ПЕРВОКОРЕНЬ


— Ты, Степа, этава, замечаешь, или же пока ничего не чуешь?

— Что ты имеешь в виду, Демидушка?

— Дак осенью, этава, пахнет...

Друзья проснулись спозаранку. Взяли снасти — кефали им захотелось. Червя они в лимане накопали. Спиннинги у них знатецкие. Дмитрий Степанович из ГДР привез, когда по туристической ездил. Вот и сидят старики, не разлей приятели, натеплом еще берегу, смотрят на колокольцы — зазвонят, значит, попалась голубушка-кефаль.

— Не чую вроде осени. До осени далеко.

— А я сегодня, этава, утречком заметил.

— Как же это ты заметил, если я не заметил?

— А ты, видать, не знаешь, как замечать положено.

— Ты бы и рассказал, как положено.

— Не могу я этого на словах объяснить. Просто, этава, чую нутром, и все.

— М-да! — только и ответил Комитас, и они замолчали надолго.

Возраст. Не осень природы почуял Демидушка в конце августа. А годы свои. Пахнули они морозцем, на миг охватили чуткое сердце холодком, а старику и почудилась близкая осень. А может, и не почудилось ничего, а почувствовалось на самом деле. Два месяца в долгой жизни разве срок? А до холодов всего лишь два месяца. В таком возрасте, какой у Демидушки, наверное, человек тоньше чувствует. Слышит будущее немного раньше других — тех, кто помоложе, или тех, кто посчастливее.

Арина не разлей приятелей нашла в самый разгар клева.

— Нет, нет и нет! Придется вам, дедушки, отложить рыбалку на неопределенное время. Человек приехал из самого Ленинграда из «Комитета по изучению мамонтов и мамонтовой фауны».

— Тогда, милая девушка, вы не по адресу. Мы хоть и древние с Демидушкой, но все же не мамонты. Мы динозавры! — сурово ответил Комитас и отвернулся.

Как раз звякнул на его леске колокольчик. Затрещал барабанчик спиннинга. Комитас проворно стал наматывать леску. Это длилось довольно долго, поскольку снасть была заброшена далеко и рыбка, видно было, попалась норовистая.

— Вот машина, — кивнул на спиннинг Демидушка, — в гэдээре умеют делать, ничего не скажешь, этава.

— Кто из вас тут до войны жил? — не унималась Арина.

— Так и он, этава, и я тож... Он, правда, потом на фронте был, а я белобилетчик. Я тут под фашистом оставался...

Комитас крутил свой барабанчик. Все невольно затаили дыхание, ждали. У берега, на мелководье, ослепленная кефаль забилась интенсивнее, а Комитас свирепо покосился на Демидушку, мол, что балачки развел, помогай. Тот все понял, и, бросившись в воду, ловко подхватил кефаль сачком.

— Вот это рыбина, — воскликнула Арина. Присела, трогая серебристо-серую добычу. — Как называется эта рыба?

— Кефалька, этава.

— Кефалина-афалина, — нараспев протянула Арина.

— То-то же! — довольно пробурчал Комитас.

— Может, этава, и хватит на сегодня, Степа? — нерешительно проговорил Демидушка. — По пять кило уже натаскали. Как бы рыбинспектор не осерчал.

— Тьфу на рыбака на такого! — осердился Комитас. — Кто же при таком клеве уходит, а?

— Та я ничего, только не по правилу может выйти.

— По правилу, по правилу! Для девушки вот поймаем по паре, и шабаш, — посмотрел на Арину Комитас и снял шляпу. Вытер ладонью голое влажное темя.

— Что вы, что вы! Мне не надо. Там ведь ждут.

— Кто нас там еще ждет? Кому понадобились? — нехотя соглашаясь, с сожалением глядя в море, спросил Комитас.

— Палеонтолог приехал из Зоологического музея Академии наук СССР. На котловане снова какие-то кости выкопали. Таких еще не было. Вот его и вызвали.

— Ну а мы тут при чем? — не унимался Комитас. Но по тому, как стал складывать имущество в мешок, тащить сетку с рыбой из воды, было видно, что он уже заинтересовался и не упустит момента пообщаться с представителем ученого мира.

— Может, этава, я останусь. Какой от меня ученому человеку толк? — сказал Демидушка.

— Ну ты и сказанул, брат! Ну, ты вообще меня удивляешь. Сам же как-то вспомнил, что до войны из каких-то костей вы тут заборы строили.

— Строили, да, этава, было дело. Потом, когда оккупировались, немцы все эти кости и забрали.

— Ну вот. Значит, то были не простые кости, а ценные, брат!

— Да какие они, этава, ценные! Просто из моря в штормягу их выкидало, Степа.

— А вдруг то слоновые кости? Ты ж говорил, что они в человеческий рост бывали.

— Да и бывали, этава. Но мы без внимания. На загородку годились они...

Рыбу старики отнесли к бабке Матрене. Оставили там же снасти и отправились вслед за Ариной к черной «Волге», что дожидалась у столовой в городке строителей. По всему видно было, что Демидушке раньше не приходилось кататься в такой машине, да и Комитас тоже не очень смело разместился на просторном заднем сиденье рядом с притихшим своим приятелем. Арина села впереди, рядом с бессловесным водителем — молодым толстым рыжим парнем.

На котловане их ждали незнакомый маленький тощенький человек и бригадир экскаваторщиков Никита Вороной. Эти двое живо о чем-то беседовали. У экскаватора маялся бездельем Вася Конешно. Работа была остановлена по причине торчащих из раскопа рогов.

— Иннокентий Нилович Нахаус, — побежал навстречу выходящим из машины старикам маленький человек. И стал пожимать дедам руки.

— Я, как только узнал, откуда сообщение о бивнях, сразу в самолет. Да, да! Это не рога. Это бивни ископаемого слона. Представляете?

Демидушка только кашлянул и отступил в сторонку.

— Спасибо коллеге! — Ленинградский гость потрепал Арину по плечу. — Это большое счастье, что вы оказались тут. Ведь кости таких слонов до сих пор для нас большая, огромная редкость. У нас в музее в мамонтовом зале есть скелет такого животного. Его монтировали после войны. А нашли, как мы полагаем, его тут, в ваших местах, еще до войны. Не слыхали?

Комитас пожал плечами, давая понять, что он не в курсе.

Демидушка же кашлянул и подвинулся поближе к гостю.

— Вы, кажется, что-то хотите сказать? — обратился к Демидушке академик.

— Этава, — покраснел Демидушка и заскреб в своей роскошной бороде, а потом в густом затылке. Его большая седая голова от волнения слегка затряслась. Но он все же справился с собой: — Так оно, этава, товарищ ученый, до войны перед самым ее, будь не ладна, началом, возле города нашли было... на берегу пролива.

— Ты не переживай, Демид, он такой же человек, как и ты, — вмешался Комитас. — Разве только что академик.

— Я слушаю вас! — нетерпеливо теребил за рукав Демидушку гость.

Никита курил, серьезно глядя на стариков.

— Ну, этава, «Универсал» — такие были у нас тут трактора — посунулся с кручи. Рычаг там какой-то заело. Тут ветра бывают. Видать, в мотор надуло песку, вот и заело. Тракторист успел выскочить, а трактор и посунулся. Начали трактор этот вытаскивать, посыпались с обрыва, этава, кости. Эге — смекнули. Надо раскопки проводить. Ученые подъехали. Молодые все. Народу подвалило, этава! Сложили те кости — мамонт получился. Скелет, короче говоря! Ученые довольные. А мы говорим, что таких костей из моря навалом после шторма выкидывает. Ученые, этава, стали на берегу искать. Переписали все кости, что в огорожах торчали. Цифры ставили. В ящики большие стали складывать. Да не успели. Война как раз и началась. Ящиков получилось много. Увезти было нечем. Так и остались они. Сложили в одном дворе. А когда немцы пришли, был у них главным такой — Энгелем звали — дотошный попался. Стал он эти ящики изучать. Заставил народ копаться в том месте, где цельный скелет нашелся. Ничего такого больше там и не было. Мелкая кость шла. Он к мелкой косточке без, этава, внимания. А большую из огорож тоже в ящики запаковал, и отвезли на подводах в город. Говорили, что у саму неметчину отправил он те ящики.

— А что на ящиках? — спросил академик.

— Этава, не понял вопроса? — переспросил Демидушка.

— Какие-то были надписи, знаки?

— Этава, да! Букву «кэ» рисовали краской масляной. Большую такую.

— Совпадает! — хлопнул в ладоши Нахаус. — Это весьма веский из недостающих аргументов за то, что наш слоник в музее и есть тот самый, то есть ваш, тутошний.

Вася Конешно стоял разинув рот. Арина во все глаза глядела то на академика, то на Демидушку. Комитас и Никита сошлись плечом к плечу — уши топориком, боятся слово пропустить.

— Я как раз с фронта пришел. Устроился работать в тот самый Зоологический музей к мамонтам. Я этому делу еще, понимаете, до войны посвятил себя. В это время как раз доставили в Эрмитаж спасенные картины Дрезденского музея. Вот и звонят нам из Эрмитажа, мол, приезжайте, есть и для вас кое-что. Поехали. Ящики. На них — буква К. А в ящиках — кости. Двенадцать ящиков с костями. В порядке: стружкой пересыпаны. Из тех костей мы и собрали нашего слоника. Мы долго думали: откуда он? Из какой страны фашисты вывезли его? А теперь у меня появилась уверенность, что это наш родной слоник.

— Так это же, этава, ясно можно узнать. У того, что тут нашли, один рог поломанный, — вставил Демидушка.

— Левый? — воскликнул Нахаус.

— Не помню, какой. Знаю, что один наполовину рог целый. Вот и все…

Они еще некоторое время горячо разговаривали. А потом вернулись к машине, втиснулись в нее. Арина вышла первая. Как ни уговаривали ее остаться Комитас и Демидушка, как ни соблазняли ухой из кефали, вышла. Вскоре вышел и Никита, сославшись на дела. Вася, доехав до дому, наскоро похлебав ухи, ушел в поселок на дискотеку. А старики остались вместе. Сидели до глубокой ночи во дворике Конешнихи. Пили юшку, ели жареную кефаль. Баловались арбузами, не спеша беседуя, поглядывая на звезды и на упокоившееся в полном штиле море.

Демидушка не преминул выяснить, к какой нации относится гость.

— Фамилия у тебя не нашенская, — спросил он без обиды.

Оказалось, что Иннокентий Нилович немец. Еще при Петре Великом его предки попали в Россию. Привез их царь, когда «прорубил окно в Европу», да так они и остались тут.

— Только фамилия у них была не такая, как моя. Вульфы они были. А Петр перекрестил их за то, что один из Вульфов пытался домой вернуться, нах хауз, а царь не соглашался на это, — пояснял Иннокентий Нилыч.

— Воевал, Кеша, где?

— Сначала в блокаде все девятьсот дней. А потом до Кенигсберга шел танкистом.

Начинает воспаляться, гноиться, болеть граница между государствами. И они становятся врагами. Кровью солдат, огнем смертным, дымом охвачена тогда эта грань между странами. Мировая война — это когда болеют не только границы, но целые континенты.

А потом пришла Конешниха. Присела рядышком со стариками. Слушала, слушала их то простые и понятные ей речи, то мудреные, подперла ладонью щеку и запела тихонько, тоненько:


Прилетела ластивонька до моеи хаты,

Стала писню, стала любу гарно так спиваты.

Про кохання, та про щастя, та про сыни очи,

Як же мэнэ дивчинонька любыты нэ хоче...


Деды смолкли. Заслушались Матрениной песней. А вокруг лежала земля — темная в ночи.

Море в ночи засияло. Тела ночных купальщиков излучали зеленоватый свет, казались совершенными. Планктона было так много, что он налипал на всякий прибрежный мусор: щепочки, окурки, огрызки — и те, выброшенные легкой волной на берег, горели в песке фосфором. Часто падали звезды. Когда они пролетали над морем, чудилось: они падали в воду с шипеньем и выбросом пара. Зарницы, охватывавшие полнеба, были часты и на мгновенье освещали акваторию залива. А в одном месте, где-то за пределами залива, за чертою ночного горизонта, если всмотреться хорошенько, из-под воды, в небо, рябое от созвездий, поднимался едва различимый столб золотистый.


Штиль держался два дня. Валентин забеспокоился. Неужели надолго остановилось море? Не должно. Что-то уж больно часто оно себе это позволяет. Казалось бы, чем плохо рыбам? Тихо. Водица прозрачная. Кувыркайся на просторе, наслаждайся благодатью! Ан нет! Подавай фауне морской волнение. Пусть хоть какую-никакую захудалую рябь, но чтобы обязательно перемешивание вод было. А раза два в месяц непременно шторм. Заурядный штормяга вполне устроит. Выходит, обитатели моря и в самом деле находят в бурях покой? Покой не покой, а шторм нужен морю, как человеку сердце. Шторма насыщают воду кислородом. Неделя непрерывного штиля — смерть. Дельфины и красная рыба, оказавшиеся в зоне длительного штиля, задыхаются. Есть в море микроорганизм никтон, он выделяет углекислый газ. Этот незримый убийца уже на четвертый день штиля съедает весь кислород и насыщает воду углекислым газом. Тут и начинается замор.

Валентин беспокоится. Два дня. В ночь на третий не спит. Бродит по песку за третьим скалистым выступом. Слушает море. Зовет ветер. И тот услыхал рыбинспектора. Где-то сразу за полночь шумнул полынью между камнями наверху третьего скалистого выступа. Валентин услыхал, как зататакал пропеллер ветряка на том выступе. Пошел ток, и на воду упал отблеск электрофонаря от сторожки. Валентин поднялся к ней по узкой, словно дымок, вьющейся тропе. Ветер разбирался. И — вместе с ним долетел до Иванова нервный рычок, другой, третий... плохо отрегулированного, оттого не желающего заводиться «Вихря».

Валентин побежал на звуки.


Шура Бакланов как чувствовал: по дороге на элеватор тормознул у конторы, заскочил в бухгалтерию позвонить в рабочий городок, в общежитие. Ему дали общежитие. Он спросил, как чувствует себя Агриппина Бакланова, а там и понятия не имеют, кто такая Агриппина Бакланова. «Вы не знаете Грушу? — сначала удивился, потом возмутился Шурик. — Не знаете беременную женщину, которой каждую ночь на «Колхиде» привозят цветы?» Ответили, что не знают такой. «Так это я и привожу тюльпаны. К вашему сведению, я муж ее! — орал в трубку Шура. — Ей же вот-вот рожать. Я должен знать, как она себя чувствует. Как самочувствие? Тьфу! Заморочили вы мне голову».

Наконец Шуре ответили, что его жене вызвали скорую». «Зачем «скорую»? Что, так уж плохо?.. Не плохо? Так зачем «скорая»? Я сейчас подъеду на «Колхиде»... Машина такая. Ну, вы ее знаете. Я же на ней приезжаю к вам... Да, да! С тюльпанами... Именно, еду. Не отдавайте ее «скорой». Пусть дождется меня. Але! Ну ладно».

И выбежал, и что есть духу понесся в городок. На его счастье, «скорая» еще не приехала. Дежурная звонила в больницу. Там обещали, но не сию минуту. Оказывается, имеющиеся на ходу две кареты ушли по срочным вызовам и тоже за роженицами.

— И не надо. И не стоит, Груша, — суетился Шурик.

Агриппина с большим узлом у ног сидела в вестибюле общежития, дожидаясь «скорую помощь».

— Не мельтеши, Шура! — слабым голосом просила она. — Мне дурно и без того.

— Ладно! Давай узел. — Шурик схватил вещи Агриппины и поволок к машине. Тут же вернулся, кряхтя, взял на руки жену и, чуть присев на длинных ногах, понес покачиваясь.

— Ты че? Я не калека! — пыталась сопротивляться Груша.

У выхода из общежития Бакланову пришлось сдаться. С такою ношей на руках протиснуться в дверь не представлялось никакой возможности.


— Колчедан, прошу тебя, не тащись за мною в роддом.

— Ладно. — Художник вертел в руках, испачканных по локти бирюзовой краской, малярную щетку. Он как раз заканчивал красить фелюгу. Установил ее посреди двора на бетонный фундамент. Отделал внутри как положено. А вот покрасить все руки не доходили. Затеял вчера. Сегодня намеревался кончить дело.

— Валера, умоляю тебя. У меня от красок аллергия.

Колчедан выскочил из комнаты. Потоптался в сенцах. Толкнул дверь на улицу. Бросил в ведро с керосином щетку. Вымыл в том же ведре руки. С тщанием долго вытирал их ветошью. Затем мыл с мылом под краном. Руки пахли теперь уже не столько олифой, сколько нефтью. Колчедан хотел уже ставить на примус воду, чтобы попробовать горячей водой отмыться от въедливого запаха, как у двора, круто развернувшись, остановилась «Волга» с крестами.


Марина Сергеевна молча прислушивалась к себе. Она почти понимала в этот момент, что такое смерть. Понимала и не боялась ее. Не боялась, потому что знала: смерть ей не грозит; рано ей бояться смерти. Марина Сергеевна чувствовала в себе нечто такое, что давало ей абсолютную уверенность: все у нее будет хорошо. Она даже, зажмурившись от боли, на миг увидела вроде бы чадо свое. Мальчика.

Вот на этом и покинуло Марину Сергеевну сознание.

Очнулась от крика. Открыла глаза. Старый Комитас держал дитя. Встретившись с Мариной Сергеевной глазами, заговорил весело, показывая новорожденного со всех сторон. Она видела, что родила мальчика с белыми, длинными, в завитушках волосами.

Потом она ощутила невероятно сильную хватку маленького рта. Ребенок насыщался соками матери. Ребенок жил своею жизнью. И сознание этого открыло перед Мариной Сергеевной еще одну тайну. Тайна оказалась настолько впечатляющей, что начисто вытеснила из памяти Марины Сергеевны те откровения, что открылись ей в момент страдания. Она забыла, что такое жизнь и смерть. Она поняла самое главное — что такое МАТЬ. И этого ей было достаточно. И этого ей хватит на всю жизнь до самой смерти. Это знание будет ее выручать из опасностей бытия, помогать в невзгодах. Материнство — вот ее удел. Это она понимала и тем была счастлива.


Загрузка...