В 1850 году латиноамериканский консерватизм достиг наивысшей точки. Но за следующую четверть века либерализм, руководивший ростом экспортной экономики, пережил ошеломляющий ренессанс. Страны Латинской Америки наконец полностью интегрировались в свободный поток международной торговли. Социально-экономические преобразования, к которым либералы так стремились в 1825‐м, наконец набрали силу.
Отчасти возвращение либералов было простым колебанием маятника. Любая официальная идеология, любые правящие кадры за десятилетия пребывания у власти имеют тенденцию дискредитировать себя. В 1830‐х годах консервативный отказ от либеральных несбыточных мечтаний обещал «возвращение к здравомыслию», успокаивающее восстановление порядка, радужные иллюзии обращения к традиционным ценностям. Но с течением времени достоинства безопасности потускнели, а преимущества мира, казалось, распределялись все более скупо. Постепенно все, кто находился за пределами кружка официального покровительства, захотели перемен. Все больше латиноамериканцев задавались вопросом: возможно, либеральные мечты о преобразовании общества не так уж безумны? Землевладельцы желали продавать кофе, шкуры и табак на международном рынке. Городской средний класс хотел мощеные улицы и библиотеки, канализацию и парки. Многие возлагали надежды на новую энергию, наполнившую международную экономику после 1850 года.
В 1850–1875 годах в Европе и США происходила промышленная революция, и многие производители видели в Латинской Америке потенциальный рынок для своих товаров. Рабочие Европы и США в свою очередь были значимой частью рынка сахара и кофе, ввозимых из Латинской Америки. Англии, в отличие от США, не отвлекавшейся в те годы на гражданскую войну, промышленные прибыли приносили больше капитала, чем можно было реинвестировать дома, и инвестиционная засуха в Латинской Америке сменилась наводнением. Правительства и частные дельцы брали займы, чтобы строить железные дороги и портовые сооружения. Промышленная революция и механизация производства в Латинской Америке еще по сути не начались, фабрики были редкостью, но паровая технология XIX века произвела настоящую революцию в отношении связи Латинской Америки с внешним миром.
Транспортная революция в Латинской Америке означала прежде всего паровое судоходство и железные дороги. Деревянные парусные корабли пребывали во власти переменчивых ветров и перевозили меньше груза, чем заменившие их постепенно более быстрые и надежные пароходы со стальными корпусами. Поезда на паровом ходу совершенно изменили наземный транспорт, который раньше полагался на вьючных мулов и повозки, запряженные волами. Волы и мулы вынужденно ограничивали прибыльное экспортное сельское хозяйство прибрежными равнинами. Строительство железных дорог обошлось дорого, но они открыли доступ к огромным территориям, провоцируя сельскохозяйственный бум практически везде, куда дотягивались. И как будто пара было недостаточно, телеграфные линии, способные мгновенно передавать письменные сообщения, познакомили Латинскую Америку с еще одним технологическим чудом XIX века – электричеством. Протягивать провода было проще, чем прокладывать рельсы, взрывать туннели и возводить мосты, так что телеграфные линии часто опережали железнодорожные пути. К 1874 году по дну Атлантического океана был проложен трансатлантический телеграфный кабель, соединивший Бразилию с Европой.
Новые технологии заменили прежние – опасные, непредсказуемые и дорогостоящие – способы связи. Большой мир уже стоял на пороге, и элита Латинской Америки, для которой Европа оставалась культурным маяком, занервничала из-за этой перспективы. В конце концов, «порядочные люди» претендовали на социальный приоритет за счет европейского происхождения и культуры. Но смогут ли они сравниться с настоящими европейцами? Не посмеются ли те над попытками «порядочных людей» подражать им? Не обнаружат ли, что страны Латинской Америки лишены Прогресса?
Прогресс (с большой буквы П) был лейтмотивом Запада XIX века. Промышленная и транспортная революции радикально изменили общество, так или иначе затронув жизнь каждого. Даже те, кто в результате страдал, трепетали перед переменами. Идея неизбежного и всепобеждающего технического прогресса, не забытая и сегодня, овладела воображением людей. На праздновании открытия железной дороги из Мехико в соседний Тескоко люди возлагали цветы на пути перед прибывающим локомотивом. Это была новая идея-гегемон, призванная заменить колониальную. В мире, где Прогресс казался неудержимым, хорошо информированная элита Латинской Америки хотела быть его частью. Как и правящие классы Запада, они боялись, что современный материализм разрушает традиционные ценности, но все равно его приняли. Экспорт чего угодно за фунты, доллары или франки был очевидным способом удовлетворить свое желание быть в курсе событий в Европе. В конце концов, на доходы от экспорта можно было купить проволоку для ограждений, швейные машины и паровые двигатели. Другими словами, на доходы от экспорта можно было буквально импортировать Прогресс. По крайней мере, так считала элита.
В середине XIX века Прогресс стал своего рода светской религией, и пророками ее были либералы. Еще в 1810 году их видение прогресса имело политический акцент: республики, конституции, выборы. Как оказалось, такой прогресс не мог не увязнуть в трясине противоречивых интересов. С другой стороны, репутация технологического прогресса была по-прежнему непобедима, и латиноамериканские либералы пожинали плоды его потрясающей убедительности. В 1850–1875 годах по всей Латинской Америке произошли кардинальные политические изменения, поскольку для образованной элиты неизбежность Прогресса приняла образ здравого смысла. Люди продолжали следовать за каудильо и покровителями, экономические интересы по-прежнему сталкивались, но повсюду в Латинской Америке либералы, оседлавшие волну, получили преимущество.
Люди социально мобильные, как правило, вступали в Либеральную партию, тогда как давно и прочно установленный статус делал людей консерваторами. Оппозиция католической церкви – ее богатству, власти и злоупотреблениям – оставалась лакмусовой бумажкой для либералов: все эти годы они олицетворяли перемены, а церковь символизировала колониальное прошлое. Для консерваторов, которые помнили колониальную эпоху как мирные и благие времена, когда нахальные метисы знали свое место, прошлое было невероятно привлекательным образцом. Но прошлое было противоположностью Прогресса. А начиная с середины столетия Прогресс казался непобедимым. Драматичная, как и всегда, история Мексики представляет собой прекрасный пример.
Нигде колониальная церковь не обладала такой роскошью и такой степенью участия в человеческой жизни, как в Мексике. Церковь, бессмертный собственник без наследников и главный ростовщик страны, век за веком копила недвижимость и прочую собственность, завещанную или заложенную. К середине XIX века церкви принадлежала примерно половина лучших сельскохозяйственных угодий, монастыри и другая городская недвижимость, не говоря уже о самих церковных зданиях. Сельское общество, особенно в центральной и южной Мексике, было организовано вокруг деревень, каждая из которых строилась вокруг церкви. Почти всегда священник был местным лидером, а иногда и мелким тираном. По традиции духовенство пользовалось фуэрос[40] – старинными испанскими законами, не отмененными и по сей день и дававшими весьма широкие права, не говоря уже о юридическом иммунитете, – а приходские священники часто зарабатывали на жизнь, взимая плату за совершение религиозных обрядов. И, кроме всего прочего, мексиканцы платили десятину: закон обязывал их отдавать церкви десятую часть дохода.
Эпоха становления независимости была временем прогрессивных священников, таких как Идальго и Морелос, но к середине века они, похоже, исчезли, когда сам Папа возглавил духовную контратаку против «евангелия от Прогресса». Европейцы называли этот церковный консерватизм ультрамонтанством, поскольку он исходил из Рима – из-за Альпийских гор. Ультрамонтанский консерватизм быстро стал официальной католической политикой, и напористые церковники, особенно армия воинствующих священников, прибывших из Испании, отказались смириться с государственным контролем над церковными делами. Вся Испанская Америка ощущала влияние ультрамонтанского консерватизма, как и Бразилия, но опять же нигде он не ощущался так сильно, как в Мексике.
В Мексике религия и политика всегда шли рука об руку. Язык мексиканской борьбы за независимость много лет был религиозным, и даже большинство либералов 1830‐х и 1840-х считали церковь необходимой частью социального порядка страны. Затем, когда церковь стала явно антилиберальной, либералы стали антицерковными. Само по себе это не делало их нерелигиозными, хотя некоторые таковыми были. Так один из лидеров мексиканских либералов, Мельчор Окампо, спровоцировал огромный скандал, заявив, что Бога нет. Но по большей части мексиканские либералы направляли свой гнев против католической церкви как института; они были скорее антиклерикальными, чем антирелигиозными. Непроизводительное богатство церкви и льготы, которыми пользовалось духовенство, оскорбляли Прогресс. Весь гнев либерального антиклерикализма выражает история, которую любил рассказывать Окампо – неважно, правдива она или нет, – о том, как священник отказался хоронить умершего мальчика, пока семья не заплатит. На вопрос отца, что же ему делать, священник в рассказе отвечает: «Посоли его и съешь». С другой стороны, для мексиканских консерваторов религия, церковь и духовенство были едины. «Религия и фуэрос!» стало их боевым кличем.
Когда мексиканские либералы начали свое великое восстание середины столетия – целый период, названный Войной за реформу, – президентом снова стал старый каудильо Антонио Лопес де Санта-Анна, на протяжении целого поколения работавший над тем, чтобы ничего не менялось. В 1855 году он наконец уехал в изгнание. И если Санта-Анна олицетворял мексиканскую политику сразу после обретения независимости, то либералы, собравшиеся против него, представляли собой альтернативную Мексику. Их главой был Хуан Альварес, крепкий метис-каудильо из южных гор, известный патриот с 1810-х, когда Санта-Анна еще был роялистом. Пожилой человек, не то чтобы активный политик, Альварес после ухода Санта-Анны стал номинальным президентом. Но истинными либеральными крестоносцами середины столетия были молодые образованные люди, знатоки риторики и законов. Одним из них был уже упомянутый Мельчор Окампо. Как и Альварес, Окампо был метисом, человеком простого происхождения, но исключительных талантов: ученым-любителем, экономистом, лингвистом, драматургом и профессиональным юристом. Окампо можно назвать примером особого типа либерального лидера – одного из молодых городских социально мобильных мужчин смешанной крови, для которых прогресс означал возможность личного продвижения. Еще один нетипичный, но весьма символичный пример – Бенито Хуарес, первый губернатор штата полностью коренного происхождения.
Хуарес, как и Окампо, был сиротой, и единственный вариант, который он видел, – пробиваться наверх. В 12 лет ему надоело стеречь овец своего дяди в горах, и он, покинув сапотекскую деревню, отправился в провинциальный город Оахака, где его сестра служила кухаркой. Там он оделся в европейское (прославившись позже беспощадной формальностью своего черного сюртука), усовершенствовал свой испанский и начал изучать право в Оахаканском институте искусств и наук, основанном либеральным правительством Мексики после обретения независимости. Завершив обучение, Хуарес занялся частной практикой, и в какой-то момент даже оказался на несколько дней в тюрьме, представляя бедных деревенских жителей против предположительно жестокого священника. В конце концов он был избран в законодательное собрание штата, затем в национальный конгресс и пять лет занимал пост губернатора Оахаки. Но Хуарес отказался от сапотекской идентичности, когда надел черный сюртук. Он не представлял интересы сапотеков в частности или коренного населения в целом. Больше того, индио было для него оскорблением, он даже пытался осветлять лицо рисовой пудрой. И тем не менее все в Оахаке – а со временем и все мексиканцы – знали, откуда родом Бенито Хуарес. С другой стороны, враги могли называть его «обезьяной, переодетой Наполеоном», но для многих мексиканцев взлет Бенито Хуареса на деле подкрепил обещания либерализма.
Среди первых декретов либеральной реформы был Закон Хуареса (1855), атаковавший военные и церковные фуэрос и обеспечивший автору внимание всей страны. Пару месяцев спустя либералы издали Закон Лердо (1856), уничтожив общинное землевладение. Закон Лердо ударил в первую очередь по Церкви, которая теперь должна была распродать свою огромную собственность, но заодно поставил под удар и общинные деревенские земли. Реформа закрепляла в земельном вопросе кредо ее авторов: индивидуальные усилия, собственность и ответственность. По мнению либералов, раздача деревенских земель отдельным семьям в частную собственность должна была побудить каждую семью работать усерднее из-за эгоизма, присущего человеческой природе. Но у коренных народов было свое мнение: они верили, что принадлежность земель общине приносит пользу. Из-за этого некоторые индейцы присоединились к «порядочным людям» и другим консерваторам под лозунгом «Религия и фуэрос!» и выступили против либеральной реформы.
Реформа действовала всего несколько лет, пока в 1858 году консервативный генерал не захватил пост президента и не распустил Конгресс. После этого разразилась полномасштабная гражданская война. Поспешно отступая к оплоту либералов – горняцким городам на севере Мексики, – реформаторы выбрали командующим Бенито Хуареса. Выбор был правильным: даже те, кто не любил Хуареса, уважали его решимость. Консерваторы контролировали большую часть армии, но либералы пользовались народной поддержкой, и правительство Хуареса вскоре вернуло себе Мехико. Впрочем, проблемы либералов на этом не закончились. Гражданская война привела страну к банкротству, и Хуарес приостановил выплаты по внешнему долгу. Франция, Испания и Великобритания в ответ совместно оккупировали Веракрус. Поначалу эта оккупация казалась просто очередным эпизодом дипломатии канонерок. Однако у французов был скрытый (конечно, корыстный) мотив.
Разбитые наголову мексиканские консерваторы в отчаянии обратились к секретному оружию – монархии: Наполеон III жаждал расширить французское влияние в Латинской Америке. Фактически в эти годы французы придумали само название «Латинская Америка», чтобы придать своим притязаниям естественный вид. До середины XIX века люди говорили о Мексике, Бразилии или Аргентине, собирательно – об «Америке», но никогда о «Латинской Америке». Термин подразумевал культурное родство с Францией, поскольку французский язык так же, как испанский и португальский, напрямую произошел от латыни. Наполеон III услужливо представил мексиканским консерваторам потенциального монарха, послушного французскому покровителю и защищающего французские интересы. Будущий император Мексики Максимилиан был поистине благонамеренным человеком и по крови принадлежал к одной из величайших королевских династий Европы – Габсбургам. Прежде чем принять план Наполеона III, Максимилиан искренне спросил, действительно ли мексиканский народ желает снова обрести императора. Консерваторы, конечно, сказали «да».
Итак, в 1862 французские войска вторглись в Мексику и два года спустя провозгласили Максимилиана императором. Бенито Хуарес во главе сопротивления отступил на север. Французское вторжение вызвало среди националистов бурную реакцию, которая, естественно, была Хуаресу на руку. Пытаясь удовлетворить патриотические чувства мексиканцев, в первый же день своего правления Максимилиан совершил публичное паломничество в церковь, где в 1810 году отец Мигель Идальго начал борьбу за независимость. Император устроил своего рода политический театр, ударив в колокол Идальго; в других случаях он носил серапе[41] и демонстрировал любовь к мексиканской еде. Однако в этот раз национализм оказался для консерваторов проигрышной стратегией. Сапотек Хуарес, несмотря на рисовую пудру, был более убедительным символом, чем переодетый в мариачи[42] Максимилиан.
Кроме того, Хуарес нашел мощного союзника в лице США: французское вторжение бросило очевидный вызов доктрине Монро. Наполеон III напал во время Гражданской войны, когда Штаты вряд ли могли бы вмешаться. Однако в 1865 году война закончилась, помощь США Хуаресу стала действительно серьезной, и Наполеон III решил вывести войска: его попытка присоединить Мексику стремительно превратилась в очень дорогой хаос. Максимилиан же остался, был схвачен и казнен. Когда он предстал перед расстрельной командой, его последними словами было: «Да здравствует Мексика!» Его жене, блистательной императрице Карлоте, удалось бежать и вернуться в Европу, но до конца жизни она оставалась безумной.
Бенито Хуарес вернулся в Мехико уже как президент. Пригласив на свою землю французов, мексиканские консерваторы безвозвратно себя опозорили. Никогда больше они не будут править Мексикой, и никогда уже католицизм не вернет себе прежнюю популярность.
Колумбия, Чили и Центральная Америка – еще одна иллюстрация растущего успеха либерализма во всем полушарии. Церковный вопрос был особенно важен в Колумбии и Чили.
Колумбийские либералы атаковали церковь еще со времен Боливара. Первое поколение независимости ответило им столь же яростно: правительства 1840-х восстановили церковные фуэрос, упраздненные либералами, и даже пригласили вернуться в Колумбию иезуитов, изгнанных в 1767 году: известные преданностью Ватикану, они оказались чересчур католиками даже для Испанской империи. В 1850-х, когда колумбийские либералы взяли курс на возвращение, они снова выгнали иезуитов и приняли обычные антиклерикальные меры, упразднив фуэрос, сделав десятину добровольной, установив контроль государства над католическим духовенством и даже легализовав разводы.
В 1861 году колумбийский каудильо Томас Сиприано де Москера въехал в Боготу во главе армии и положил начало двум десятилетиям либерального правления. Москера был классическим испано-американским каудильо: герой войны за независимость, к 30 годам уже генерал, ни разу не идеалист от политики. Аналогично Санта-Анне в Мексике, Москера успел побывать президентом как от либералов, так и от консерваторов.
На другом краю континента, в Чили, в XIX веке царила атмосфера исключительного благополучия. В эпоху, когда в президентских дворцах, казалось, стояли вращающиеся двери, а их обитатели редко занимали пост хотя бы половину срока, Чили управляли всего три президента, все они были консерваторами, каждый прослужил два срока подряд – полные десять лет, – и ни один из них не был свергнут: Хоакин Прието в 1830-х, Мануэль Бульнес в 1840-х и Мануэль Монтт в 1850-х. Своей замечательной стабильностью чилийское государство было обязано главным образом превосходной системе фальсификации выборов. Тем не менее консервативные правительства предоставили необычайную свободу мысли и слова и курировали расширение экспорта. Этот отдаленный уголок Испанской Америки, прежнее захолустье, теперь кишел европейскими торговцами. И что же процветало в этих условиях? Конечно, либерализм.
Во время борьбы за независимость и в 1820-х, до того как к власти пришли консерваторы, в Чили были крупицы революционного либерализма, но дела обстояли получше, чем в Мексике. Немногочисленное коренное население, потомки полуоседлых арауканов, называвшиеся теперь мапуче, занимало далекий юг за линией фортов и вообще не было частью национального общества. Основной класс землевладельцев Чили жил в маленькой центральной долине, вытянувшейся параллельно побережью. Пшеница из этой долины наряду с медью и серебром нашла выгодный экспортный рынок вскоре после обретения независимости, тогда как экономика Мексики продолжала слабеть.
Как и в Мексике, в середине XIX века чилийские либералы подняли вопрос об отношениях церкви и государства. Поскольку чилийская церковь никогда не была такой богатой и могущественной, как мексиканская, проблема стояла не так остро. Тем не менее свобода вероисповедания представляла собой одну из основных либеральных ценностей. Официальная государственная религия, по мнению чилийских либералов, была пережитком испанского колониализма. Кое-кто даже выдвигал в дебатах и газетных статьях яростные обвинения в адрес всего испанского, что, по их мнению, противоречило Прогрессу и Цивилизации.
В 1850-х годах Прогресс уже дебютировал в Чили. Президент Монтт прежде занимал должность министра образования и руководил многими прогрессивными проектами, включая железные дороги, телеграф, водопровод и школы. Программа консерваторов тем временем постепенно перестала соответствовать требованиям повседневной жизни, и когда церковь стала меняться под влиянием воинствующего ультрамонтанского консерватизма, начались проблемы. Сам президент Монтт был втянут в конфликт с архиепископом, и в конце своего второго срока в 1861 году отдал предпочтение либеральному кандидату. Смена курса прошла мирно и бескомпромиссно. Следующие 30 лет чилийские либералы сохраняли контроль, порядок и прогресс. За это время они ограничили влияние церкви, модернизировали столицу – Сантьяго, и фальсифицировали выборы так же искусно, как их предшественники-консерваторы.
Как уже можно понять, возвращение либералов в Латинскую Америку происходило повсеместно. Бурно, как в Мексике и Колумбии, или мирно, как в Чили, рано или поздно либералы захватили власть повсюду. В каждой стране либеральный переворот происходил по-своему, с собственным характером и своей скоростью. История Никарагуа, например, замедлила развитие либерализма, показав Прогресс в плохом свете.
В общих чертах Центральная Америка повторила общую модель триумфа либералов. В 1850 году всеми республиками Центральной Америки правили консерваторы, самым могущественным из которых был великий гватемальский каудильо Рафаэль Каррера, упомянутый в предыдущей главе. Затем либералы одержали победу также во всех странах Центральной Америки – одна за другой. Лидировал Сальвадор, с момента обретения независимости – традиционный либеральный оплот перешейка. Коста-Рика, Гватемала и Гондурас последовали за ним с небольшой задержкой, в 1870-х. И лишь Никарагуа устояла перед либеральной волной. Никарагуанские либералы опозорили себя так же, как мексиканские консерваторы примерно в то же время: они пригласили иностранцев.
Однако стремление возвести на вершину власти монарха, как в Мексике, было не в либеральном стиле. В поисках внешнего союзника никарагуанские либералы импортировали несколько десятков наемников-авантюристов из оплота мирового либерализма – США. Этих авантюристов возглавлял некто Уильям Уокер из Теннесси, чье имя в США не могут запомнить, а в Центральной Америке не смогут забыть. Уокер был фундаменталистом-визионером от христианства и – в собственных глазах – миссионером Прогресса. План либералов обернулся против них же, когда Уокер попытался – уже по собственной инициативе – колонизировать Никарагуа для США. При либеральной поддержке и благодаря силе оружия Уокер даже ненадолго стал президентом Никарагуа и тотчас провозгласил пришествие Прогресса: свободу вероисповедания, принятие английского языка как государственного и предоставление земли американским иммигрантам. Кроме того, он легализовал рабство, которое в Никарагуа незадолго до этого отменили. Уокер был схвачен и казнен в 1860 году объединенной центральноамериканской армией, но неприятный осадок, который он оставил в Никарагуа, на десятилетия лишил Либеральную партию власти. Никарагуа присоединилась к либеральному курсу континента только в 1890-х годах.
Очевидно, что Прогресс можно интерпретировать по-разному. Что он значил для женщин? В долгосрочной перспективе либерализм привел к положительным результатам, расширив образовательные и жизненные возможности. Однако в середине XIX века лишь немногие латиноамериканские женщины извлекали выгоду из этих изменений. Образование для девочек расширялось мучительно медленно, а жизнь «порядочных» замужних женщин по-прежнему ограничивали домашние стены. Лишь немногие, очень немногие женщины могли играть ведущие роли в общественной жизни XIX века. Однако тем, кому это удавалось, стоило благодарить именно либеральный прогресс. Сегодня мы вспоминаем их как героинь-первопроходцев. В то время большинство считало их странными.
Немногие женщины, сумевшие прославиться сами по себе, сделали это в мире литературы. Хертрудис Гомес де Авельянеда, например, покинула родную Кубу в возрасте 22 лет и писала стихи, пьесы и романы в Испании, где прожила всю оставшуюся жизнь. Тем не менее латиноамериканская литература не без оснований заявила на нее права. В 1841 году Авельянеда опубликовала роман «Саб», почти мгновенно запрещенный на Кубе: наравне с «Хижиной дяди Тома» в США, «Саб» был литературным аргументом против рабства. Главный герой – кубинский раб, влюбленный в свою владелицу, – вынужден смотреть, как она выходит замуж за голубоглазого англичанина, который к тому же жесток к нему, и все равно жертвует ради нее жизнью. В конце романа женщина осознает моральное превосходство Саба, несмотря на его рабский статус.
Рабы с плантаций на западе Кубы в середине века производили почти треть всего сахара на мировом рынке. При этом Куба по-прежнему оставалась страной возможностей для амбициозных пенинсуларов от богатых герцогов и герцогинь до назойливых королевских чиновников, солдат с их мизерным жалованьем и торговцев в мелочных лавках. Испанский губернатор правил железной рукой от имени Короны, и когда в 1860-х кубинский патриотический дух попытался поднять голову, жестоко подавил его. Так для Кубы начались изнурительные войны за независимость. Первой стала Десятилетняя война 1868–1878, которую испанские войска смогли удержать на востоке Кубы, вдали от крупных плантаций, отчасти за счет строительства укрепленной линии через весь остров. Во время войны кубинская революционная газета в Нью-Йорке перепечатывала «Саб» для патриотически настроенных читателей.
В наши дни такая история может показаться слезливой мелодрамой, но люди середины XIX века находили сентиментальный романтизм очень трогательным. «Саб» позволил кубинским читателям увидеть расовое деление общества в новом свете, и вместе с тем – возможность его преодоления. Тема межрасовой любви считалась скандальной, особенно если речь шла о любви чернокожего мужчины к белой женщине, но Авельянеда нарушала социальные правила в своих произведениях так же легко, как и в череде печально непоследовательных романов с разными мужчинами. Добиваясь возможности заниматься общественной деятельностью, женщины уже нарушали гендерные правила, поэтому часто пренебрегали и сексуальными условностями. Современники Авельянеды говорили, что ее дух был «слишком мужественным» для женщины.
Среди немногих латиноамериканок XIX века, чей талант принес им известность, была и аргентинская писательница Хуана Мануэла Горрити. Ее намного больше интересовала женская проблематика, и сочинения Горрити были «женственными» и поучительными, а не скандальными, так что сегодня нас вдохновляют не они, а сама ее жизнь.
В восемь лет Горрити поступила в монастырскую школу, но в 1831 году ее образование прервала аргентинская политика: каудильо Факундо Кирога вынудил либеральную семью Горрити эмигрировать в Боливию. Ей было 15, когда она вышла замуж за Мануэля Исидоро Бельсу, которому предстояло стать президентом Боливии. Впрочем, в то время Бельсу был еще никому не известным капитаном, а высокая и талантливая блондинка Горрити считалась завидной невестой. Она родила трех дочерей, по мере продвижения карьеры Бельсу начала преподавать в школе, но он все равно бросил ее после девяти лет брака.
Горрити переехала в Перу и вернулась к преподаванию. Тогда же она начала публиковаться. Ее звезда взошла в Лиме: Горрити стала влиятельной журналисткой и регулярно проводила тертулии[43] – своего рода салоны, где по вечерам модные мужчины и женщины Лимы обсуждали литературу и прогресс. На тертулиях поощрялись также музыка и любительская драматургия, но танцы, гвоздь программы других салонов, Горрити отвергала, считая, что с женщин хватит объективации. Прогресс требовал более серьезных занятий. Литературный салон Горрити сделал ее заметной фигурой общественной жизни Лимы. В отличие от тертулий, весьма дидактические публикации Горрити-журналистки предназначались в основном женщинам. Черпая вдохновение из примеров США или Европы, они без малого претендовали на звание учебника правильного современного поведения и прогрессивных идей.
Жизнь Горрити, впрочем, была менее традиционной, чем ее произведения. В 1866 году, когда испанская экспедиция в ходе очередного раунда дипломатии канонерок у берегов Чили и Перу, обстреляла порт Лимы, Горрити служила боевой медсестрой – став первопроходцем наподобие Флоренс Найтингейл. К этому времени она оказалась в центре скандала, разведясь с Бельсу (хотя это он ее бросил), а затем родила, не вступая в новый брак. Несмотря на это, известность и исключительность каким-то образом позволили ей быть принятой приличным обществом. В 1878 Хуана Горрити вернулась в Аргентину, но не на родину, в захолустье, а в Буэнос-Айрес – столицу латиноамериканского Прогресса. Буэнос-Айрес встретил ее с помпой как одну из самых выдающихся женщин своего века.
Прежде чем покинуть Лиму, Горрити помогла начать карьеру еще более известной впоследствии писательнице. Клоринда Матто де Турнер, несмотря на молодость, уже произвела фурор в Национальной женской средней школе Перу, где добивалась права обучаться «неженским» предметам, таким как физика и биология. В 1871 году, когда она вышла замуж, получив традиционную приставку к фамилии – по мужу, став Клориндой Матто де Турнер, – ей не было и 15.
Матто де Турнер написала, один из самых важных ранних романов о коренных народах Латинской Америки – «Птицы без гнезда» (1889). Ранние литературные взгляды представляли их как романтических «дикарей» некоего квазимифического прошлого, но книга Матто де Турнер изображала бедных перуанцев, населяющих настоящее. Как и «Саб» Авельянеды, роман рассказывает историю межрасовой любви, на этот раз – между белым мужчиной и женщиной из индейцев, чьи родители погибли, защищаясь от жестокости белых. И снова латиноамериканская писательница исследовала – и стремилась преодолеть – глубокий расовый разрыв в своей стране. Матто де Турнер была белой и «порядочной», но она родилась в сьерре, в старой столице инков Куско. Она считала местных индейцев более чем законными перуанцами и как журналистка вела от их имени настоящий крестовый поход. Типичная либералка своего времени, она боролась против тлетворного влияния аморальных церковников; фигурируют такие и в нескольких ее романах. Несчастные герои «Птиц без гнезда», белый юноша и горничная-индианка, не могут пожениться, поскольку отцом им обоим, как они, к своему ужасу, в конце концов узнают, приходится один и тот же развратный священник.
Как и ее наставница Горрити, Матто де Турнер организовала литературный салон и основала регулярное издание для женщин. Статьи, которые она публиковала, были настолько скандальными, что ее газету сожгли, а ее саму отлучили от церкви. В 1895 году правительство Перу депортировало ее. Снова по следам Горрити она отправилась в Аргентину, где прожила остаток жизни как уважаемая преподавательница.
Биографии этих исключительных женщин фокусируют наше внимание на образовании, грамотности, расовом вопросе, а также на важности американских и европейских моделей в либеральном видении прогресса. Мы еще увидим, как эти же силы будут способствовать возвращению либералов в Аргентине и Бразилии.
Среди либеральных лидеров наиболее образованными были аргентинцы, и они же сильнее прочих ориентировались на Европу. Наиболее ярко аргентинский либерализм представляют трое: Альберди, Митре и Сармьенто. Все они провели долгие годы в изгнании в период консервативной реакции 1830-х и 1840-х, олицетворением которой оставался Хуан Мануэль де Росас. В годы его правления аргентинские либеральные интеллектуалы собирались буквально через границу – в Уругвае и Чили, – поносили диктатора и создавали полное страсти священное писание от либерализма. Прежде всего это были люди слова, и вся их жизнь – пример как увлечения всем европейским, так и тесной связи либерализма с письменной культурой: образованием, книгами, газетами. Помимо традиционной уже веры в Прогресс, аргентинские либералы посвятили себя преобразованию своего народа – культурно, посредством образования, и физически, посредством массовой европейской иммиграции.
Хуан Баутиста Альберди провел в изгнании большую часть взрослой жизни, и его влияние на аргентинский либерализм ограничивалось словами. Альберди родился в провинции, изучал право в Буэнос-Айресе и в 1830-х стал своего рода салонным радикалом. Но при Росасе даже литературные либералы рисковали быть избитыми или искалеченными, и Альберди пришлось бежать. Через Рио-де-ла-Плата он перебрался в Монтевидео, откуда продолжил бросать литературные бомбы в Буэнос-Айрес. Монтевидео был полон таких изгнанников. Фактически город был международным оплотом либералов, защищенный британским и французским военным флотом и крестоносцами-интернационалистами, такими как итальянский герой Джузеппе Гарибальди. В Чили Альберди провел почти десять лет частично добровольного изгнания.
В 1852 году, когда Росаса свергли, Альберди опубликовал трактат под названием «Основы и исходные положения для политической организации Аргентинской республики» и разослал копии делегатам от провинций, собиравшимся для написания новой конституции. Но когда либеральные враги Росаса хлынули обратно в Аргентину, Альберди остался в Чили, в итоге став аргентинским дипломатом в Европе, где и умер более 20 лет спустя. Учитывая его очевидные предпочтения и его любовь ко всему европейскому, его советы Аргентине вряд ли могут кого-то удивить. Альберди призывал правительство поощрять европейскую иммиграцию не только потому, что население Аргентины составляло менее 2 000 000 человек, но и потому, что европейцев многие до сих пор считали высшими людьми, полными моральных добродетелей и востребованных навыков. Даже лозунг либералов звучал как «Управлять – значит заселять»[44]. Альберди рекомендовал менять аргентинскую культуру, открыть ее для европейских влияний, используя для этого современное образование. Вместо того чтобы изучать латынь, постигать мудрость древних, утверждал Альберди, аргентинцам следует изучать английский – язык технологий и коммерции.
Бартоломе Митре был, напротив, человеком действия. С одной стороны, он, как и Альберди, во всех смыслах был «либеральным» писателем. Он переводил на испанский европейскую классику, составлял биографии, писал исторические монографии, романы и стихи, и даже опубликовал несколько политических редакционных статей. С другой стороны, в отличие от застенчивого Альберди, Митре преуспел и в официальных публичных выступлениях. Он был военачальником и государственным деятелем, и все его таланты были необходимы аргентинской политике 1850-х.
За следующее бурное десятилетие Митре и Альберди оказались по разные стороны баррикад. Их взгляды на иммиграцию и образование сходились. Разделяло их региональное соперничество в самой Аргентине. Речь шла, прежде всего, об отношениях между Буэнос-Айресом – городом и провинцией – и другими, удаленными от центра провинциями Аргентины.
Буэнос-Айрес – богатый, надменный и властный бывший двор вице-короля, служил Аргентине воротами в мир. Его политическое, демографическое и экономическое значение затмевало возможности всех остальных аргентинских городов. При этом у него, стоящего в устье великой реки Параны, не было хорошей гавани: близ Буэнос-Айреса было так мелко, что океанским судам приходилось вставать на якорь в шести-семи милях от берега и отправлять пассажиров и товары к берегу шлюпками. Но даже тем приходилось останавливаться в 40–50 ярдах и перегружать все в повозки, наполовину погруженными пробирающиеся по мелководью. Конечно, многие товары и пассажиры при этом промокали. Пастбища вокруг Буэнос-Айреса были самыми плодородными в стране, но это были не единственные богатые земли в Аргентине.
В 1850-х паровая энергия позволила морским судам подниматься к верховьям Параны, минуя неудобный для выгрузки Буэнос-Айрес. Города выше по течению ликовали, но Буэнос-Айрес был полон решимости не дать и дальше обходить себя стороной. Напряженность в отношениях с остальной частью страны не позволила Буэнос-Айресу войти в состав новой Аргентинской Конфедерации, созданной в 1853 году. Вместо этого Конфедерация разместила свою столицу в трехстах милях вверх по реке. И в то время как Альберди представлял Аргентинскую Конфедерацию в Европе, Митре служил Буэнос-Айресу. Великий город и его провинция оставались отделенными от остальной Аргентины до 1860 года. Когда войска Буэнос-Айреса под предводительством Митре наконец разгромили Конфедерацию, Митре стал президентом объединенной Аргентины.
Еще одним анти-Росистом, вернувшимся из изгнания, чтобы служить независимому Буэнос-Айресу в качестве директора школ, был Доминго Фаустино Сармьенто, самый влиятельный из либералов своего времени. Его трактат против Росаса «Цивилизация и варварство. Жизнеописание Хуана Факундо Кироги, а также физический облик, обычаи и нравы Аргентинской республики» (1845), написанный в Чили, стал классикой критики правления каудильо в Испанской Америке. Сармьенто впитал международную культуру, доступную через литературу и образование. Его любимой книгой, которую он изучал так же усердно, как и любой житель Филадельфии или Бостона, была «Автобиография» Бенджамина Франклина. В Чили, где он прожил большую часть 1830-х и 1840-х, Сармьенто работал учителем, клерком, горным мастером и редактором газеты, а позднее занялся организацией чилийских государственных школ. По вечерам он изучал английский и практиковался, переводя романы сэра Вальтера Скотта. Сармьенто создал первый учебник по правописанию и первый институт подготовки учителей в Чили, путешествовал по США и Европе, чтобы изучать методы обучения. Когда Митре стал президентом, Сармьенто вернулся в США дипломатическим представителем Аргентины. В 1868 году он сменил Митре на посту президента – фактически он был избран, пока находился в США, – и сошел с корабля в Буэнос-Айресе вместе с десятью бостонскими женщинами, которым поручил заниматься подготовкой учителей в каждой из десяти провинций Аргентины.
Государственное образование продвигали все без исключения либеральные правители Аргентины, но наибольший вклад внес Сармьенто. За один его президентский срок в школах стало почти вдвое больше учеников, было создано около сотни публичных библиотек. Сармьенто, в свою очередь, выбрал следующим президентом министра образования. Кроме того, либеральные усилия по содействию иммиграции наконец увенчались успехом. Иммигранты прибывали сотнями тысяч. За следующие десятилетия европейцы и европейская культура превратят Буэнос-Айрес в город, больше напоминающий Милан или Париж, чем Каракас или Лиму.
Обратившись к европейским моделям (особенно английским и французским), либералы отвергли традиционную аргентинскую культуру (особенно сельскую), как «невыносимо варварскую», а заодно и неевропейское расовое наследие. Деревенские жители, те же гаучо, часто имели смешанное происхождение – в той же мере коренное и африканское, в какой и европейское. Либералы середины XIX века считали смешение рас позором. Ведущие научные теории того времени основывались на расизме. Нравится нам это или нет, но именно так, по мнению лучших экспертов, выглядел прогресс. И, нравится нам это или нет, в большинстве стран Латинской Америки наблюдалось сильное расовое смешение. В этом заключалась «национальная трагедия», с которой столкнулись многие евроцентристские либералы. И как же они собирались с этим справляться?
К сожалению, Сармьенто, великий педагог, в расовых вопросах воплощал темную сторону латиноамериканского либерализма. Сармьенто был первым из многих аргентинцев, кто заработал литературную репутацию, описывая гаучо. В его знаменитых романах и очерках гаучо – опасные персонажи, способные на невероятные подвиги, но, подобно внушающим трепет динозаврам, обреченные на вымирание. В 1861 году в письме от Сармьенто Митре мы видим страшные слова, оправдывающие суровые меры против последователей мятежного каудильо: «Не пытайтесь экономить кровь гаучо. Это удобрение, которое нужно сделать полезным для страны. Кровь – единственное, что есть у этих человеческих существ». По правде говоря, Сармьенто не особенно верил в аргентинский народ, а его правительство считало фальсификацию выборов неотъемлемой чертой политики либеральной Аргентины.
В Бразилии с либерализмом тоже были проблемы, но типично бразильские. Там по-прежнему сохранялись монархия и рабовладение – два фактора, очевидно противоречащих либеральному мышлению. Кроме того, в Бразилии немалая доля свободного населения имела африканское и смешанное происхождение, что заставляло современных им либералов, находящихся под влиянием европейского «научного расизма», печально качать головами, будто говоря о неизлечимой болезни всей страны. Но если Бразилия могла стать либеральной, то и любая страна сможет.
Как это часто бывает, катализатором перемен стала война. Война Тройственного альянса 1865–1870 годов была ужаснейшей из всех когда-либо имевших место в Южной Америке. Победа Аргентины, Бразилии и Уругвая была воистину пирровой и нанесла при этом непоправимый ущерб проигравшему Парагваю. Под управлением Франсиско Солано Лопеса, диктатора, которого многие считали безумцем, Парагвай обзавелся мощной армией и сохранил некоторые контакты с внешним миром. Уверенный, что Аргентина, Уругвай и Бразилия угрожают его выходу к морю через Рио-де-ла-Плата, Лопес атаковал первым. Союзники сражались против него якобы в целях самообороны и ради свержения диктатора, но на деле они в не меньшей степени стремились к коммерческому, стратегическому и территориальному преимуществу. Униформа и оружие армий этой войны были подобны тем, что использовались в США в Гражданскую, и число погибших было столь же велико. В череде кровопролитных сражений союзники стерли парагвайцев в порошок. За время войны в Парагвае практически не осталось взрослых мужчин. Бразилия и Аргентина получили новые земли. Но кроме этого, в Бразилии война стала крушением иллюзий.
Бразильская империя призвала сотни тысяч добровольцев для борьбы с парагвайской «тиранией» во имя цивилизации. На словах вся бразильская нация в той или иной степени была вовлечена в либерализм, горячо одобряемый в Европе. Особенно бурно выражали поддержку британцы, которые рассчитывали получить лучший торговый доступ к Парагваю. Но победа над этой маленькой испано-американской республикой пришла так медленно и такой ценой, что поставила под сомнение превосходство бразильской цивилизации. А для многих бразильцев в условиях рабства крестовый поход против парагвайской тирании оказался бессмысленным. Когда началась война, в США рабство как раз отменили, что сделало Бразилию и контролируемую Испанией Кубу последними рабовладельческими обществами в Америке. Свободные чернокожие и даже некоторые рабы в поисках свободы пополнили ряды добровольцев, которые под звуки духовых оркестров отправились воевать в Парагвай. Противоречие было слишком очевидным.
После целого поколения летаргии бразильский либерализм начал восстанавливать позиции. Можно вспомнить, что бразильские консерваторы завоевали господствующее положение в политике еще в 1840-х. Либеральные идеи, как соглашался правящий класс в середине века, были слишком продвинутыми для общества, стоящего на рабстве и иерархии. С некоторой неохотой – хотя порой разочарование было скорее показным, чем реальным, – бразильская элита смирилась с привилегированной жизнью в заведомо отсталой стране, еще не готовой к демократии. Император Педру II, уже не подросток, но высокий статный мужчина с густой бородой, так и говорил.
Педру II, похоже, искренне верил в неготовность Бразилии обойтись без него и искренне сожалел о ней. Трудно представить себе императора, более непохожего на порывистого Педру I. Педру II был тихим и серьезным человеком в строгом костюме, похожим на английского банкира. Он серьезно относился к своим монаршим обязанностям и усердно работал, удерживая значительную, хотя и не абсолютную власть. Он мог назначать губернаторов провинций, членов кабинета министров, пожизненных сенаторов и представителей имперской знати, а мог распустить национальное собрание и назначить новые выборы. Хотя его личный стиль был консервативным, сам по себе Педру II был философским либералом и не поддерживал ни одну из двух партий Бразилии. Его веру в науку, инновации и прогресс невозможно было поколебать. О нем говорили, что, не будь он императором, он стал бы школьным учителем. Педру II много путешествовал по Европе и США, общался с такими учеными, как Луи Пастер, философами, как Ральф Уолдо Эмерсон, романистами, как Виктор Гюго, и изобретателями, как Александр Грэхем Белл. Педру II надеялся, что однажды Бразилия не будет нуждаться ни в монархии, ни в рабском труде, и в 1840 году освободил своих рабов. Когда годы спустя республиканцы, открыто предлагая положить конец монархии, снова появились на политической сцене Бразилии, Педру зашел так далеко, что сделал ведущего республиканского интеллектуала личным наставником своего внука.
Так же, как император, бразильская элита в теории поддерживала либерализм, но на практике придерживалась консервативных взглядов. Но в 1860-х годах времена в Бразилии, как и везде, начали меняться. Ряд консервативных лидеров, убежденных в необходимости реформ – и особенно в отмене рабства, – покинули строй и присоединились к либералам. Когда во время войны Тройственного альянса возник конфликт либерального премьер-министра с консервативным командующим армией, Педру встал на сторону последнего, что привело либералов в ярость. Либеральный манифест 1869 года призывал реформировать имперскую систему, чтобы сделать ее более демократичной, так же яростно, как призывал к постепенному освобождению рабов. Документ заканчивался угрозой: «Реформа или революция!» Еще более радикальная либеральная группа в том же году выпустила второй манифест, требуя ограничения власти императора и немедленной отмены рабства. Третий манифест в 1870-м также призывал к отмене рабовладения, свержению императора и созданию Бразильской республики. Пришлось отступить.
В 1871 году консервативное правительство поддалось давлению либералов и приняло закон о свободе рождения: рабы оставались рабами, но их дети рождались свободными. Поскольку работорговля прекратилась примерно в 1850‐м, закон говорил о стремлении рано или поздно положить конец рабству. Педру II был доволен. Но из-за торговли в 1830-х и 1840-х, когда в Бразилию привезли сотни тысяч молодых африканцев, рабство длилось бы еще десятилетия, а дети, официально рожденные свободными, все равно до совершеннолетия должны были работать на хозяина своей матери.
Хотя на протяжении большей части 1870-х и 1880-х правили консерваторы, прогресс постепенно завоевывал сердца и умы. Более прогрессивные производители кофе из Сан-Паулу начали нанимать сельскохозяйственных рабочих-иммигрантов, по большей части из Италии. Экспортная кофейная экономика способствовала росту городов. А городских бразильцев – лучше образованных, более космополитичных и не связанных напрямую с жизнью плантаций – было проще убедить в либеральном видении прогресса. Среди подписавших упомянутый выше республиканский манифест 1870 года были, например, десять журналистов, 13 инженеров и торговцев, 23 доктора права и медицины и только один плантатор.
В 1880-х годах рабство снова стало предметом политических дебатов. Ведущим представителем аболиционистов был либерал по имени Жоаким Набуку – знаменитость, чей портрет печатали даже на этикетках сигар и пива. Карнавальные шествия в Рио-де-Жанейро – и те поднимали тему аболиционизма. Набуку и другие либералы 1880-х говорили о моральных истинах, но сильнее всего осуждали рабство как препятствие на пути прогресса. Несомненно, рабство было пережитком прошлого. После 1886 года, когда испанцы отменили рабство на Кубе, прогрессивные бразильцы в одиночку несли международный позор. К этому времени в провинциях, не зависевших от кофе, рабов уже освободили, а с прибыльных кофейных плантаций рабы бежали тысячами. И наконец в 1888 году давление общества привело к полной отмене рабства без финансовой компенсации бывшим рабовладельцам. Педру в это время находился в Европе, поэтому «Золотой закон» подписала его дочь принцесса Изабел, сама аболиционистка. Четыре столетия рабства наконец завершились.
А в следующем году рухнула и бразильская монархия, еще один устаревший институт. Перемены буквально витали в воздухе. У высокопоставленных армейских офицеров накопились претензии к имперскому правительству, отмена смертной казни оскорбила самых упорных и стойких монархистов, и республиканские активисты увидели свой шанс. Постоянные неудачи на выборах не ослабили их влияния в армии. Республиканец Бенжамин Констан Ботелью де Магальяйнс, наставник императорского внука, к тому времени стал знаменитым профессором бразильской военной академии, благодаря чему мог направлять недовольство армии и связывать его с деятельностью республиканцев. В ноябре 1889-го военные провозгласили республику. Педру и его семья тихо уехали в Европу, и телеграфные провода разнесли эту новость по всей стране, вызвав удивление, но и немедленное признание. Бразильцы единогласно склонились перед «неизбежным маршем прогресса», как будто давно считали, что императору пора уйти, но были слишком вежливы, чтобы ему об этом сказать.
К концу столетия либерализм в той или иной форме стал официальной идеологией каждой латиноамериканской страны. Среди правящих классов региона царило уверенное согласие, которое поддерживал городской средний класс. Прогресс по образцу Англии, Франции или США был в порядке вещей. Наконец наступил длительный период стабильной либеральной гегемонии.
Между странами Латинской Америки за всю ее историю произошло всего несколько крупных войн, но их влияние на вовлеченные страны оказалось невероятно мощным. Мексика потеряла огромные территории в войне с США (1846–1848). Война Тройственного альянса (1865–1870) привела к национальному шоку в Бразилии, сплотила Аргентину и практически ликвидировала несчастный Парагвай: и Аргентина, и Бразилия забрали часть его территории, чтобы компенсировать свои затраты на эту войну.
Спустя восемь десятилетий парагвайцы снова вступили в войну, но в этот раз одержали победу. Чакская война (1932–1935) разразилась из-за пустынного региона удушающей жары и периодических наводнений, чередующихся с засухами, к западу от реки Парагвай. Вопрос владения этой практически пустыней долго тлел между парагвайцами и боливийцами, но мгновенно вспыхнул, когда в 1920-х там нашли нефть. Солдатам с боливийских высокогорий пришлось очень нелегко в тяжелых и непривычных условиях Чако. Победа Парагвая удвоила территорию страны и сотворила чудо с национальной гордостью. Надо сказать, что Чакская война оказалась единственным крупным столкновением между американскими странами в XX веке.
Поражение Боливии в Чако стало очередным тяжелым ударом для страны, проигравшей в двух предыдущих войнах на Тихоокеанском побережье. Война против Перуанско-Боливийской Конфедерации (1836–1839) началась из-за объединения Перу и Боливии под руководством метиса-каудильо Андреса де Санта-Круса. Министр правительства Чили Диего Порталес, обладавший большим влиянием, чем даже президент, отказался мириться с этим объединением и начал полномасштабную атаку, в итоге разгромив Санта-Круса и положив конец Конфедерации.
Полвека спустя Чили снова победила – во Второй Тихоокеанской войне (1879–1884). Эта война, чем-то похожая на войну в Чако, велась из-за пустынной зоны, спор за которую обострился после обнаружения там полезных ископаемых. Этой зоной была пустыня Атакама – участок Тихоокеанского побережья длиной в шестьсот миль, за все свое существование не видевший ни капли дождя. Испанские колониальные границы в этом регионе никогда не были четкими. После обретения независимости Боливия претендовала на эту часть побережья, так же как Перу и Чили. К 1870-м все три страны продавали концессии на добычу месторождений нитрата натрия в Атакаме. В 1879 конфликты из-за этих концессий привели к нападению Чили на Перу и Боливию и к потере обеими немалых территорий, включая единственный выход Боливии к морю. Чили же получила землю, богатую ресурсами: нитраты региона Атакама будут обеспечивать основу доходов чилийского правительства следующие 40 лет.