Каждый вечер над берегом появляется оранжевая звезда. Каждый вечер глубоко под вулканом вздрагивает неиссякаемый, готовый вырваться наружу огонь подземный. И не может, потому что зарос лавой его путь, путь подземного огня к солнцу, которое и породило его в начале начал. Ничто не грозит ни обиталищу подземного огня, ни гармонии околосолнечной, ни Вселенной, мизерная частица которой наше Солнце. Каплей Времени летит оно по крутой спирали извечного своего пути, названного человеком МЛЕЧНЫМ.
Едва восходит над берегом неба оранжевая звезда, названная Марсом, в кристаллах соли, осевшей на дно озера, появляется новая грань. Острые, молодые, бессчетные числом, эти грани испускают неисчислимые лучи, и матовая поверхность Актуза начинает светиться. И в этом недолгом сиянии отчетливо проступает холмистая степь, откуда доносится сладкий запах молока, степных растений, дух человеческого жилья.
Лишь через месяц смог Олисава уйти в отпуск. Отправился в родные края, однако не в Красные Кручи, а в Чернокаменку. Там Жванок выхлопотал при доме отдыха для него комнату с удобствами. Жить в отцовской пустой хате Владимир пока не мог. Но не отдыхать приехал Олисава.
Третий день ни свет ни заря мечутся краем воды скрипуны. На весь мир обиженно сетуют, мол, ветер взбаламутил воду, а та и рада — загудела, запенилась, непроглядная на косе да и на отмелях — пастбищах скрипунов, этих некрасивых жадногласных длинноклювых приморских птиц. Крики их понятны. Третьи сутки голодны. Пусть бы сами — не страшно, а то ж у них мальцы на озере вылупились. Вякают безголосо. Охляли. А где же им корм в такую непогоду раздобыть?..
Руснак думает об этом. И радуется старый. Он-то знает, что к следующему утру шторм утихнет, потому что появились на прибрежных скалах молчуны. Эти птицы — предвестники штиля. Мрачные и тяжелые на подъем, они терпеливо ждут покоя. Покой принесет им обильную жратву. Молчуны — не охотники, они питаются падалью моря. После штормяги всегда есть чем поживиться. По всему затихшему заливу — лети да подбирай — волны несут то укачанного дельфиненка, то убитого о камни зазевавшегося молодого осетра, то застигнутых шквалом тех же самых скрипунов и других чаек с поломанными крыльями...
Много работы у молчунов. И сделают они ее быстро, без суеты и криков. Знают эти птицы: всем хватит еды. А управится стая, так сразу же улетит дальше — в те края моря, где шторм гуляет. Молчуны знают, куда им лететь.
Руснак глядит в море. О том, что волнение идет на убыль, знает наверняка, потому что, за целый, считай, уже прошедший, день всего один раз взметнулся фонтан над Китом.
Руснак даже свыкся с невероятным в начале этого шторма событием. Кит никогда не появлялся весной. Какой бы шторм ни случался. Время Кита — конец или начало года. Самые холода — его время. Так было всегда. И вот на тебе. Такой себе обычный шторм, первой грозы волнение... В старые времена случись, паника бы началась... Народ побережный — суеверный. Теперь времена иные. Хотя соседка выбегала — было дело — спозаранку; оглядываясь, выскочила на берег с иконой. Видать, Жменя давно к сетям не шастал. Надумал в штормец сходить, вот она и засуетилась, соседка. Неужели не испугаются Кита? Руснак все ночи напролет глаз не сомкнул, стерег момент, когда же сосед на разбой выйдет. Руснак решил наконец. Жестокое дело замыслил. И дождался своего часа. И не потому, что Жменя бахвалился несчетно раз, что не взять его Руснаку, мол, неуловим Жменя, а коли так, значит, и чист, никакой он не браконьер, а мирный побережный житель. Говорит Жменя так, а глаз его черный косит в сторону хаты Руснака, и все понимают: действительно Жменя — дока в разбойном рыбопромысле, такому нипочем даже сам Руснак — этот неутомимый сторож Досхия. Нет, не обида питает Руснака терпением, не страсть взять с поличным неуловимого Жменю во что бы то ни стало именно на этот раз. Руснак знает, что взять его можно. Но разве изменится что-то после этого? Заплатит Жменя государству деньги, купит новую лодку и мотор к ней, сплетет новые сети-аханы и опять выйдет на свой верный промысел... Брать Жменю марно[1]. Уничтожить соседа настал час — так решил Руснак окончательно. Утопить Жменю — тем самым избавить море раз и навсегда от этой ненасытной пиявицы. Грех? Что же, такие грехи не самые тяжкие... Так решил и считает Руснак — этот старый страж моря.
От оконца он не отходит. Все глаза проглядел и не зря — чует. Чует его сердце: пойдет в последнюю ночь шторма сосед к ахану за краснюком. Не побоится Кита, потому что давно Жменя знает: Кит — это сказочка из прошлого. Сейчас верят ей разве что выжившие из ума старухи, разве что ребятишки-мальки пугаются ее.
Гудит Досхий. Первая гроза над ним отбушевала. Как раз под грозой и фонтан поднялся. Руснак вздрогнул, увидев его. Тут же следом подумал, что померещился ему этот фонтан. Только подумал так, как столб воды, словно от глубинной бомбы, поднялся посреди залива. Потом еще несколько раз в течение шторма кидал в небо воду Кит-Штормяга. Так в простонародье прозвали его. Ученые по-своему называют это явление. Так повелось, что у народа одно понятие о природе, а у науки другое. А кто прав, кто ближе к правде — не Руснака дело. Ему надо море беречь, живность в нем от всякой, вроде Жмени, нечисти охранять. Стар Евграф Руснак. Всю зрелую жизнь отдал морю Досхийскому, много пользы от Руснака было. Неизмерима та польза. Так думается старику, пока не вспомнит он о Жмене. Жменя на нет сводит всю жизнь Руснака. Перечеркивает Жменя смысл этой жизни.
А то, что зафонтанировал Кит-Штормяга в неурочный час, еще большее утвердило Руснака в решении: Жмене ни на земле, ни на воде не место.
Ближе к полуночи, убаюканный успокоившимся сердцем, решившейся окончательно душой, задремал Руснак, сложив костистую, некрасивую даже в седине голову на руки. А руки длинные, мосластые, руки рыбака или земледельца, легшие на подоконник, они как бы сами учуяли, что Жменя спускает лодку... Они и разбудили хозяина своего беспокойного.
«Давай-давай, бандюга, спускай скорлупку... Эге, да ты не один... Жаль, что не один. Значит, пока что оберегает тебя судьба! Банда, ворюга, вредитель... А какому бесу ты нужен? Видно, какому-то надобен, для его проказ и надругательств над делами людскими...»
Руснак дождался своего момента. Жменя и сообщник подручного себе подобрал, опыт передает — выгнали лодку подальше от камней и уже в заливе запустили двигатель. Мотор чуть слышен. Прибой хорошо звуки глушит, но Руснак слышит, что работает двигатель на лодке Жмени натужно, а это значит, что волна в заливе еще мощна, а Жменя ведет лодку против нее.
Руснак решил идти на байде. И мотор мощнее, стационарный, и на воде такая лодка устойчивее, нежели самодельный катерок. Спускался по тропке не спеша. Море кипело. Но Руснак знал, что это последние часы волнения. Море пахло сладко, как трава молодая на холмах, потому что там открыта она солнцу. Жменя вряд ли слышал и видел море и на этот раз. Жменя моря не видит. Он идет в него, видя и слыша не его, а Руснака: инспектор спит, болеет, уехал к начальству... Жменя, спроси его, не знает, что море пахнет не только рыбой или опасным промыслом... Эх‑х, ты! Прожить у моря всю жизнь и не вдохнуть его воздуха свободно, как добрый побережный житель! Собачья жизнь, думает Руснак, запуская на полную мощь двигатель байды. Он не боится спугнуть Жменю. Он знает, что тот уже далеко и слышит сейчас лишь голоса уставших воды и ветра...
Руснак шел наугад. Он примерно знал возможное место Жменевой ставки. Однако старый сторож Досхия малость просчитался. Вот лодка Жмени. Помощник веслами удерживает ее носом к волне, а Жменя, перегнувшись через пологий борт, выбирает ахан...
Руснак просчитался. К тому же темно, да и волнение крепковатое. Тяжелая байда инспектора на всем ходу ударила в борт Жменевой лодки. Хрустнуло дерево, заорал помощник. Верно, он от испуга — зеленый воришка, за жизнь испугался. Жменя орать не мог. Он всегда начеку: заорать — значит выдать себя, по голосу ведь узнает Руснак.
— Ты что-о-о! — кричал помощник уже из воды. Лодка Жмени перевернулась и уже тонула. — Батя-я! Ты что-о-о?
Руснак, сделав круг, заглушил двигатель. Нет, не обознался. К байде вразмашку, выскакивая из волны чуть ли не по пояс, плыл Павел. Следом, тяжело отдуваясь, в намокшей фуфайке бил об воду короткими руками Жменя. Оба плыли спасаться на байде...
— Ба-атя! Это же я! Ты что-о! — кричал сквозь взмахи Тритон.
— Да, — сказал Руснак слабо. — Не думал я, что это ты.
Тритон этих слов не расслышал. Он уже держался за борт байды, намереваясь, отдышавшись, забраться в нее.
Понимая его намерение, Руснак подождал, пока подплывет Жменя. Ждал, чтобы не говорить лишних слов. Лишние слова расслабляют решимость, а Руснак уже решил.
— На байду я вас не возьму! — лихим голосом против ветра крикнул Руснак.
— Сосед! Ты что-о? — страшно возопил Жменя. — Мы же люди! Мы же... Это же твой парень, а я твой сосед... Ты что-о?!
— Отдышитесь, это я вам разрешаю, а потом от винта.
Жменя понял: так будет. Понял и застонал. Тоска обняла Жменю. Не вода морская весенняя льнула к его горлу — хладная, беспокойная. Смерть покачивала Жменю на своих гладких костях. А Тритон все еще не верил Руснаку. Думал, что старик просто хочет повоспитывать.
— Ты чего? Тритон! Заходи с той стороны, а я с этой... Он же сумасшедший! Он стронулся, не бачишь? Раз он тебя не берет, своего названого ребенка, значит, свихнулся... Что с ним балакать? Давай! — кричал Жменя.
— Куда? — поднял весло Руснак. — Руки поотбиваю! Не смей! — снова чужим голосом закричал инспектор.
— Батя-я! Ты что-о! Не возьмешь? — кричал Тритон. — Он же не доплывет, слышишь? Я ведь тоже... Я же с ним только так, посмотреть! А ты... Я не могу его бросить... Батя-я!
— Ну, посмотри, сынок, посмотри... — Руснак запустил мотор. Байда пошла.
— Батя-я! Эге! — еще некоторое время доносилось до Руснака.
Все глуше мотор байды, все тише голос воды, будто Руснак поволок к берегу не сеть аханную, а штормовой ветер.
Тяжелый, кривоногий Жменя, оказавшись в воде, стал сразу же меньше объемом. Тритон со страхом глядел на него, плывущего рядом, жалко отдувающегося, икающего то ли от холода, то ли от потрясения.
Тритон физически ощутил себя на месте Жмени. С каждым мгновением все меньше и меньше сил остается в его клешневатых, толстых руках.
— Фуфайку скинь, — перевернувшись на спину, отплевываясь от захлестнувшей волны, крикнул Тритон.
— Там... там... — Волна ударила и Жменю, вторая накрыла его с головой.
Тритон кинулся на помощь. Выдернул Жменю на поверхность, стал стаскивать набухшую ватную фуфайку.
— Там, — глядя на полетевшую по гребню очередного вала одежду, выдохнул со стоном Жменя, — там гро́ши.
— Большие? — сдержанно спросил Тритон.
— Порядочные, — Жменя снова хлебнул штормовой воды. Выпучил и без того ошалелые зенки.
— Дурак! Кто же в море с деньгами ходит?!
Освобожденный от фуфайки, Жменя недолгое время плыл легче, но вот снова зачастил. Тритон оглянулся: ноги в тяжелых ботинках Жменю больше не слушались, тянули вниз.
Тритон приблизился к Жмене. Стараясь сзади — боялся мертвой хватки. Жменя еще не тонул, но был близок к этому, и потому так же опасен, как тонущий.
— На спинку ляг, Жменя, мать-перемать, — крикнул Тритон, отбиваясь от загребущих, судорожно нацеленных на Тритона рук.
Жменя еще мог соображать трезво — послушался. Тритон содрал с него обувь.
Снова плыли рядом. Тритон пока еще легко. Жменя все тяжелее и тяжелее.
— От жинки прятал. Зашил в куфайку. Хто же думал, что так выйдет.
— Хватит! Плакали твои денежки!
— Ничего, ничего. Выплыву, даст бог, посчитаемся. Я с ним расквитаюсь. И за лодку, и за белужину, и за драгоценную куфаечку.
— Будешь об этом — брошу! А один ты не выплывешь! — крикнул Тритон, взлетая на очередной вал.
Жменя сманеврировать не успел, вал накрыл его. И отпустил не сразу. Посиневшее лицо, безумные глаза вырвались к свету занимающегося утра.
Тритон не приближался к Жмене. А тот, понимая маневры Тритона, всякий раз, когда они оказывались рядом, умоляюще взревывал:
— Бросишь меня? Бросишь, Павля? А‑а‑а?
— Опасаешься? — переспросил Тритон.
— Боюся... я вас... Руснаковых...
— Молчи, Жменя! Побереги силы! До берега вон еще сколько.
— Не бросишь? — хлебал воду, пытался приблизиться к Тритону Жменя. И оттого, что настичь Тритона не мог, кричал: — Не бросай, а?
До берега оставалось совсем немного. С полмили. Тритон уложил Жменю на спину. Тот лежал враскорячку. Разбухший от долгого пребывания в воде. И в то же время сжавшийся как-то. На счастье, шторм окончательно стих. Вода держала без подвоха. С полчаса назад Жменя закрыл глаза. И более не желал их открывать. Плыл он почти бессознательно, держась голоса Тритона. Плыл и бредил.
— Утоплю-ю‑ю! Утоплю его!
— Нет, Жменя, нет! — после продолжительного молчания возразил Тритон. — Что же ты, Жменя, плавать не научился? Всю жизнь морем ходишь, а?
— Руки у меня короткие, — хекая, сипел Жменя. — В молодости не ахти как плавал, а сейчас какое там.
— На этот раз ты, Жменя, выбрался, а вот в другой, может статься...
— Да-а! — бормотал Жменя. — Одному в море выходить — погибель верная!
Павел почуял всем телом, что вода потеплела. А это значит, берег тут — в полусотне метров. Он видел, что выплывают они со Жменей вблизи Черных Камней.
Голос петуха влетел в распахнутую форточку и вошел в сон Олисавы. Спящий шевельнулся. Сквозь сон Олисава понимал, что сейчас увидит самого себя и, как всегда, почему-то чуть-чуть не таким, каков есть. Он всегда снился себе не таким, каков на самом деле. Высоким и статным он видел себя во снах. С пышной шевелюрой. И снова радостный вопль петуха. Владимир вздохнул, почувствовал утреннюю свежесть. Было в ней что-то от леса, что начинается за стеной двухэтажного деревянного дома, еще что-то от степи, которая пролегла между морем и лесом. Было в этом влетевшем в форточку петушином крике что-то от покрытых чебрецом валунов на холмах.
«Утро, пора!» — подумал Олисава. Куда-то надо бежать. Лучше всего на мыс. То, что он там увидел, удивило: моря не было! Пространство, в котором извечно переливалась изумрудно-бирюзовая синева, было пусто. «Господи, — пронеслось, — это же сколько рыбы пропало!» Стал всматриваться: ни блестки, ни шевеления. Значит, ушла вместе с водой! Ну конечно, это так. Он не раз видел, бывало, такое по вечерам, когда вода вдруг уходила от мыса. Как бы отступала. Отлив бывал небольшой. Обнажалось какое-то пространство вдоль мыса. Рыба знала, на что способно ее море, успевала уйти от берега. Значит, и на этот раз успела... За спиной его произошло невероятное: исчезла деревня, из которой только что доносился голос петуха.
— Ох! — выдохнул Олисава. — Я же сплю. Я все еще сплю...
В открытую форточку вновь влетел знакомый петушиный голос. Олисава опять пошевелился. И увидел Натку. Она стояла на золотой ленте песка у самой воды. И сама она, золотистая и сверкающая каплями воды, казалось, вот-вот взлетит над пляжем и поплывет в синеве, как плавала сейчас в море...
Начинался новый сон. Добрый и чистый. Он затмит своими красками предыдущий. Человек, спящий на втором этаже, в одном из домиков дома отдыха, никогда не вспомнит его. Никогда-никогда. Правда, порой наяву будет силиться понять, что же его время от времени беспокоит, когда по вечерам он видит обнажившееся дно у мыса, или когда, проезжая мимо, бросит взгляд в сторону пересохшего соленого озера...
Павел глядел сквозь слезы, как Жменя, спотыкаясь и стеная, уходит к своему дому. Идти-то всего ничего, а Жменя, изнемогший от страха, злости и старости своей, делает это так долго, что Павел устает глядеть ему вослед. Он сам со всхлипом вдыхает утренний, пахнущий грядками теплый воздух огорода. Смежает обожженные морем глаза, опускает голову на бесчувственные, оттого кажущиеся чужими руки.
Какое-то время он неподвижен. Мокрые, лоснящиеся на солнце, потертые и вылинявшие джинсы придают ему вид морского невиданного животного, убитого штормом и выброшенного на песок.
Павел на какое-то время теряет чувства: ни мысли, ни проблеска сознания. Он растворился в покое.
И только когда одежда высохла, он пошевелился. Боль! Да, теперь это была только боль — знакомая боль измученных мышц. Он сел, расстегнул «молнию», вылез из одубевших от досхийской соли штанов. Стало немного легче. Полежав самую малость, пополз к Черным Камням, и на ощупь, слегка раня все еще мало чувственные руки, принялся нашаривать в воде и отдирать от камней черно-рыжие, поросшие травою мидии. Не глядя, он клал их на плоский камень. Когда набралось около десятка, лег на тот же камень и, не поднимая головы, вслепую голышом стал разбивать панцири, есть их содержимое. Потом он опустил лицо прямо на битую ракушку. Солнце сжалилось над ним, ушло в облако. Но легче Тритону не стало.
— Скотина! — сказал он. — Какая же я скотина...
Он лежал, уткнувшись лицом в разбитые ракушки, и все повторял, повторял эти свои слова.