ДВОЕ


Комитас и Демидушка стоят посреди больничного двора, словно бы прислушиваясь к чему-то доступному только их душам.

— И с какого ты, Степа, года? Народился когда?

— С восьмого я, Демидушка.

— Выходит, я, этава, на пять лет всего и млаже тебя?

— Ну, ежели ты родился в тринадцатом, значит, так оно и есть.

— Вишь, как в жизни, этава, получается, Степа, я вроде ближе тебя к революции народился, а образованиев не прошел. Прожил свой век, как та трава.

Демидушка вздохнул. Огладил светлую, что ковыль, бороду.

— Оно, этава, Степа, все ж таки судьба есть. Вот судилося такую жизнь Кузьме пройти и так преставиться, он ее прошел и преставился... Осталися мы теперь двое в этой больнице.

Демидушка и Комитас собрались по выгонам походить, травы целебной поискать. Кинулись искать крошни — легкие такие корзинки, из прутьев дерезы сплетенные, — обыскались. Как сквозь землю провалились. А потом вспомнили: должно, крошни в каморке Кузьмы остались. Он их сплел, он их и берег. Пришли, глядь, стоят все три крошни — одна в одной на самом видном месте. Только теперь третья крошня лишняя выходит. Постояли в полутемной каморке. Пыль серебрится на подоконнике. И паспорт на столе.

— Сердце у него было никудышное. Сколько раз предупреждал его: не ходи к озеру, грязь ту не каждое сердце выдерживает. — Комитас еще раз глянул на потертый, старинного образца паспорт Кузьмы, прочел еще раз: — «Шагов Кузьма Ануфриевич, русский, года рождения одна тысяча девятьсот восемнадцатого, двадцать пятого апреля, место рождения — деревня Святыни...» Надо в сельсовет, что ли, сдать? — задумчиво обронил.

— А нам с тобою износу нет, Степа, — продолжал свое Демидушка. — Эвон Вовка Олисава и того млаже, а еще раньше Кузьмы ушел. Оно, конешно, понятное дело — три года в Ленинграде, в блокаде...

— Возьму-ка я паспорт. В сельсовет надо занести.

— Нам-то он без надобности, паспорт Кузьмы, — согласился Демидушка.

— Я вот не воевал, — снова вздохнул Демидушка, когда вышли на свет полного дня. — Ты, кажись, воевал?

— На Эльтигене кончилась моя война. Как раз под новый, сорок четвертый год... Деда одного, из местных, прооперировал, в живот старого ранило. Прооперировал я его, вышел воздуха глотнуть. Ну, меня шальной пулей и садануло.

— И куда, этава, садануло?

— В сердце.

— Прямо, этава, в него?

— Не совсем, правда, в сердце, в сумку... сердечную.

— Как же ты выздоровел, Степа?

— Сам до сих пор удивляюсь. Мне потом рассказывали, в Туапсе, когда после всего в себя пришел... Лежу я, значит, и не умираю, разрезали. Видят, что пуля вошла в область сердца, а я не умираю. Может, повезло, что рядом хирурга не оказалось. Решили переправлять на тот берег. Доживет до госпиталя, значит, молодец. А в госпитале еще разок разрезали и зашили. Побоялись к пуле прикасаться. Так и сидит она у меня под сердцем.

— В сумке?

— В сумке и сидит. Вот уже, посчитай, сколько лет.

— Да-а! Выходит, этава, есть она — судьба. Судилося тебе такую пулю в эту самую сумку получить, ты и получил ее. Судилося с нею столько прожить, вот и живешь.

— Что-то ты расфилософствовался сегодня, Демидушка! — Комитас, рассказывавший все это время тихо, низко наклонив тяжелую лысую голову, разом поднял на Демидушку глаза, глянул — то ли вопросительно, то ли насмешливо.

Демидушка и Комитас вышли на старую дорогу, пересекли ее и, огибая Мужичью Гору, двинулись к Чарвой балке. У каждого над головой по жаворонку, у каждого в руке по крошне. А впереди степь, полная бессмертника.

— Думаю: вот-вот наука найдет способ людей от смерти спасать. Понимаешь, раз и навсегда, чтобы совсем не умирали.

— Эко ты, этава! — вырвалось у Демидушки. — Да такое, видно, невозможно пока!

— Пока... Мы не доживем до такого.

— Наука не достигла, — проговорил Демидушка и посмотрел в небо.

— Воевать пришлось долго, потому и не достигли. Я так думаю, Демидушка.

— Теперь воевать не будут, Степан. Теперь, этава, воевать нельзя. Я так себе размышляю. Остается им договориться. Когда все поймут, что нельзя воевать, враз и договорятся.

— А ты бы хотел, Демидушка, жить вечно?

Демидушка остановился, наклонился, сорвал бессмертник — один, другой. Кашлянул:

— Это значит, сколько захочу жить?

— Ну хотя бы так!

Демидушка снова сорвал бессмертник:

— Вишь, как трава названа. Вроде, этава, она против смерти... А это всего только название у нее такое. И все!

— И все-таки, Демидушка? — Комитас тоже принялся собирать бессмертники. И по тому, как наклонялся, взглядывая из-под локтя на Демидушку, видно было: ждет он от него ответа прямого.

— Какая во мне цена? Что я в себе представляю? Детей не нажил. Неграмотный. Долго надо жить головастому человеку, от которого другим много пользы. А я што? — глянул украдкой на Комитаса. Столкнулся с его взглядом. Понял — не такого ответа ждет. Усмехнулся: — Ну што ты, этава, с такими допросами? Ежели бы для всех людей такая возможность открылась, я бы не отказался еще пожить, посмотреть на все это, — Демидушка обвел взглядом и Мужичью Гору, и край поселка, выглядывающего из-за нее, и Чарную балку, к которой подошли, и дальние холмы, за которыми виднелся вулкан и осколок блеснувшего вдалеке озера.

— То-то и оно, Демидушка, то-то и оно. Если бы всем пожить можно было бы, я бы тоже не отказался.

— Ты так говоришь, Степа, как будто нам предлагают пожить сколько хошь.

Комитас сощурился и отвел глаза от цепкого кривоватого взгляда Демидушки.

Оба в белых навыпуск рубахах, в когда-то синих, теперь вылинявших спортивных брюках, в какой-то обуви на босу ногу, стояли они в разнотравье, у каждого корзинка в руках, вокруг желтые огоньки бессмертников. И незнакомому человеку было бы невозможно определить — кто из них кто. Кто наследный лекарь, а кто ни дня не сидевший за партой, читать кое-как самоходом научившийся.

— Я тебе расскажу о мужике. Он из каменоломен к нам в Эльтиген пришел. Могучий был. Пока его к операции готовили, минут десять у меня было, он бредил вроде. Так и я думал. А когда этот мужик услыхал мою фамилию, враз в себя пришел. «Ты Комитас?» — спрашивает. «Комитас», — отвечаю. «Батька у тебя оттуда и оттуда?» — «Да!» — «Хорошо, хорошо!» — даже заулыбался мужик. Тут я и приступил к операции. А он не унимается: говорит, говорит. Оказывается, он знал моего отца. Воевали они в гражданскую... В рубахе у меня, говорит, корешок зашит. Ты его себе возьми. Возьми, возьми. Им твой батька меня лечить собирался. Не успел он меня вылечить. Я как-то сам обошелся, сам поднялся. А корешок на память оставил. Он всегда теплый, корешок тот. Ты забери его себе. Совсем усох, а вот теплый. Где я с ним только не был. В таких бывал холодах, а он и там был теплый. Говорят: если этот корешок пожевать и проглотить, то никогда не умрешь.

— Не взял небось?

— Взял. Сунул в полевую сумку, где документы хранил.

— Вона, этава, какое дело.

— Когда уже после ранения своего совсем оклемался, полез в сумку, а он там, корешок тот.

— И правда, что, этава, завсегда теплый он?

— Не замечал я, честно говоря, такой особенности. Иссохшийся твердый, наподобие валерианового корня.

— Ну и где ты его применил?

— Нет его у меня.

— Потерял, што ли?

— Мне сон приснился. Сразу после войны, когда я сюда вернулся. Даже не сон это был... Не могу точно сказать... Словом, ни с того ни с сего решил я его возле Чарной балки закопать...

— Зачем закапывать, если... Не пожевал ни разу?

— Нет. Не верил я в это. Не верил я ни минуты во все это. За всю жизнь ни минуты. А вот закопать решил. Пошел и закопал... И забыл...

Опустились на землю жаворонки. Остро запахло диким шалфеем. Комитас отер лысину ладонью. Демидушка посмотрел на небо:

— Дожжь будет. Кости мои засвирбели.

— Старики мы с тобой — стариковские у нас и разговоры.

— Оно так, конешно, Степан. Про што нам еще и поговорить, как не про жизнь или смерть, — согласился Демидушка.

— Вот что я подумал сейчас. Ты философ, Демидушка. Так вдруг скажешь иногда...

— Смеешься?

— Знаешь, какая меж нами разница? Между тобой и мною, Демидушка?

— Ты грамотный, а я темный.

— Плохо сейчас сказал. Перед этим хорошо сказал, а сейчас плохо.

— Тебе виднее, Степа!

— Разница есть. И не в мою пользу. Ты все растешь, ты как бы возвышаешься над собой. Твоя высота еще впереди. А я понижаюсь. Был хирургом, а теперь кто? Санитар я. Санитар в больнице моего Димика — санитар. А ты мыслитель, Демидушка. Ты с каждым днем возвышаешься.

— Не понимаю я этого, — заволновался Демидушдка, — мудреное ты стал сказывать, этава. Лучше, когда ты про корешок говоришь. Тогда и я понимаю. А такое не разумею.

— А корешок-то, друг Демидушка, и в самом деле живой оказался. — Комитас пристально посмотрел на собеседника.

— Так ты же его не... этава, не жевал?

— При чем тут жевал, не жевал? Я его зарыл у Чар ной балки.

— Ну и зарыл.

— Зарыл и забыл. А сейчас пришел, гляжу, а он и пророс.

— Вона, этава, какое, выходит, дело.

— Живая трава из этого корешка выросла, Демидушка. Живая! Я был просто потрясен, понимаешь? Димику своему говорю, а он: может быть, может быть... И тут же забыл, что я ему сказал. Он, по-моему, толком и не понял, о каком таком корешке я ему рассказываю. Он, Демидушка, на меня как на санитара смотрит, как на выжившего из ума... Он, по-моему, стесняется меня, а?

— Та нет, Дмитрий Степанович уважительный. Он сильно занятый, это да. Но уважительный. Больница у него... Забот сколь!

— Ладно. Не про него сейчас речь. Пойдем!

— Куда?

— За кудыкину гору. Покажу тебе, как пророс корень живой.

— Этот корень можно было бы... дать кому на пробу, чтобы сразу — все доказательства...

— Такими корнями не разбрасываются.

— Оно верно. Только вот Олисава...

— Тогда я не знал ничего про этот корень. Я о нем слишком поздно вспомнил...


Показался вулкан. Олисава решил проехаться мимо каменоломен, съехал с асфальта на старую дорогу. И вдруг ему показалось: не с асфальта он только что съехал на старую дорогу, а вырвался из иного мира, где жизнь течет по своим строгим законам большой земли и большой стройки. Там строится станция. И все люди, живущие этой задачей, и даже те, кто просто находится вокруг площадки, кажется, начисто забыли о Досхии и его бедах. Даже не думают о том, что станция может и помочь морю. Начальник стройки тоже, видимо, из таких. Приехал на новое место. Перед ним на стене план, на столе проект станции. Его дело, не особенно отклоняясь от этих двух документов, сооружать, воздвигать, строить... Это или что-то в этом духе на ходу бросил Абуладзе в первый к нему, Олисавы, визит.

Впереди в красном от садящегося солнца пространстве озера Актуз Олисава увидел странную картину. Черный продолговатый предмет, словно только что опустившийся из других миров или по крайней мере вырвавшийся из какого-нибудь фантастического фильма, покоился на твердом паркете пересохшего водоема. Но не весь Актуз пересох до такой степени. Остались участки с жидким илом. Как раз на таком участке, неподалеку от «летательного аппарата», копошилось небольшого роста блестящее существо, черное с головы до ног.

Когда Олисава подъехал к «месту высадки», из-за стоящей на сухом дне озера «Волги» выглянул перемазанный илом Актуза маленький человек в очках. Убедившись, что в «Москвиче» нет женщин, начальник строительства Давид Амиранович Абуладзе выругался и вернулся к своему делу.

Воды поблизости не было, и Олисава понял, что Абуладзе поедет смывать с себя грязь к морю, скорее всего куда-нибудь к Красным Кручам, возможно, за третий скалистый выступ. Расчет был верным. Абуладзе наконец, не глядя в сторону Олисавы, поправил мешковину, укрывающую сиденье, черный, как бес, забрался в «Волгу» и, раздраженно крутнувшись, поехал прочь. Олисава за ним. На берегу моря машина начальника, блеснув фонарями заднего света, остановилась. Олисава припарковался рядом, когда Абуладзе в машине уже не было. Начальник строительства в полном обмундировании появился минут через пятнадцать. Тут уж Олисава был наготове.

— Давид Амиранович! — окликнул он бодро.

Тот сел за руль, не оглянувшись. Олисава видел по силуэту, просто обиделся человек, а зла не держит.

— Ну что там еще? — наконец подал голос Абуладзе.

— Давайте наконец поговорим, — предложил Олисава.

— Нэт, ты скажи, зачэм смэялся? — выскочил Абуладзе из машины. — Смэшно тэбэ! Хотэл бы я пасматрэть, как бы ты сваи нэрвы лэчил на моем мэстэ.

— Извините, Давид Амиранович, я смеялся не над вами, — начал было Олисава.

— Ему смэшно. Вэселый чэлавэк... — все еще горячась, продолжал Абуладзе.

— Я подумал, мне показалось, Давид Амиранович, что это не вы, а собрат по разуму.

— Э? — блеснул очками Абуладзе.

— Издали ваша машина и вы в этом самом виде...

— Издэваешься, да? Тэбэ смэшно?

Олисава залез в «Волгу». Абуладзе глядел на неожиданного собеседника все еще настороженно.

— Я знаю, чэго ты хочэшь. Скажу, что это нэвозможно, чэго ты хочэшь... Стройка не пионэрский лагерь, ее нэ нэрэнэсешь, да! Прэжде, чэм ее начинать, умные люди хорошо подумали. А тут появляется кто-то и хочэт запрэтить станцию... Ты что, самый умный? Ты умнэй министра, да?

— Никто не собирается запрещать строить станцию, Давид Амиранович! — перебил Олисава. — Я только хочу заручиться вашей поддержкой.

— Интэрэсно, — протянул Абуладзе.

— Озером, бог с ним, так и быть, мы жертвуем, — продолжал Олисава. — Жаль, конечно, целебное озеро. — При этих словах Абуладзе аж подпрыгнул, но смолчал. — А вот морю помочь надо!

— Морэ тут ни при чем. Морэ останется морэм.

— Нет, если не внести в проект поправку, от моря уже через пять лет ничего не останется. Оно превратится в такое же соленое озеро, как и это, где вы нервы свои успокаиваете, только побольше в сотни раз.

— Ну вот, вмэсто малэнького Актуза получится большой Досхий! — ядовито изрек Абуладзе.

— Человечество нам не простит этого, — искренне возмутился Олисава.

— Чэловэчэство! Ишь куда загнул! Приходит тут всякий от имени всэго чэловэчэства, трэбуэт сам нэ знает чэго, а у мэня конкрэтное дэло. Я должен сдать пэрвую очэредь в срок и чэловэчэству до моих забот нэт никакого дэла.

— Неужели же вам все, равно, что будет с морем?

— Э! Что ты говоришь? Зачем говоришь так? Сам разве нэ знаю, что и как?

— Так давайте объединим наши усилия! Директор НИИ в принципе за это. Если откликнетесь и вы, много можно будет добиться.

— Ничэго уже нэ изменить. — Абуладзе смотрел перед собой.

— Почему же? Надо внести в проект пару опреснителей. Они уравновесят поступление в Досхий высокосоленой воды.

— Опрэснитэль потрэбляет пропасть энэргии, и строитэльство его стоит нэмало.

— Я не экономист. Но думаю, Досхий дороже! — почувствовав слабину, наседал Олисава.

— А я строитэль! Мнэ дали проэкт и дэньги, чтобы я строил.

— Но ведь это же не первая ваша станция. Разве в других местах вы не обходились без моря?

— Обходились. Строили на рэках, озерах.

— Но ведь есть у нас станции на безводных местах?

— Замкнутый цикл, слыхал о таком? Градирни...

— Вот-вот, это я и хотел от вас услышать! — воскликнул Олисава. — Почему бы и здесь не пойти этим путем?

— От мэня нэ зависит, — устало сказал Абуладзе.

— От вас не зависит, от директора НИИ, от меня... Что же это получается, мы грабим леса, черноземы, а теперь уже и за моря взялись. Как же потом жить на земле?

— Э-э-э, — вяло протянул Абуладзе. — Нэобратимый процесс. Инерция. Поезд пошел, и остановить его — значит попасть под колеса. Я, дорогой, нэ Анна Карэнина...

— Очень жаль, что у вас такое отношение, — горько констатировал Олисава.

Абуладзе досадливо хмыкнул и промолчал.

— Все же я буду писать, — сказал Олисава. — Куда следует. Не все же и в самом деле столь равнодушны. Наверняка есть люди, которым не безразлична судьба природы.

— Я только рад буду, эсли у тэбя что-то выйдэт. Только поторопись, мы набираэм тэмпы, — ровным голосом советовал Абуладзе. И в этом его спокойствии Олисава наконец уловил нотки взаимопонимания.

— Так можно сослаться на ваше мнение?

Абуладзе снова блеснул очками.

— Валяй, да! Что я, совсэм ужэ бэз понятия?

Потом они закурили. Абуладзе включил радио. Неожиданно голос диктора, рассказывающий об очередном полете в космос, возвратил обоих к началу этой встречи.

— Ты, э, — начал Абуладзе, — нэ рассказывай про это...

— Про что?

— Ну, про брата по разуму, — кашлянул Абулалзе, — сам понимаэшь, авторитэт начальника... Стройка большая, народ всякий...

— Э-э! — вырвалось у Олисавы.

Абуладзе опять сверкнул очками, и оба рассмеялись.


Загрузка...