В звонком пространстве горячее тело степи дышало, вздымаясь холмами, трепеща на ветерке выгоревшими в солнце травами. Однообразно, но не томительно звал кого-то жаворонок. Дальний курган с деревцем на гребне напоминает домик с дымком над трубой.
А за третьим скалистым выступом сразу и видишь, что часть суши, омываемая морем, была когда-то островом. Остров, у которого есть научное название — атолл. Атоллового происхождения мыс, объясняет Аринка Шишлакова, художникова жена, та самая, что работает на стройке наблюдателем за раскопками, археолог.
Намыло море песка-черепашника между матерью-землею и островом, косой соединило атолл с материком. А была когда-то на острове в самой сердцевине его лагуна. Теплая, спокойная. Лагуна оттого образуется, что есть связь с морем. Оно и заполнило низменность на острове. А когда эта связь исчезла, скажем, от землетрясения, вода из лагуны испарилась, и лагуна превратилась в ложбину. Теперь здесь хлебное поле. Никаких удобрений не надобно ему. Родит себе и родит...
Красные Кручи. Как всегда за последний месяц, Олисава, подъезжая к деревне со стороны Чернокаменки, прежде всего увидел отцовский дом. И надо же? Как сказалось! Ведь дом этот теперь ничейный! Он только называется отцовским... Подъезжая, Олисава вспомнил, что по улице не проехать. Там, где недавно была проезжая часть, высился вдоль домов высокий бруствер. Бурый, все еще влажный. Олисава оставил «Москвич» на обочине, прошел к брустверу и увидел глубокую — более двух метров — траншею. По дну струился мутный ручеек. Дренаж, догадался Владимир. Он размышлял: идти или не идти к дому, где его никто не ждет? Глядя на обувь, облепленную глиноземом, Владимир уже решил возвращаться к машине, как за спиной загудело, обдало Олисаву пылью и выхлопным газом. Из резко затормозившей «Колхиды» выскочил нескладный человек в кепке с длинным козырьком.
— Владимир Владимирыч! Извиняйте. Я бы вас, — задыхаясь, словно астматик, говорил водитель «Колхиды», — не побеспокоил в ином другом, понимаете ли, месте, ибо мой вопрос для вас пустячность... А тут, вижу, вы размышляете, как вам к отчему дому пробраться. Подходящий выпадает момент, говорю я себе и жму на тормоза. — Человек перевел дух. Снял кепку, неспешно отер ею залитое потом лицо и красивую в русом завитушечном обрамлении лысину. — Извиняйте, я вожу силос, приходится закрывать стекла в кабине. Жарко. А пыль я не выношу. Пыль для меня бедствие. Не могу, когда пыль, работать. Мыслить не могу. Такое впечатление, что пыль мне на мозги падает. — Он рассмеялся, показывая крепкие молодые чуть с желтинкой зубы. — Пудрит мозги пыль.
Олисава протянул руку водителю. Тот потряс ему руку, довольно крепко сжимая:
— Это мы здороваемся, ибо уже знакомы. Я ваш сосед. То есть вашего родителя сосед. Я был тогда. В последний путь когда... Александр меня зовут, Адамович по батьке. Вы, похоже, запамятовали. Понятное дело. Вам не до знакомств тогда было. Я просто напоминаю вам, кто я. А так мы знакомы с вами еще с тех пор, когда вы принимали мои соболезнования.
— Я чувствую, у вас ко мне дело. Какое? — спросил Олисава.
— Хочу у вас купить колыбель.
— Колыбель?
— Ну да, колыбельку. Моя благоверная вот-вот разродится чадом, ибо на подходе срок, а я бы хотел наследничка в колыбель определить. Меня мамка в колыске качала, и вас ваша матушка... Все мы из колыбели. Почему бы и нашим детям не?..
Олисава вдруг подумал, что мужик пьян, несет чушь.
— У меня никакой колыбели нет.
— Как нет? Вы что, забыли, что у вас есть колыбель?
— Была когда-то. Мать и в самом деле качала меня в люльке. Была у нас такая, подвесная.
— Помните, помните! Была, правильно. И есть до сих пор — на горище, на чердаке. Вы уж извиняйте меня, я лазил к вам на горище, нашел колыбельку там. Если вы не против, я возьму ее. Не хочу покупать эти ширпотребовские кроватки. У ребенка должна быть колыбель.
— Ради бога, если вам нужно, возьмите.
— Признателен. С меня причитается, Владимир Владимирович. Я сейчас в гараж. У меня пересменка. В ночную работал. Через часок нарисуюсь. — Тяжелая громкая машина рванулась и вскоре исчезла за поворотом.
«Придется топать до дому, — подумал Олисава. — Человек же придет». Он вздохнул облегченно. Решение принято и, судя по всему, правильное. Надо заглянуть дом перед отъездом. Отпуск кончается. Натка дважды уже вызывала на переговоры. Нервничает. Веснушка скучает.
Олисава добрался до двора. Снял с калитки проволочную петлю. Вошел. Чернели деревья в саду, зато осока зеленела, словно пламя, охватив комли усопших деревьев. Горели разными тонами радуги смешавшиеся с садовыми полевые цветы. Во дворе подметено. Олисава оглядел двор. Так он выглядел, когда тут был отец. Сейчас тут нет никого. Никого, а двор подметен. Однако жарко!
Утро уже кончилось. Солнце дневное бьет по глазам. Олисава прикрыл лицо ладонями, сделал из них козырек. Еще раз оглядел двор. Из крана в огороде капала вода. А ведь он самолично закручивал кран как следует. Может, соседи? Зачем соседям таскать воду из чужого двора, когда у них в огородах свои краны? Чем больше Олисава оставался во дворе, тем более не по себе ему становилось. Ему стало казаться, что сейчас откроется дверь и во двор из сенец выйдет отец. Он стал ждать. И дверь, едва скрипнув, приоткрылась. Он сам ее запирал на внешний засов. Дверь приоткрылась, и на порожек, жмурясь на солнце, вышел довольно крупный рыжий кот. Отец кошек не любил. Но тогда почему в доме кот? Олисава поднялся, шагнул к двери. Постоял на ступенях немного, вошел в сени. Кот, недовольно сторонясь, пошел за Олисавой следом. В доме пахло едой, жилой дух витал по комнатам. Кто-то брал книги с полки, готовил какао на газовой плите... Тапки ваяляются у кровати отца. Ага, кто-то поселился тут, дошло до Олисавы. Кто и зачем? И на каком основании, черт возьми? Дом мой, и никто, кроме хозяина, не имеет права тут бывать. Олисава опустился на табурет у двери. Опершись локтями о колени, опустив подбородок на кулаки, Олисава вдыхал запах дома, и сердце его колотилось.
Вот он, крюк, на котором висела колыбель. Крюк! Сколько лет, Олисава, ты его не замечал? Он был, а ты его не видел. Его оставили для внуков. Для твоих детей, Олисава. А ты и понятия об этом не имел. Олисава прикрыл глаза и стал потихонечку раскачиваться, как будто не на табурете сидит, а в колыбели. Она была похожа на половинку ореховой скорлупы. Большого ореха. Она пахла деревом. Запах сухого дерева — до сих пор любимый запах Олисавы. Веснушке понравилось бы. Она выросла без колыбели. Олисава медленно раскачивался. И вдруг увидел весь полуостров. Нет же. То была колыбель в форме полуострова. А в ней, изукрашенной лентами, игрушками, печеной сдобой в руках — его Томка, его Натка... Одинаково маленькие. Девчоночки. Трудно даже разобраться: кто мать, кто дочь... Смеются, тянутся к нему руками, а он знай раскачивает их. Летает колыбель, летает. В мире, где все деревья зеленые, молодые. Раскачивается колыбель, раскачивается. Вся в лентах, конфетах и цветах. Две девчонки в ней от горизонта до горизонта летают. От моря до вулкана. И висит эта колыбель не на крюке, а за само солнышко держится. Видно, как там она держится. Видно? Вот чудо! На солнце ведь смотреть нельзя. Что же это с солнцем? Гаснет оно, что ли? И правда, пасмурно как-то стало. И девчонки не смеются. Уцепились ручонками за края колыбели. Испугались. Просят: останови, мол, не хотим больше качаться. Олисава тянется к колыбели, чтобы придержать ее, дать Натке и Томке сойти, а она вдруг мимо рук его прошла, колыбель, и улетела далеко. Так далеко, что едва ее видно. Тут уж и Олисава напугался. Бросился бежать за нею. А она возвращается. Над ним пролетела. Эх, зачем, думает Олисава, я с того, своего места ушел? Там я ближе был к ней. Мог дотянуться. Кинулся он назад. Слышит: «Владимир Владимирович, вот и я». И снова: «Владимир Владимирович, а, Владимир Владимирович!» Знакомый такой голос, а говорящего не видать.
Олисава открыл глаза. Перед ним шофер «Колхиды».
— А, это вы. Извините, я задремал. Пойду-ка я освежусь под краном. Жара и в самом деле сегодня. Видать, к дождю.
— Нам дождь нынче ни к чему. Пропашные влаги получили. Нынче хлебушко убираем, — говорил свое сосед, идущий следом за Олисавой, неся ему чистое полотенце.
Олисава мылся долго. Александр Адамович поливал его из шланга. Потом Олисава поливал соседа. А когда сели за стол, Олисава спросил:
— Кто тут живет? В доме нашем?
— Я, — смутившись, произнес Александр Адамович. — Тут, видите ли, как все получилось... Я не могу, когда дом необитаем. Вы поймите меня. Я не присвоил себе ваш дом. Я только — присмотреть за ним. И правильно сделал. В последнюю грозу он протек. Если бы тут никого не было, большой бы урон случился. Я заменил шиферину. На чердаке прибрал. Тогда и увидел колыску. Дом без хозяина разрушается.
— Спасибо! — Олисава вздохнул.
— Я тут поживу пока. У меня, видите ли, ситуация сейчас несколько необычная... Не слыхали? — Сосед смущенно и робко взглянул на Олисаву. — С женой у нас отношения несколько...
— Ушла?
— Именно. Ибо не могла более оставаться бездетной. Как выяснилось, я неспособен, то есть от меня невозможно иметь ребенка...
— Ну вот, теперь я не понимаю и вовсе ничего. Вы сказали, что ждете ребенка.
— Жду. Жду! — радостно блестя глазами, воскликнул сосед. — Благодаря моей благоверной Грушеньке. Натерпелась она со мною. Ох и намучилась. Ведь она думала, что это она не способна зачать. Все года так думала. А когда ваш отец начал болеть от тоски...
— От чего?
— От тоски по вашей матушке...
Олисава слушал соседа после этих слов его вполслуха. Вот, оказывается, как считают люди, жившие рядом с отцом. А что, если он умер от тоски не только по жене, а по другим родным? Господи, какой ужас!
— Так вот, она мне и говорит: ухожу от тебя. Мне нужен ребенок. И ушла. А я сорвал полы и посадил пятьсот луковиц тюльпанных. У меня теперь цветы круглый год. Груша очень цветы уважает. Я ей вожу каждый день в общагу. Там цветы растить негде. Даже балкона у нее нет... Я уверен, что Груша вернется. Двадцать лет прожили. Я без нее не смогу жить. Она это знает. Она добрая баба. Она и ушла только потому, что ребенка надо было.
— Ребенка? Выходит, что она с другим мужчиной...
— Именно так! Именно, ибо я, сами понимаете, не мог за двадцать лет.
— И ты ее после этого любишь?
— А как же! Как же мне ее не любить? Она ведь пожертвовала собой. Ради меня ушла. Не в дом же ей было приглашать другого...
— И она вернется?
— Я ее к этому склоняю. Я верю, что она вернется. А ее знаю. Как только она родит, сразу и вернется. В общежитии с ребенком нельзя. Какие там удобства. А тут свой дом. Теплый, большой, светлый. Я его еще с папаней строил... Начали еще до армии. А заканчивали, когда вернулся со службы. Спешили. Груша за меня выйти пообещала. Построили мы с папаней дом. Легли на полах, свежим деревом пахнут, а покойник, царство ему небесное, и говорит: ну, Шурка, живи! Тут гроза как шандарахнет. Молния сверкает, ливень по крыше лупит, а мы с батей лежим в темноте на теплых полах... Он уснул, а я лежу. Не спится мне, и все тут. Чего это, думаю, не спится мне? А потом понял. Жалко мне батю стало. Как подумал о его жизни. Воевал. Вернулся, слепили они с мамкой времянку из калыба и давай меня растить да деньги собирать мне на дом. Плачу лежу, и все тут. Как будто чувствовал, что батька недолго в доме проживет. Так оно и сталось. После свадьбы нашей, Груша в дом только вошла, он и преставился. Не захотел словно бы помешать нашей жизни.
— А матушка?
— Мамка умерла, когда я еще в армии был. Приезжал на несколько дней. Так вышло, что после похорон приехал. Опоздал.
— А с чего ты взял, что мой отец с тоски заболел?
— Да так как-то все решили. Всей деревней решили не сговариваясь.
— Решили! Они, видишь ли, решили! — вдруг озлился Олисава. — Кто вы такие, чтобы решать?! А?!
Александр Адамович втянул голову в плечи.
— Небось про твоего отца не решили так, а ведь он тоже умер вслед за женой.
— Видите ли, отец умирал дома, при семье моей. Никому в голову не пришло о нем так подумать. Он умер моментально, не как ваш... А вообще правильно. Все мы умираем от тоски... все. Я тоже чуть было не того. Если бы не надежда... Груша беспременно вернется, ибо я люблю ее...
— С чужим ребенком!
— Почему с чужим? Дети, они, если уж так, все ничьи, пока младенцы. А потом нашего Груша родит, она же мне не чужая!
— Невероятный случай, — пробормотал Олисава.
— Колыбельку я могу и купить, у меня деньги есть.
— Вот чего! Колыбели не продаются, сосед. А потом, я тебе ее отдаю на время. Не насовсем. Мне она и самому еще пригодится.
Александр Адамович мелко так рассмеялся, радостно тараща маленькие круглые в глубоких ямках глаза. Потянулся большими руками к Олисаве обнять. Вышли в чистый дворик. Постояли среди замершего сада.
— Я дом поддержу. Сколько надо, столько и поддержу, — говорил сосед. — У меня тут порядочек будет всегда. Груша вернется. Полы я в своем снова настелю. Заживем с нею, как раньше, душа в душу. А ваш дом я сберегу. Дому нельзя без людей.
С этим и уехал Владимир Олисава в город, к семье, к работе.
По дороге Олисава додумал свою статью: вода из рисовых чеков не в соленые озера должна идти, не сбрасываться куда попало, мол, отработала свое, не нужна... Эта отработавшая в чеках вода может еще какую службу сослужить: помочь человеку и морю. Эту воду не сбрасывать надо, а собирать в отстойники, пускай там от гербицидов избавляется. Специально хранилище такой воды создать. Из него и поддерживать Досхий пресной водицей... А может, и не так. Может, этой водой разбавлять время от времени солонеющую воду в пруде-охладителе АЭС? Не из Досхия набирать в него, не морскую воду, а воду, отработавшую свое в рисовых чеках, воду, собранную в хранилище?..
Перед самым закрытием на ночь рабочего общежития у крыльца внушительного десятиэтажного здания, светя подфарниками, деликатно останавливается тяжелый грузовик. Длинный тощий Бакланов, стараясь не стучать дверкой, выбирается из кабины, осматривается, не поднимая голову, знает: вполне возможно, что за ним наблюдают. Не из тех окон, горящих, а из подозрительно с появлением грузовика погасших. Вот уже более полугода явление среди ночи грузовика к подъезду веселит или озадачивает одних обитателей общежития, заставляет подумать о своем других. Многие сочувствуют нескладному человеку. Это теперь, покоренные его постоянством. А вначале, во второе или третье его появление компания подгулявших парней, завидев незнакомого шофера, вытаскивающего из кабины корзину цветов, преградила ему путь.
— Куда?
— Надо мне, вот и несу...
— Какая невоспитанность!
— Знаете, ребята, лучше отцепитесь. Я на работе. Да и время позднее.
— Выражается-то как! Не торопись. Кому и зачем только флоры?
— Это не флоры, а тюльпаны. А несу я их своей благоверной. Она тут по житейскому недоразумению. Пустите.
— А магарыч? У нас так. Пришел к общежитию по женскому вопросу — гони пузырь.
— Еще чего! Сам не пью и вам не рекомендую.
— Какой прыткий! Чуть что, поучать. И все-то он знает, и до всего своим умом дошел.
— Ну, пошутили, и довольно! У меня времени совсем не осталось.
— Ничего у тебя, милаша, не выйдет. Забирай свою флору и...
— Ну, уж этого я не потерплю!
Эти слова потонули в деланном смехе. Шура стоял перед развеселившимися вконец хозяевами положения, понимая, что ставить цветы наземь нельзя. Что с ними произойдет, он не знал, не представлял. Возможно, ничего и не произошло бы, но Шура почему-то решил, что цветы ставить наземь ни в коем случае не следует.
«Такое, значит, положение. Их трое. Я один. Как бы сделать так, чтобы их стало меньше?»
Шофер улыбнулся и отдал корзину тому, что больше всех размахивал руками.
— Подержи.
— Это зачем еще?
— Подержи, тебе говорят! Да гляди, не урони!
Парень оторопело взял корзину. Бакланов тут же рванулся к удивленно притихшим остальным двум. Сразу обоих схватил большими, крепкими руками, рванул к себе. Они изумленно глядели на него снизу вверх.
— Пропустите! Мне надо к жене. Вы можете понять? Или вы совсем уже?
Двое растерянно оглядывались на третьего, стоящего с цветами. Тот хотел было поставить цветы и кинуться на выручку товарищам. Шура, заметив это его движение, заорал:
— Не ставь! Не смей!
Третий опешил. Еще немного постоял с цветами. А Шура тех двоих треплет. Третий глядел, глядел на все это, а потом как захохочет. И так его разобрало, что уже и корзинку удержать не может. Только он хочет ее отпустить, а шофер не своим голосом орет:
— Не смей! Не моги! Не знаю, что сделаю!..
На этот шум многие вышли. Потеха, да и только.
Выбежала, узнав мужа по голосу, его благоверная.
— Шура, Шурик! Ну ты че? — За руку его схватила.
Бакланов отпустил тех двоих. Взял цветы у захлебнувшегося от смеха третьего и, повернувшись к толпе лицом, закричал:
— Все свободны!
Вот и сейчас он вошел в вестибюль общежития, поставил корзинку возле телефона-автомата. Незаметно осмотрелся — жены нигде нет. Значит, не ждет. Вежливо кивнув благосклонно к нему настроенной дежурной, вышел к машине.
Когда уже сидел в кабине, закрывал, стараясь не стукнуть, дверку, с пятого этажа, из окна, что под самой крышей, донеслось:
— Шура! Не уезжай, погоди!
Через две-три минуты из двери с треском, словно из ореховой скорлупы, вылетело нечто большое и невесомое. Нет, не облако. Облако одноцветное. Это же, что вылетело, выпорхнуло и заслонило все на свете — даже десятиэтажный дом, само сияло живыми красками. Они дышали и звучали, они менялись, переливаясь одна в другую. Шура глядел на чудо, приближающееся к нему, уже обволакивающее его с его сорок пятым растоптанным размером, с его запыленной, пропахшей новым хлебным зерном «Колхидой» и понимал, что это такое. Шура понимал, что в этом необъятном пространстве, напоминающем своим силуэтом женщину, таится уже возникшая, обретшая форму и сердце новая жизнь. Она скоро выйдет из своего убежища. И станет для Шуры самой великой радостью, самым большим счастьем. А пока эта жизнь для него Надежда, или Ожидание.
— Шура! Прости меня!
— Мне тебя не за что прощать, Агриппина, ибо я в этом деле человек лично заинтересованный...
— Прости меня! Я не могу к тебе вернуться!
— Сейчас не можешь, потом сумеешь.
— Никогда не смогу, я знаю. Я много про это думала...
— Ты не плачь. Это вредоносно для маленького, ибо огорчается и он. А зачем ему еще в утробе матери огорчаться? Наплачется еще.
— Ох, Шура, Шура! Упрямый ты, жуть! Я ведь говорю тебе, не смогу. Совесть не даст. Что люди подумают? Набегала, в подоле принесла...
— Кому какое дело? Принесла мне, а не им. Что им за дело такое-растакое! А что касается совести, то напрасно ты, ибо совесть в таком деле, как наше...
— Что ты, что ты про совесть! Нельзя про совесть. Она всюду помощник...
— Всюду да не всегда! В нашем с тобой деле нет...
— Если бы уехать куда...
— Нет. Тут я с тобою не согласен. Никуда мы не поедем. Уезжать из своих краев только потому, что трудновато или неудобства какие-то появились, негодное дело. Трудности и неудобства — все временно, а родина одна.
— Тогда я сама уеду.
— Ребенка родины лишить? Он же тутошний... Для здоровья вредно менять в таком возрасте место жительства. Я читал...
— Тогда как же?
— Вот увидишь, никто и не заикнется.
— Так подумают, если не скажут.
— Пусть! Пусть! Подумают: какая у нас любовь. Ничто ее не сломило. Знаешь, как эта мысль повернет людей к нам лицом.
— Думаешь, не отвернутся люди?
— А как же! Природа человеческая такая, когда видят люди, что любовь крепкая, что дитя счастливое, все принимает и понимает. Могут позавидовать. Но только поначалу...
— Нам? Позавидовать? Ну что ты фантазируешь, Шура!
— Да, я фантазер! А что тут плохого? Если бы я был не фантазер, я бы не надеялся так на тебя столько месяцев. Я бы и думать не смел, что мы с тобой не то что увидимся еще когда... Я верил и надеялся. И вот мы с тобою уже обсуждаем наш вопрос.
— Это не собрание, Шура! Это жизнь.
— Я тебя заберу из родильного дома. Я бы сейчас это сделал, да ты не готова. Не совсем готова. Я дом подготовлю. Цветы высажу под пленку, полы на место верну. Я колыбельку достал. Настоящую...
— Колыбель? Где?
— У Олисавиных на горище была.
— Сам взял?
— Что ты? Владимир Владимирович разрешил. Я у них в доме пока что. Присматриваю. Дом без хозяина не может.
— За чужим присматриваешь, а из своего оранжерею сотворил... Сырость развел. Хозяин!
— Ругай меня! Ругайся! И поделом это мне! Есть малость сырость. Но это пустяки. Я сейчас же верну полы. Буду топить плитку день и ночь. Пойду в отпуск и стану топить. Вот хлеб вывезем на элеватор, сразу в отпуск... Успею. Тебе же втерпеж пока.
— Втерпеж пока. Но это дело у меня не спросит. Оно само решает, когда.
— Я успею.
— Ох, да погоди ты! Уговариватель! И замуж уговорил на свою голову, и теперь стараешься... Не смогу ведь я!
— Сможешь! Я знаю и верю, что сможешь, Ты у меня волевая.
— Шурик, ну подумай еще разик. Засмеют же тебя!
— Не позволю! Я тоже не лыком штопанный. Я умею поставить себя в обстоятельствах.
— Ну ладно. Поезжай!
— Поеду, поезжаю, поехал, — готовно отвечал Шурик, пятясь к машине. — Только скажи, как ты себя чувствуешь, ибо твое положение нелегкое.
— Все у меня нормально.
— Ну и славно, ладно, значит, ибо...
— Поезжай, поезжай, горе ты мое...
— Опять ты плакать. Не огорчай маленького, я же объяснял тебе.
И уж из кабины:
— Как на работе? Может, поменять работу-то?
— Что ты. Я после родов посижу сколько надо, а на стройку вернусь.
— Ага! Понятно.
Машина впервые за все время рванула, засияла дальним светом. Ушла, не крадучись, в незримый, но звучащий мир, где слились в одно целое хор сверчков, цикад и шелест моря, шелковый и пахучий, и черный бархатистый ветерок ночи.
— Боюсь зарниц и дальних гроз... Мне всегда кажется бог знает что, Колчедан.
— Ну, Арина!
— Когда ты рядом, я ни о чем таком не думаю.
— И правильно. Вообще не думай о таком. Да когда меня нет рядом... Зарницы, грозы говорят о том, что природа жива... Полна энергии.
— А мы... мы виноваты перед нею. Мы ее раним. Во всяком случае ранили раньше. Я археолог. Я знаю... Когда-то на этой земле росли кедр, маслина, смоковница... Понимаю, эволюция. Но еще десять лет назад на скалах полно было можжевельника. Сейчас только терновник. Все вытоптано, искорежено. Недавно проезжала в тех местах. У одной из сопок склон выжжен. Сколько многолетних трав погибло!
— Все это временно, Аринка!
— Природа ведь не знает. Ей больно!
— Давай-ка поговорим о другом, Арина!
— Если мне не выговориться, я не смогу успокоиться потом.
— Ты слишком абсолютизируешь временные явления. Все преходяще.
— Увы, станция строится навсегда. Я как-то разговорилась с одним. Видать, какой-то крупный специалист по этому делу. В черной «Волге» подвозил меня. Он твердил, что все будет в порядке, что, мол, у нас ни на одной станции не наблюдалось за тридцать лет эксплуатации несчастных случаев.
— Может, уедем отсюда, Арина? Уедем подальше, и ты успокоишься.
— Сейчас нельзя. Я должна родить маленького там, где он зачат.
— Что это, закон, что ли?
— Я чувствую. Я уже мать и потому должна прислушиваться к себе. А потом уехать — это не выход. Это все равно, что спрятать голову под крыло.
— Я это так сказал. Я и сам не представляю себе жизни в другом краю. Я там работать не смогу.
— Я так рада, что ты свою дрофу этому Иванову отдал. Я не могла на нее глядеть. Эти две шеи, две головы. Какое уродство!
— Я сейчас уже и сам не могу понять, откуда во мне возникло это... Эта дрофа. Это как наваждение. Иногда мне кажется, что видел ее. А порой думаю, что это был оптический обман, просто две птицы стояли так близко, что слились в один силуэт. А Валентин, когда глянул на картинку, так сразу и попросил: подари или продай. Да ладно! Прости. Ты думаешь нынче спать? Два часа ночи уже.
— Погоди. Видишь, сверкает еще. Где-то сильнейшая гроза, а у нас ни звука. Мне кажется, что вот примерно так я испугаюсь первых ощущений.
— Каких?
— Предродовых.
— Рано об этом говорить.
— Ничего не рано. Во мне он уже вовсю живет. Даже шевелится. Вот потрогай.
— Ничего не шевелится.
— Это ты просто не чувствуешь. Снаружи, наверное, незаметно. Мама, знаешь, что мне сказала?
— Что?
— То, что ты ни разу в жизни не болел.
— Точно. Не помню за собой этого.
— А знаешь, почему? Потому что она тебя дома рожала, потому что мать тебя еще мокренького к груди своей приложила.
— Ну-у...
— Вот тебе и ну! Знаешь, что новорожденных приносят к матерям аж на третьи сутки?
— Да?
— Ждут, пока молоко прибудет. А мама считает, что молоко и вовсе поэтому может не появиться. Противоестественно это.
— Не мама у нас, а настоящий профессор!
— А знаешь что? Мой маленький тоже никогда болеть не будет. Я ему, как только рожу, сразу же дам грудь. Он должен меня почувствовать. Он должен понять, что я рядом. А то столько были вместе, одной кровью жили и вдруг на три дня разлука. Он подумает, что он совсем-совсем один. Он не поймет, что с ним произошло. Он испугается... А потом мы его окрестим.
— Я партийный человек, Арина, атеист! Ты ведь тоже!
— Да ты меня не понял, может, я не так выразилась. Не в буквальном же смысле окрестим. Просто окунем в воду, в море. Дело ведь не в обряде, хотя он есть у всех народов. Окунание в воду укрепляет мышцу сердца. Чем раньше это сделать, тем спокойнее будет малыш. Спать будет хорошо, кричать по ночам не будет.
— По-моему, ты нервничаешь раньше времени, оттого и фантазируешь. А если дитя простудится?
— Я тоже этого опасаюсь. Разумом опасаюсь, а чувство подсказывает: не бойся!