ДНЕВНИК РУСНАКА


12 января 1918 года


Давным-давно не брался за перо. На войне месяц — это год, а то и вся жизнь. Скинули Временное правительство, установили наше.

Для встреч с Софой снял квартиру. Софа — это та самая поэтка, про которую мне рассказал Светов. Он же и привез ее в Ревель. Она выступала перед матросами в Армейском клубе. Звала и меня на сцену, но я пока не уверен в себе, чтобы в голос читать. Были с Софой на прошлой неделе в Русском театре. Смотрели «Сердце не камень» Островского. Ходили в редакцию журнала «Шторм», куда отдал два стиха: «Погибшему на баррикадах» и «Осеннее настроение», то самое настроение, которое пережил тогда в поезде по дороге из Выборга в Питер.

Если когда-нибудь дневник окажется в руках моего потомка, ему наверняка будет стыдно все это читать... Он даже возмутится мною, своим недостойным предком. Страна кипит в освободительном огне, а я пишу о сугубо личном. Увы! Я пришел к выводу: что бы ни творилось на земле, а личная жизнь остается личной жизнью. О революции потомству расскажут историки. Они, как правило, интересуются интимной стороной лишь исторических особ. Я же хочу поведать о подобной стороне жизни простого матроса с крейсера «Рига».

Софа заявила, что ее «любили много». Я это знал уже. Это в какой-то степени не являлось для меня новостью. Меня оскорбил тон сказанного. Я вначале думал, что она, мучаясь угрызениями, не смогла найти правильный тон. Потом из дальнейшего разговора я понял иное. Она мне — не пойму зачем? — открыла тайну. И вовсе не под наплывом чувства совести. Она так говорила со мною, будто это я и только я один виновен в ее прошлом...

А сейчас я задаю себе вопрос: люблю ли я? Действительно ли так сильно? Всматриваюсь в милые черты спящей красавицы, а сердце сжимается больно, а затем сладко бьется... В сознании промелькнула тень разлуки, война ведь продолжается. Мировая переросла в гражданскую. Но тут же приятное понимание, что мы сейчас вместе, успокоило мне душу.

День прошел беззаботно. Играл с четырех до пяти в флотском оркестре. Кажется, что из этого оркестра ничего путного не выйдет. Нет грамотного руководства.

Был у портного. Полупальто все еще не готово. Придется снова идти в мастерскую, завтра...

Скоро Новый год! Что он, грядущий, нам готовит?


9 февраля 1918 года

Ревель, квартира


Почти два месяца не брался за перо. Бесконечная вереница самых разнообразных дел и чувств заслоняла стремление писать. С появлением в моей жизни Софы писание для меня стало скучным времяпрепровождением. Возможно, потому это так, что я теперь всегда сравниваю ее и свой уровни. Она для меня недосягаема.

Сейчас пишу, потому что более нечем себя занять. Соня спит после работы усталая. Она по поручению Ревельского комитета ведет литературную часть в Армейском клубе. Пришла поздно. Не в силах была и чашки чаю выпить. Даже не раздеваясь, уснула. Спит сном праведника. Я же, перелистывая страницы прошлого, ушедших в Лету дней, стараюсь постичь события моей маленькой жизни.

Как сейчас помню ту пятницу, кажется, 10 января. Вечер был полон безумной страсти. Что в сравнении с тем вечером первый шаг к нашей совместной жизни! Он бледен и немощен. После него текли счастливые дни и таинственные ночные бдения. Однажды вечером она высказала желание сходить в комиссариат и засвидетельствовать нашу супружескую жизнь. Что мы и свершили 21 января. Была маленькая пирушка. Приехали ее и мои товарищи из Питера... Писать о том, как счастлив, не могу и не буду, ибо нынче я не в состоянии себе ответить на такой вопрос. Скажу одно. Не проходит и дня, в продолжение которого я бываю одинаково сильно и счастлив и несчастлив. Происходит такое, как мне кажется, от ее умения элегантно пренебречь моими желаниями, от ее стремления подняться надо мною. Я же пока не могу хладнокровно переносить подобные ее поступки. Уверен, что никогда и не стану учиться таковые переносить, ибо это ни в коем случае не может быть присуще человеку, да и еще и образованному до некоторой степени. Красной чертой через всю нашу интимную идиллию проходит, к примеру, такой ее недавний поступок. Это ее посещение театра с Жаном: несмотря на теперь новое для нее положение — семейное, несмотря на то, что за Жаном волочится недвусмысленная слава ветреника... И потом, в конечном итоге, я же и виноват, мол, товарищ Руснак так загружен работой в военном оркестре, что вовсе не уделяет внимания собственной жене. Полагая себя много культурнее меня, она даже не считает нужным считаться с моими чувствами, что отражается весьма болезненно на моральном моем здоровье...

Из дому до сих пор что-то ничего нет. Сообщил родителям письмом, что женился. Затем послал им 250 рублей, а также попросил телеграммой отца приехать ко мне в гости.

С завтрашнего дня перехожу работать в Корпус!


3 марта 1918 года


Жду писем или телеграмм из дому, а там 20 тысяч человек войск Антанты... Как переносят все это мои матушка и отец? Может, и нет их уже на свете! Мысли об этом просто измучили. Хочется подать рапорт и отправиться добровольцем на родной юг, бороться за освобождение от интервентов родных краев.

Совсем уж решил, но тут заболела тифом Софи. В лазарет сдавать ее категорически не стал. Добился разрешения лично ухаживать за нею. Сижу около бредящей, нежно любимой, остриженной под мальчика и размышляю. Совместится ли в нас, в нашей семье, отрицательное с положительным? Ведь идеальных людей нет. Люди сложны. Они индивидуумы, как сказал один философ. Ведь даже дикие животные — что значительно примитивнее людей — не сразу сживаются. А у человека и подавно не обходится без эксцессов. Главное в том, как часты они, эксцессы. Частые, они могут довести до того положения, которые описал Толстой в своем произведении «Крейцерова соната». С другой стороны посмотреть, так граф нам показал светскую проблему. Тогда оно, возможно, так, а ни как иначе, и было. Но теперь-то все такое старо. Старо и глупо. Мы люди новой формации. Нам надобно искать свои способы семейного самовыражения. Там были малодушные эгоисты. Мы же выдвинуты на арену мира не случаем, а общественным законом. Мы — сильные духом в потенциальном смысле. Мы, логически рассуждая, совсем иные.


13 марта 1918 года


Софи, кажется, стала поправляться. Понемногу начала есть, хотя очень слаба. Радостно на сердце. Откликнулся отец. Возможно, вскоре навестит. Очень сожалею, что не попал на парад, который состоялся 9‑го в честь приехавших представителей III Интернационала. Но ничего, главное, Соня возвращается к жизни. Уже и покрикивать на меня стала, как бывало. Было страшно скучно, я и завел граммофон, а она мне слабенько этак: убери эту шарманку... Я не обижаюсь. Эмоции — признак жизни.


14 марта 1918 года


Вчера ездил в Питер. Хотел побывать в Народном доме на митинге. Опоздал! А жаль, ведь так хотелось послушать Ленина.


2 апреля 1918 года


Только что получил из дому письмо.

Вспомнилась милая деревня. Низкие хатки на мысу у самого моря. Мой добрый, мой нежный Досхий! Увижу ли я тебя еще? Особенно хорошо дома сейчас. Травы пошли. Духмяно так. Камбала стала браться на крючок. Неужели же больше не испытать мне хоть малую толику того счастья? Да, былого не вернуть...

Все святое, дорогое для сердца улетело — но куда? — безвозвратно. Чувствую всем своим существом, как с каждым днем костенеют, замирают мои чувства. Прозябание! Когда-то чуждое для меня выражение стало родным, близким.

Хоть бы на фронт скорее! Так жду мобилизации. Однажды почти получилось. Петроградский гарнизон. Но Корпус воспрепятствовал. Что ж! Судьба играет человеком...


9 апреля 1918 года


Женушка уже три дня у сестер и мамаши гостюет. Мне хочется думать, что это именно так. Мог бы легко проверить, стоило только подкараулить Марусю где-нибудь на улице. Частенько она бегает то в лавку, то на рынок. Так они со Световым до сих пор и не поженились. Тот теперь в Кронштадте. А она ждет. Чудесная девушка, просто завидки берут относительно Светова. Всегда Маруся ровная в общении, лицом ясная. Вот подлинно русская натура. И красива. Головка аккуратно причесана. Бровки высокими дужками. Глаза темные. Ножка легка. Прелесть!

Софья хороша иною красою. Матовая белизна кожи. Белокурые волосы в косах. Голос бархатный, шаг с достоинством. И так ей не идут обуявшие в последнее время слезы. Что ее мучает? Так невыносимо видеть ее в слезах. Знает же, что я для нее готов сделать и невозможное, чтобы только счастливой была.

Может быть, у нее кто-то завелся и она мучается угрызениями?


5 мая 1918 года


«Где ты, мой родной мальчик, солнышко ясное?»

Эта запись в дневнике сделана карандашом. Судя по тому, что она сделана совершенно другим почерком, но сохранена Руснаком, можно предположить, что это — рука Софьи. Руснак же в это время был далеко, на другом конце земли, рядом с Чернокаменкой, заступал дороги контрреволюции на юге.


4 августа 1923 года

Кронштадт


Прошли годы, как я ни брался за перо, а ощущения прошедшего большого времени нет. Как сон мелькнуло прожитое. Видимо, время обладает непостижимым для человека свойством идти и бежать. Тогда, в восемнадцатом-девятнадцатом годах шло оно — да к тому же очень медленно. С осени двадцатого побежало. А с мятежа и вовсе рвануло во все лопатки. С мятежа многое переменилось в моей жизни. Об этом скажу после в подробностях. Сейчас же ограничусь лишь одним замечанием: стихов больше не пишу. Лишь дневник вдруг позвал к себе.

Я еще дважды побывал на фронте. Тогда этот участок в прессе называли «на подступах к Петрограду». Очутился я там около 1 октября. Эта разлука с женой была для меня мучительна. Соня должна была через две-три недели с момента моего отбытия разрешиться. Весь этот срок меня преследовали видения. Софочка в момент расставания. Убитое лицо, глаза, затопленные слезами страха... Тогда я вновь, обнимая ее изуродованное беременностью тело, почувствовал всю силу любви. И ни на один миг на фронте не забывал жены. Даже в часы неравного боя у деревни Разбегай, когда жизнь висела на волоске, я видел перед собой ее страдающую. И она — далекая, сотканная только памятью и воображением, давала мне силы драться с отвагой льва. Теперь я все чаще задаюсь одним вопросом: как так можно — реальная, находящаяся в непосредственной близости от меня, она по-прежнему забирает мои силы, сокрушает меня своею нелогичностью в поступках и чувствах, а иллюзорная, вызванная на фронт лишь мечтами, спасла меня от гибели?! Воистину так и есть в этом бытии — «непостижимые две тайны, женщина и смерть».

А на фронте я не упустил ни одного момента, ни разу не опоздал с тем или другим решением. Я видел, словно провидение, где будет то, где станется это, — за сутки знал, что и как обернется. И, не теряясь, как только мне такое знание открывалось в очередной раз, спешил с силами к слабому месту, и положение разорванных частей налаживалось. Был момент, когда я ослаб, упал в овраге, изнемогая. Помню: ко мне подбегают с потерянными лицами люди, жизни которых зависели от меня, только от меня и более ни от кого, лишь от меня. Окровавленные, бледные, спрашивая, что делать... У меня не было сил говорить. Я из последних остатков энергии лишь махал рукой в том или другом направлении, и люди двигались по этой указке, и дело делалось. И вдруг я вспомнил свою жену, свою крошку... Я воспрянул. Откуда и силы взялись, словно бы я Антей, а земля меня своими токами напитала, пока я лежал, припав к ней, родимой. Сознание прояснилось. В один миг я постиг ситуацию и выбрал уязвимое место в атаке противника. Я понял: вот здесь, на этом взгорке, если поставить пулемет, бой будет за нами. Трижды уходили под огнем мои бойцы к комиссару за пулеметом, и все трое смельчаков были скошены... И воскликнул я тогда громоподобно, обращаясь к самому святому для меня на тот час жизни, к любви моей: помоги! И сам комиссар Светов, словно бы получив мое соображение через мертвое пространство, миллион раз прошитое пулями, сам Светов притащил пулемет. Израненный упал в овражек, а «максимка» заговорил по-своему, на своем свинцовом языке, и этими безапелляционными переговорами решил участь боя нашей победой.

А под Кипенью меня контузило. После госпиталя я был членом военной секции 2‑го городского района, а затем по направлению Совета в связи с ухудшением здоровья заведовал сапожной мастерской гарнизона. Чувствовал я себя скверно. Постоянные головные боли изматывали. К концу дня я снопом валился. Но вида не подавал и никогда даже не охнул в присутствии моей Софочки. Я старался, чтоб моей жене и моей родившейся недавно доченьке жилось легче. Я знал, что я должен именно этим и так отвечать за спасение свое и военную удачу. И я все свое терпение, все силы души бросил на алтарь Святой Любви... Я вынес все боли и немочи. И времена стали улучшаться. Я окреп и решил пойти в Моракадемию или же в штаб Флота. Причем в академию я поступил — это случилось около 1 марта, — стал серьезно учиться. Но слишком большие потери сил, связанные с тяжелейшей контузией, вскорости дали знать. Боли в голове вернулись. А с ними возобновились и семейные недоразумения.

Из академии меня уволили, и я пошел заниматься в Гидрографическое училище. Но увы! И это учебное заведение не суждено мне было закончить. Участившиеся постоянные упреки в нехватке денег совершенно не способствовали нормальным занятиям в училище. А тут еще появился, как сказал Светов, друг дома Стаканов.

Светов приехал в Питер вместе с Марусей. Они к тому времени обосновались в Кронштадте и предприняли попытку перетащить на Котлин и наше семейство. Софка и слушать о том не желала. Светов и Маруся на том и отбыли. А я 15 марта 1920 года, оставив училище и всякую надежду получить хоть какое-то образование, пошел начальником команды первого разведгидроотряда.

Пребывание в этой должности совпало с кошмаром семейного бытия. За год жизни с того момента я познал в равной мере и безумие ревности, и горечь нелюбви со стороны Софочки, и мысли о покушении на «друга семьи», и мечту о самоубийстве... Все, все, что может ждать и о чем думать сорвавшийся с жизненных якорей человек...

С 28 февраля по 18 марта в Кронштадте антисоветский мятеж, подготовленный эсерами, анархией и меньшевизмом, связанными с интервентом. Светов был в это время в Москве. 1 марта он прибыл в составе трех сотен делегатов в Питер, и я оказался в частях Красной Армии, которые повели на подавление заговора прибывшие из Москвы партийцы. Через пару-тройку дней Кронштадт был снова наш. Там же я остался, там же был назначен членом Воентрибунала, помвоенследователем.

Так конспективно в общих чертах я и подошел к самому повороту в моей судьбе. Сейчас я дословно запишу письмо, которое я передал жене после разговора с нею и ее любовником. Объясниться в приватной беседе у меня не было сил. Разговором тот контакт и назвать-то грешно. Просто я случайно наткнулся на дневник Софки, начал читать и не мог оторваться. Ибо чувство, которое охватило меня при чтении, было сходно с чувством человека, заглянувшего в бездну. Я не справился с собой, и бездна меня потянула к себе и поглотила. А там я встретил обитателей бездны: мою супругу и ее любовника. Там я что-то им говорил. Жене — так, чтобы поняла, что я все теперь знаю. Ему — так, чтобы он не понял, как мне тяжко. Жена нервно смеялась, он боялся, что я воспользуюсь пистолетом.

Но вот письмо:

«Прочел твой дневник, то есть истина о тебе пришла ко мне в письменной форме, письменно же и отвечаю тебе.

Мы прожили с тобою немного. Но сколько пережито. Я полагал, что в конце концов пережитое соединит нас, но увы! Столько дней под одной крышей, столько ночей дышали одним воздухом, и вышло по твоим запискам — ни одного часа счастья.

Бедная, несчастная из всех разнесчастных в этом бренном мире. Так было всегда, с тех пор, как мы соединились. А я-то! Как я обманывался в своем мимолетном, как мне казалось, счастье! Эта его мимолетность и казалась мне естественной. Я и считал, что счастье так и дано человеку — крошечными порциями. Иного его и не было, и не может быть. Так у всех. Как я гордился тем, что имею его. Как гордился тобою и твоим талантом. И как мне горько теперь, что ты отдала эти два твоих божественных достояния: талант и красоту прощелыге и пустому ловеласу. Неужели ты, одаренная поэтическим чувством Вселенной, не разглядела пустозвонного в существе своего любовника?!

Мне часто говорили, что напрасно я ношусь, с тобой, как дурень с писаной торбой. Что я еще пожну бурю... Я отмахивался. Я верил в благородство. Я знал, что ты не ангел, что пришла в мои объятья искушенной женщиной, но я и подумать не мог, что ты была и остаешься падшей. Но даже если и была, разве же не могло так случиться, что переродилась в чистой бескорыстной любви моей?! Увы, этого не произошло. Я оказался не столь сильным фактором, в свете которого возможно пересотворение человеческой морали. Выходит, жизнь моя столь терниста. То, что в ней кажется мне раем, для тебя — ад! Пусть так! У нас разные точки отсчета, разной чувствительности болевые точки, но ведь можно было — коль ты это почувствовала — сказать мне и не унижать себя ложью. Зачем ты лгала? Не обмани! Ты обманула. Не прелюбодействуй! Ты завела любовника. Не укради! Ты украла мое счастье! Не убий! Хоть этого не свершай!

Из твоих записок я понял, что ты ревновала меня... К Марусе? Да, Маруся — чудо. Она прелесть... Но знай, я никого никогда не любил, кроме тебя. Твои поцелуи первые и последние до сих пор греют мои теперь мертвые губы. О, как все-таки их было мало! О, как тяжко думать, что они были фальшивыми! Как ты могла, презирая меня, идти в мои объятия? С какими нищенскими подачками ты обращала ко мне свое лицо. Как ты могла видеть меня в счастье, зная, что я обманываюсь? За что? За что же? А потом, я теперь, понимаю, чтобы как можно скорее изгнать из меня это иллюзорное ощущение счастья, ты сердила меня, оскорбляла грубостью или равнодушным зевком. А я уходил, избегая твоих поползновений на мое счастье. Уносил это чувство прочь от тебя, берег его остатки — эти жалкие крохи...

Ты жила, я не жил! Ты так считаешь? Ты думаешь, если я пользовался жалкими подаяниями, принимая их за норму любящих и любимых мужчин, то это ставит тебя надо мною? Я знаю твое кредо. Тот живет, кто мыслит, исходя из истины. Тот же, кто истины не знает, — раб. Есть в этом кредо что-то безвыходно страшное. Многие люди — хорошие и простые, любящие и любимые, труженики проживают свой век, не вдаваясь. в подобные эмпиреи... Вот истинные счастливцы. Позавидуй им, Софья! И поучись у них! Это спасет тебя. Я спасу тебя. Ибо я такой же. Я один из них. Я говорю тебе это, зная, что ты меня ненавидишь. И все же я говорю так, ибо от ненависти до любви всего один шаг. Сейчас я попытаюсь преодолеть этот шаг еще раз. Я согласен. Действительно, я не самый умный из мужчин. Не так образован, как ты. Но я мужик. Во мне моральное здоровье нашего нового общества. Той жизни, которая породила тебя, не вернуть. Ее не будет более никогда. Никогда тебе твой Стаканов не даст того, что мог дать я! У него этого ценного нет, а именно: чистоты и преданности, чести и совести, любви и веры в добро...

Друг мой! А ведь мы ни разу с тобою за годы совместной жизни и не поговорили толком! Ты, теперь я знаю почему, не считала возможным обсуждать со мною проблемы жизни и семьи. Ты искала во мне только физическое... И столь однобокое тяготение ко мне истощило и тебя и меня. Без душевной гармонии не может быть физической. Ты не научилась меня любить. Ты никогда не любила меня. А любила ли ты кого-либо? Я думаю, ты просто лишена этого чувства — Любви. И, как когда-то мне казалось, что счастье — это нечто редкое и весьма мизерное, так — опять благодаря тебе я вдруг подумал, что любовь — это что-то иное, нежели мне казалось до сих пор. Во всяком случае, это отнюдь не то, что может дать женщина...

В детстве я очень любил море. Когда был совсем малым, оно мне казалось живым. Оно убаюкивало меня с вечера, оно будило меня по утрам. Оно качало меня на своих нежных руках, оно лечило мои болячки. Благодаря ему я не болел в детстве. Я вырос высоким и сильным тоже благодаря ему... Мне в детстве все время снилось, что я хожу по волнам как по ступеням. Мне видно сквозь них мир под водою. Мне и теперь, правда, редко, видятся те же картины... К чему я об этом? Мне кажется, что любовь — это что-то более великое, нежели просто чувство, соединяющее мужчину и женщину, родителей с детьми. Любовь — это нечто необъяснимое, всеобъемлющее, существующее в единственном экземпляре для всего живого и сущего. И если кому-то на земле становится плохо, то есть он чувствует, что любовь его оставила, — значит, он должен сделать все, чтобы понять, почему это случилось; он должен понять и сделать все, чтобы снова оказаться под крылом этой бессмертной птицы. Она еще рядом. Она еще кружит над нами на необъятных беззвучных крыльях. Она ждет, когда мы с тобою разберемся в самих себе и друг в друге...

Я уезжаю в Кронштадт. Адрес тебе известен. Вот как бывает! Ехал забрать тебя и дочурку на новое местожительство. Думал, будем возвращаться на остров втроем, а теперь, как видно, жить нам на два дома...»


25 августа 1923 г.

Кронштадт


С тех пор минуло двадцать пять дней. Абсолютного спокойствия нет. И все-таки спасибо ей за правду. Ведь после письма разговор все-таки состоялся. Мне казалось, после него наступит перелом. Особенно такая надежда возникла, когда она произнесла: «Мы не будем никогда больше мужем и женой. Я убью в себе все, остатки чувства». Я ощутил невероятный холод, как будто я замерзаю. Упал в пучину горькой ледяной воды. Не хочу и рукой двинуть, а может, не могу, ибо парализован. Все застыло.

Мы виделись с нею в середине месяца, в Питере. Уж очень я соскучился по дочурке Мариночке. Пришел на квартиру, а там Стаканов. Увидя меня, он сию минуту исчез, а Софья — красивая, как никогда, затеяла тот несносный разговор. Говорила лишь она. Я молчал, держа на руках свое чадо.


26 августа 1923 г.


Поразительный факт. В Кронштадт заявилась моя благоверная. Мне тут же сообщили эту новость. Я домой. А она сразу же: «Я буду тебе за кухарку. Ведь тебе же все равно нанимать ее надо...» Я промолчал. А она снова: «Или ты уже завел себе кого-нибудь?» Я снова сдержался. Она вновь: «Или Маруся, тобою обожаемая, тебя и Светова одновременно теперь обслуживает?» Тут уж я не выдержал: «Марусю не трожь. Ты ее мизинца не стоишь... Вернулась, живи, но без циничных выпадов!» Она испугалась как-то. Ну что же. Попробуем пожить так. Ради Мариночки я на все пойду. Только бы видеть ребенка.


12.09.23


Сегодня резко собралась и пароходом в Питер. Знаю, поедет в Киев. Следом за Стакановым. Скатертью дорога. Хоть бы осталась у него! Ребенку было бы легче. Мариночка, как только она вышла — Маруся рассказала, — заявила: первая мама уехала, а ты — вторая — осталась. Ты лучше, потому что больше меня любишь...


13.09.23


Сегодня мне исполняется 24 года. Выходит, «тринадцать» число несчастливое! Вечером, уложив малышку, зашел к Световым. Я поплакался, что мне нужен сердечный друг, как Маруся у Светова. Светов задымил трубкой, поглядел сочувственно и сказал, что это он мне жизнь исковеркал. «Почему?» — удивился я. «Я тебя с нею познакомил». Господи, я и забыл это: кто и когда мне ее показал, кто потом привез ее в Ревель. Светов сказал, что он знал, какая она сякая. И теперь пускай катится на все четыре стороны. Главное, что ребенка ты оставил у себя. Он сказал с ожесточением, что пускать ее на порог больше не надо...


25 октября


Погиб Светов. В Питере застрелен одним из ускользнувших от наказания мятежников. Боль какая!

Маруся безутешна. Она хоронит свою любовь. Я свою уже похоронил...


30 октября


Мариночка в восторге: Маруся перебралась к нам. Бедная милая Маруся! Она еще так молода. Сколько же ей? Двадцать лет всего-то...


24.III.24-го года получил повышение по службе. Марина росла и развивалась, вдруг заболела скарлатиной. Девочку поместили в больницу. Каких трудов стоило нам с нею расставание!

Каждый день я навещал свою крошку. И каждый день видел, что ребенку все хуже и хуже.

Схоронил я мою кровиночку на Волковом кладбище. Маруся была безутешна. Она привязалась к девочке сердцем. А простое сердце верно навсегда.

Уже тогда я сказал себе: Евграф-горемыка кончился. Мне открылось то, что подспудно не давало покоя всегда, но особенно в последние полгода. Я знал, куда мне идти и что делать. Я знал, что буду счастлив в работе, для которой родился. Буду счастлив у Досхия. На его берегу. Я должен вернуться в Чернокаменку.

Через месяц я уволился со службы, а неделю спустя после демобилизации уже обнимал моих отца и матушку...

(На этом записи обрываются.)


Загрузка...