Либеральный план сделать Латинскую Америку похожей на Европу или США частично увенчался успехом. Но прогресс оказался иным, нежели от него ожидали. Действительно, произошли масштабные изменения, повлиявшие на жизнь каждого: богатых и бедных, городских жителей и сельских. Крупные латиноамериканские города лишились колониальной брусчатки, белых оштукатуренных стен и красных черепичных крыш, обернувшись современными мегаполисами, похожими на все остальные города-гиганты. Покачивались трамваи, звенели телефоны, мелькали кадры немых кинолент – от Монтевидео и Сантьяго до Мехико и Гаваны. Чудесным образом множились железные дороги, экспортировались тонны сахара, кофе, меди, зерна, селитры, олова, какао, каучука, бананов, говядины, шерсти и табака. Неадекватные сооружения в Буэнос-Айресе и других портах сменились современными.
Землевладельцы и городской средний класс процветали, но жизнь сельского большинства если и улучшилась, то незначительно. Напротив, аграрный капитализм опустошил деревню и разрушил традиционный образ жизни, обедняя сельское население и духовно, и материально. Из Великобритании и США прогресс принес новую разновидность империализма, и те же страны, что формировали Прогресс для Латинской Америки, теперь помогли внедрить его, а порой, что греха таить, получали от него и материальную выгоду, и репутационную. Иностранное влияние было настолько обширным и мощным, что латиноамериканские историки называют 1880–1930 годы неоколониальным периодом.
Несмотря на многочисленные преобразования, ни подчиненное положение Латинской Америки по отношению к европейским странам, ни ее базовая социальная иерархия, созданная колонизацией, не изменились. Нормой оставались иерархические расовые и классовые отношения, в рамках которых те, кто находится наверху, получают решающее преимущество и авторитет благодаря внешним связям. Там, где когда-то испанцы и португальцы сходили на берег с раздражающим выражением превосходства на лицах и королевскими рескриптами о назначении в руках, теперь являлся англоговорящий господин с тем же превосходством и королевскими деньгами, прибывший, чтобы давать ссуды или инвестировать в банки, железные дороги и портовые сооружения. Будь то в 1790 или 1890 году, элита Латинской Америки проглатывала это и принимала гостей с подобающим радушием. Все знали, что статус и процветание «порядочных людей» в конечном счете зависят от иностранцев. Девять десятых их богатства было получено за счет торговли на рынках Европы и США, а их высокомерие, их притязания на безоговорочное превосходство складывались из португальской внешности, австрийского хрусталя и парижских каникул сыновей. Неоколониализм царил не только в отношениях между странами, но и в пределах каждой страны – не правда ли, знакомое Латинской Америке явление?
Латиноамериканская элита и средний класс немало выиграли от прогресса. Прежде всего они извлекли выгоду из экспортного бума, более чем полувекового быстрого и устойчивого экономического роста, равного которому в Латинской Америке не было ни до, ни после. Экспорт Мексики, по-прежнему включавший серебро наряду с сахаром, кофе и хлопком, удвоился, а к концу XIX века удвоился снова. Фактически общий объем мексиканской торговли в период с 1877 по 1910 год вырос на 900 %. К началу XX века Бразилия производила две трети кофе, потребляемого в мире, и кофе полностью доминировал в бразильском экспорте. Куба окончательно попала в зависимость от единственного своего урожая, но какого урожая! К 1929 году производство сахара на Кубе достигло ошеломляющих 5 000 000 тонн. Затем последовала сага о чилийском горнодобывающем производстве – нитратов, меди, железа – стоимостью в сотни миллионов долларов. И так далее, и так далее. Величайшим чудом из всех была Аргентина: если в 1876 году Аргентина экспортировала 21 тонну пшеницы, то к 1900‐му – в 1000 раз больше. И до 1920‐х экспорт и в этой стране продолжал стремительно расти.
От Гватемалы (кофе) и Гондураса (бананы) до Эквадора (какао) и Боливии (олово) – в 1870–1930 годах в каждой маленькой стране Латинской Америки произошла собственная версия великого экспортного бума. Общая длина железнодорожных путей в регионе – неотъемлемой части экспорта, поскольку железные дороги строились в первую очередь для перевозки товаров, – в период с 1870 по 1900 год выросла с 2000 до 59 000 миль.
Непосредственными бенефициарами экспортного богатства стали крупные землевладельцы, стоимость собственности которых с приближением железнодорожных путей резко возрастала. Бенефициарами оказались и горожане среднего класса – квалифицированные специалисты, торговцы и клерки, – выполнявшие второстепенные функции в импортно-экспортной экономике. Этим людям прогресс в равной мере открыл культурные горизонты и принес материальное обогащение. Тем не менее они составляли только крошечную часть населения Латинской Америки. В период с 1880 по 1930 год средний класс рос очень быстро, но даже средний класс Аргентины (возможно, самый крупный в регионе к 1930 году) составлял от четверти до трети населения. Для Латинской Америки был более характерен средний класс Мексики: около 1 000 000 мексиканцев к 1900 году работали клерками в офисах, катались на велосипедах и слушали американскую музыку в стиле регтайм; остальную часть городского населения – еще около 300 000 – составлял небольшой рабочий класс: повара, прачки, сапожники, полицейские и т. д. Тем временем 8 000 000 сельских жителей, в основном представителей коренных народов, для которых вторая рубашка уже была роскошью, потели на залитой солнцем земле, производя все то, что страна продавала. Из-за прогресса их жизнь стала только тяжелее.
Появление железных дорог в Мексике принесло выгоду все тем же владельцам крупных поместий, поскольку стоимость недвижимости выросла. Оно же согнало крестьян с земли, позволив помещикам расширить свои владения, сделать безземельных крестьян своими работниками и снова умножить прибыли. Несмотря на официальную отмену общинной собственности в 1850-х, на протяжении 1860–1870‐х многим деревенским общинам удавалось сохранить свои земли. Но теперь повсюду, где разворачивались рельсы и открывали путь локомотивам, изрыгающим шипящий пар и дым, крестьянские деревни вынуждены были отдавать земли жадным владельцам асьенд, которые могли лишить их права выкупа или подкупить судью. Хотя в 1910 году Мексика все еще была преимущественно сельской страной, владели землей едва ли 3 % населения. Большинство деревенских мексиканцев жили и работали батраками на больших, а порой и по-настоящему огромных асьендах. Всего один яркий до крайности, но показательный пример: третью всей земли мексиканского штата Колима владели всего три семьи.
Коренные жители Анд в неоколониальный период тоже потеряли свои земли. Практически всем безземельным сельским жителям Латинской Америки, век за веком выращивавшим себе еду и удовлетворявшим почти все остальные потребности с помощью натурального хозяйства, теперь негде было сажать картофель, маниоку, кукурузу и бобы. По мере роста экспортной прибыли владельцы асьенд и плантаций приобретали все больше и больше земли. Покупая государственную землю, они выселяли семьи, которые жили там порой в течение нескольких поколений, но без оформленного по закону права собственности. Владельцы поместий заставляли рабочих трудиться усерднее, засеивать и обрабатывать все большие площади с прицелом на экспорт, и тем оставалось все меньше времени и места для выращивания собственной еды. Работникам часто платили слишком мало, и заработанного не хватало, чтобы прокормить семью. Сводя концы с концами, женщинам и детям, которые раньше оставались дома, готовили, чинили, ухаживали за цыплятами, садом и огородом, теперь приходилось тоже выходить в поле и работать под присмотром надзирателя. А чтобы получить возможность закабалить еще и тех, кто работе за гроши предпочитал вообще обходиться без платы, жаждущие рабочей силы землевладельцы добились принятия законов о «бродяжничестве». Таким образом, великий экспортный бум обогатил землевладельцев за счет сельской бедноты.
В Аргентине итальянские иммигранты демонстрировали чудеса в выращивании пшеницы, но лишь в исключительных случаях им удавалось приобрести собственную землю: зачем владельцам было ее продавать? Некоторые вернулись в Италию, но большинство уехали в города, прежде всего в Буэнос-Айрес. Шумные безродные гаучо тоже исчезли из пампы, когда ее преобразили проволочные заборы и новые английские породы крупного рогатого скота и овец. В 1876 году первый корабль-рефрижератор доставил в Европу аргентинскую говядину: торговля охлажденным мясом была гораздо более прибыльной, чем вяленым во времена, когда еще не было охлаждения. К 1900 рефрижераторные суда исчислялись сотнями.
В тропиках процветал кофе, создавая сразу несколько неоколониальных ландшафтов. После отмены рабства на темно-красных почвах Сан-Паулу его выращивали итальянские иммигранты, потому что освобожденные рабы не хотели иметь ничего общего с плантациями. И даже их привлечь к работе, которую недавно выполняли рабы, удалось лишь пойдя на уступки, например, разрешив рабочим выращивать собственный урожай между рядами кофейных кустов. Итальянские рабочие в Сан-Паулу не просто заставили экспортный бум работать на них, но и добились в этом необычайного успеха. И все же они, как и сельскохозяйственные рабочие-иммигранты в Аргентине, в конце концов переезжали в город.
Кроме тропического солнца и горного воздуха Колумбии и Венесуэлы, Центральной Америки и Карибского бассейна кофе охотно рос в Гватемале, Сальвадоре и на юге Мексики. Там коренные жители работали на плантациях, принадлежащих иностранцам, по большей части немцам. И кофе же способствовал росту сельского среднего класса в горных районах Колумбии, Коста-Рики и Пуэрто-Рико: плантации – всегда плохая новость для сельскохозяйственных рабочих, но кофе дает достойную прибыль и на семейных фермах. За кофе последовал табак, весьма деликатная культура, процветающая при мелкомасштабном производстве: он стал основой богатства мелких производителей Бразилии и Кубы.
Производство и добыча сахара, напротив, всегда были масштабными и индустриализированными, безжалостно деля общество на богатых и бедных. К концу XIX века промышленные монстры – огромные сверкающие сахарные заводы с высокими дымовыми трубами и собственными железнодорожными депо – высились левиафанами среди тростниковых полей северо-востока Бразилии, на перуанском побережье и в Карибском море. Владельцы сахарных заводов, как прежде бразильские сеньоры энженьо, полностью доминировали в сельской экономике по той же причине: для производства сахара решающее значение имеет немедленная переработка урожая. Заводы устанавливали цену, и у производителей не было иного выбора, кроме как платить ее. Полевые фабрики превратили резчиков тростника в промышленных рабочих. Их заработная плата была низкой, да и ту они получали только часть года, а другую проводили безработными – кубинцы называли это «мертвым временем». Горнодобывающая промышленность в Мексике, Перу, Боливии и Чили представляла собой такую же капиталоемкую деятельность влиятельных компаний, нанимавших тысячи рабочих за установленную низкую плату. Из-за высоких расходов кубинские заводы по переработке сахара, нефтяные скважины, перекачивающие нефть Мексики и Венесуэлы, глубокие шахты в высокогорье Анд, как правило, принадлежали иностранцам. Серро-де-Паско в Перу – огромный современный горнодобывающий комплекс американской медной корпорации – располагался на высоте 12 000 футов среди скопления крохотных земляных хижин, где жили горняки: по сути, это был Потоси XX века.
В тропических лесах Амазонии неоколониализм привел к каучуковой лихорадке. Млечный сок каучукового дерева использовался в основном в США для производства шин. Сборщики каучука жили изолированно вдоль речных берегов в глубине Амазонии. В Бразилии сборщиками были в основном переселенцы из сертан на северо-востоке. В колумбийской, эквадорской и перуанской частях бассейна Амазонки полуоседлых индейцев часто терроризировали, заставляя заниматься наемным трудом, нежеланным и совершенно им не нужным. Работники получали мизерную плату, которой едва хватало на оплату еды и простых бытовых вещей – и даже их приходилось покупать у компании-работодателя, чьи пароходы периодически привозили снаряжение и забирали каучук. Эта торговля приносила огромную прибыль: к 1910 году на долю каучука приходилась четверть экспортных доходов Бразилии. Каучуковым баронам было буквально некуда девать деньги. (Почему бы не отправить рубашки на стирку в Париж?) В Манаусе, единственном бразильском городе, расположенном в 1000 миль вверх по реке посреди непроходимого леса, каучуковые бароны выстроили оперный театр и приглашали на гастроли оперных артистов – едва ли не единственным, кто им отказал, стал бессмертный тенор Энрико Карузо.
Тем временем коренное население каучуковая лихорадка буквально выкашивала, племена вымирали от европейских болезней и алкоголя. Затем к 1920-м годам каучук из Малайзии окончательно обрушил цены на амазонский. Бароны ушли вниз по реке и не вернулись, а сборщики нашли другие способы выжить. Лишь оперный театр Манауса остался немым напоминанием о капиталистическом понимании прогресса.
Бананы были еще одним неоколониальным кошмаром – на этот раз для пальмовых побережий Карибского моря. Американские банановые компании процветали в 1880-х и 1890-х, превратившись в первые в мире транснациональные корпорации. К началу XX века некоторые из них объединились в United Fruit Company, банановую империю, запустившую щупальца в Коста-Рику, Гондурас, Гватемалу, Никарагуа, Панаму, Колумбию и Венесуэлу. Экономическая мощь банановых компаний намного превосходила мощь правительств небольших принимающих стран. Несколько из них United Fruit буквально превратила в «банановые республики», позволяя себе контролировать губернаторов, членов кабинета министров и даже президентов за счет содержимого глубоких корпоративных карманов. Банановые компании приобрели миллионы акров земли для плантаций, еще миллионы – для будущего использования и еще миллионы – просто для того, чтобы предотвратить возможную конкуренцию. Иногда строители железных дорог использовали землю вдоль путей (предоставленную компаниям в качестве стимула) для разведения банановых плантаций. Иногда банановые компании прокладывали собственные рельсы. В любом случае быстрая транспортировка деликатных фруктов была непременным условием бананового бизнеса.
Банановые компании создали корпоративные города, населенные менеджерами, инженерами и агрономами из США – разумеется, с семьями: миниатюрные кварталы аккуратных американских коттеджей с верандами и тщательно ухоженными лужайками, практически изолированные от окружающей их страны. Доставив в США бананы, корабли компании возвращались с газетами, одеждой, кинопленками, велосипедами и продуктами, позволяя новым колонизаторам жить так, будто они и не покидали дом. Эти изолированные банановые анклавы, конечно, не способствовали развитию принимающих стран. Такие компании, как United Fruit, держали руководящие должности для белых американских сотрудников и нанимали «туземцев» для работы с мачете. Губернаторам и министрам, конечно, были выгодны теплые отношения с представителями компаний. Тот, кто продавал землю банановым компаниям, тоже получал прибыль. Компании платили налоги на неизменно выгодных для себя условиях. А когда эти огромные транснациональные корпорации уходили – из-за паутинной болезни[45], убившей плантацию, или новой корпоративной стратегии, – все, что оставалось после них, – это бывшие сборщики бананов: без работы, без земли, без образования и без пары пальцев.
Неудивительно, что сельские жители мигрировали в города, когда их прежними землями завладел аграрный капитализм. В начале XX века этот поток еще не стал наводнением. Население Мехико, одного из крупнейших городов планеты, на рубеже веков не превышало 350 000 жителей. Ни в Боготе, ни в Лиме не насчитали бы больше 100 000. Собственно, во всей Латинской Америке в те годы население было сравнительно небольшим и преимущественно сельским – всего около 63 000 000 человек. Тем не менее города неуклонно росли, а те города, которые привлекали новых жителей из сельской местности и европейских иммигрантов, росли как на дрожжах. Ко времени падения Росаса в 1852 году в Буэнос-Айресе было около 100 000 жителей. К концу неоколониального периода, примерно в 1930‐м, – 2 000 000. В 1900‐м это был крупнейший город Латинской Америки с населением в 600 000 человек. Рио-де-Жанейро, магнит для португальских, итальянских и испанских иммигрантов, занимал второе место с населением численностью чуть менее 500 000. Далее следовали Монтевидео, Сантьяго, Гавана и Сан-Паулу примерно с 250 000 жителей каждый. Надо заметить, что к этому времени практически все столицы региона обзавелись электричеством, телефонными линиями и трамваями. Буэнос-Айрес, Мехико и Рио строили великолепные бульвары по парижскому образцу.
В большинстве неоколониальных городов Латинской Америки – за вычетом, конечно, четырех-пяти самых крупных – не было фабрик и дымящих заводов. Индустриализация в бо́льшую часть региона пришла позже, а до того небольшие города и поселки были в основном торговыми и административными центрами, средоточием развлечений и услуг. Теперь они полнились суетой: семьи землевладельцев тратили прибыль от экспортного бума.
На деньги, которые приносили шахты, продажа скота и урожая, покупались особняки, прекрасная мебель, фортепьяно, фарфор, произведения искусства, в конце концов даже автомобили. По всей Латинской Америке семьи землевладельцев входили в XX век с волнующим ожиданием новых горизонтов. Процветание позволило им постепенно стать горожанами, оставив асьенду или плантацию под присмотром наемного управляющего или деревенского кузена. Возвращались они лишь изредка, на несколько дней, чтобы откушать деревенских деликатесов и поразить верных слуг историями о городском прогрессе.
Для сыновей и дочерей городских землевладельцев образование становилось все более важным. Некоторые изучали инженерное дело, архитектуру, агрономию и медицину, но самым популярным направлением, безусловно, оставалась юриспруденция. Типичный сын землевладельца в 1900 году был молодым доктором права, имеющим планы скорее в области политики, чем юридической практики. Образование и городская жизнь шли рука об руку, входило в норму уважительное «доктор» как обращение к любому выпускнику университета. В деревне же образование, даже начальное, было редкостью. В итоге Аргентина и Уругвай, самые урбанизированные страны Латинской Америки, были и самыми грамотными: к началу XX века большая часть их жителей как минимум умела читать. Однако в большинстве стран не меньше половины населения все еще было неграмотным. В Бразилии, стране с преимущественно деревенским населением и практически без школ вне городов, читать умели не более двух человек из десяти.
Все эти годы в белый средний класс продолжали проникать талантливые люди смешанного происхождения. Поскольку образование было дефицитным и престижным, неэлитные латиноамериканцы редко его получали, но когда им это удавалось, двери перед ними распахивались.
Иногда в такую дверь входил литературный гений, как, например, Жуакин Машаду де Ассис, которого до сих пор считают величайшим бразильским писателем. Что бы ни говорили о его внешности (cafe-com-leite – кофе с молоком), «элитарные» бразильцы выражали безоговорочное почтение его мастерству письменного слова. Мать Машаду де Ассиса была прачкой, а сам он начал путь наборщиком в типографии, и лишь затем смог стать журналистом. В 1897 году Машаду де Ассиса выбрали президентом престижной Бразильской академии литературы, поставив во главе очень талантливой (и очень белой) группы поэтов, политиков и ученых. И он был не единственным ярким исключением. Цветные Игнасио Мануэль Альтамирано из Мексики и Рикардо Пальма из Перу возглавили реформы национальной литературы в своих странах. Литературный гений Рубена Дарио, смуглого метиса-вундеркинда из маленького городка в Никарагуа, получил международное признание. Даже в условиях расистского неоколониального климата латиноамериканское уважение к искусству, особенно к литературе, придавало таким людям, как Дарио, Пальма, Альтамирано и Машаду де Ассис, статус, не имеющий аналога для цветных людей в США. Дарио стал одним из самых влиятельных поэтов, когда-либо писавших на испанском языке. Впервые люди во всем испаноязычном мире, включая Испанию, признали цветного поэта из колоний великим мастером, чьи взгляды и стиль определили высшее художественное выражение их цивилизации.
Эти четыре писателя были исключительными людьми с нетипичными историями. И тем не менее по всей Латинской Америке медленно, но неуклонно происходили перемены, и все больше талантливых метисов присоединялись к среднему классу, добиваясь больших возможностей и сталкиваясь с меньшими предрассудками, чем чернокожие в США. На рубеже веков мексиканский средний класс практически полностью составляли метисы, и другие страны не сильно отставали.
Лишь в середине XX века почти все страны региона стали преимущественно городскими. До 1930 года баланс населения и власти сохранялся в деревне, где землевладельцы контролировали не только национальные богатства, но и избирательную систему. Этот феномен, когда землевладелец в Чили, Бразилии или где угодно еще в Латинской Америке приводил своих клиентов на избирательные участки в день выборов, чтобы «проголосовать за патрона», был опорой каждого сильного правительства в регионе. Политика неоколониализма не могла обойтись без «управляемых выборов», так что в этом отношении люди у власти действительно не заслуживали права называться либералами.
Во время их триумфального возвращения в 1860-х и 1870‐х с либералами Латинской Америки произошла забавная перемена. Получив контроль, они забыли о политических свободах, которых требовали при консервативных каудильо. Демократия в их глазах отошла на второе место, уступая первенство материальному прогрессу, связанному с ростом экспорта. Экономический рост требовал железных дорог и экспортных культур, а для их получения нужны были закон и порядок: квалифицированное правительство, твердое и уверенное в решениях, не массовая политика, но «научно обоснованное» правление якобы лучших и умнейших людей нации – в большинстве случаев богатейших и белейших. Такой поворот бывшие либералы оправдывали при помощи философии, именуемой позитивизмом. Эта французская социальная доктрина предписывала авторитарные методы для достижения порядка и прогресса и объявляла европейские нормы фактически универсальными стандартами. Новая бразильская республика даже поместила позитивистский лозунг «Порядок и Прогресс» на национальный флаг!
Управление действительно стало более упорядоченным. По мере роста прибылей от экспортного бума росли и государственные доходы от налогов на импорт и экспорт. Страна за страной приглашали европейских военных советников, и национальные армии и полицейские силы получали не только современное вооружение, но и новый уровень подготовки. Теперь национальные президенты располагали гораздо большей огневой мощью, чем любой региональный каудильо. Железные дороги и телеграф ускорили переброску войск для подавления восстаний. Гражданские войны стали реже, поскольку элитные семьи, которые могли бы их начать, отвлеклись на экспортный бум. Более высокие государственные доходы предоставили людям среднего класса новые рабочие места в строящихся школах и расширяющейся бюрократической системе. Наконец, большая стабильность и процветание привлекали дополнительные инвестиции из-за границы, активизируя торговлю, и цикл повторялся. Примерно к 1900 году в большинстве стран Латинской Америки революции ушли в прошлое. Вместо них неоколониальный период характеризуется стабильными авторитарными правительствами.
А что насчет огромного большинства, оставшегося вне пузыря эйфории? Прогресс их мало привлекал, нередко даже причинял им вред, так стоило ли им на него соглашаться? К сожалению, все это большинство не имело права голоса. Политическое влияние сельского населения ограничивали требования к доходам и грамотности, но еще сильнее – практика управляемых выборов. Авторитарные правительства неоколониальной Латинской Америки превратили фальсификацию выборов в искусство.
Управляемые выборы представляли собой многоуровневое испытание власти, своего рода перетягивание каната между конкурирующими патронажными сетями. На национальном административном уровне власть предержащие назначали представителей избирательных комиссий, поддерживающих нужную партию. Эта практика с самого начала задавала исход выборов. На местном уровне выборы по-прежнему представляли собой борьбу между фракциями, которые старались подать как можно больше бюллетеней – на человека – и одновременно не позволить другой стороне сделать то же самое. Сельская местность, где крупные землевладельцы контролировали голоса и боевую мощь многих клиентов, была естественной средой для управляемых выборов. Пока продолжался великий экспортный бум, большинство неоколониальных правительств пользовались твердой поддержкой землевладельцев, обеспечивая себе надежное электоральное преимущество. Судьи и местные власти, руководившие процессом, тоже, конечно, влияли на результат. Как минимум они хранили списки избирателей и могли дисквалифицировать клиентов своего оппонента («Извините, сэр, вашего имени просто нет в списке!»), допуская при этом даже сомнительные голоса за «правильного» кандидата.
Об этом знали все. Оппозиционные газеты и выборные представители часто осуждали фальсификацию. Но многие избирательные системы слегка изменили для облегчения управления сверху, и помешать было очень трудно. В основном люди просто приняли мошенничество как неизбежность и постарались привыкнуть к тому, что управляемые выборы – это нормально.
После 1880 года авторитарные правительства сохраняли видимость республиканской формы, но фактически функционировали как диктатуры или олигархии (греч. «власть немногих»). В олигархиях выборы служили показателем мощности и разветвленности клиентских сетей. Даже когда бюллетени подавали не свободно и подсчитывали несправедливо, они все равно показывали, кто, что и где контролировал, а с этой информацией уже можно было договариваться о разделе власти. Диктатуры, с другой стороны, сосредоточивались на одном почти всемогущем человеке. Диктаторы проводили выборы в основном ради ауры легитимности или для того, чтобы произвести впечатление на своих иностранных коллег. Возьмите поддержку землевладельцев и демонстрацию институциональной легитимности, добавьте высокие таможенные доходы и немного современных военных технологий, и неоколониальному правительству больше ничего не будет нужно для управления – за исключением, конечно, хороших отношений с Европой, или США, или с обоими.
Эта структура власти, взятая за основу, способствовала полувековой экономической трансформации, от которой четверть населения выиграла за счет всех остальных. Олигархии и диктатуры обеспечивали стабильность – добродетель, которую всегда больше всего ценили иностранные инвесторы. Именно эту добродетель имел в виду бывший госсекретарь США, когда в приступе дипломатического пыла назвал мексиканского диктатора Порфирио Диаса «одним из величайших людей, которых человечество считало героями».
Правление Порфирио Диаса (1876–1911), известное как Порфириат, было квинтэссенцией неоколониальной диктатуры. Диас сохранил конституционный фасад, но на выборах побеждали только его кандидаты. У него был круг советников-технократов, погруженных в позитивистскую «науку» управления, – их называли Сьентификос. При Порфириате объем импортно-экспортной торговли Мексики увеличился примерно вдесятеро, и Диас использовал дополнительные доходы для укрепления своего государства. Он обуздал региональных каудильо, раздавив их или подкупив. Он создал государственные рабочие места для горожан среднего класса, значительно расширив бюрократию. Диас предлагал простую альтернативу: pan o palo, что примерно означает «кнут или пряник». Например, он субсидировал прессу, чтобы пользоваться ее благосклонностью, и заключал в тюрьму журналистов, выступавших против него. Мексика получила национальную железнодорожную систему, а ее столица – изящные проспекты с памятниками, но накануне столетнего юбилея восстания Идальго в 1810 году полиция Мехико получила приказ прогнать коренное население подальше от центра города, чтобы у иностранных гостей не сложилось «неправильного впечатления» о Мексике.
Интересно отметить, что сам Диас, коренной житель Юга, имел индейские корни. Он был настоящим героем войны, поднявшимся по служебной лестнице во время борьбы с французами, которых он победил в Синко де Майо (5 мая 1862) – с тех пор важную для Мексики дату. Но, как и в случае с Бенито Хуаресом, коренные корни Диаса укрепили его имидж как популярного национального лидера, но никоим образом не сделали его защитником самобытности коренных народов.
В сельской местности Диас основал знаменитую руралес[46] – конную полицию, – чтобы обеспечить условия доверия инвесторов. Он курировал массовую продажу государственных земель, большая часть которых доставалась спекулянтам или землевладельцам, и до того обладавшим немалой собственностью. Почти вся земля, еще остававшаяся у деревенских индейцев, теперь перешла в руки геодезических компаний. Диас приветствовал иностранные инвестиции в мексиканскую землю, и довольно скоро иностранцам принадлежало около четверти всех угодий, а заодно и серебро и нефть в их недрах. Нефть хлынула из недавно открытых скважин на побережье Мексиканского залива. Шампанское хлынуло тоже, когда под бурные похвалы с иностранными акцентами были подняты бокалы за образцового президента неоколониальной Мексики. Тем не менее Диас понимал, насколько неоднозначное благо – такое внешнее влияние. «Бедная Мексика, – язвил он, – так далека от Бога и так близка к США».
Если не считать шампанского и управляемых выборов, правительство неоколониальной Бразилии было совершенно иным: в высшей степени децентрализованное, оно отлично иллюстрировало возможности олигархического, а не диктаторского правления. Как могли разрозненные, хоть и разветвленные семьи землевладельцев контролировать огромную территорию Бразилии после ухода императора? Первая Бразильская республика (1889–1930) представляла собой федерацию 20 штатов со слабым центральным правительством. Ее первым принципом, заметно контрастирующим с Порфириатом, была максимальная автономия для каждой землевладельческой олигархии. Владельцы скотоводческих ранчо, плантаторы кофе и сахара, магнаты какао и каучука во всех уголках Бразилии устроили местные выборы. Региональные олигархии договорились о контроле над каждым штатом. Важно отметить, что новая федеральная структура позволяла каждому штату сохранять доходы от экспорта. По сути, губернаторы штатов совместно определяли, кто станет президентом. Двумя наиболее могущественными штатами были ведущие производители кофе, Сан-Паулу и Минас-Жерайс, и они на каждых выборах перебрасывали президентский пост друг другу.
Поскольку олигархии Сан-Паулу и Минас-Жерайс больше всего хотели автономии – и уже обладали ей, – их федеральные президенты сделали очень мало. Можно сказать, что республиканцы открыли Бразилию для бизнеса и отошли в сторону. Среди инициатив бразильского неоколониального правительства известно всего одно исключение, лишь подтверждающее правило. В 1906 году федеральное правительство Бразилии начало закупать и складировать излишки кофе – миллионы тонн кофе! – чтобы не допустить снижения цены из-за перепроизводства. При этом кофейные плантаторы, контролировавшие центральное правительство, использовали скудные федеральные ресурсы для поддержки своих привилегированных интересов. Когда система наконец рухнула, огромные запасы кофе были попросту сожжены.
Меж тем северо-восток Бразилии представил несколько примеров яростного сопротивления либеральному прогрессу. В 1874–1875 годах крестьяне бунтовали на рынках против метрических мер и весов, введенных, как они были уверены, чтобы их обмануть. Затем толпа сожгла официальные записи и архивы, которые адвокаты использовали для выселения семей, не имеющих по закону права на землю. В 1890-х бандиты с репутацией Робина Гуда, жители сертан, становились героями в глазах деревенских жителей и персонажами популярных баллад. Кроме того, в этом бедном регионе существовала традиция странствующих святых, которые чинили разрушенные церкви, возрождали традиционный религиозный пыл и иногда бывали прославлены как чудотворцы. В 1893–1897 годах тысячи верующих собрались вокруг некоего Антониу Консельейру, проповедовавшего против материализма и «безбожной республики». С поразительной скоростью Канудус, отдаленный оплот Консельейру в Баианском сертане, стал вторым по величине поселением в штате, уступая только столице. В ужасе от призрака фанатичного пророка – противоположности Прогресса – федеральное правительство Бразилии отправляло против «священного города» Канудуса одну военную экспедицию за другой и в конце концов уничтожило его вместе с большинством жителей – которых было по меньшей мере 10 000. Согласно знаменитой хронике военного инженера и блестящего писателя Эуклидиса да Куньи «Сертаны» (1902), здесь произошла очередная пламенная битва между цивилизацией (поддерживаемой современной армией, рассадником бразильского позитивизма) и варварством (в лице Консельейру и его благочестивых последователей).
Да Кунья был воспитан в доктрине научного расизма, как большинство его прогрессивных современников, но когда увидел, как жители Канудуса сопротивляются хорошо вооруженным войскам, изменил свои взгляды, уверившись, что эти бразильцы откровенно смешанной расы не уступают белым. «Их неудачи только сделали их сильнее. Голод укрепил их решимость. Поражение сделало их твердыми как скалы». Да Кунья, содрогаясь, наблюдал, как армия при помощи динамита, еще одного недавно изобретенного инструмента Прогресса, разрушает остатки Священного города. «Это было оправдано, – колко писал да Кунья, словно заглядывая в будущее. – Последний штурм нанес удар по самой твердой скале – фундаменту нашей национальности и нашей расы».
Самоуверенные силы Прогресса безжалостно сокрушили Канудус, и точно так же даже в те же годы было окончательно подавлено восстание крусоб – людей говорящего креста – на Юкатане (1901). Стоять на пути Прогресса и Цивилизации было безумием, писал да Кунья, хотя и восхищаясь сопротивлением жителей сертан повторяющимся атакам бразильской армии. Книга да Куньи стала классикой бразильской литературы, чем-то сродни «Факундо» Сармьенто – собранию невероятных историй о гаучо, обреченных, по мнению автора, на исчезновение. Прогресс был очевидной неизбежностью – идея, которую да Кунья разделял с большинством образованных жителей Запада на рубеже веков. Неоколониальное мышление, как и неоколониальная экономика, характеризовалось опорой на источники за пределами Латинской Америки.
Конечно, внешнее влияние не всегда было однозначно плохим. Латиноамериканские женщины, боровшиеся за право голоса в 1910-х и 1920-х, вдохновлялись примерами Европы и США. Феминистские движения возникали в городах, где внешнее влияние было наиболее сильным. Меж тем в провинциальных городах и поселках патриархат и старый кодекс чести оставались практически неизменными. Международное влияние очевидно показывают биографии ведущих аргентинских феминисток, многие из которых носили неиспанские и непортугальские фамилии: Гуковски, Шайнер, Лаперьер, Моро.
Или возьмем Паулину Луизи из Уругвая, первую женщину в своей стране, получившую медицинскую степень (1909). Ее итальянское имя было типичным для иммигрантского населения Монтевидео. В 1906 году Луизи, еще студентку, назвали анархисткой за открытую, на грани провокации, поддержку использования французского учебника по половому воспитанию. Несмотря на скандал, она пользовалась уважением, представляла Уругвай на международных женских конференциях, много путешествовала по Европе. В 1919‐м она начала борьбу за избирательные права женщин в Уругвае, проявляя своего рода политический такт: она давала интервью по этому вопросу и излагала свою феминистскую точку зрения, скромно сидя с вязанием. В 1922 году она стала почетным вице-президентом Панамериканской женский конференции, проходившей в США, и консультировала ведущую бразильскую феминистку, гораздо более молодую женщину по имени Берта Лутц.
Отец Берты был бразильцем швейцарского происхождения, а мать англичанкой. Ей с детства нравилось ловить и исследовать лягушек; со временем она стала биологом, что было немыслимо для бразильянки времен ее матери. Прогрессивная и неугомонная, она выросла в Сан-Паулу, но уехала на семь лет в Европу – учиться. Вернувшись в Бразилию в 1918‐м, Лутц опубликовала феминистский «призыв к оружию». Бразильские женщины отстают от европейских и американских, писала она. Если бы у них был шанс, они могли бы стать «ценными инструментами прогресса». На Панамериканской женской конференции 1922 года Лутц подружилась с пионеркой американского феминизма Керри Чапмен Кэтт. Фактически именно в гостях у Кэтт после конференции Лутц набросала основные положения Бразильской федерации женского прогресса. Лутц и ее организация достойны остаться в памяти по меньшей мере за то, что бразильянки получили право голоса в 1932 году, опередив большинство других латиноамериканских женщин, в том числе уругвайских и аргентинских.
Мало кто сегодня усомнится в положительном влиянии международного феминизма на Паулину Луизи или Берту Лутц. Действительно, интенсивное внешнее влияние, которое мы сейчас называем неоколониализмом, редко считалось вредным даже во времена его расцвета. Мода на Прогресс казалась универсальной. Либералы считали, что Прогресс ориентирован на Европу только потому, что он начался в Европе, а затем распространился на остальной мир, и от этой идеи было трудно избавиться. Соответственно в рамках идеологии и ценностей, так же как в торговле и финансах, неоколониализм означал поглощение Латинской Америки международной системой, в которой доминировали Великобритания и США. Именно здесь, когда латиноамериканцы почуяли в неоколониализме собственно колониализм, начались разногласия с могущественными иностранцами.
До конца XIX века – после поражения Испании и Португалии в 1820-х – именно Великобритания правила бал в Латинской Америке. Однако, несмотря на подавляющую военно-морскую мощь в течение всего последнего века, военные подвиги англичан в Латинской Америке были редки, и основную тяжесть, как и в эпоху независимости, приняла на себя Аргентина. Но долгосрочные последствия имел только захват нескольких холодных островов в Южной Атлантике – Мальвинских, если читать по испанским картам, и Фолклендских, если по английским. Британия не нуждалась в латиноамериканских колониях, она уже контролировала достаточно других территорий: Южную Африку, Индию, Австралию, Канаду и Ямайку – и это лишь часть. С другой стороны, британская коммерческая и финансовая экспансия в Латинской Америке была более безжалостной, чем любые завоевания. К 1914 году иностранные инвестиции и долг Латинской Америки составили около 10 миллиардов долларов, и более половины принадлежало Великобритании, а американские и французские инвесторы занимали второе и третье места. Британские дипломаты были мягче своих коллег, поскольку фунты стерлингов говорили сами за себя.
Идеологическое влияние Великобритании было почти незаметным, но мощным. Несомненно, Великобритания была центром Прогресса и Цивилизации, которые так завораживали латиноамериканских либералов. Если Франция оставалась идеалом культуры, образцом для литераторов и художников, а Париж – Меккой моды для «порядочных» женщин среднего и высшего класса, то Великобритании подражали в экономике и политике. Либеральная и Консервативная партии британского парламента были моделью для большинства партийных систем Латинской Америки. И пока элегантные дамы ориентировались на французскую моду, «приличные» джентльмены перенимали британский стиль. Темные шерстяные костюмы, подходящие для прохладной и туманной Британии, в тропиках стали мучением, но модные мужчины все равно носили их как знак преданности европейскому образцу.
Влияние США в Латинской Америке начало обгонять влияние Великобритании лишь в 1890-х. Следует учитывать, что в 1840-х США вторглись в Мексику и расчленили ее, а президенты и госсекретари США активно жаждали Карибских островов. Но капиталистическая энергия Соединенных Штатов, строящих железные дороги, развивающих индустриализацию, ведущих гражданскую войну и завоевывающих Запад, была направлена в основном внутрь себя, пока в 1890-х граница США официально не закрылась и страна не вошла в худшую депрессию за всю свою столетнюю историю – тяжелее окажется лишь Великая депрессия 1930-х. Согласно общепринятому мнению, заводы США опережали внутренний спрос, перенасыщая рынок. Как и Великобритании весь XIX век, США приходилось экспортировать все больше, чтобы поддерживать свою промышленность. Национальная ассоциация производителей США была создана для поиска рынков за рубежом, прежде всего в Латинской Америке и Азии. В то же время в США нашлись и те, кто призывал к военной экспансии. Великобритания, Франция, другие европейские страны, даже Россия и Япония не так давно приобрели колонии в Африке и Азии. «Сырье и рынки для наших конкурентов обеспечивали колонии, – предупреждали американские империалисты, – и “наш задний двор” – Латинская Америка – естественное место для приобретения собственных колоний». В 1890-х стратег Альфред Тайер Мэхэн писал о том, что Америке необходимы мощный военно-морской флот и трансокеанский канал, соединяющий Атлантику и Тихий океан. В ходе президентской кампании 1896 года победившая Республиканская партия призывала к созданию этого канала, к аннексии Гавайских островов, стратегически расположенных на полпути через Тихий океан, и к интервенции на Кубу, где патриоты боролись за независимость против Испании.
В 1898 году США объявили войну Испании и вторглись в Пуэрто-Рико, на Кубу и на Филиппинские острова – еще одну испанскую колонию. Война длилась всего несколько недель, отчасти потому, что Испания уже была ослаблена годами восстаний на Кубе и Филиппинах. Одно из последних таких восстаний было организовано кубинскими эмигрантами в Нью-Йорке и совпало с затяжной борьбой между двумя крупными газетами. Приблизительно тогда эти газеты создали понятие «желтая журналистика», публикуя ради увеличения продаж «сенсационные» истории о предполагаемых испанских зверствах. Общественное мнение США требовало прийти на помощь Кубе, спасти ее от испанской тирании. Но исход войны, конечно, пошел на пользу стратегическим и экономическим интересам «спасителей», а не интересам спасенных. США отбили острова у Испании, но с кубинскими и филиппинскими патриотами обошлись как с преступниками. Куба оставалась американским протекторатом еще 35 лет. Согласно поправке Платта, вписанной в кубинскую конституцию, морские пехотинцы США могли вторгаться на Кубу всякий раз, когда президент и сенат считали нужным. Филиппины, торговые ворота в Азию своего времени, до 1940-х находились под прямым управлением США, а в 1898 году Америка присоединила и Гавайские острова. Колонизированы навсегда были только они и Пуэрто-Рико, но тем не менее эта «маленькая победоносная война», как назвал ее госсекретарь, навсегда зафиксировала военное присутствие США в Карибском бассейне.
Будущий президент Теодор Рузвельт наслаждался войной. Создание в ходе карибской войны добровольческого кавалерийского полка «Мужественные всадники» способствовало его политической карьере. В 1890-х Рузвельт – поклонник Альфреда Мэхэна – был министром военно-морского флота. Став президентом в 1903‐м, он приобрел американскую базу в Панаме, а вместе с ней – права на строительство канала и контроль над ним. Но то, как он это сделал, многие латиноамериканцы сочли оскорблением, особенно те, кто раньше симпатизировал США. Исходно Панама была частью Колумбии. Ради реализации видения Мэхэна Рузвельт помог Панаме отделиться, а всего несколько дней спустя выкупил права на канал у нового правительства Панамы. Эта теневая сделка, за которую позже Конгресс США принес извинения, заключалась без ведома и участия коренных панамцев. Рузвельт не особо беспокоился по поводу такого своеволия: в его глазах латиноамериканцы – «даго», «цветные бедняки и поденщики» – не стоили уважения.
Расистские взгляды Тедди Рузвельта не были чем-то необычным. Фактически отношение США к народам Латинской Америки было окрашено множеством переплетающихся предрассудков. Когда в XIX веке американские солдаты буквально смели притязания мексиканцев и индейцев на западную часть Северной Америки, многие в США были уверены, что этот триумф предопределен расовым и культурным превосходством. В начале XX века, утвердив военную мощь в Мексике, Центральной Америке и Карибском бассейне в целом, Соединенные Штаты мало-помалу низложили Великобританию, царившую прежде в латиноамериканской торговле и дипломатии. Эта смена караула завершилась после Первой мировой войны (1914–1918), обошедшейся Британии очень дорого. К 1920-м гегемония США окончательно распространилась на Южную Америку. В одном из известных латиноамериканских романов неоколониального периода фигурирует жадный и злобный американец «мистер Опасность», заявляющий, что венесуэльские льянос[47] «ждут, пока мы их займем, поскольку населены низшими людьми, у которых нет светлых волос и голубых глаз». Однако еше несколько лет далекая Аргентина оставалась последним оплотом британского влияния на континенте.
Американские дипломаты и бизнесмены, не говоря уже о миссионерах, придерживались более ханжеских взглядов, чем их британские коллеги, но в целом их видение было схожим. Редьярд Киплинг, уважаемый британский писатель того времени, как известно, призвал США в ходе экспансии, продолжающей завоевания 1898 года, «взять на себя бремя белого человека» и «цивилизовать» неевропейцев. Американские дипломаты в Латинской Америке видели свою роль именно такой. Представления о непреодолимой и неизбежной экспансии в Латинскую Америку будоражили воображение нескольких поколений американцев. «Мексиканец – абориген, и он должен разделить судьбу своей расы», – заявил американский сенатор в 1840‐х. Идеи о расовой неполноценности коренных народов, метисов и чернокожих латиноамериканцев неплохо сочетались со старыми протестантскими предрассудками в отношении католической Испании. «Эта могущественная раса [белых из США] снизойдет до Центральной и Южной Америк»[48], – писал преподобный Джозайя Стронг, визионер-протестант, знаковый писатель своего времени. Его идеи о превосходстве белых не были чем-то необычным. По словам сенатора Альберта Дж. Бевериджа, главного архитектора внешней политики США, «Господь отметил американский народ как Свою избранную нацию, которая, наконец, возродит мир». Британские империалисты всегда были более прагматичными и меньше полагались на проповеди.
Ощущение власти и превосходства США удвоилось после превращения Карибских островов в их «палисадник». Читатель, возможно, помнит, что еще в 1823 году американские дипломаты объявили Западное полушарие закрытым для держав за его пределами. Доктрина Монро почти полвека оставалась чем-то на грани теории и бахвальства. Тем не менее наряду с чувством превосходства идея о том, что между двумя Америками, Северной и Южной, существуют особые отношения, стала устойчивым допущением политики США. В 1905 году Рузвельт дал доктрине Монро новое толкование, превратившее морскую пехоту США в своего рода полицейские силы полушария, призванные предотвратить европейскую интервенцию в Латинскую Америку. Европейские державы неоднократно использовали дипломатию канонерок, чтобы добиться выплаты долгов. Рузвельт считал, что правительство США не обязано дальше терпеть подобное вмешательство. Тем не менее, по его мнению, некомпетентные правительства Латинской Америки время от времени нуждались в исправлении «при помощи какой-нибудь цивилизованной страны». В те же годы карикатуры в американских газетах часто показывали дядю Сэма взаимодействующим с Кубой, Пуэрто-Рико, Никарагуа и другими странами, карикатурно изображая их как непослушных «маленьких черных Замбо»[49]. Иногда дядю Сэма рисовали суровым, но доброжелательным учителем, вынужденным наказывать проказников. Аналогичным образом США, согласно толкованию Рузвельта, должны были призывать к порядку латиноамериканские страны – в том числе военной силой, – когда «требовались» международная торговля и финансы. А требовались они довольно часто. К концу неоколониального периода в 1929 году 40 % всех международных инвестиций США приходилось на Латинскую Америку.
Тем временем американские дипломаты создали Панамериканский союз: организацию со штаб-квартирой в Вашингтоне, основанную на идеале свободной торговли – и реальности неоколониального неравенства – между странами. Первоначально Панамериканский союз состоял из послов стран Латинской Америки в США, которые встречались как совет полушария под председательством госсекретаря США. На этих периодических панамериканских конференциях госсекретари США продвигали торговлю, в то время как представители Латинской Америки выражали тревогу по поводу вмешательства США в дела региона. Их единодушные протесты достигли апогея на Гаванской конференции 1928 года.
К тому времени у латиноамериканских дипломатов накопилось немало причин для протестов. Помимо уже упомянутых интервенций в Пуэрто-Рико, на Кубу и в Панаму, американские солдаты оккупировали Никарагуа (1912–1933), Гаити (1915–1934) и Доминиканскую Республику (1916–1924). Иногда, как в Доминиканской Республике, это были в основном мирные операции по взысканию долгов, которые включали в себя как «грязную работу полиции», так и реальную работу в области общественного здравоохранения и санитарии. Иногда, как в Никарагуа, это были жестокие военные действия. К концу 1920-х морские пехотинцы США вели пятилетнюю войну с партизанами-патриотами Никарагуа. Лидер партизан Аугусто Сесар Сандино обвинил США в империализме. Он стал героем для многих латиноамериканцев, как позже Фидель Кастро, во многом именно потому, что противостоял Соединенным Штатам. Однако в результате интервенций США в нескольких странах на многие последующие годы к власти пришли мелкие тираны, коррумпированные, жадные и послушные Штатам.
Величайшие писатели Латинской Америки, потрясенные захватом Кубы и Пуэрто-Рико, также начали протестовать. Рубен Дарио поэтически гневался на «безбожного» Рузвельта. Кубинский поэт Хосе Марти основал литературное движение в защиту Nuestra América (нашей Америки), не включавшее США. Герой и патриот Кубы, прозванный Апостолом независимости, Марти начал борьбу с испанским колониализмом еще очень юным. Он был изгнан с Кубы в 16 лет и всю свою жизнь посвятил делу «Свободной Кубы». Он редактировал журнал в Мексике и преподавал в Университете Гватемалы. С 1881 по 1895 он писал и работал в Нью-Йорке в интересах кубинских патриотов, одновременно делая репортажи о Соединенных Штатах для латиноамериканских газет в Буэнос-Айресе. Марти знал США вблизи, но самое серьезное предупреждение пришло издалека – от уругвайского эссеиста Хосе Энрике Родо, чья книга «Ариэль» (1900) вдохновила целое поколение латиноамериканских учителей и интеллектуалов. Как и Марти, Родо уважал США, но считал их утилитарные ценности чуждыми. Родо обвинил американскую культуру в грубом материализме и призвал латиноамериканцев культивировать возвышенное и прекрасное, что воплощал образ шекспировского Ариэля.
Изгнанный литературный пророк Колумбии Хосе Мария Варгас Вила был менее точен, но более краток в своей книге 1902 года «Лицом к варварам» – прямом предупреждении об «опасности янки», которых он рассматривал как «высокомерную и ненасытную расу, жаждущую нашей земли (…) и презирающую нас, отвратительно убежденную в собственном превосходстве». Варгас Вила бродил по пустыне, никем не замеченный. «Куда бы ни ступала моя нога, – писал он, – я кричал людям с носа прибывающего судна: “Варвары идут!” И никто меня не слушал. И вот варвары пришли».
В целом к началу XX века некоторые уважаемые латиноамериканские голоса начали подвергать сомнению логику неоколониализма. Однако перед ними стояла трудная задача. Кино, провозгласившее новую эру, связало воображение Латинской Америки с Европой и США крепче, чем когда-либо. «Движущиеся картинки» появились в Латинской Америке с небольшим опозданием, в 1890‐х, но в 1902, всего через шесть лет после того, как представители братьев-новаторов Люмьер показали Порфирио Диасу мелькающие изображения Парижа, в Мексике было двести кинотеатров. И несмотря на некоторые ранние инновации, такие как первый в мире анимационный фильм, снятый в Аргентине, латиноамериканские киноэкраны быстро уступили кинематографическому вторжению США, которое продолжалось до начала XX века. Главным преимуществом США был – и останется – огромный внутренний рынок. Привилегированный доступ Голливуда к половине киноэкранов мира, расположенных в США, обеспечил ему господство в самом дорогом виде искусства, поскольку он мог позволить себе высочайшие производственные затраты и привлечь самых гламурных звезд. Вскоре именно Голливуд начал определять, чего будут ожидать от фильма зрители. Как и во многих других сферах, влияние США в киноиндустрии росло, тогда как Европа после Первой мировой постепенно сдавала позиции. После войны 95 % фильмов, которые смотрела латиноамериканская аудитория, были голливудскими.
Однако к 1920-м предупреждения Дарио, Марти, Родо и Варгаса Вилы были услышаны. Латиноамериканцы бурно восхищались Сандино и его борьбой с морской пехотой США, и волна национализма захлестывала страну за страной. Националистические настроения не умещались в рамках неоколониальной модели, и теперь наконец породили политическую энергию, способную ее сломать. Ограничения становились неприятно очевидными. Хотя неоколониальная Латинская Америка выросла экономически, она практически не развивалась. Экспортное сельское хозяйство процветало все эти полвека, но промышленности по-прежнему почти не было. Землевладельцы, иностранные инвесторы и средний класс получали огромную прибыль, но уровень жизни большинства латиноамериканцев, особенно деревенских, только упал. Правительства были более стабильными, но ни одно – более демократичным. Среди глав государств, казалось, почти не осталось тех, кто не был бы рабом сначала Великобритании, а затем США.
Неоколониальную модель разрушило до основания событие, сравнимое по мощности воздействия с наполеоновскими войнами. В 1929 году рухнул фондовый рынок Нью-Йорка, международная система торговли и финансов развалилась буквально на глазах, и мир скатился в два бурных десятилетия войн и Депрессии. Спрос на экспортную продукцию Латинской Америки резко упал. От Мексики до Бразилии и Аргентины импорт прогресса резко остановился. Внешняя поддержка неоколониализма отступила, а внутренней предстояло вскоре рухнуть, поскольку националисты уже готовились свергнуть олигархии и либеральных диктаторов повсюду от Рио-Гранде до Огненной Земли.
В 1870–1930 годы часть Латинской Америки была полностью преобразована новым типом иммиграции, эквивалентным по численности и масштабу воздействия принудительному ввозу порабощенных африканцев. Новая иммиграция представляла собой главным образом массовый переезд рабочих из Южной Европы, из-за изменений экономических процессов искавших лучшей жизни в Новом Свете. Этот поток иммигрантов совпал с аналогичной иммиграцией в США, пик которой пришелся на годы перед Первой мировой войной. Новая иммиграция дала Аргентине, Уругваю и южной Бразилии отдельную идентичность: наиболее европейские общества континента.
Magnus Mörner, Adventurers and Proletarians: The Story of Migrants in Latin America (Pittsburgh: University of Pittsburgh Press, 1985), 50
Страны Южного Конуса (уже упомянутые плюс Чили) приняли девять из десяти европейских иммигрантов. Почему? Хотя обычно иммигранты оказывались в таких городах, как Буэнос-Айрес или Сан-Паулу, поначалу они обычно представляли себе, что будут заниматься сельским хозяйством. Незнакомая тропическая среда (в конце концов, большая часть Латинской Америки находится в тропиках) не привлекала их как фермеров. А на землях Южного Конуса можно было выращивать привычные европейские культуры, прежде всего – пшеницу и виноград. Кроме того, будучи сельскохозяйственными рабочими, европейские иммигранты имели веские основания опасаться латиноамериканских систем рабства и долгового рабства, а крайний юг континента был относительно свободен от них. Из-за отсутствия полностью оседлого коренного населения и прибыльных плантационных культур малозаселенные земли Южного Конуса избежали худшего наследия колониальной эксплуатации. Теперь, благодаря новым иммигрантам, этим беднейшим частям старых иберийских империй предстояло стать самой богатой частью Латинской Америки XX века.
Основным местом назначения была Аргентина. Более 5 000 000 европейцев хлынули в плодородные провинции вокруг Буэнос-Айреса. Сам великий город в 1914 году стал южноамериканской версией Чикаго, половина населения которого состояла из иммигрантов. Больше того, около трети населения Аргентины были иностранцами: преобладали итальянцы и испанцы, но немало было и других: ирландцев, евреев из России и Восточной Европы, немцев, австрийцев, французов, англичан и швейцарцев. Новоприбывшие жили в основном в конвентийо[50], ветхих колониальных особняках, разделенных на крошечные комнаты. Эти иммигранты, как правило, не стремились образовать этнические кварталы, как в США, и в конвентийо Буэнос-Айреса можно было встретить самые разные группы людей. Вот как социальный историк из Аргентины комментирует данные переписи населения по дому на улице Потоси в начале XX века:
«207 жителей заполняли 30 комнат и занимали ту же площадь, которую занимала бы одна зажиточная семья из десяти-пятнадцати человек и пяти-десяти слуг. Некоторые нуклеарные семьи жили в отдельных комнатах: испанская прачка лет шестидесяти с четырьмя детьми, старший из которых овдовел и жил здесь со своим шестилетним сыном, родившимся в Аргентине; итальянский сапожник с женой и тремя детьми, все родившиеся в Италии; французский каменщик, его жена-француженка (прачка) и четверо их детей, родившиеся в Буэнос-Айресе; овдовевшая испанская прачка и ее пятеро детей, трое старших родились в Уругвае, двое младших – в Буэнос-Айресе. Чаще встречаются группы мужчин, холостых и женатых (жен, впрочем, они оставили в Европе), объединившихся в одну комнату»[51].
Многие из этих иммигрантов занимались сельским хозяйством в качестве арендаторов или издольщиков, прежде чем решили, что столичный Буэнос-Айрес предлагает лучшие возможности. В начале XX века, во времени стремительном и суетливом, они стали аргентинцами, танцевали танго и изобрели итало-испанский жаргон лунфардо[52], на котором и создавались тексты для танго, придавая особый характер Буэнос-Айресу и его меньшему уругвайскому близнецу, Монтевидео.
Южная Бразилия стала второй после Аргентины, принимая множество итальянцев, португальцев, испанцев, немцев и восточноевропейских евреев. Рио-де-Жанейро и даже прежде него Сан-Паулу привлекали потоки иммигрантов, аналогичные прибывавшим в Буэнос-Айрес и Монтевидео, и условия их жизни тоже были схожими. Большие семьи занимали отдельные комнаты в домах, называемых «ульями». Один бразильский писатель так описывал улей в Рио 1880-х, многие обитатели которого, будучи прачками, поднимались в пять часов утра:
«Вскоре вокруг водопроводных кранов во дворе собралась шумная толпа мужчин и женщин. Один за другим они наклонялись и умывали лица струями воды, льющейся из низких кранов. Под каждым краном постепенно образовывалась лужа, так что женщинам приходилось зажимать юбки между бедер, чтобы те оставались сухими. Они обнажили загорелые плечи и шеи, а волосы подвязали наверх, чтобы не намочить. Мужчин это не беспокоило. Наоборот, они совали головы прямо под краны, потирали лица и сморкались в руки. Двери уборных беспрестанно открывались и закрывались, внутри никто не задерживался надолго, и люди выходили, еще не застегнув брюки и юбки. Дети не ждали и делали свои дела в высокой траве за домами.
Шум достиг пика, когда в квартале начала работу макаронная фабрика, добавив к какофонии монотонное пыхтение парового двигателя. Вокруг кранов собралась куча канистр – самые большие из-под керосина, – и плеск перешел в бульканье, когда люди наполняли их водой. Прачки приступили к работе: наполняли корыта для стирки, развешивали одежду, оставленную на ночь замачиваться. Некоторые начали петь».
Были у бразильской картины и уникальные особенности, как, например, переезд в Сан-Паулу множества японцев. Южнее, в штатах Парана, Санта-Катарина и Риу-Гранди-ду-Сул, где иммигрантам предоставляли землю в сельской местности, возникли отдельные этнические колонии. Например, немцы довольно часто держались обособленно, говорили практически только по-немецки, выращивали европейские культуры и строили маленькие поселки, сохраняя культурную самобытность. Однако даже они постепенно интегрировались в бразильскую жизнь. Нечто подобное происходило и на юге Чили.
Другие страны Латинской Америки иммиграция затронула не так сильно. Самым масштабным потоком за пределами Южного конуса была испанская иммиграция на Кубу, продолжавшая наполнять Гавану и другие кубинские города испанскими продавцами, ремесленниками и рабочими даже после обретения Кубой независимости. Тем временем люди ближневосточного происхождения (на латиноамериканском сленге часто называемые «турко» или «турки») владели розничным бизнесом по всему континенту. К 2000 году трое потомков таких иммигрантов стали президентами Аргентины, Колумбии и Эквадора, а президентом Перу стал этнический японец.