольником разместившиеся в центральной части Актуза, десятилетиями не знали ноги человека. Когда же случалась большая засуха, растительность на них сгорала быстро — еще до того, как выпарится из озера вода и по серебристой поверхности соленого дна можно не только идти человеку и животному, но ехать телеге или даже трактору. В такие моменты острова, рыжие и непривлекательные, никого не интересовали. Разве что на самый вместительный, тот, что поближе к восточному берегу озера, пастухи загоняли утомленный в бесплодных поисках корма скот. С появлением земснарядов, которые вот уже год с лишним углубляют Актуз, намывают дамбу, переделывая древний соленый водоем в пруд-охладитель для будущей электростанции, возможность пересыхания озера исключалась раз и навсегда, а острова его становились и вовсе недоступными. Испокон жившие на островах и озере птицы, напуганные небывалым оживлением вокруг, поначалу не решались возвращаться и, покружившись над приозерской степью, запруженной техникой, улетали аж за вулкан на другие озера и ставки. Ссорясь с тамошними хозяевами, занимали чужие гнезда, строили свои. Но вскоре, уразумев, что вторгшихся в их пределы людей и машин бояться нечего, вернулись на острова и зажили лучше прежнего. Круглосуточно снующие вокруг озера, вывозящие излишки грунта КамАЗы, постоянно дежурящие на земснарядах команды отпугнули от озера и без того редких браконьеров. Поднявшийся уровень воды навсегда перекрыл возможные ранее на исходе жаркого лета пути на острова лисам и прочим мелким хищникам. Для галагазов, огарей, крачек — идеальные условия. Появились на озере и белые цапли, переселившиеся с севера, где в рисовых чеках им стало тесно — не хватало на всех корма. В озере же благодаря постепенному опреснению, сначала завелись бычки и прочая морская живность. Перебрались к нему от пересыхающих мелких ставочков лягушки, а за ними — степные змеи. Корма хватало всем. Время от времени на Актуз стали наведываться лебеди, а в последние холода несколько пар здесь даже зазимовали.

Василий Конешно, которого за поездку на тракторе по озеру за тюльпанами на остров чуть было не судили, но потом благодаря председателю Андрею Андреевичу Зайцеву пожалели и только выгнали из хозяйства, некоторое время работал багермейстером на одном из земснарядов. Работа оказалась денежной, но тяжелой. И Василий, помучившись полгода, решил было и вовсе уйти со стройки. Уже написал заявление. Но, придя в управление, столкнулся с комсоргом, который отговорил его увольняться, предложил пока поработать на скрепере в землеройной бригаде с перспективой перехода на большой экскаватор, как только развернется выработка котлована под реакторное отделение. Сойдясь с комсоргом, который был одновременно и бригадиром землеройного участка, Василий вскоре понял, почему Никита столь заботливо отнесся к нему — уговаривал не уходить со стройки, сразу же предложил работу. Оказалось, что Марина Сергеевна, работающая в управлении строительства экспедитором, та самая, которой Василий тюльпаны вез, хоть и носила фамилию Сенина, но была женой комсорга Никиты Вороного. Это открытие стало удручать Василия. Он перестал верить в искренность бригадира. Избегал его, и если и приходилось разговаривать, с недоверием принимал знаки внимания своего начальника, пытался найти в его словах какой-то скрытый, унижающий его, Василия Конешно, смысл. Потому-то на первых порах, когда техника выходила из строя и бригадир оперативно доставал к скреперу Василия дефицитные запчасти, такая забота Василия не радовала, а даже огорчала. Он вместо того чтобы быстрее закончить ремонт, тянул дело, чтобы еще и еще раз убедиться: бригадир знает о его ухаживаниях за Мариной Сергеевной, специально перетащил Василия к себе поближе, чтобы он был на виду, и подчеркнутым вниманием показывает своему горе-сопернику, кто он такой. Васька да и только. А я, мол, бригадир, да к тому же комсорг. Захочу, будешь сидеть у сломанного скрепера на почасовке, захочу, будешь зарабатывать хорошие деньги. Без бригадира ты есть ноль. Но я, мол, так не делаю. Я создаю для тебя условия. Ты благодаря мне хорошо зарабатываешь, и этот факт может не ценить только пустой неблагодарный человек, без которого ударная стройка запросто обойдется. Так что трудись, товарищ Конешно Василий Федорович, и не рыпайся. Иначе в любой момент вылетишь. Мол, я тебя породил... Разумеется, гордый, независимый Вася долго терпеть такое не мог. Он, хоть и поперли его из совхоза, человек вовсе не конченный, всегда найдет себе работу. Если не на другом участке стройки, так на другой стройке. Страна большая. А захочет, так вернется в сельское хозяйство. Не один ведь совхоз «Заветное» на земле. Найдутся и другие, где директора люди, лучше понимающие душу людскую, чем знаменитый Андрей Андреевич Зайцев. Подумаешь, поехал на тракторе за тюльпанами! Что такое трактор но сравнению с тем чувством, которое приказало Василию рискнуть! Если разобраться, никакие материальные ценности на земле не стоят любви настоящего мужчины. Все эти ценности — пыль, пустяк, если сравнивать, если в этом разобраться как следует. Да разве же такие, как Зайцев, способны все это понять? Некогда, видите ли, ему разбираться! Не некогда! Иное! Просто такие черствые люди не способны разобраться в подобных тонкостях. И как только им доверяют руководящие посты? Развалит этот Зайцев передовое хозяйство! Как пить дать. Лучшие люди, труженики от него уйдут. Кто землю пахать будет? Старики не уйдут. Им уже уходить некуда. А молодежь пойдет. Стройка рядом какая! Молодежь, чтобы она не уходила, ее понимать надо. А понимать некому. Зайцев тебе поймет! Он только пыль в глаза мастер пускать. Первый в районе стал двухэтажки строить. Фурор на всю область. А куда они годились, эти двухэтажки? Пока атомники не стали строить свой город, пока не сдали временную котельную, в этих двухэтажках и кранов-то не было. В туалетных да ванных комнатах крестьяне чуланы устраивали. Да и выглядят эти двухэтажки в сравнении с девятиэтажками — громадами поселка атомников карликами. А он хотел ими возвеличиваться! Подняться над другими хозяйствами! Мол, мои труженики в городских домах живут. Мать-старуха на эту уду клюнула. Пойдем, Вася, у квартиру! Пришлось объяснять человеку. А когда котельная появилась, провел воду, поставил краны, старушка и обрадовалась. Не надо ходить на этаж. На земле ногами и удобства в хате: душ, умывальник, даже туалетную к коридорчику пристроил. Да, людей надо понимать. Когда ты их понимаешь, тогда и они тебя понимают. Зайцеву же это не надо. Ему бы только пыль пускать, мозги пудрить. Не получилось с двухэтажками, так он решил на земельном вопросе внимание к собственной персоне заострить. Видите ли, уперся — не дам земли под бетонку. Если бы одна бетонка! Так еще и железка. Мол, самая плодородная земля. Пускай строят в обход! Пока он препирался со строителями, те шоссе, что вело через деревню, своими КамАЗами разворотили. Надо же было где-то ездить! Опять для Зайцева повод покрасоваться. Зерно не могу возить. Потери на такой дороге большие. А ты, мил человек, кузова герметизируй, и не будет потерь. Не ваше дело кузова! Давайте мне дорогу восстанавливайте! Абуладзе — слабак. Сдался. Строит ему дорогу. Не хочет шума грузин. Оно, наверное, по-дипломатичному и правильно. А с точки зрения экономики как? Дорогу угробили, раз. Время на препирательства с Зайцевым потратили, два. Котлован только начали копать, три. Сроки полетели. Котельную на полгода позже сдали, четыре... Сюда бы комиссию. Она бы подсчитала, сколько только один Зайцев Андрей Андреевич урона нанес. Надо бы пойти к Богдану Гордеевичу. Он хоть и знает, да, наверное, не решается трогать Зайцева. Может, ему как раз и нужна поддержка масс. Прийти и сказать, что народ тоже возмущен, что народ поддержит секретаря, станет за него горой, если райком возьмется за этого Зайцева. Заодно и насчет Абуладзе поговорить. Котлован бы при всех неприятностях, навязанных стройке Зайцевым, можно было начать на месяц раньше. Еще как можно было бы! Так этот бесхарактерный человек послал на курорт два экскаватора и скрепера, пансионат Энергострою делать. Полтора месяца горы ковыряли. Стройка директивная, в пятилетнем плане, а мы горы под пансионат роем. Пусть знает первый, что народ все видит и очень даже верно оценивает. Подумаешь, управляющий трестом распорядился. Что, над ним нет больших инстанций?..

А на островах Актуза давно отцвели тюльпаны и в этом году. И Марина Сергеевна так и не оставила своего Никиту, хоть и знает, что Василий до сих пор ее обожает. Год прошел с лишним, а он все любит. Время подтвердило его чувство к ней. Котлован еще месяц-два и можно будет заливать бетоном. Вот-вот железобетонный завод пустят. Хоть его вовремя сдают!

А не плюнуть ли на все! А не пойти к Вальке Иванову в рыбинспекцию? Тот хоть свой парень. Простой. Сосед. Правда, он все больше в сторожке живет. Оборудовал ее своими средствами. Сам понаизобретал средства те и живет на третьем скалистом выступе, как степной орел. Стережет море. Выращивает мидии да гребешки. Сам Богдан Гордеевич к нему на уху заглядывает. С таким человеком, как Валька, любо-дорого работать. Такой же холостяк. Душа. Отчаюка. С голыми руками браконьеров берет. И добряга. Ни копья не взял с художника. Поселил его в своей хате, как только деда Антоху схоронил. Пускай, говорит, живет художник в легендарной хате. И правильно. Пусть парень рисует скалистые выступы, пока они такие, какими были всегда. А то построят город — изменится вид. Может, новый вид для кого и красивым покажется, а для нас, местных, вряд ли прошлую красоту заменит. Даже художник, который и появился тут, чтобы запечатлеть уходящий вид земли и моря, свои перемены внес. Вроде малые. Пустяковые, а для нас — заметные. Сделал из хаты мастерскую. Оконце в крыше заменил стеклянной рамой на весь скат. Ему нужен свет, чтобы картины рисовать. Для нас всякие перемены заметны. Но ничего не поделать. Так, видать, устроено — жизнь должна двигаться. Должна она изменяться. Когда-то вообще тут и хат даже не было. Говорят, что и озера не было. На его месте стояла белая соленая гора. И жили вокруг нее пастухи, слоны и саблезубы. Интересный все же человек! Вот мне то время кажется неприятным. Не могу представить себе этот берег без хат. Видать, потом, когда станция заработает и город белый, как та соляная гора, встанет на скалах, его жители будут смотретьна наши хатки, если они уцелеют, с удивлением. И может, кому-то из них хатки не покажутся нужными тут. И посмотрят они на прошлое, в котором живем сейчас мы, как я на время саблезубов и слонов.


Андрюха — внук Платона Колосова, первого председателя сельсовета в Красных Кручах, знает, что несправедливость преходяща, истина постоянна. Еще он знает, что одному с несправедливостью бороться — дело бессмысленное. Понимает, а вот дернула нелегкая ввязаться. Да еще с кем сцепился? С Ваней Бондаренко! Разве можно что-то доказать этому субъекту? И как только берут таких молодцов в милицию? Мужик в общем-то неплохой, но странный. А ведь земляки! Вместе, можно сказать, выросли. Он считает: коль он участковый, то ему все позволено. Все остальные — граждане. Для них его слово — закон. А если твое слово, товарищ младший лейтенант, необъективно? Если тебя занесло, зазнался ты?

Так и сказал Ивану Бондаренко Андрюха Колосов. И добавил: сейчас же иду в управление к Абуладзе. Всех на ноги подниму — и Руснака, и Зенкина. Не вмешаются они, в райком обращусь. Иван впервые с начала этого неприятного разговора почесал в затылке, потом потер переносицу и как-то неуверенно произнес: «Ну чего тебе идти? Ведь решено. Майор Сокол этот вопрос самолично утрясал с Зенкиным. И Абуладзе в курсе... Что ты закоротился на своем. Винд... тьфу, язык сломать можно! Виндсерферы твои что? За-ба-ва? А правопорядок на стройке — дело первостепенное. Участковый должен иметь помещение для работы с нарушителями. Неужели же такие простые вещи надо объяснять взрослому человеку?» — «Пока у молодежи не будет возможности интересно и с пользой проводить свободное время, до тех пор будут процветать на твоем участке правонарушения! — не сдавался Андрюха. — Людям некуда себя девать! По-ни-ма-ешь? Чем крупнее стройка, тем больше хлопот с людьми». «Мой долг следить за климатом. Вести профилактику правопорядка. Для этого мне необходимо помещение! Все! — рубанул воздух Иван Бондаренко. — Так что убирай отсюда свое оборудование».

И снова Иван как-то неуверенно поглядел на инвентарь, аккуратно сложенный у стен. Здесь были и доски, которые ребята вытесывали-выстругивали в длинные зимние вечера и выходные. Было несколько покупных из пластика. Рулонами свернутые, стояли рядышком паруса. «Некуда мне все это убирать», — устало вздохнул Андрей.

Помещение он, конечно, уже нашел. На первый случай сгодится. То есть на лето. Зимой же там не удержаться. Старый рыбацкий сарай. Стены в полкамня. Отопления нет. Где проводить занятия с серфингистами? Неужели же прекрасная идея, усилиями Андрюхи почти воплотившаяся в серфинг-клуб, так и не осуществится? Колосов шагал в управление. Оставил бригаду. Ребята сами его отправили. Иди, мол, и без положительного результата не возвращайся. Еще бы! Вся бригада кровельщиков стала другом серфинг-клуба. А как готовились к первой навигации! Жить на берегу такого моря, в таком краю, где купальный сезон начинается практически с первых дней мая, а заканчивается чуть ли не с последними днями осени, и не заниматься, просто абсурд! Андрюха накручивал себя всю дорогу. И когда вошел в приемную начальника строительства, почувствовал невероятную усталость. Присел на стул — перевести дух. Видя такое его состояние, секретарша некоторое время молча быстро стучала на машинке, ловко выдергивала испечатанные страницы, вставляла чистые. Когда же Андрюха малость пришел в себя, негромко сообщила:

— Если вы к Давиду Амирановичу, не ждите. Его сегодня не будет.

— А кто будет?

— Никого из руководства не будет. Все в райкоме на бюро.

Андрюха поднялся. Нет здесь, в райкоме разыщет, но сегодня же выяснит все. Сегодня же... Как же так? Общежитие еще и не заселено было, а ребята уже выгребали из полуподвала мусор, белили стены, красили полы — обживали помещение. Всю зиму возились. И на тебе — в одно прекрасное время приходят, а на двери висит другой замок и записочка! «Спортсменам зайти в вагончик участкового». Андрюха сразу же понял, что случилось.

Человек двадцать пять, все, кто был тогда с Андрюхой, пошли по указанному адресу. Окружили вагончик. Шумят. Иван Бондаренко вышел, этаким фертом стал.

— Если вы не прекратите галдеж...

Лучше бы он помолчал, дал бы людям высказаться. А в результате такого наслышался в свой адрес, что впечатлений теперь хватит надолго...

Разгоряченных после бюро Абуладзе, Руснака и Зенкина Андрюха увидел во дворе райкома через час своего сидения в засаде — в сквере напротив.

Разговаривали по дороге — в машине. Абуладзе, сидевший впереди молча, все поправлял очки, пока Андрюха горячо докладывал обстановку. Руснак тоже молчал, но его молчание почему-то не казалось таким отчужденным, как молчание начальника строительства, не раздражало, как сопение Зенкина.

— Ну и чего ты теперь хочешь добиться? — натянуто спросил наконец Абуладзе.

— Навигация только началась. И за это время нам удалось научить новому олимпийскому виду спорта почти полсотни человек. Причем не только уверенно стоять на парусной доске, но и «бегать» на дистанции.

— Придется, пока разбогатэем, потэрпэть, — вяло сказал Абуладзе. — Вот к осэни сдадим второе общэжитие, там и займешь полуподвальное помэщэние.

— Но это же несправедливо! — воскликнул Андрюха. — В конце концов непедагогично!

— Я строитэль, нэ учитэль, — отрезал Абуладзе.

— Как ваша фамилия? — негромко спросил Зенкин.

Андрюха покосился на него. Увидел в руках председателя постройкома записную книжку и карандаш.

— Колосов.

— Где работаете?

— Мастер в бригаде кровельщиков.

— Почему не на объекте? Кто вам позволил в рабочее время гулять?

— Я не гуляю.

— Как же вы не гуляете, если гуляете? — повысил голос Зенкин.

Руснак завозился, кашлянул.

— Я занят очень важным делом. Мне поручила бригада, коллектив спортсменов выяснить, намерено ли руководство оградить нас от посягательств участкового, — стараясь оставаться спокойным, сказал Андрюха.

— Я, Давид Амиранович, что-то не в курсе, — подал голос Руснак.

— Мы в твое отсутствие, Анатолий Максимович, этот вопрос рассматривали. Начальник милиции обратился с просьбой. Участковому тэсно в вагончике. Да и сам посуди, нэсолидно принимать граждан в вагончике.

— Вот именно! — снова заговорил Зенкин. — Вопрос решен, и пересматривать его никто не собирается. А с вами мы еще поговорим. Негоже решать личные вопросы в рабочее время!

— Извините! — взорвался Андрюха. — Я не личным занят, а... если хотите, вашей работой! Это ваше дело — заботиться о досуге строителей! Вы же до сего дня палец о палец не ударили, чтобы хоть чем-то занять людей. Имейте в виду, на очередной конференции мы спросим, в свою очередь, у вас, почему вы так плохо, то есть совсем не работаете!

— Да как ты... Как вы разговариваете со мной?! — захлебываясь, чуть ли не дискантом вопрошал Зенкин.

Руснак кашлянул. Абуладзе расхохотался.

Зенкин растерянно глянул на Руснака.

— Анатолий Максимович, вы, секретарь парткома, как на это посмотрите, а? Ну это вообще! Это ни в какие ворота...

— Да, что и говорить! Молодежь нынче зубастая, — легко высказался Руснак и, обратясь к Колосову, предложил: — Давай пока прервемся. Думаю, в кабинете у меня будет более подходящая обстановка.

Андрюха хотел было возразить, но тут машина остановилась.

— Приехали! — облегченно сказал Абуладзе.

Усадив Андрюху у окна, расхаживая по довольно просторному кабинету с множеством стульев вокруг длинного стола, Руснак вдруг спросил: — Так самый молодой, говоришь?

— Кто? Кого вы имеете в виду? — не понял Андрюха.

— Олимпийский вид... — без улыбки добавил Руснак.

— Самый... — Андрюха не спускал глаз с Руснака.

— Ну что ты меня буравишь взглядом? — воскликнул вдруг тот. — Вопрос решен! Неправильно решен, но пересматривать, Зенкин прав, дело негодное.

— Ну отчего же? Справедливость превыше всего, Анатолий Максимович!

— Разумеется, но...

— Никаких «но» быть не может! — перебил Руснака Андрюха.

— Дай же закончить! Не сбивай! Так вот... Вопрос решен неправильно, это так! Но коль его так решили, а решали не дураки, значит, иначе решить не могли, не имели возможности. Перерешить, коль нет иной возможности, значит, решить еще раз неправильно. Согласен?

— Что же делать? — Андрюха почувствовал, что Руснак понимает его, вроде бы даже помочь хочет.

— Надо найти другое помещение, как тебя?

— Андрей... Колосов Андрей!

— Есть у тебя какие-нибудь на этот счет соображения?

Андрей замялся.

— Вижу, есть. Выкладывай!

— Рыбацкий сарай в полкамня. На лето сгодится...

— Ну и славно! Лето там позанимаетесь, а к зиме полуподвал во втором общежитии отдадим.

— Э-э-э, нет! — сказал Андрюха занозисто. — Не надо! Дадите, мы его обживем, а его снова заберут! Под ЖКО или медпункт... Хватит!

— Логично! Можем забрать. И заберем наверняка, — согласился Руснак. — А что, если сарай?

— Чего сарай?

— Утеплить, отремонтировать крышу, провести паровое отопление...

— Денег взять негде. Зенкин не даст.

— Зачем же? Без денег если...

— Как без денег?

— На энтузиазме. В выходные дни, по вечерам. Потихоньку, до зимы и успеете...

— А заниматься когда?

— А вы сочетайте и то и другое. Кто-то тренируется, кто-то крышу ремонтирует, кто-то еще, скажем, стены утепляет.

Андрюха вздохнул.

— Иного выхода нет! — без улыбки сказал Руснак и, сев в кресло, весело продолжил: — Закурим, земляк?

— Не имею привычки, — ответил Андрюха, поднимаясь.

— А хлопцам своим скажи, — угадал его мысли Руснак, — что иного выхода нет. — И спросил: — Ты что, спешишь?

— Да! Долго тянется мой поход за правдой, — шагнул к двери Андрюха.

— Постой-ка! Это ты Фелюжий нос красил к майским праздникам?

— Я. Уж больно он почернел.

— Спасибо тебе, брат!

— Не за что. У меня там... двое дядей моих... имена их.

— Все одно спасибо... — Руснак помолчал, закурил наконец. — В этих местах, мать, помню, часто вспоминала, воевал и мой двоюродный дядька. До сих пор живой, крепкий. Ему за восемьдесят, а он все трудится. В рыбоохране. Знаешь Чернокаменку? На том участке работает. Гроза браконьеров. Все никак вырваться не могу.

— Если так, мы действительно с вами земляки. Мой дед тоже в этих местах в гражданскую воевал.

— Возможно, они дружили, наши предки, а?

— Вполне...

— Так что давай и мы с тобою связь не терять, Андрей Колосов. Ты не женат еще?

— Пока нет.

— Ого! Это «пока» кое-что значит.

— Поживем — увидим. — Андрей шагнул к столу, пожал руку, буркнув «до свидания».

Сарай, конечно, никто уже не заберет. Но стройматериалы? Клянчить придется по бригадам. Кислое дело! У того же Зенкина. И к нему придется идти. Короче говоря, добился.


Горькая вода, омывающая самое сердце земли, — подземная, черная, холодная — однажды зашевелилась, до того момента неподвижная и стала подниматься к теплой почве. Видать, стало ей невмоготу вековечное стояние в глуби земной. Надоело ловить солнце через долгие и узкие окна колодцев. Мертвая, безмолвная, она поднималась медленно, долго, пока не лизнула светящиеся самые тонкие и нежные корешки трех братьев-яворов, что испокон стоят на Мужичьей Горе. Глубокие корни этих древовеков прошили гору от верха до основания, дальше в землю проникли. Тончайшие нервы великих деревьев, они для того и светились во мраке подземном, они для того и существовали, чтобы дать яворам знать, что глубже корню расти не надобно, что глубже либо жар сердца земного, либо камень-гранит, либо как теперь — вода: черная, хладная, горькая. Лизнула серебристые живые нити, связанные с сердцевиной дерева, и с каждого древовека упало по три листочка. Летели они от самых макушек великанов и, пока достигли земли, пожелтели.


Владимир заглянул в Красные Кручи, в дом отца, неделю спустя после того, как приехал в Чернокаменку на весь свой отпуск.

Нет ничего печальнее, чем оставленное хозяином жилище. Олисава ходил по двору, заросшему татарником и горчаком, кустами перекати-поля, круглыми и почерневшими уже в неожиданно раннем зное едва только начавшегося лета. Маленькие яблоньки, посаженные отцом два-три года назад, терялись среди фиолетовых соцветий чертополоха. Здесь у калитки еще недавно стояли тополя. Олисава-младший посадил их когда-то.

Тополей теперь не было. Их недавно спилили. После того, как отца увезли в больницу, они так и не выпустили листвы. Соседка рассказывала, почернели. Голые, они угрюмо высились над двором. В ветер гремели пустыми ветвями. Пугали ее. И она попросила мужа спилить.

— Я так, Владимир, жалкую, что заставила мужика их спилить. Грех взяла на душу...

Олисава, поеживаясь, бродил по двору, не находя места, мучительно думая об отъезде. Пока не понял, что ему мешает это сделать. Он понял, что уехать отсюда не может. Почему? Что его задерживает тут? Как ему жить в этом доме, если вот уже вторую ночь глаз не сомкнуть?

Чтобы хоть как-то отвлечься, решил соорудить на тополиных пнях лавочку. Для этого надо было найти кусок доски, молоток и несколько гвоздей. Пни-столбы. Не надо копать. Прибей доску — и лавка. Метра два длиной. На ней и прикорнуть можно. Время летнее. Зажег свет сначала в доме. Потом в сарае. Доску нашел быстро. Она стояла в углу — гладкая, обработанная фуганком. Свежая, даже припахивала лесом. Отыскался и молоток. Тяжелый, с почерневшей ручкой. А вот с гвоздями было трудно. Порывался пойти к соседям, но всякий раз останавливало себя. Люди спят. Давно за полночь. Нелепо. Однако гвозди тоже нашлись. Там, где стояла доска, на полу валялось пять длинных, слегка присыпанных мусором, потому сразу и не замеченных.

Олисава старался стучать потише. Боялся соседей потревожить. Один гвоздь согнулся. Пришлось выбросить. Разгибать — лишний шум. Да и четырех хватило. Сел на скамью и только тут понял: доска и гвозди остались от домовины, которую тут, в сарае, сколачивали. Поднялся и больше на лавку не сел...

Он сильно устал и потому все-таки уснул — прямо на полу в комнате, где когда-то жил.

И снилось ему, будто мать говорит с упреком: «Что же ты, сынок, тополя свои спилил?» — «Это не я, мама. Я в жизни еще ни одного дерева не спилил. Мне самому жалко...» Мать погладила его по вихрам: «А я думала, что это ты похозяйничал».

А потом он увидел: на лавочке у калитки сидит Вовка. Нога на ногу — худенький, смотрит куда-то. Глядит далеко-далеко. Посмотрел в ту сторону и Олисава. На тот яркий свет, аж глаза у него заболели. До слез. «Батя, не рубил я тополя!» — крикнул Олисава, а он даже не обернулся. «Ну, не пилил, так не пилил. Чего ты плачешь?!»

Он проснулся и сразу почувствовал: свежий, давний, хорошо когда-то знакомый, но позабытый дух проникал в дом — дух моря.


Из отцовского дома до хатки Валентина рукой подать. Дома Иванова не оказалось. Сказали, что в бухте за третьим скалистым выступом. Там теперь пропадает.

До армии Валентин Иванов был в рыболовецкой бригаде. Зарабатывал знатно. И ничем от других рыбаков вроде и не отличался, разве только тем, что не пускал заработок на ветер, копил деньги. За это его слегка недолюбливали на сейнере. Однако ценили за сметку, за безотказность, предполагая — копейку, видимо, бережет, потому, что после армии хочет сразу же и семьей обзавестись, и машину купить, а возможно, и дом новый поставить. Но пришел Валька со службы и стал рыбинспектором, как старый Евграф Руснак из Чернокаменки. Не женился, не купил машины, а поселился, отделясь от матери, в хатенке, где сквозь оконце в крыше светило с незапамятных времен солнце.

Поработал Валентин Антоныч год, до первого отпуска, и улетел на Дальний Восток, где и оставил все свои сбережения. Дело, которое он затевал, стоило тех Валентиновых деньжищ, да и материнских тоже.

А употребил Валентин Антоныч эти деньги на «марикультуру». Это новое в здешних краях слово молодой рыбинспектор тоже привез с Дальнего Востока. Тем, кто интересовался, Иванов объяснял популярно: марикультура — выращивание морских животных.

Никто в эту затею, разумеется, ни на минуту не поверил. Все в Красных Кручах смотрели на хлопоты Валентина Антоныча Иванова, как на циркачество-чудачество. В лоб ему, конечно, говорить не хотели — зачем с начальником моря отношение портить. Тот заводной, запомнит насмешки, круче, может быть, чем всегда, обойдется, если подловит на горяченьком. Ловит, конечно, браконьеров бдительный Иванов Валька, штрафует, реквизирует сети. Но ведь может и на всю катушку наказать...

Решил Валька ставить подводную ферму за третьим скалистым выступом. Бухточка там для этого дела подходящая. Неглубока. Хорошо прогревается. Водица чиста. Еще до армии прочитал Валентин о том, как в Приморье моллюска-гребешка пестуют, и стал думать, пока не решил: рапана тоже дальневосточный житель, а вот переселился сюда, в Европу, самоходом и ничего себя чувствует. Проклятый, сколько мидии извел! Раньше ее на скалах гроздья, хоть мешками греби, а теперь на побережье створки лежат горами. Дети все ноги себе изранили их острыми краями. Беда с этим рапаной. Зверь, а не животное.

Гребешок — не рапана, громоздкий он, трудно ему к днищу парохода прицепиться да еще удерживаться там в течение тысячемильного путешествия. Да и не бывают большие пароходы в тех мелких водах Приморья, где живет гребешок. Надо его привезти. А как? Ну, разумеется, только самолетом. Пару-тройку аквариумов, договориться с Аэрофлотом хоть не пустяк, но тоже не проблема. Так и сделал. Под каждый аквариум место пассажирское купил. Так и довез новоселов. Местные долго не догадывались, что ферма уже есть, что она уже существует, что рыбинспектор там, около своих питомцев, и днюет, и ночует. Ферма-то подводная. Бухта какой была, такой и осталась. Разве что. на ней появились канаты, оттяжки, якоря. Валентин изобрел свою конструкцию: висячие на кухтылях — шарах-поплавках садочки, в которые и поместил гребешка.

Валька обстоятельно вводил Олисаву в курс нового в этих краях промысла. И Владимир слушал его, хлопочущего над десятком этих самых гребешков и горой отборных мидий, из которых рыбинспектор варганил какое-то мудреное блюдо.

— Короче говоря, Владим Владимыч, — закруглился Валька, — я созидаю! Сотворяю прибыльное для нашего района хозяйство. Первый райкома, ну, вы его наверняка знаете — Жванок — как-то приезжал. Молчал, смотрел. До конца меня выслушал. Терпеливый. Пообещал снаряжением помочь. Я тут в масть, как говорят знакомые художники, стал бить. Выпросил новый катер, движок про запас. Браконьеры наглеют. Бывает, по утрянке и в полночь гоняюсь. Мотор вышел, а чинить часу нет. Так я теперь буду резервный с собою возить. Выйду на дозор, а запасной у меня в лодке. Чуть что, трах-бах, поменял и вперед!

— Ну и как первый? Ничего? — для поддержки начавшегося нового разговора спросил Олисава.

— Не ведаю, не знаю. Я тут, сами видите, на отшибе. Он там, в гуще. По району да на стройке. А ко мне, кажись, впервые толком и заглянул. Приехал. Ходит над кручей. Жарища, а он пиджака не снимает. Я как раз внизу был. Сети чинил. Рвут шторма. Замучился. А рапана, как ждет, сразу же в мою бухточку и проникает. Да не успевает. У меня же гребешки в садках. До них никак рапане не добраться. Он в основном пробавляется тем, что выпало из садка... Ну, справился я с делом. Пру наверх. Штук пять этих рапан волоку. А он увидел меня и к «Волге», пиджак, вижу, снимает. Привет! Привет... Бизнес, спрашивает, делаешь? Некогда, отвечаю. Так, говорю, иногда для друзей. То есть рапану обрабатываю и дарю. Кому на пепельницы, кому просто для интерьера... Ладно, говорит, ладно. И снова пошел над кручей. А я в свою сторону. Он оглядывается. Видать, думал, что я за ним иду. Окликает. Ты мне, Иванов, скажи, во сколько тебе все твое хозяйство обошлось? Разорился? Ну, я и отвечаю, что не мое оно, что для общества, мол, создаю отрасль. Ого, смеется, отрасль! Разве ж одному под силу целую отрасль поднять? Я ему объясняю, что для силы выражения слово «отрасль» употребил... Ну, веди тогда, показывай свою отрасль, требует Жванок. Полдня ходили с ним по бухте. Разделся он. Гляжу, а у него плечи попалены. Обжег кожу с непривычки. Я его в каморку затащил, давай кефиром поливать. Стесняется... Напоил тонусом...

— Чем, чем? — прервал Олисава.

— В двух словах: отвар верблюжьей колючки охлажденный. Всегда в холодильнике держу.

— В холодильнике? — недоумевая, стал оглядываться Олисава.

К хатке или каморке, где Валька держал свой инвентарь, никаких проводов ни с какой стороны не вело.

— Электричество — дело простое. Вот ветрячок. Тут на скале редкий день, чтобы без ветра. Сам добываю. На холодильник и настольную лампу хватает. А зимой тем более...

Валька широким жестом пригласил гостя в дом.

Олисава поднялся с камня — белого, плоского, где сидел, словно на лавке, пошел к домику.

— Не верите?! — звонко воскликнул Валька. — Вон же ветряк!

Ветряк стоял на возвышении, открытом на все четыре стороны, неторопко вертел лопастями. В коридорчике громадился магазинный холодильник, урчал потихоньку. Олисава открыл его. Пахнуло морозцем. На полке лежала рыба, гребешки.

Вошел Валька.

— Ну, удостоверились?

— Да уж, — бормотнул Владимир.

— Пойдемте в кабинет.

В тесной комнате, где только стол письменный, лежанка и два стула, на стене висела двустволка, а над нею небольшая картина в раме.

— А это что за шедевр?

— Подарок одного художника. Есть у нас один. Из Святынь — Шишлаков. Наезжает ко мне. На рыбалку, на этюды... Ничего, правда, рисует?!

— Фантастика какая-то?

— Двуглавая дрофа всего-то.

— А что, и такие бывают?

— Не бывает таких дроф, — вздохнул почему-то Валентин.

— Значит, фантастика...

— Почему сразу фантастика?

— Ну, если не бывает.

— Один раз было... Родилась однажды такая дрофа.

— И ты ее видел?

— Я нет, а Колчедан, то есть Шишлаков, видел, а потом написал по памяти.

— Ну что такое городишь, Валя! Не может быть двуглавой дрофы!

— Не может, согласен, но была... однажды.

Олисава опустился на стул, уставился на картину: среди высоких стеблей полбы, настороженно подняв две головы, на него смотрела птица. Голые с белыми бачками, оранжевые клювы, крепкие желтоватые ноги, на крыльях бурый налет пера. Можно было подумать, что это две дрофы рядом. Стоят близко, туловища слились в одно целое.

— Дрофа эта появилась как раз перед затоплением. Дед мой еще жив был. Я у него спрашивал, мол, бывают такие дрофы? Он тоже сказал, что не бывают. Но согласился, что могут быть. И я окончательно поверил Колчедану, что он видел эту птицу... Богдан Гордеевич, когда он так же усомнился, хорошо сказал. Художник, говорит, на такое имеет полное право. Это мы с тобой, Валентин, не должны фантазировать. Работа у нас вполне реалистическая. Мол, нам прежде, чем приступать к делу, надо все взвесить. Но я объяснил себе так. Если появилась в степи такая необычная птица, значит, природа что-то нам, людям, хочет сказать. Ну, вроде бы предупредить о чем-то. У нее, у природы, свой способ говорить, язык у нее свой. Мы, к сожалению, этого языка не помним. Мы, наверное, знали его... когда-то. А теперь не знаем. Забыли. Поумнели, стали цивилизованными и забыли язык природы. Так я думал... А когда поднялась подземная вода и затопила корни деревьев и стали сохнуть сады, я понял, что природа дрофой двуглавой хотела сказать... Первыми с обжитых мест тронулись муравьи. Сначала их казалось немного больше обычного. Потом больше мурашей: на тропках, на камнях, на дороге. Кое-где дорожки живые, кое-где вроде бархатного пояска. Потом из низины стали уходить грызуны: полевки, суслики, тушканчики. Прут прямо сюда на скалы. Где повыше. А однажды ночью пошли гадюки.

Валентин рассказывал. Олисава отчетливо представил себе это переселение.

— Я тогда как раз из дозора вернулся. Начало июня было. Передрейфил, жуть. Залез на крышу каморки с веслом, сижу, а они мимо, мимо, мимо. Часа два шли... Это они от подземной воды спасались.

Олисава слушал Вальку и думал, кому же верить, если не таким, как Валька Иванов? Они вон какие чудеса творят! И все на благо общества. Таким нельзя не верить... Таким людям всегда хочется верить, вместе с тем и при полном желании им не верится. Возможно, потому, что они нетерпеливы. Торопливостью своею настораживают. И одновременно Олисава видел, что Валентину почти все равно, верит ли ему он...

Валька угощал Олисаву пловом из мидий. Было непривычно вкусно. А потом они пили тонус, от которого ломило в зубах — такой он был холодный, — и заедали этот напиток выдержанными в уксусе, слегка притушенными на медленном огне гребешками. Тарелочками служили сами створки гребешков. Они были довольно большими, как чайные блюдца.

Потом Валентин пошел ненадолго к матери. Тут с километр-то всего, в Красные Кручи. А Олисава остался возле каморки. Смотрел на закат. Там, где полчаса назад пунцовело солнце, остался лишь багровый мазок. Он еще тревожил глаз своим прощальным цветом, потом рассосался как-то вдруг, незаметно, и ничто больше не беспокоило степь, и холмы, и живую траву, которые уже настроились внимать успокоительному сверчковому прибою и звону соленого пульса моря. А когда высыпали звезды, Олисава спустился к воде. Разделся совсем и пошел подальше от берега. Там лег на спину и стал смотреть в небо. Он смотрел, и прямой штиль покачивал его, и ему казалось, что вместе с ним покачивается и Вселенная. И ему казалось, что он летит высоко среди звезд, где-то в ковше Большой Медведицы... Пока не услыхал будто бы из далека-далека голос: «Во-ло-дя-я-я!» Вроде кричали далеко внизу, на земле Кричали в небо, зовя его, Владимира Олисаву.

— Володя-я-я!

Олисава поплыл к берегу. На скалистом выступе белела рубаха Валентина. Из воды скала казалась особенно высокой. И Валентин в этой своей ослепительно белой в густой ночи рубахе виделся какой-то необыкновенной в этих краях птицей...

Олисава не мог уснуть. Было душно. Он вышел из сторожки, сел на камень. Далеко над морем блистала гроза. Едва уловимый гром что-то обиженно говорил земле. А степь отвечала голосом доброй всепонимающей матери.


...С наступлением холодов в бараках, продуваемых со всех сторон осенними ветрами, одинаково жгучими как с моря, так и со степи, стало невыносимо.

Мария уже целую неделю не смыкала глаз. Сидела в уголке, принадлежащем ей с самого начала пребывания в лагере, слушала сильное дыхание подруги, ощущала чуткими, давно не мытыми ногами судорожные вздрагивания Вари, прикорнувшей у нее на коленях, и ждала... Мария ждала конца долгой промозглой ночи. конца этой изнурительной работы, ждала, когда на берегу пролива кончится этот тяжкий песок, когда их отпустят по домам. Ждала, когда, наконец, кончится война. Ждала, хоть и понимала, что, продлись погрузка песка еще неделю, она не выдержит, умрет от изнеможения, голода, простуды. И ей никогда больше не придется увидеть мать, батьку, родную деревню, она так и не узнает, прогнали и когда с родимой степи немчуру, кончилась ли эта страшная, такая долгая и так неожиданно начавшаяся война. Марию так измотала непосильная работа, так измучил кашель, что она вот уже два дня ни крошки в рот не брала. И поэтому ей казалось, что она совершенно разучилась есть: жевать, глотать. Сначала ее мучили спазмы. Под самым сердцем что-то сжималось. Она никогда до этого не голодала, поэтому не понимала на первых порах, что это с нею. Думала, что легкие, простуженные вконец, так болят. Но одна женщина, наверное врач, объяснила, что легкие никогда не болят, что человек, больной легкими, не подозревает о своей хвори до последнего. Кровью харкнет, поймет, а так кашляет себе, потеет да гнется, гнется. Через сутки боль под сердцем отпустила и началось безразличие — к холоду, к плеткам охранников, к дождю, который беспрепятственно сыпался сквозь широкие щели в стенах и крыше барака. Раньше, до войны, в этих сараях вялили рыбу. Теперь вот живут они — крепостные Гитлера.

Это Варя придумала такое название. Она отчаянная, хоть и моложе Марии. На год позже родилась. Варе едва-едва пятнадцать исполнилось. Таких малолеток в лагере немало. Большинство — из города. Городским хуже. Что они умеют?! Ходили себе в кино, ели мороженое. А Мария, да и Варя тоже, едва научились топать, уже к труду приставлены были. Пололи огородчики, цапали, таскали воду для полива, доили коровенок... Да мало ли на деревне всяких дел, которые испокон взрослые привычно взваливают на детей! И малые руки справляются с ними не хуже, чем большие бы это делали. А вот городским — страсть как тяжело. Видать, от этой нечеловеческой работы и рискнули жизнями двое городских ребят. Мария не забудет, сколько жить выпадет, как два хлопца — ее ровесники — сбежать надумали. Песчаный карьер как раз около городской свалки. Бежать недалеко — город в нескольких километрах. Эти двое стали работать на дальнем конце карьера, почти на свалке. Очередную подводу, приехавшую за песком, они грузили так долго, что начальник охраны, громко ругаясь, кинулся на тот край карьера, злобно размахивая плеткой. А ребятам, видно, этого и надо было. Возчика из вольнонаемных они пугнули — сидел молча. Начальник подбегает. Не остерегся немчура. Да и кого бояться: сопляки, вымотанные голодом и непосильной работой; подскакивает, только одного плеткой ударил, другой его лопатой по кадыку. Уложил наповал и к бричке. Возчик бежать. За то и поплатился. Пулемет ударил с вышки, скосил возчика, а лошади, испугавшись свинца, понесли хлопцев к обрыву. Кто видел рассказывали, что от мальчиков мало чего осталось — накрыла их бричка. Думали, после этого увеличат охрану. Нет. На брички посадили нестроевых. Тех, что после госпиталя только-только. А на дальний конец карьера долгое время никого не гоняли. И конвойные, из тех кто постеснительнее, придумали в тот угол по нужде ходить. Большинство же справляли нужду прямо на виду у всех. Особенно отличался среди самых бессовестных молодой немец. Он постоянно пил кофе. Таскал с собой литровый термос с этим своим кофеем. Пил да пил. И мочился через каждые полчаса. На виду у всех. Не разбирался, кто перед ним: женщина ли, в матери ему годящаяся, девушка или вовсе ребенок, как Варька, к примеру. Та самая женщина, что объясняла легочную болезнь, как-то сказала, что у этого фашиста больные почки и что он долго не протянет. Этот гад Варьку ударил прикладом, потому что она плюнула ему в харю бесстыжую. Мария не заметила, что он от Варьки хотел. Когда оглянулась на крик, увидела, что Варька уже валяется на песке, корчится. Почечник бы ее пристрелил, если бы не его начальник. Старик этакий — злой, сам кого хочешь искалечит, а тут заступился. Потом уже Мария узнала, как все другие в лагере, что охранникам приказано беречь рабсилу, зря не губить головы, потому что весь лагерь будет отправлен в Германию. Варька до конца дня пролежала на мокром песке. И никто из охранников ее не тронул.

Прошло полмесяца. Бежать больше никто не пытался. Может, потому, что немцы разрешили по воскресеньям приходить в лагерь родственникам заключенных. Кое у кого даже настроение поднялось. Городские оделись потеплее. Харчем даже кое-кто делился с теми, к кому не ходили близкие или родственники. Немцы на эту меру решились, потому что знали — любой ценой до морозов надо закончить укрепления на берегу пролива. Там они строили несколько линий: доты и дзоты, бетонные блиндажи, другие огневые точки.

Когда появлялись родственники, Мария не подходила к проволоке: мать далеко, да и не знает, что такое разрешение получили родственники сидящих в лагере. А Варька бегала всякий раз. Возвращалась хоть и грустной, но как бы отдохнувшей. «Знаешь, — бормотала она, деля перепавший кусок, — чувствуется, что люди в городе знают: недолго немцу осталось до полной ханы...»

— Откуда им это известно, Варька? — вяло не соглашалась Мария.

— Тю-ю! Откуда?! А по поведению фюреров. У них рожи перекисли... Вот увидишь, в одно прекрасное время на наш лагерь сбросят парашютистов красные асы. Я, например, сразу с ними уйду бить гадов. А ты? Небось в деревню, к мамкиной юбке побежишь?

— Как ты можешь, Варька! У меня же мамка одна, ждет!

— Эх, — обнимала Варька Марию, чтобы хоть как-то смягчить резкость своих слов, иначе же она никак не могла, она должна была сказать подруге всю правду. — Эх, ты, о своем раньше думаешь. Ты же комсомолка!

Мария помалкивала, думая: «Тебе хорошо, Варька, ты умеешь из винтовки стрелять, с парашютом два раза прыгала, а я ничего — клуша клушей... Ну что я на фронте смогу?»

Варька была из той же, что и Мария, деревни. Перед самой войной заболела ее бабка — мать Варькиного отца, который работал старпомом на одном из пароходов, что уходят за границу и плавают там по нескольку месяцев. Из-за этой его работы Варькина мать уехала из деревни с каким-то уполномоченным. Уехала и пропала. Ни письма, ни открытки. Старпом сильно горевал. Но успокоился, отвез Варьку — она тогда уже в шестом классе училась — в город и отдал в школу. Там Варька пробыла почти два года. Когда приехала к больной бабке, то в деревне даже соседи не сразу ее признали. Высокая, чернявая, грудь под белой блузкой широкая, бугром. Ноги под цыганской юбкой — хоть и с кривинкой — смуглые, гладкие. Варька и закрыла глаза бабке. В хате после похорон ночевать забоялась, пришла в дом Марии. Спали на одной кровати. В той кровати их и застало известие о начале войны. Варька в момент умчалась в город. Загорелось ей на фронт. Да не взяли. И вот обе оказались в лагере.

Обветренные, изъеденные слезами губы Марии впервые за много дней снова сложились в улыбку, когда встретилась тут с Варькой. С первых же часов встречи Мария поняла: не будь этой девчонки рядом, она бы умерла от усталости и горя. Дома оставалась мать. И Мария, подогреваемая постоянными разговорами Варьки о побеге, долгое время верила в скорое возвращение домой. Но окончилось лето, кончается осень, а конца заключению не видно.

Прошло еще одно воскресенье. Мария сидит в продуваемом ветром бараке в своем уголке, держа на коленях легкую голову беспокойно спящей Варьки. Варька ничего пока не знает. Она даже не догадывается, что ее ждет послезавтра, если, конечно, Мария сама решится... О Варьке говорить нечего — согласится, не раздумывая ни мгновения. Воспользоваться такой возможностью ей разве только смерть помешает! Смерть! До лагеря Мария боялась одного этого слова. А теперь в смерти ей видится избавление от рабства.

Варька в тот день, как всегда, пошла к проволоке, едва только заключенным было разрешено пообщаться с родными и знакомыми, пришедшими из города и окрестных деревень. Мария лежала, подмостив под спину жалкие остатки кофты той самой женщины, что разбирается в болезнях. Врачихе привезли другую кофту, а эту она отдала Марии. В барак вернулась Варька:

— Очнись, Машка! К тебе пришел твой дядька, он ждет.

— У меня нету дядек. — Мария с трудом поднялась.

— Как так?! Вспомни! Страшненький такой, хромает, нос картошкой...

И Мария вспомнила: есть кто-то хромой, в городе. Только не дядька, а брат то ли двоюродный, то ли троюродный, словом, есть тут материн племянник — Демидушка, окалеченный белобандитом в самом конце гражданской войны.

Мария никогда не видела Демидушки. Но не раз слыхала про него от мамки. Демидушка же из-за своего уродства по гостям не ходил и не ездил, хотя родичей имел как в городе, так и по округе немало. Мария шла к проволоке, не понимая, как же они узнают друг дружку. Демидушка ее окликнул: «Машка, сюда, сюда!» Она увидела небритого широкоплечего человека невысокого роста. На нем были почти новая ватная фуфайка, шапка с кожаным верхом — старая, потертая, и новенькие, прямо только что сплетенные постолы. Ремешки их ловко охватывали щиколотки, голени обмотаны темно-синей байкой. Мария сразу обратила внимание на то, что обмотки в обувь не заправлены. Позже, когда куски добротной матросской фланели перекочевали с Марией в барак и Варька, следуя примеру Марии, обмотала поясницу и бедра, когда они согрелись, Мария поняла: Демидушка не подведет. Уж если он предлагает бежать, то наверняка обдумал все. Им надо лишь согласиться, не сдрейфить, и он их спасет.

— Я чистю фюрерам клозеты. Иногда привожу на эту свалку. У городи две свалки. Одна — тама, откуда в твою деревню можна добраться, а другая тут, возле этого лагеря. Вот я и кажу, этава: сховайтеся на свалке, закопайтесь под лодку, я вас потом заберу. Меня никто не трогает. Я у них, этава, за дурня... Отвезу вас на ту свалку. А вы оттуда в деревню рванете. Не бойся. Послезавтра я подъеду под конец дня.

И Демидушка ушел.

Когда Мария окончательно решилась сама, разбудила Варьку, рассказала ей.

— Я согласна! — сразу сказала та. — Он пусть лишь вывезет нас, а потом мы и другим поможем этим путем уйти на свободу.

— Как? — поразилась Мария.

— Ну, твой дядька, или кто он там тебе, приедет еще и еще раз...

— И вывезет всех! — яростно продолжила Мария. Крик этот вырвался непроизвольно. Близлежащие узницы потревоженно завозились, но никто так и не проснулся.

— Конечно, вывезет! — продолжала Варька.

— Да в уме ли ты? Не-воз-мож-но! Не потому, что риск, а потому, что сразу же после того, как сбежим ты да я, как только нас недосчитаются, будут усилены посты.

— Тогда беги сама, я не могу бросать людей!

— Одумайся, Варя!

Варька порывисто обхватила Марию за плечи:

— Машка, беги одна. Тебе надо. Ты кашляешь страшно, а я останусь... и не говори мне ни слова... Не могу я так. Что я, лучше других?

— Тогда и я остаюсь, — со слезами прошептала Мария. — Остаюсь...


В следующее воскресенье Мария сама вышла к проволоке.

Демидушка ничего не спросил. Он только сказал, что, наверное, будет десант, уж очень фюреры психуют. А коли так, то и лагерь могут уничтожить. «Всех, этава, погубят... Взатрева будь напоготове...» Только ушли от проволоки посетители, как ворота лагеря отворились и охранники стали грузить в машины пожилых. Молодых узников собрали в один барак и заперли, чего никогда не делали. Мария рассказала Варьке все, что узнала от Демидушки. Варька промолчала. На следующее утро в лагерь привезли на нескольких машинах новеньких. Все молодые — не старше двадцати лет. Сменивший старика Почечник кричал, ведя утром в карьер: «Ударно! Ударно! Еще один недель и нах вермахт...»

— Ну нет, я не поеду к ним, — шептала Варька. — Удавлюсь, но останусь на Родине.

Поработав до перерыва, обе схватились за животы. Почечник разрешил сходить на свалку. Вернулись и через несколько минут схватились снова. И так несколько раз. Почечник подозвал одного из охраны и велел отвести их в лагерь. «Карантин, карантин! — орал Почечник. — Шнель, шнель...» Это значило, что назад пути не будет. Если им сегодня не удастся уйти, их увезут, как всех попадавших в карантинный сарай.

Конвоировал их тихий солдат, лицо испуганное. Варька упала и поползла в сторону свалки. Немец пискнул: «Хальт!» — и, видя, как в судорогах корчится Мария, прикусил язык. Терпеливо ждал их возвращения. Они не спешили. Наконец кое-как выбрались. Но, не пройдя и десяти шагов, снова упали. Немец постоял, оглянувшись по сторонам, поднял винтовку, навел ее на Марию. Та помертвела. Перевел оружие на Варьку... Но тут же в раздумье опустил оружие. Когда Мария открыла глаза, то немца рядом уже не было. Он возвращался в карьер, видимо, рассудив, что никуда эти несчастные не денутся. Полежат на свалке, пока поведут назад всех, оклемаются. Куда им таким бежать! Да и бежать отсюда невозможно. С одной стороны карьер, с двух других — море и лагерь. С четвертой — хорошо просматриваемая свалка. Так они и остались. Притворяться им особенно не надо было. Тощие, с землистыми лицами, они и на самом деле походили на больных дизентерией. Дизентерия изматывала и крепких людей быстро. Таких даже не успевали вывезти из карантинного сарая.

Полежав для вида еще полчаса, Мария и Варька поползли в глубь свалки. Они искали, как советовал Демидушка, разбитую лодку. Она должна лежать килем вверх. Вскоре и наткнулись на нее, полузасыпанную мусором. С трудом подлезли под нее, затаились. Демидушка появился сейчас же. Видно, ждал где-то неподалеку.

Они перебрались в бестарку. Сверху Демидушка взгромоздил останки лодки. Рисковал он, конечно, сильно. Случись на пути его колымаги глаза, которые видели, как неделю назад Демидушка вез эту дырявую лодку на свалку, все пропало бы. Самое главное, добраться до города. В городе никто не поймет, откуда везет Демидушка лодку. Куда? На свалку. Ремонтировать нельзя. Совсем пропало дерево. Сгнила на корню посудина. Вот и решил выбросить. Господа фюреры не любят беспорядка. Орднунг — главное дело.

Обошлось. Сбросив лодку, Демидушка стал снимать бушлат, под которым был еще один. Девушки оделись. Демидушка остался в пиджачке. Дал он им на дорожку еды кое-какой. А ноги посоветовал обернуть флотской фланелью. Идти далековато. Идти все время степью, напрямки — через балки и лощины. Держать курс на вулкан. Дал им Демидушка в дорогу и сороковку шнапса — немецкой водки. От простуды советовал принимать. Мария кашляла по-прежнему сильно. И всю дорогу в провонявшей фашистским дерьмом бестарке, задыхающаяся, она терпела из последних сил, чтоб ненароком не закашляться. И вот теперь зашлась, никак не может остановиться. Демидушка залез на козлы и, не оглядываясь, поехал.

Мороз они почувствовали под утро, уже у самого вулкана. Сели под камнем с подветренной стороны, стали есть. Мария снова закашлялась.

— Выпей, — предложила Варька. — Погреемся. Склон, чуешь, теплый!

— Я никогда не пила... — едва проговорила сквозь кашель Мария. — Ничего страшного, мамка травой меня отпоит.

— Выпей, не боись, слыхала, что Демидушка наказывал?! Он лучше знает, что делать!

— Нет! Не смогу я...

— Хорошо, я покажу тебе, как надо сделать, — Варька открыла бутылку и, держа в одной руке самодельную из поплавочной пемзы пробку, отважно приложилась к горлышку. Тут же поперхнулась. Бутылка выпала из рук. Мария едва успела подхватить. Правда, немного водки пролилось. Но и оставшаяся им не понадобилась до самого дома.


Кончится война. Разойдутся их дороги. Одна из них родит Олисаву. Вторая узнает об этом много позже, впервые увидит сына Марии уже тридцатисемилетним.

Варвара Тимофеевна Голосвит — третий секретарь райкома партии, возила Владимира по району, по его земле, неузнаваемо переменившейся за какие-то несколько лет. На подъезде к гигантской стройплощадке атомной станции она остановила машину, провела Олисаву через боковую рощицу к вулкану.

— Тут, вот у этого камня, мы с твоей мамой погрелись о горячий бок вулкана... Через неделю, когда наши высадили десант, «Песчаный лагерь» был уничтожен... Я прошла от Сталинграда до Берлина, снайпером была, после войны приехала. Разыскала Демидушку... Я хотела, чтобы он женился на мне. Какой же я девчонкой тогда была! Столько вражьих душ на тот свет спровадила, а не понимала... Не захотел... Не позволил себе жениться на мне — молодой...


Загрузка...