Нации для внутреннего единства необходимо осознавать себя, необходимо ясное и позитивное чувство национальной идентичности. Четыре столетия латиноамериканской транскультурации – творческого процесса культурных взаимообменов – породили множество различий в речи, обычаях и взглядах. Процесс смешения рас, переплетенный с процессом транскультурации, привел к созданию национальных групп, каждая из которых была самобытной.
В колониальный период европейские правители придавали этим внутриамериканским различиям негативное значение; по сути их оценка была политическим актом. Затем креолы, стремящиеся к независимости, в нативистской риторике 1810–1825 годов перевернули это представление: «Американос, вы – истинные сыны земли!». Это тоже был силовой шаг, вопрос политики. Но после изгнания испанцев и португальцев национализм угас, и только иностранное вмешательство возрождало его ненадолго. Национализм, охвативший регион в XX веке, был новой волной прежнего нативистского духа, теперь – с заметным экономическим оттенком.
Кем оказались новые националисты и чего они добивались? Очень часто это были горожане, представители среднего класса, недавние иммигранты или люди смешанного происхождения. Они получили от экспортного бума меньшую выгоду, чем землевладельцы, вряд ли могли поехать в Европу или США, очень редко могли позволить себе импортировать Прогресс, которого жаждали. Неоколониальные элиты создали в странах Латинской Америки стеклянные пузыри европейской культуры, а националисты среднего класса, слишком многочисленные, чтобы поместиться в них, вынужденно взяли на себя обязательства по формированию более широких, более амбициозных, а главное – более инклюзивных перемен. Было понятно, что националисты разрушат неоколониальные пузыри и с гордостью вдохнут воздух настоящей Латинской Америки, пахнущий дымом молодых фабрик, поскольку индустриализация была их самым страстным желанием, самой важной практической целью.
В отличие от неоколониальной элиты, они чувствовали себя комфортно в своей латиноамериканской шкуре. Национализм заново создавал коллективное самоуважение, переосмысляя расовые и культурные различия в положительном ключе. Националисты провозгласили психологическую независимость от Европы: отныне больше не рабы европейской моды, латиноамериканцы будут создавать свои собственные стили в живописи, музыке, танцах и литературе. Правда, они по-прежнему будут смотреть голливудские фильмы и слушать американский джаз, но они и сами научат Париж танго, а Нью-Йорк – румбе.
Такая привлекательность национализма, выходящая далеко за пределы «основного электората» – городских жителей среднего класса, – придавала ему особую силу. Четыре столетия колониальной и неоколониальной эксплуатации оставили в Латинской Америке горькое наследие, обостряющее разногласия и провоцирующее конфликты. Независимость 1820-х создала очертания стран, границы и территории, но не сплоченные национальные общества. Неоколониализм подарил официальный расизм и железные дороги, соединяющие источники экспортируемых ресурсов с морскими портами, но не крупные города друг с другом, но мало что сделал для национальной интеграции. Истины националистов были просты: каждый значим и все значимы, блага Прогресса должны быть разделены между всеми, промышленное развитие должно быть приоритетом – и они могли стать основой сплоченности. Националистическая критика империализма обеспечила четкий внешний фокус негодования – иностранное вмешательство, как военное, так и финансовое, а общий враг всегда политически полезен. Националистическая риторика бывала пустой, как и любая другая, и как мы увидим, у нативизма и национализма была темная сторона. Тем не менее националисты отвергли предпосылку о превосходстве белых, сосредоточили практическое внимание на вопросах общественного благосостояния, которыми долгое время все пренебрегали, и это само по себе оказалось будоражащим политическим посланием. Национализм получил горячую поддержку людей всего социального спектра – чего либерализм никогда по-настоящему не мог достичь. Неудивительно, что этот момент стал переломным в истории региона.
Латиноамериканский национализм прославляет уникальность – особый исторический опыт, особую культуру. Он больше похож на немецкий или французский аналог, чем на американский, склонный сосредотачиваться на некоем наборе общих политических правил и идеалов. Американскую версию иногда называют гражданским национализмом, и таким образом признаки этнической идентичности – например, народный костюм или традиционная еда – приобретают в Латинской Америке националистическое значение, которого в США им недостает. Кроме того, этнический национализм склонен подчеркивать идею расы, чаще всего в форме расовой чистоты. Немецкий нацизм 1930-х – крайне неприятный тому пример.
С другой стороны, латиноамериканский национализм подчеркивает смешанную расовую идентичность метисов. Расовые оптимисты неоколониальных 1890-х, искренне верящие в догматы «научного расизма», исходящие из Европы и США, считали, что население стран Латинской Америки может – и должно – со временем «отбелиться» за счет иммиграции и смешанных браков. И это были именно оптимисты! Пессимисты утверждали, что смешение рас неизбежно приводит к вырождению. Таким образом, цветные люди, составлявшие латиноамериканское большинство, оказывались исключены из неоколониального будущего или в лучшем случае сокращены.
Напротив, латиноамериканские националисты прославляли смешение коренных, европейских и африканских генов. Некоторые из них утверждали, что уникальный физический тип каждой страны порожден необходимостью адаптации к окружающей среде. Еще в неоколониальном 1902 году Евклид да Кунья назвал провинциальных жителей смешанной расы «основой» бразильской национальности и подверг сомнению их предполагаемую неполноценность. Поколение спустя, в 1930-е, идея низших рас в Латинской Америке умирала заслуженной смертью – если не в сердцах расистов, то хотя бы официально, – поскольку метисский национализм уже полностью перевернул ситуацию. Кубинский поэт Николас Гильен в «Балладе о двух предках» (1935) прославлял своих метафорических дедушек, раба и конкистадора. Поэт представлял этих двух контрастирующих предков тенями, всегда идущими рядом с ним, хотя и видеть их мог только он:
Копье – костяной наконечник,
тамтамы из кожи твердой:
это мой предок черный.
Кружевной воротник тарелкой,
в серых доспехах тело:
это мой предок белый.[53]
Поэт принимал обоих предков и не отождествлял себя ни с одним из них. Он представлял себе босые ноги и «каменно-мускулистый торс» чернокожего деда, «зрачки из антарктического льда» белого – тот, конечно, был более холодным и отстраненным. Но тени обоих были союзниками поэта. Ни один не мог быть его врагом, потому что оба были его частью. Таким образом, расовое смешение разрешило исторический антагонизм между белыми и черными, хотя бы частично и субъективно. Будучи метафорой смешанного происхождения, два предка из стихотворения Гильена определяли его расовую идентичность.
В более широком смысле подобные метафоры смешения рас создали положительный миф о происхождении нации метисов и мулатов. Поэзия Гильена обладала музыкальностью, призванной отражать ударные африканские ритмы, а некоторые стихотворения даже фонетически имитировали речь чернокожих кубинцев. Такой выбор однозначно говорил о глубоком неприятии евроцентристской эстетики, типичной для более ранней истории Латинской Америки. И Гильен хотя и стал самым известным представителем афро-кубинской поэзии, вряд ли был единственным. Скорее он был частью гораздо более широкого литературного и художественного течения, включавшего также движение негритюд[54] во французском Карибском бассейне. Более того, ряд замечательных романистов: Алехо Карпентьер с Кубы, Сиро Алегрия из Перу и Мигель Анхель Астуриас из Гватемалы – использовали темы Африки и коренных народов, чтобы поместить свои страны на литературную карту. Эти националистические авторы не только отрицали предпосылку европейского расового превосходства, но и возвели идею смешения рас на пьедестал патриотической чести. И они продолжали действовать в этом ключе даже в то время, когда в Европе гитлеровские нацисты успешно продвигали доктрину превосходства белой расы.
Нетрудно догадаться, где начался националистический взрыв: в стране, где неоколониализм проявил себя хуже всего, где национализм черпал энергию из повторяющихся иностранных вторжений, где люди смешанной расы составляли большинство, в стране, которая уже избрала президента без капли европейской крови, – в Мексике. К столетнему юбилею восстания Идальго, в 1910 году, разразилась первая великая социальная революция XX века – Мексиканская Революция (с большой буквы «Р»).
К этому времени Порфирио Диас правил Мексикой уже 34 года. Реформаторы ставили на кандидата в президенты Франсиско Мадеро, умеренного джентльмена из северной Мексики, который настаивал только на том, чтобы Диас больше власти делегировал представителям элиты. Диктатор отказался. Популярность Мадеро возросла, когда Диас заключил его в тюрьму, а затем сослал. Мадеро стал радикалом, много говорил о возвращении земель, несправедливо отобранных у коренных общин. В годы неоколониального прогресса люди одной из таких общин, Аненекуилько, как и многие другие, потеряли землю из-за расширения сахарных плантаций, и лидер Аненекуилько, некий Эмилиано Сапата, объединил свое восстание с национальным движением Мадеро. Образ Сапаты верхом на белом жеребце – сомбреро с огромными полями, черные усы, патронташи крест-накрест через грудь – стал иконой Мексиканской Революции. Но главное заключалось в том, что Эмилиано Сапата был лишь одним из многих лидеров местных восстаний, вспыхнувших по всей Мексике. Не имея возможности или не желая бороться с ними, в 1911 году Диас уехал в парижскую ссылку.
Внезапно Мексика наполнилась «революционерами» с совершенно разным прошлым и целями. Они сходились только на необходимости свергнуть Диаса. А кто будет править сейчас? Мадеро попытался первым, но потерпел неудачу. Он был свергнут своим же генералом – с одобрительного кивка посла США в Мексике – и убит в 1913 году. Новое оружие, пришедшее с Первой мировой войны, особенно пулеметы, добавило к танцу смерти свой отрывистый контрапункт. В северном штате Чиуауа, а затем и по всей стране, Панчо Вилья собрал армию из бывших ковбоев, шахтеров, железнодорожников и рабочих-разбойников нефтяных месторождений, и эта армия разительно отличалась от крестьянских партизан южных движений, таких как движение Сапаты. В конце концов в 1917 году верх одержало третье движение, более городское, имеющее более широкие связи, принадлежащее в основном к среднему классу, и оно же разработало новую, революционную конституцию. Этих так называемых конституционалистов, довольно типичных для националистического ядра Латинской Америки, можно назвать победителями в Мексиканской Революции. Их политические наследники контролировали судьбу Мексики до конца XX века.
Конституция 1917 года – действительная, кстати, и сейчас – продемонстрировала сильную националистическую направленность. Статья 27 вернула стране все права на полезные ископаемые, в частности на нефть, находившуюся тогда в руках иностранных компаний. Она же открыла деревням путь к возвращению общинных земель – эхидо[55], а заодно к разделению и распределению крупных поместий среди безземельных крестьян. Статья 123 установила дальновидные меры социальной защиты (хотя на практике не все было так гладко), такие как законы о заработной плате и рабочем времени, пенсии и социальные пособия, право на профсоюзы и забастовки. Новая конституция резко ограничила привилегии иностранцев, а заодно и права католической церкви как наследия прежних мексиканских радикалов. Мексиканская церковь потеряла последние крупицы некогда огромного достояния. Она вообще больше не могла владеть недвижимостью. Духовенству, численность которого закон тоже ограничил, запрещалось носить церковные облачения на улице и преподавать в начальной школе. Антиклерикальные настроения – достаточно яркий пример стремления революционеров к уничтожению традиций, связанных со старыми моделями культурной гегемонии. К 1920-м лидеры конституционалистского движения укрепили свои позиции. Они покончили с Сапатой и Вильей, разгромили последних мятежных каудильо Мексики и подавили мятеж вооруженных католических традиционалистов с окраин. (Этих набожных контрреволюционных крестьян называли кристерос[56] из-за лозунга «Да здравствует Царь Христос!».) Наконец, конституционалисты создали однопартийную систему, которая в различных вариациях просуществовала до конца XX века.
Эта партия сначала называлась Национальной, затем Мексиканской и, наконец, Институциональной. Но Революционной она оставалась в течение всех семи десятилетий. Ее официальными героями были Мадеро, Сапата и Вилья, ее риторика все так же состояла из революционных и националистических образов. Несмотря на колоссальные разрушения и ужасающее множество жертв (исчислявшееся миллионами), Революция стала глубоко созидательным национальным опытом. Сформировав новую мощную лояльность, она была обречена мерцать на воображаемом ландшафте мексиканской политики следующие несколько поколений. Две попытки США вмешаться в ход боевых действий – карательное вторжение против Вильи, совершившего набег на город в Нью-Мексико, и оккупация порта Веракрус – только добавили Революции националистического блеска. Новое правительство наконец принесло долю материальных благ обедневшему сельскому большинству. Программа строительства дорог уменьшила их изоляцию, и часть земли, числившейся за плантаторами, была роздана, пусть и досталась не всем. Крупные инициативы в области государственного образования начали снижать уровень неграмотности в стране (до Революции достигавший 80 %). Министром образования Мексики в 1920-е стал Хосе Васконселос, один из ведущих культурных националистов полушария, и теперь он праздновал триумф того, что называл (красочно, хотя и туманно) Космической Расой (то есть все тех же метисов).
Великие мексиканские художники Диего Ривера и Фрида Кало, поженившиеся в 1929 году, отлично иллюстрируют революционный национализм Мексики. Диего Ривера был огромным, уродливым, притягательным и гениальным. Он был монументалистом, социальным художником, чьим фрескам требовались стены и потолки. Он рисовал дни напролет, как торнадо, ел и даже спал на лесах. Многочисленные работы Риверы изображают прежде всего национальное наследие Мексики. С 1923 по 1928 год он работал над фреской в Министерстве народного образования Васконселоса, включавшей изображения школ под открытым небом и коренных крестьян, делящих земли, завоеванные Революцией. В 1929–1930 годах он заполнил Национальный дворец Мексики (построенный наследниками завоевателей!) изображениями красочной суматохи ацтекского Теночтитлана – изображениями, представляющими испанское завоевание кровавой баней, триумфом жадности и лицемерия. На фреске Риверы Кортес, похожий на тролля, наблюдает, как завоеватели убивают и порабощают индейцев, а после считают золото. Националистическое послание Риверы выглядело впечатляюще и, вероятно, на годы останется таковым: он писал по мокрой штукатурке, так что его фрески стали частью стен.
Фрида Кало, напротив, писала один за другим небольшие автопортреты, будучи прикованной к постели. Перенеся полиомиелит в детстве, она затем попала в ужасную аварию, восстановление после которой потребовало десятков операций. Ее тело, подобно телу Алейжадинью в колониальной Бразилии, буквально распадалось, пока она творила. Ее картины – исследование ее личного мира боли, юмора и фантазии. «Я рисую свою собственную реальность», – говорила Кало. Европейские сюрреалисты начали восхищаться ею в конце 1930-х, но признание в других странах, в том числе в Мексике, пришло позже. Фрида выражала свой национализм способами сугубо личными: причудливые традиционные прически, доколумбовые украшения и традиционные южномексиканские платья в стиле Тихуана (с единственным отличием – юбками в пол, чтобы скрыть ногу, иссохшую от полиомиелита). Особенно охотно она одевалась так в США, где Диего рисовал в 1930-е. Впрочем, Фрида любила не только наряды, но и все прочие разновидности мексиканского искусства, и больше прочего – скелеты из папье-маше, обязательное украшение Дня мертвых.
Национализм в духе Диего Риверы и Фриды Кало был широко распространен в Мексике в 1920-е и 1930-е. Все национальное вошло в моду – народная музыка (корридо) и танцы (харабе), традиционные блюда (тамале и моле), уличный театр в старом стиле (карпа) и ремесла (например, изготовление тех самых скелетов из папье-маше). Мексиканские фильмы с участием музыкантов чарро – таких как Хорхе Негрете, «мексиканская версия» американского поющего ковбоя, – конкурировали с Голливудом. Национализм многих мексиканских революционеров имел марксистский подтекст, и даже сами Диего и Фрида вступили в Коммунистическую партию и на несколько месяцев приняли у себя изгнанного российского революционного лидера – Льва Троцкого.
Далеко на юге, в Аргентине и Уругвае, национализм показал иное лицо. В этой наиболее урбанизированной, грамотной и принадлежащей среднему классу части Латинской Америки основная группа националистов была сильнее, чем в Мексике. Таким образом, националисты Аргентины и Уругвая на пути к власти обошлись без революции. Больше того, в Уругвае вскоре составилось одно из самых прогрессивных правительств мира.
В XIX веке Уругвай был всего лишь одной из многих раздираемых войной мини-республик, терпящих поражение за поражением от могущественных соседей. Его политическая борьба была переплетена с борьбой в соседней Аргентине. Затем и экономический рост Уругвая во время экспортного бума совпал с феноменальными показателями Аргентины. Как и в Аргентине, безумное процветание Уругвая контролировалось при помощи управляемых выборов. Великий националистический реформатор страны Хосе Батлье-и-Ордоньес начинал как жесткий традиционалист. Свое первое президентство (1903–1907) он использовал в основном для победы над политическими соперниками. Но, заручившись широкой поддержкой среди представителей среднего и рабочего класса Монтевидео (где было множество иммигрантов), он использовал свой второй срок (1911–1915), чтобы начать реформаторское движение, вошедшее в историю под его именем: батльизм.
Батльизм не касался ни расовой, ни культурной идентичности: он включал гражданский и экономический национализм, требуя прежде всего согласованных действий государства против «внешнеэкономического империализма». Это привело к беспрецедентному уровню вмешательства правительства в экономику Уругвая: тарифы для защиты местного бизнеса; государственная монополия на предприятия и службы общественного пользования, включая бывшие британские железные дороги и порт Монтевидео; государственная собственность на гостиницы и мясокомбинаты; и множество государственных банков, раздающих кредиты. В соответствии с уверенностью Батлье в том, что «нельзя позволить прогрессу и промышленности уничтожать людей», Уругвай стал первым в полушарии государством всеобщего благосостояния, в котором предусмотрена минимальная заработная плата, регулируемые условия труда, страхование от несчастных случаев, оплачиваемый отпуск и пенсионные выплаты. Государственное образование, предмет особой гордости Уругвая с 1870-х, получило дальнейшую поддержку: в столице открылся университет для женщин.
Батльизм навсегда изменил Уругвай, но успехом реформы обязаны, по крайней мере частично, удачному выбору времени для финансирования амбициозных социальных программ. Кроме того, это было городское движение, почти не затронувшее сельские районы Уругвая. Важно, что батльизм был также агрессивно антиклерикальным, и это сделало уругвайское общество одним из самых светских в полушарии. Традиционная католическая Страстная неделя, время покаяний и мрачных религиозных шествий, в современном Уругвае стала Неделей туризма. Чтобы раз и навсегда отправить правление каудильо в прошлое, Батлье даже попытался заменить пост единоличного президента исполнительным советом. По иронии судьбы, многие считали каудильо самого Батлье – но «гражданским каудильо», в отличие от военных каудильо XIX века.
На другом берегу Рио-де-ла-Плата, в Аргентине, еще один «гражданский каудильо», представляющий интересы города, сверг землевладельческую олигархию страны посредством (хотите верьте, хотите нет) выборов. «Революция урны для голосования» – так это называли. Победитель, Иполито Иригойен, возглавлял Гражданский радикальный союз – реформистскую партию среднего класса, пользующуюся значительной поддержкой класса рабочего. В 1916‐м, когда радикалы победили на выборах, ликующие толпы тащили карету Иригойена по улицам Буэнос-Айреса, а с балконов лился дождь цветов.
Радикалы быстро укрепились, создав первую по-настоящему массовую политическую партию в истории Латинской Америки. Ни в коем случае не занимаясь патронажной политикой, Гражданский радикальный союз раздавал своим сторонникам пенсии и государственные должности. Реформы Иригойена были не столь впечатляющими, как в Уругвае. Радикалы говорили об экономическом национализме, но роль иностранного капитала в Аргентине не уменьшилась. Впрочем, одним из значительных актов экономического национализма Иригойена было создание государственного агентства по надзору за добычей нефти.
Президентство Иригойена ознаменовало важные перемены не столько из-за того, что он делал, сколько из-за того, что он собой представлял. Плохо одетый, лишенный светских манер и изящества, Иригойен был человеком из народа. Он ненавидел элегантную элиту Буэнос-Айреса, и они ненавидели его в ответ. Иригойен рассматривал политику с моральной точки зрения, как своего рода гражданскую религию. Он никогда не был женат и вел затворническую жизнь легендарной бережливости в жилище настолько простом, что оно удостоилось у врагов Иригойена прозвища «президентская нора». А его презрение к атрибутам власти иллюстрирует известный анекдот. Говорят, однажды друг попросил у него что-нибудь для себя. Иригойен в ответ неопределенно указал на картонную коробку, полную медалей и других наград: «Выбирайте».
Любой аргентинец мог прийти к президенту и попросить о скромном покровительстве. Иригойен мало заботился о мнении Европы и сохранял аргентинскую дипломатическую традицию сопротивления любым инициативам США. Во время Первой мировой войны, несмотря на давление США, он настаивал на нейтралитете Аргентины. Были, конечно, в его послужном списке и черные пятна: жестокие репрессии против профсоюзов во время Трагической недели 1919 года и восстание патагонских овцеводов в 1921-м. Со временем Иригойена сменил другой член Гражданского радикального союза, но в 1928 году он вернулся на пост, уже дряхлый и едва ли способный вести Аргентину через неспокойные 1930-е. Вскоре он потерял популярность и был вынужден покинуть пост. Однако несколько лет спустя на похороны Иригойена собрался весь Буэнос-Айрес.
Батлье и Иригойен были единоличными лидерами огромной важности, не генералами на конях, но тем не менее каудильо. Националистическая политика, впрочем, оставалась массовой и часто фокусировалась на таких лидерах. Еще одним можно назвать Виктора Рауля Айя де ла Торре, который возглавлял перуанских националистов (в основном будучи в изгнании).
Айя де ла Торре впервые был выслан из Перу в 1920‐м за то, что возглавил студенческие протесты против проамериканского диктатора. В Мексике, впечатленный Революцией до глубины души, молодой радикальный интеллектуал основал международную партию, Американский народно-революционный альянс (APRA – АПРА), как своего рода коллективную самозащиту от экономического империализма в Латинской Америке. Айя де ла Торре предпочитал термин «Индо-Америка», подчеркивая коренную основу региона точно так же, как это делали мексиканские художники-монументалисты, в том числе Ривера. Такой националистический акцент на индейских корнях назвали индихенизмом. Другой молодой перуанский интеллектуал 1920-х, Хосе Карлос Мариатеги, представлял социализм коренных народов, сочетающий модели инков с марксистской теорией. Но Перу в сравнении с Мексикой было намного более этнически расколотым: в высокогорьях преобладали индейцы, на побережье – черные и белые, так что в Перу индихенизм как объединяющая сила успеха почти не имел.
АПРА как международная партия далеко не продвинулась. Тем не менее, угрожая сделать коренное население чем-то большим, чем теория или вымысел, она оказала мощное влияние: АПРА испугала консерваторов. Митинги партии заполнили улицы бедняками и представителями среднего класса, которые кричали о презрении к олигархии, ненависти к империализму и преданности «Верховному Лидеру» Айя де ла Торре[57]. В 1932 году, после «проигрыша» на управляемых выборах, АПРА восстала. Армия подавила мятеж, зачинщиков казнили, а партии запретили участвовать в перуанской политике. Но популярность запрещенной партии и ее изгнанного лидера с годами только росла.
Среди многих националистов в то время бежал из Перу и Сиро Алегрия, высокопоставленный боевик АПРА с пылким сердцем. Живя в Чили, он, как и многие до него, занялся писательством, вдохновляясь обществом индейцев. Перуанские романисты исследовали индихенизм на протяжении десятилетий, со времен Клоринды Матто де Турнер, и тем не менее кажется вполне логичным, что величайший роман на эту тему, «В большом и чуждом мире» Алегрии (1941), появился в рядах АПРА. Подобные ему писатели старались защищать коренные народы, но основная практическая цель индихенизма заключалась в изменении классических сюжетов так, чтобы они соответствовали более широкому миру. Возможно, не так уж и странно, что Алегрия написал свою книгу для издательского конкурса в Нью-Йорке. Он победил и в 1930–1940-х стал одним из самых известных латиноамериканских писателей, имевших неевропейские корни.
Националисты в Латинской Америке пришли к власти отнюдь не везде, во многих странах консерваторам удалось перехватить националистическое влияние или сдержать его, но национализм продемонстрировал свою политическую мощь даже там, где не правил. Так было в Колумбии, где националисты попытались обойти традиционные сельские сети покровителей и клиентов, объединяя городских рабочих в профсоюзы и напрямую апеллируя к их личным интересам. Власть консерваторов в Колумбии была слишком сильна, чтобы позволить националистическим реформаторам добиться значительного прогресса. Сельские олигархии удерживали свои позиции, регион за регионом, а тем временем у многочисленных последователей пламенного народного лидера Хорхе Эльесера Гайтана копилось и копилось недовольство. Гайтан прославился на всю страну, разоблачив массовые убийства работников банановой промышленности, трудившихся на транснациональную корпорацию США, а его гневное осуждение власти и привилегий ввело слово «олигархия» в повседневный словарь Колумбии. Два десятилетия спустя недовольство наконец вылилось в насилие.
Эффективной националистической реформе пришлось подождать и в других странах. Венесуэла оказалась одной из этих стран вопреки (или благодаря) нефтяному богатству страны – все оно утекало через концессии иностранным компаниям. Благодаря свободно пузырившемуся черному золоту и легким деньгам правители Венесуэлы смогли предотвратить пропаганду в масштабах всего общества, которая, по сути, определяла националистические движения. Подобную работу часто делали коммунистические и социалистические низовые организаторы, новые игроки на политической арене Латинской Америки. Однако в Чили подобных выступлений хватало, особенно во время тринадцатидневной «Социалистической Республики» Мармадьюка Гроува, но чилийские правые националисты так успешно соперничали с левыми националистами, что ни одно правительство не смогло действительно сосредоточить власть в своих руках. На Кубе в 1933 националистическая коалиция во главе с сержантом Фульхенсио Батистой свергла непопулярного неоколониального диктатора. В коалицию входили не только солдаты – унтер-офицеры и рядовые, – но также и вдохновленные университетские профессора и студенты. Сам Батиста был бедным мулатом, рубщиком тростника, чей цвет кожи в некоторой степени отражал те же националистические устремления, которые символизировала «Баллада о двух предках» Николаса Гильена. Но Батиста прежде всего хотел власти, и так покорно подчинялся указаниям США, что ему десятилетиями было разрешено управлять Кубой как государством-сателлитом, а его националистические жесты свелись к простой показухе.
Когда стабильные правительства смогли объединить массовую мобилизацию и экономические преобразования, национализм привел к самым поразительным изменениям. Эта трансформация включала в себя отказ от базовой неоколониальной модели экспортно-ориентированного экономического роста, что привело к Великой депрессии.
Великая депрессия 1930-х завершила разрушение неоколониализма и активизировала националистические движения по всей Латинской Америке. За годы, последовавшие за крахом нью-йоркской фондовой биржи в 1929, объем международной торговли Латинской Америки сократился вдвое. Правительства, зависевшие от экспортного бума, рухнули.
Однако в 1930-е произошло и другое важное явление – положительный побочный эффект коллапса международной торговли. Название этого явления – импортозамещающая индустриализация – довольно громоздкое, и историки для краткости обычно предпочитают аббревиатуру ИСИ. Но труднопроизносимое название говорит о многом. Доходы от экспорта падали, падали и падали, а вместе с ними падали и возможности импортировать промышленную продукцию. ИСИ произошла, когда латиноамериканские производители заняли рыночные ниши, оставшиеся вакантными из-за исчезновения импорта. Тем, кто верит, что торговля всегда взаимовыгодна, следует задуматься над поразительным фактом: перерыв в торговле в 1930-х, который привел к простою многих заводов в США и Европе, в некоторых частях Латинской Америки имел противоположный эффект, так как в эти же годы там началась индустриализация. ИСИ предоставила националистическим критикам экономического империализма убедительные доводы против старой импортно-экспортной торговли.
На самом деле ИСИ началась гораздо раньше, в 1914–1918 годах, когда Первая мировая война в первый раз подорвала налаженную систему импорта-экспорта. Буэнос-Айрес, Сан-Паулу, Рио-де-Жанейро и Мехико тогда уже становились крупными промышленными центрами, однако в целом латиноамериканская промышленность оставалась игроком низшей лиги. До 1930-х она не могла конкурировать с экспортными секторами, такими как сельское хозяйство или добыча полезных ископаемых. Теперь ситуация изменилась, и промышленное производство в Латинской Америке существенно выросло. Для националистов индустриализация стала предметом гордости, поскольку означала выход из неоколониальной тени и контроль над судьбой нации. Исходя из этого, националистические правительства 1930-х и 1940-х регулировали экономику в стиле Батлье: устанавливая заработную плату и цены, регулируя уровень производства, манипулируя обменными курсами и принимая законы о труде. Как правило, в пакет входила также прямая государственная собственность на банки, коммунальные предприятия и ключевые отрасли промышленности.
Как ни жаль, не все латиноамериканцы выиграли от ИСИ. Как правило, чем больше национальный рынок, тем выше вероятность процветания импортозамещающих отраслей. Таким образом, наиболее густонаселенные страны региона – Бразилия, Мексика и Аргентина – оказались основными бенефициарами. В Чили и Уругвае, несмотря на небольшую численность населения, ИСИ тоже процветала: их сравнительно высокий уровень жизни обеспечил больше перспективных потребителей в пересчете на душу населения. Но небольшие страны с населением преимущественно бедным и преимущественно сельским не могли поглотить достаточно заводской продукции. Таким образом, ИСИ мало что значила в Эквадоре или Боливии, Никарагуа или Гондурасе, Парагвае или Доминиканской Республике.
И при этом ИСИ не принесла всех разновидностей промышленного роста даже в большие страны. Первой и в максимально возможном объеме на рыночные возможности ИСИ отреагировала легкая промышленность, производящая товары массового потребления: мыло, спички, пиво, печенье, обувь, аспирин, дешевую ткань… Тяжелая промышленность – «товары длительного пользования», т. е. автомобили, радиоприемники и холодильники – отреагировала слабее, поскольку нуждалась в оборудовании, а его приходилось импортировать. И еще она нуждалась в стали. Обладать национальной сталелитейной промышленностью означало играть в высшей лиге. В 1940-е этого добились только Бразилия, Мексика, Аргентина и Чили.
Бразилия 1930 года – с населением вдвое большим, чем в любой другой латиноамериканской стране, но по-прежнему в основном сельская и зависящая от экспорта сельскохозяйственной продукции, – представляет собой превосходный пример ИСИ в действии. За два десятилетия промышленность превзошла сельское хозяйство по проценту ВВП. Хотя большую часть этого успеха объясняют рыночные силы, свою роль сыграл и экономический национализм. И снова история националистической политики в Бразилии оказалась сосредоточена на отдельном лидере, безусловно, самом известном и самом любимом из всех бразильских президентов – Жетулиу Варгасе.
Те, кто ищет аналогии с США, вполне могут назвать Жетулиу Варгаса бразильским Франклином Рузвельтом. Важно помнить, что для Латинской Америки Франклин и его родственник Теодор Рузвельты абсолютно разные, и их нельзя, просто нельзя путать. Один Рузвельт с точки зрения латиноамериканцев был врагом, второй – другом. Первый период правления Варгаса (1930–1945) совпадает с многократным президентством Франклина Рузвельта за исключением того, что Варгас позже вернулся и в общей сложности правил Бразилией 19 лет. Оба упомянутых широко использовали радио и расширили национальное правительство. Оба были хороши в политике, но физически невзрачны: Рузвельт – парализованный полиомиелитом, Варгас – невысокий и полный. Оба излучали заразительный оптимизм. Оба умерли при исполнении служебных обязанностей – Варгас, что памятно, от собственной руки.
Бразильская «кофейная империя», крупнейшая олигархическая республика Латинской Америки, в 1920-е начала распадаться. Учитывая, что в политическом плане олигархия была безнадежно коррумпирована, молодые армейские офицеры, известные в истории как тенентисты[58] (лейтенанты), устроили несколько отчаянных символических восстаний. Одним из них был кровавый жест неповиновения в форте Копакабана в Рио (неподалеку от известного ныне гламурного пляжа) в 1922 году. Чуть позже другие тенентисты сформировали вооруженную колонну из 1000 человек и в течение двух лет промаршировали бесчисленные мили по бразильскому захолустью, пытаясь заручиться поддержкой своего революционного националистического видения. Кофейную экономику тем временем шатало от одного кризиса перепроизводства к другому. К 1927 году правительственная программа повышения ценности кофе провалилась. Огромные запасы непроданного кофе продолжали прирастать. Затем наступила Великая депрессия, и стоимость кофе упала менее чем до трети и без того низкой цены на мировом рынке.
Приход Варгаса к власти великолепно иллюстрирует политические последствия 1929 года. Следующий год был годом выборов, и Варгас, губернатор Риу-Гранди-ду-Сул, развивающегося, но не кофейного штата, соперничал с официальным кандидатом от Сан-Паулу, представлявшим прежде всего интересы производителей кофе, которые фактически царствовали в Бразилии на протяжении последних двух поколений. Организаторы выборов обеспечили официальную победу кандидату Кофейного Короля, но старый король утратил контроль над ситуацией, и на этот раз оппозиционные силы смогли оспорить результаты выборов. При поддержке армии Варгас захватил пост президента. «Революция 1930 года» стала поворотным моментом в истории Бразилии.
В течение семи лет Варгас правил как более или менее конституционный президент страны, внезапно наполнившейся новой политической энергией. Консервативный либерализм больше не чередовался с либеральным консерватизмом. Возникали всевозможные новые идеологии. Среди «революционеров» 1930 года были как разочаровавшиеся либералы, выступавшие против Кофейного Короля, так и склонные к идеализму тенентисты – молодые националисты, презиравшие либералов. Тенентисты впитали в себя новые радикальные идеологии, а некоторые, причем из числа самых известных, присоединились к Коммунистической партии, сделав ее сердцем Национально-освободительный альянс (НОА). Благодаря НОА левые радикалы впервые смогли реально претендовать на власть в Бразилии. Между тем крайняя правая группа, называющая себя интегралистами, черпала вдохновение в европейском фашизме. Интегралисты приветствовали друг друга, вскинув руку, использовали символ, отдаленно напоминающий нацистскую свастику, – греческую букву сигма и носили рубашки патриотического зеленого цвета (оммаж коричневым рубашкам Гитлера и черным – Муссолини), выходя на улицы устраивать беспорядки.
Варгас ловко улаживал политические неурядицы начала 1930-х, стравливая друг с другом либералов, консерваторов, коммунистов, тенентистов и интегралистов. Затем, в 1937, при поддержке армии он объявил себя диктатором и выступил с радиообращением о националистической институциональной трансформации Бразилии: Эстадо Ново[59] – Новом государстве. Эстадо Ново было крайне авторитарным правительством: законодательные органы были распущены, политические партии – запрещены, а средства массовой информации подвергались цензуре. Варгас отказался от либерального федерализма и отправил назначенных централизованно «интервентов» – представителей центрального правительства – руководить правительствами штатов. Полиция Эстадо Ново действовала с жестокой безнаказанностью. И несмотря на все это, Варгас оставался популярным. Почему?
Варгас был прагматичен, гибок в средствах, больше заинтересован в результатах, чем в основных принципах, – еще одна черта, которую он разделял с Рузвельтом. И он всегда был националистом. Национализм был основой его межклассовых союзов и духа Эстадо Ново. Тогда, казалось, все, от крайне левых до крайне правых, были националистами. В конце концов, это были 1930-е, когда националистические движения были на подъеме по всему миру.
В Эстадо Ново все было «национальное то» и «национальное это». Варгас даже торжественно сжег государственные флаги Бразилии, чтобы символизировать неоспоримое главенство национального правительства. Как и все его предшественники, Эстадо Ново породило десятки правительственных советов, министерств и агентств (что-то вроде «алфавитного винегрета» Нового курса Рузвельта) для достижения общих целей и обеспечения благосостояния нации. Были созданы национальные советы и комиссии для надзора за железными дорогами, горнодобывающей промышленностью, иммиграцией, школьными учебниками, спортом и отдыхом, гидравлической и электроэнергетикой и так далее. Эстадо Ново основало Национальную Сталелитейную Компанию и построило крупный завод между двумя наиболее промышленно развитыми городами, Рио и Сан-Паулу. Национальная Моторная Компания выпускала двигатели для грузовиков и самолетов. Иностранцы больше не могли владеть СМИ. А на крайний юг Бразилии, где немецкие, итальянские и другие европейские иммигранты когда-то основали сельскохозяйственные колонии и сохранили свою культуру и язык, Эстадо Ново принесло новое ассимиляционное давление: иммигрантам популярно объясняли, что нужно говорить по-португальски и интегрироваться в бразильское общество.
Как и Революционная партия Мексики, Эстадо Ново прославляло смешение рас и поощряло бразильцев принять свое африканское наследие. В 1933 положительные качества расового и культурного «слияния» пропагандировало в том числе знаковое исследование «Дом хозяина и лачуга раба», проведенное молодым антропологом Жилберту Фрейре. Он заявлял, что африканское наследие Бразилии не национальная обуза, как утверждают расистские теории, но основа самобытной национальной идентичности, обогатившая всех бразильцев (знали они о том или нет) аспектами африканской культуры. Бразильцы, казалось, жаждали объединяющего послания Фрейре, и при официальной поддержке на его основе внезапно возникла целая область афро-бразильских исследований. Примечательно, что в эти же годы визитной карточкой культуры страны стала энергичная афро-бразильская самба, активно продвигаемая средствами массовой информации Эстадо Ново.
Кармен Миранда – певица, танцовщица и актриса, выступления которой ввели в кинокультуру характерный головной убор из фруктов, – первой оседлала эту волну националистической самбы и добилась славы сначала в Бразилии, получившей наконец собственную киноиндустрию, а затем и в США. Кармен Миранда олицетворяла явный парадокс. В Бразилии ее выступления заполнили нишу национальных мюзиклов с народной музыкой, которую в Мексике заняли мариачи и песни чарро. Но ее более поздний образ американской кинозвезды был карикатурой на этот, изначальный: типичная «горячая латиноамериканка», яркая и активно жестикулирующая, на сегодняшний взгляд не имела ничего общего с националистическим шаблоном. Миранда создала этот образ, чтобы удовлетворить вкусы американских, а не бразильских зрителей. Тем не менее ее «возмутительный костюм», якобы «навязанный» Голливудом, был настоящим Рио-де-Жанейро – карнавально-китчевой версией традиционного афро-бразильского платья. Танцевать самбу ее учили уроженцы штата Баия. На самом деле Миранда не была афро-бразильянкой, по крови она была португалкой, хотя и выросла в Бразилии. Тем не менее танцы сделали ее бразильянкой – как по ее собственному мнению («Скажите, – говорила она, – что нет Бразилии в каждом изгибе моего тела!»), так и по мнению бразильской публики, аплодировавшей ей в 1930-х. Миранда провела девять аншлаговых туров по Южной Америке. В 1940, после выступления для Рузвельта в Белом доме, она вернулась в Рио-де-Жанейро, где ее встречали как героиню. Но популярность Миранды резко упала, едва бразильцы услышали, как она поет на английском.
По всей Бразилии шел процесс культурного самопознания. Знаменитый фестиваль 1922 года, Неделя современного искусства в Сан-Паулу, ознаменовал торжество новаторского националистического течения. Среди ярких модернистов был Эйтор Вила-Лобос, создававший свои композиции на основе бразильских народных мелодий, точно так же как столетием ранее Шопен и Лист делали это с польскими и венгерскими мотивами по тем же националистическим причинам. Под началом Варгаса Вила-Лобос руководил национальной программой музыкального просвещения, устраивая огромные концерты для десятков тысяч слушателей. Сегодня Вила-Лобос по праву считается величайшим академическим композитором Латинской Америки.
Еще одним ярким лицом Недели современного искусства стал писатель Освалд де Андраде. «Тупи иль не тупи, вот в чем вопрос», – заявил Андраде в своем «Антропофагическом манифесте» 1928 года с типично бразильской ироничной беззаботностью. Вспоминая некоторые диетические обычаи тупи, Андраде предложил бразильским художникам метафорически «каннибализировать» европейское искусство – потреблять его, переваривать, а после сочетать с местными и африканскими темами, чтобы сформировать уникальное, только бразильское искусство.
Тем временем рассказчики северо-восточной Бразилии, включая будущего классика Жоржи Амаду, создавали великую повествовательную традицию с заметной опорой на национализм. Действие книг Амаду почти всегда происходит в Баие, где африканские корни Бразилии особенно глубоки. Подобно Диего Ривере, Фриде Кало и многим другим художникам и писателям-националистам, в 1930-е Амаду стал твердым приверженцем революционного марксистского видения.
Со временем правительство Варгаса тоже сместилось влево. Однако в 1930-х и 1940-х его политику было трудно определять через лево-правый спектр политических идеологий. Национализм, а не социализм, был видением, на основе которого он старался примирить требования промышленников и рабочих. Эстадо Ново сделало индустриализацию приоритетом, а трудовое законодательство дисциплинировало рабочих (чего хотели владельцы фабрик) и защитило их (в чем нуждались они сами). Эстадо Ново создавало сотни профсоюзов, но не позволяло им бастовать: все жалобы рабочих должно было рассматривать и решать правительство. Рабочие не могли контролировать работу этой патерналистской системы, но даже она представляла собой огромный шаг вперед по сравнению с теми годами, когда все протесты были просто «делом полиции». В пользу промышленного рабочего класса и городского среднего класса был принят впечатляющий набор социальных законов: от стандартов охраны труда и техники безопасности до минимальной заработной платы, 48-часовой рабочей недели, пенсионных планов и пособий по беременности и родам.
Так же, как в Аргентине и Уругвае, националистическое движение Бразилии было городским и ориентировалось прежде всего на города. Только в Мексике, где революции не произошло бы без вооруженных крестьян, национализм преобразовал и сельское общество. Самая мощная трансформация, несомненно, ознаменовала 1934–1940 годы – период президентства Ласаро Карденаса.
Варгас, как и Рузвельт, происходил из богатой семьи землевладельцев, тогда как Карденас имел весьма скромные деревенские корни. Во время Революции он показал себя умелым воином и командиром, а после стал губернатором родного штата Мичоакан, расположенного на суровом и консервативном западе Мексики. Ласаро Карденасу было 39 лет, когда он стал кандидатом в президенты от Революционной партии, и он был известен преданностью делу, но не инициативой. Взяв бразды правления в свои руки, он удивил всех, развив потрясающую скорость и напор в стремлении передать всей стране свое видение лучшей и более справедливой Мексики. Карденас начал действовать еще во время предвыборной кампании. Как официальный кандидат от Революционной партии, он баллотировался, не встречая сопротивления, однако агитировал как аутсайдер, преодолев все 16 000 миль сельских районов, не забыв ни одной деревни в захолустье, – при необходимости просто верхом. Еще ни один кандидат в президенты не делал ничего подобного. И став президентом, Карденас о деревнях Мексики не забыл.
За шесть лет пребывания в должности он раздал почти 45 000 000 акров земли – вдвое больше, чем за предыдущие 24 года, вместе взятые. Он поддерживал профсоюзные организации и, в отличие от Варгаса, защищал их право на забастовку. Правительственная поддержка бастующих даже привела к крупной международной конфронтации в 1938 году. Недовольные рабочие были наняты британскими и американскими нефтяными компаниями на северо-восточном побережье Мексиканского залива. Когда руководства компаний и забастовщики передали свой спор в государственный арбитраж, тот присудил работникам повышение заработной платы и предоставление социальных услуг. Однако иностранные собственники отказались платить. Верховный суд Мексики оставил решение в силе, но дельцы-нефтяники все равно возражали. Они были просто шокированы, когда Карденас издал указ об экспроприации нефтяных компаний в соответствии со статьей 27 мексиканской конституции. Немногие меры когда-либо пользовались большей популярностью у мексиканского народа, который добровольно жертвовал часть своих скудных доходов, чтобы помочь правительству компенсировать потери иностранным владельцам. Даже католическая церковь, несмотря на долгие и ожесточенные конфликты с революционным правительством, ликующе звонила в колокола, когда было объявлено решение об экспроприации. «Декларация экономической независимости» Мексики, как ее стали называть внутри страны, привела к созданию национальной нефтяной компании PEMEX. Железные дороги, надо сказать, были национализированы в 1937 году без подобного скандала.
Великобритания разорвала дипломатические отношения. Нефтяные компании США требовали интервенции, но Рузвельт отказал им. В 1930-е мир казался опасным, на горизонте маячила мировая война, и Рузвельт считал, что США крайне необходимы союзники в Латинской Америке. Еще в своей инаугурационной речи он объявил о политике «доброго соседа». Идея была не нова, президенты-республиканцы 1920-х уже начали отказываться от агрессивных силовых вмешательств, обнаружив, что они создавали больше проблем, чем решали. В 1933 году на седьмой Панамериканской конференции представители Рузвельта публично поклялись отказаться от военной интервенции. Кроме того, Куба и Панама перестали быть «протекторатами», куда морские пехотинцы США могли войти, когда вздумается. Отношения между латиноамериканскими странами и США изменились быстро и довольно заметно. Конечно, Рузвельт воспользовался этим улучшением для продвижения мер безопасности в полушарии на последующих Панамериканских конференциях в конце 1930‐х – начале 1940-х годов. Кармен Миранда снималась в американских фильмах про «Доброго соседа», политику поддерживал и Уолт Дисней – вспомнить хотя бы мультфильм 1945 года «Три кабальеро», в котором Дональд Дак объединяет усилия с бразильским попугаем и мексиканским петухом.
Если национализация нефтяной промышленности Мексики в 1938 году и была решающим испытанием политики «доброго соседа», то пройдено это испытание было успешно. Отношения между Латинской Америкой и США стали более дружественными, чем когда-либо до или после. После вступления США в мировую войну союзниками в итоге стали все страны Латинской Америки. Небольшие государства Центральной Америки и Карибского бассейна, наиболее близкие к США во всех смыслах, немедленно подписали соглашение. К сожалению, однако, среди тех, кто первыми присоединился к военным усилиям, были бывшие бенефициары военной интервенции США под управлением проамериканских диктаторов. Некоторые из этих правителей были возмутительными мелкими тиранами, как, например, Рафаэль Трухильо из Доминиканской Республики, о котором Рузвельт якобы говорил: «Он сукин сын, но он наш сукин сын». Наш, а не вражеский – в этом было все дело. Более обособленные дипломатически Чили и Аргентина лежали гораздо дальше от США, включали большие диаспоры иммигрантов из стран противника – Германии и Италии, – и потому последними присоединились к военным усилиям. Бразилия, напротив, стала самым полезным союзником. «Бразильский выступ», простирающийся далеко на восток, имел большое стратегическое значение в Битве за Атлантику, и Варгас разрешил строительство американских военных баз и взлетно-посадочных полос. Бразильская пехотная дивизия отправилась в Италию вместе с войсками США. Мексиканские летчики-истребители, со своей стороны, сражались над Тихим океаном, делая максимум возможного для улучшения отношений между Мексикой и США.
Вторая мировая война также дала дополнительный стимул ИСИ, даже больший, чем Депрессия, причем не только в Бразилии. Государственные военные заказы вернули к жизни тяжелую промышленность США, хотя теперь вместо автомобилей и тракторов строились танки и бомбардировщики. Война восстановила в США спрос на латиноамериканский сельскохозяйственный экспорт. С этими доходами средний класс Латинской Америки оказался готов к покупкам, но из-за войны потребительские товары нельзя было купить в США или Европе, и, следовательно, латиноамериканская промышленность продолжала процветать благодаря росту спроса и отсутствию иностранной конкуренции. Например, в 1943 году экспорт Бразилии составил около 445 000 000 долларов, то есть положительное сальдо торгового баланса – 135 000 000 долларов. Впервые у многих стран Латинской Америки сложился благоприятный торговый баланс с Европой и США.
В 1945 году, в конце Второй мировой войны, националисты могли поставить себе в заслугу успешное руководство крупнейшими странами Латинской Америки во времена кризиса. Казалось, великие дела уже на горизонте. Было очевидно: если индустриализация продолжится теми же темпами, Бразилия, Мексика, Аргентина и, возможно, не только они вскоре получат тяжелую промышленность на уровне наиболее развитых стран мира.
В то же время радикальная трансформация общественной культуры показала, что горькое наследие расовой иерархии и политической изоляции Латинской Америки стремительно распадается. В коридорах дворца правительства Мексики – поистине «коридорах власти» – теперь гордо красовались огромные фрески Диего Риверы, изображающие красоту и подвиги индейцев Мексики и зло испанской колонизации. Чернокожие танцоры самбы из Рио-де-Жанейро официально стали представителями бразильской национальной культуры, а их карнавальные шествия получали государственные субсидии. По всем направлениям латиноамериканцы гордились собой и друг другом. Появление фонографа, радио и кино сделало великого аргентинского певца танго Карлоса Гарделя кумиром всей Латинской Америки. Зрителям настолько нравилось танго красавца Гарделя, что они иногда заставляли киномеханика прервать показ его фильма, чтобы отмотать назад и повторить песню. В 1935 году карьера Гарделя все еще была на взлете, когда во время триумфального международного турне его самолет разбился на склоне колумбийской горы. Затем, в 1945, Габриела Мистраль, чилийская поэтесса, стала первой латиноамериканкой, получившей Нобелевскую премию. В литературе, как и в живописи и музыке, Латинская Америка наконец вышла на мировой уровень.
Однако оставались и серьезные проблемы. Во-первых, национализм, ИСИ и рост городского среднего класса коснулись далеко не всей Латинской Америки. Центральная Америка представляет собой хороший пример: ее внутренние рынки были слишком малы, чтобы поддерживать индустриализацию. Таким образом, на перешейке между Панамой и Гватемалой землевладельческие олигархи старого образца по большей части не уступили более прогрессивным националистическим коалициям. В те годы, когда националисты, подобные Карденасу, ломали хребет мексиканским землевладельцам, большей частью Центральной Америки все еще управляли кофейные короли.
В Гватемале многие производители кофе были немцами, которые мало интересовались национальным развитием страны. Правил страной в годы Великой депрессии и Второй мировой войны либеральный авторитарист классического неоколониального толка Хорхе Убико, пришедший к власти на силе обещаний «марша к цивилизации», но главной своей заботой считавший содействие выращиванию и экспорту кофе. Убико хотел, чтобы Гватемала стала ближайшим союзником США в Центральной Америке, так что во время его президентства United Fruit Company стала единственным в стране доминирующим предприятием.
Но наихудший сценарий представлял собой Сальвадор, миниатюрная версия кофейной Бразилии. Его мрачный диктатор Максимилиано Эрнандес Мартинес, любитель оккультизма, так жестоко защищал сальвадорского Короля Кофе, что 1932 год остался в истории Сальвадора как «год резни», причем большинство жертв – более 10 000 – были коренными жителями. Быть «индейцем» в 1930‐е стало настолько опасно, что коренные сальвадорцы постепенно распрощались со своей этнической идентичностью. Они сняли традиционную одежду, говорили только по-испански и всячески пытались слиться с толпой. По иронии судьбы, в те же годы, когда индихенизм стал официальным вероучением в Мексике и других националистических странах, коренное наследие упорно неоколониального Сальвадора практически прекратило существование.
В Центральной Америке и странах Карибского бассейна национализм в основном сдерживали США. Здесь уже упоминалась кооптация США националистического импульса Фульхенсио Батисты на Кубе. Еще в нескольких странах правители были фактически обязаны постами вмешательству США. Анастасио Сомоса из Никарагуа и Рафаэля Трухильо из Доминиканской Республики косвенно привели к власти американские морпехи. Оба использовали националистические образы, и оба отличились в первую очередь жадностью, коррупцией, послушанием США и стремлением сохранить власть любой ценой. Трухильо переименовал столицу в свою честь и установил большой электрический знак с девизом «Бог и Трухильо». Его самым националистическим предприятием была резня гаитянских иммигрантов.
Даже в тех странах Латинской Америки, где национализм был серьезной силой, риторика часто превосходила реальность. Несмотря на популярность коренного и метисского национализма, расистские настроения сохранялись повсюду. Поэтесса Габриела Мистраль так и не простила чилийскую элиту, которая с самого начала заставляла ее чувствовать себя неполноценной из-за цвета кожи. Кроме того, темп урбанизации далеко обогнал темпы строительства жилья и городской инфраструктуры. На окраинах крупных городов Латинской Америки раскинулись трущобы, кое-как устроенные сельскими мигрантами, искавшими работу в промышленности. Была, впрочем, надежда, что все это временно, хотя все давно привыкли к отключениям электричества и нехватке воды. За пределами Мексики сельская местность Латинской Америки вообще не ощутила улучшений, принесенных национализмом. Для мигрантов, изо дня в день пополнявших население трущоб, не хватало рабочих мест. Меж тем промышленность Латинской Америки по-прежнему технологически очень отставала от промышленности Европы и США. Она процветала в особых условиях ИСИ во время Великой депрессии и Второй мировой войны, но заводам нужно было быстро совершенствоваться, чтобы остаться конкурентоспособными в послевоенный период.
Середина XX века была временем харизматичных лидеров, чаще всего – талантливых ораторов-популистов с националистическими речами, адресованными в первую очередь избирателям из низшего среднего класса и беднякам. После Второй мировой войны на политической сцене Латинской Америки доминировали именно популистские версии национализма. Популисты неизменно культивировали народный стиль, часто – с характерным оттенком патернализма: принцип «отцу виднее» в целом характерен для консервативного подхода. С другой стороны, популисты часто прибегали к радикальной риторике, критикуя олигархию и экономический империализм. Их действиям в рамках служебных обязанностей очень сложно найти место на шкале лево-правого политического спектра. Но во времена Холодной войны 1948–1989 годов любой лидер, говоривший о рабочих достаточно много, казался американским дипломатам левым или даже коммунистом. Конечно, возникла чудовищная путаница. Признать ее нам необходимо, чтобы разобраться в бурной политике периода Холодной войны в Латинской Америке: это наша следующая остановка.
Ласаро Карденас, 1937
Виктора Рауля Айя де ла Торре из Перу, создателя АПРА, обычно оценивают как популиста. Когда он баллотировался на пост президента в 1932 году, перепуганная элита Лимы называла его коммунистом, но перуанские коммунисты критиковали его с тем же энтузиазмом. Настоящие взгляды де ла Торре были националистическими: культурная гордость («Индо-Америка») и антиимпериализм («Иностранные компании добывают наше богатство и продают его за пределы нашей страны»). Хотя он так и не стал президентом Перу, де ла Торре установил прочные связи с перуанскими избирателями, которые продлились четверть века. Больше того, подобные ему лидеры-популисты пробудили в народе личную лояльность, вдохновленную каудильо 1800-х.
Хосе Мария Веласко Ибарра из Эквадора, еще один известный оратор, творил подобное волшебство. Его самопровозглашенный титул «Воплощение нации» иллюстрирует идею, которую многие популисты так или иначе использовали в своих речах, – идею о мистической идентификации с массами. «Дайте мне балкон, и я стану президентом», – заявлял он, и это было не пустое бахвальство. С 1930-х по 1960‐е благодаря националистической риторике Веласко Ибарра становился президентом Эквадора целых пять раз, всегда с разных позиций в лево-правом спектре. Впрочем, обычно армия выгоняла его до окончания срока.
Хорхе Эльесер Гайтан из Колумбии был, пожалуй, самым пламенным оратором из всех, хотя, как и де ла Торре, президентом так и не стал. Выходя к микрофону перед колумбийской толпой, Гайтан нередко напоминал о своем тяжелом детстве и перенесенных унижениях, и любили его в том числе за это. Ему не нужно было говорить о цвете кожи – он был очевиден, и о нем никогда не забывали, особенно белая элита. Убийство Гайтана в 1948 году спровоцировало едва ли не величайшие городские беспорядки за всю историю Латинской Америки, Боготасо[60], разрушившие столицу Колумбии, унесшие 2 000 жизней и врезавшиеся в память каждого колумбийца.
Ласаро Карденаса из Мексики, давшего в 1930-х толчок институциональной революции, тоже считают популистом. Карденас был не столько высокопарным оратором, сколько активистом от народа; он запросто общался с простыми людьми и получал множество писем и петиций, подобно Франклину Рузвельту в США. На самом деле Карденас проводил в Мехико очень мало времени, предпочитая неутомимо путешествовать по стране, выслушивая жалобы и просьбы бедных людей, сжимающих в руках свои шляпы, а затем отправляя президентские решения со столов, установленных прямо на пыльных деревенских площадях.
Как мы увидим дальше, бывший диктатор Бразилии Жетулиу Варгас, создатель Эстадо Ново, в 1950-е вернулся на пост президента. И вернулся как левый популист, победивший на выборах. Варгас хорошо иллюстрирует загадку популизма. Был ли он действительно кандидатом от рабочих, намеренным защищать их, или оппортунистически использовал прорабочую риторику? Скорее всего, верно и то и другое. Эстадо Ново преследовало Коммунистическую партию. Во многих отношениях оно носило патерналистский характер. Но националистическая политика Варгаса сделала его действительно популярным среди бразильской бедноты. Фактически лучезарно улыбающийся Варгас, которого называли «отцом бедных», стал основной темой бразильской литературы де курдел[61] (популярные простенькие стихотворения в дешевых брошюрах, которые продавались на улице наряду с газетами) – и это хороший показатель позитивного отношения низшего класса.
Но, вероятно, величайшими и наиболее противоречивыми популистами были Эвита и Хуан Перон из Аргентины. Их история рассказана в следующей главе.
В основу перонистского движения легла преданность аргентинских рабочих спокойной, фактически отцовской фигуре Перона и его очаровательной супруге. Эту лояльность Пероны завоевали отчасти за счет повышения уровня жизни рабочих, но, конечно, дело было не только в этом. Знаменитая улыбка Перона, подобно улыбке Варгаса, казалось, служила экраном, на который люди проецировали свои надежды и мечты. Официально Пероны придерживались политической «третьей позиции» – ни левой, ни правой, – но их движение в конечном итоге разделилось на левое и правое.