В ВАСИЛЬЕВСКЕ, НА БАЗАРЕ

Васильевск — старинный уездный город. Приземистые каменные дома, в которых живут купцы (сейчас молчаливы эти дома с закрытыми ставнями); длинные унылые заборы; церкви, окруженные древними липами с черными грачиными гнездами; широкие улицы, грязные, липкие — снег уже растаял: лабазы; лесопильный завод, когда-то принадлежавший «Потехину и сыновьям», он пропах свежими еловыми опилками; на центральной улице роскошный дом уездного предводителя дворянства, который в начале революции сгинул вместе с семьей неизвестно куда, и теперь в доме солдатские казармы; речушка Беспута рассекает город пополам, на ней старая-престарая мельница, серая, скрипучая, таинственная; железнодорожная станция — большая она, узловая, и поэтому шумная, дымная, в вечном движении; много в Васильевске садов, особенно на окраинах, и славится он своей антоновкой, в мирное время много здесь тишины. И конечно, пожарная каланча на большой базарной площади, нелепая, старая, которая возвышается над низкими крышами.

В последние дни Васильевск неузнаваемо переменился. Его недавно отбили у белых, и на заборах еще уцелели наполовину соскобленные поблекшие деникинские приказы с императорским гербом. Теперь тут штаб Южного фронта, а враг совсем рядом, верстах в десяти-пятнадцати, и город забит красными частями и от этого непривычно шумен, горласт и тревожен.

Сейчас над Васильевском колышется пелена желтоватого дыма, все пропахло печеным хлебом — то дотлевает элеватор, сожженный белыми. И за городом, на кладбище, появилось много свежих могил: отступая, деникинцы произвели массовые расстрелы.

К дверям бывшего духовного училища уже прибита вывеска: «Военкомат», и у крыльца толпятся молодые парни новобранцы.

В Васильевск на второй день пути и прибыл рабочий эшелон.

«Неужели только шестьдесят верст проехали?» — удивился Федя, и это расстраивало его: ехали, ехали, и, оказывается, только шестьдесят верст.

Отряд типографских рабочих разместился в мужской прогимназии. Жили в высоких холодных классных комнатах, где стояли черные доски и в углах висели иконы в дорогих оправах.

Федя недоумевал: вот тебе и на фронт приехали!

После завтрака отряд уходил на учения, иногда за отцом прибегал вестовой:

— Товарищ Гаврилин! К начальнику штаба!

И все. А когда же на фронт?

— Когда же? — приставал Федя к отцу.

— После приказа. Понимаешь? Армия — это прежде всего дисциплина. — Отец трепал Федю по плечу. — Иди лучше занимайся своими делами.

Федя шел на кухню — она помещалась в директорском кабинете. Там разорили голландку с кафельной облицовкой и наскоро сложили плиту с тремя конфорками. На кухне царствовал отец Парфений в белом, правда, грязноватом колпаке. Его не отдали под суд — он стал в отряде штатным поваром: ни у кого не получалось такого вкусного пшенного супа с воблой, и вообще в приготовлении еды не находилось ему равных.

Федя и отец Парфений стали друзьями.

— На-кось вот полакомься. Мозговая, — говорил поп и протягивал Феде аппетитную, дымящуюся, в наростах ароматного мяса кость.

Или сажал его ближе к печке, делал таинственное лицо, и Федя знал — будет сейчас очередная страшная история.

— Значить, так… — начинал отец Парфений приглушенно. — Тебе с лешим дело иметь не приходилось?

— Нет…

— А мне один раз довелось. — Он шуровал в печке кочергой, и выразительное лицо его озарялось малиновым огнем. — Пошел я, значить, в лес, по грибы. Маслят и рыжиков в то лето было пропасть. Полное лукошко насбирал. Ну, думаю, пора до дому. А уже вечереть начало. Иду. Дорожка знакомая, через дубнячок. Шагаю себе. Вдруг за моей спиной как захохочет, заулюлюкает. Я так и присел.

— Кто же это? — Федя оглядывается на темные углы комнаты.

— Ясное дело — леший. Я бегом. Смотрю — что такое: дорога вроде знакомая, а привела в глухую балку. И уж в той балке он улюлюкает-то. Я назад. И, представь себе, Федор, совсем дороги не узнаю. Вроде она и не она. И тут сбоку кусты затрещали, и повиделся мне, ну как вот сверкнуло, лик зеленый, заросший и глазищи красные. Мелькнул и исчез. Совсем я, Федор, одурел. Побег сам не знаю куда. А он то сзаду, то спереду гукает, то, значить, с боков сучьями трещит. Ну, я и смекнул: водит меня лесной-то, заблудить хочет. А знал я один завет — от старика древнего слышал: как леший тебя водить начал, скинь всю одежду, выверни наизнанку, и снова надень, — лесной-то и не признает тебя. Я так и сделал: под густую ель залез, одежонку скинул, вывернул ее всю и опять на себя. Потом перекрутил на другую сторону портянки. Выхожу из-за ели — тихо. Потом он где-то далеко сучьями затрещал — не признал, значить, меня, пошел по лесу искать. Смотрю — а стою-то я на своей дороге, дубнячок вот он, рядышком. Вмиг до дому добежал. — Отец Парфений хитро смотрел на Федю. — Вот, мил человек, что бывает на белом свете. А теперь бери ведерко да беги к колодцу по воду.

Однажды Феде в руки попала местная газета. Была она совсем маленькой — в четверть губернской, отпечатана на желтой шершавой бумаге и называлась странно: «Классово-революционная борьба». В статье «На продовольственном фронте» Федя прочитал:

«На Васильевском рынке свежей капусты, свеклы, соленых огурцов, лука достаточное количество. Есть и морковь, чеснок… Картофеля недостаточное количество. Есть еще квашеная капуста. Попадаются, как редкость, персики, спрашивают 120 руб. за фунт».

«Персики… — думает Федя. — Вот интересно-то! Какие они из себя, эти персики? Может, огромные, как тыквы, и сладкие-пресладкие. Надо поглядеть. И на базаре я ни разу не был…»

Федя пошел на базар с Нилом Тарасовичем.

— Базар, Федор, — сказал он, — это, знаешь, вроде бы лицо общества. Пришел на базар — и сразу тебе ясно, чем народ живет, какие беды у него. И какое счастье. — Подмигнул Феде, добавил: — Люблю я наши русские базары.

С ними еще увязался Яша Тюрин.

Базар слышен издалека: гвалт, крик, ругань, конское ржание. А когда после поворота грязной улицы открылась сама площадь с пожарной каланчой, Федя невольно остановился — такая необычная картина открылась перед ними.

Не площадь, а гигантский муравейник: люди, повозки, лошади, лотки, опять люди, и опять лотки; телега прямо в куче мужиков.

Длинные ряды продающих — не люди, а картинная галерея:

толстая, румяная торговка, которая здесь как рыба в воде;

костлявый гражданин в длинном поношенном пальто, с унылым лицом, похоже, бывший чиновник;

выцветшая дама в меховой дохе с надменными складками у рта и холеными, посиневшими от морозца руками;

мужик в тулупе, крепко пахнущем овчиной;

вороватый солдатик в шинели без ремня;

тоненькая барышня — ручки в заячьей муфте, ужас на застывшем миловидном личике…

И все перемешалось, все кричит, торгуется, дышит теплым паром. Тут же потерялся Яша, а Нил Тарасович облюбовал себе старика, продающего мочалки и крохотные кусочки вонючего черного мыла. Старик крепкий, с ястребиными глазами под крутым изгибом густых сросшихся бровей, глубокие морщины на коричневом обветренном лице, и молодо поблескивают крепкие зубы.

— Кто в банькю собрался? Мыльца-мочалки! Мыльца-мочалки кому?

Смотрит на него Нил Тарасович влюбленно, толкает в бок Федю:

— Ты тут походи, а я им займусь, чтоб его перевернуло! Ты погляди, какая фигура! Зевс!

Федя проталкивается через толпу, и глаза его разбегаются: чего только не продают здесь!

Церковные свечи,

иконы,

шляпы с диковинными перьями;

статуэтки, на которые и глядеть-то вроде неловко;

башмаки всех времен и размеров,

валенки,

роскошные хромовые сапоги,

лапти;

серую муку — кружками,

подсолнечное масло — стаканами,

соль — щепотками,

сахарин — порошками;

темные, с крапинками шелухи жмыховые плиты,

горячие лепешки с подозрительным запахом,

жареные семечки;

рубашки,

штаны,

платья,

невообразимое тряпье — с первого взгляда даже не поймешь, что это такое…

И стоит над этим пестрым торжищем гул голосов.

— Картошки! Картошки! Последние! Забирай! — кричит с воза мужик в мохнатой шапке.

Плутоватый дед гремит деревянными ложками:

— Ложки! Щи хлебать! Два рубля штука!

— А по рублю? — Баба в платке по самые глаза.

— По рублю после пасхи отрублю!

Тощая барынька торгует у деревенской девки с нагловатыми глазами молоденького рябого петушка.

— Ну вот гляди, какое платье! — говорит барынька слабым голосом. — Себе оставила бы, да муж в больнице.

Девка подозрительно щупает странное платье с кружевными оборками, потом решительно отворачивается:

— Да на кой она мне, платья такая? Чтоб засмеяли у деревне?

— Я… я тебе еще вот брошечку в придачу дам. Смотри, как сверкает.

Девка рассматривает брошку, и на здоровом лице ее — плохо скрытый восторг. А барынька осторожно гладит петушка, и он пугливо отдергивал от нее голову, вздрагивая красным глазом…

Федя проталкивается дальше.

Телеги, телеги, телеги…

Лошади с темными от пота боками зарылись мордами в солому.

Ярко-рыжий конский навоз втоптан в грязь.

Сумятица голосов и криков:

— Калоши! Калоши! Совсем новые! За полкраюхи хлеба!

— Кому отрубей? Отрубей! В тесто подмешивать! Зело пользительно!

— Хренку! Хренку! Налетайтя! В нос шшибаить!

— Хто махорочки забыл? Махорочка ядреная! Сюды!

— Молочкя! Молочкя! Солдатики! Кому молочкя свеженькява?

Хмурая женщина городского типа говорит мужику в армяке и лаптях:

— Креста на тебе нету! За такую юбку — шкалик масла! Хоть полтора дай!

Мужик неприступен:

— Один. Не могим боле, — и смотрит безразлично поверх толпы.

— На! На! Забирай! Подавись!

Пестрит у Феди в глазах:

блестящая посуда,

позолоченные подсвечники,

керосинки,

разукрашенные матрешки всех размеров,

самовары…

— Зажигалки! Кому зажигалки!

— Нужны твои зажигалки! Спички имеем. Серные.

— Серные? Знаем: сначала вонь, потом огонь.

Дружный хохот вокруг.

…Мешки с золотистым овсом,

кадки с квашеной капустой,

маленькие горки картошки,

плавают в мутном рассоле пупырчатые огурцы, и из ведра — даже слюнки подбегают к зубам — остро пахнет укропом и чесноком.

Слепого гармониста тесно обступил народ. Слепец в старой рваной шинели, в дырявых сапогах, без шапки, и его седые волосы спутались. Он сидит на чурбаке, тихо наигрывает на гармошке и поет грустно, красивым звучным голосом:

Уж вечер вечереет,

Наборщицы-и идут…

Маруся отравила-ась,

В больницу ее повезут…

Вокруг вздыхают. В шапку, которая лежит на земле рядом с гармонистом, падает ломтик хлеба, скомканный рубль, две картофелины…

— Венички березовые! Красные солдатики! Кто попариться забыл? Березовые венички!

— Небось и белякам венички свои продавал?

— А они, сынок, тоже люди, христиане. Кому, кому веничков березовых? Кто попариться забыл? Лучшее средствие от вши, от всякой парши!

И тут налетает на торговца вениками молодая женщина с опухшими глазами:

— Христиане они, да? Белые твои — христиане? А кто мужиков наших стрелял за потехинскими складами?

— Миротворец нашелся! — кричат уже со всех сторон.

— Надыть яво пошшупать, хто такой будя!

— Заступничек!..

— Граждане, граждане, без паники! — Мужчина с красной повязкой на рукаве спешит к месту столкновения. — Без паники, граждане.

Охапка березовых веников быстро плывет над головами, исчезает.

Толкаются со всех сторон, кричат. Разве в этом столпотворении найдешь диковинные персики, за которые просят по сто двадцать рублей за фунт…

Загрузка...