3 Колониальный плавильный котел

Правление Испании и Португалии в Латинской Америке длилось три долгих века. Несмотря на утопические стремления религиозно вдохновленных людей и постоянное сопротивление эксплуатации, горькое наследие завоеваний и рабства в 1800 году, накануне обретения независимости, сказывалось практически во всем. Латиноамериканцы и боролись с расовой иерархией, навязанной за эти триста лет, и приспосабливались к ней. По мере того как сообщества Латинской Америки нарастали поверх жестких иерархических рамок подобно корням дерева, постепенно оплетающим скалу до основания, адаптация делала колониальное мироустройство терпимым, но в то же время закрепляла его в привычках и нормах. Люди из коренных, африканских и европейских народов общались и перемешивались, воевали и спали друг с другом. Они неправильно понимали, узнавали, презирали и обожали друг друга. За сотни лет большинство латиноамериканцев искренне приняли католицизм и власть испанского или португальского короля. Таким образом, колонизация представляла собой не просто правление чужаков, а социальный, культурный и даже психологический процесс. Возникшие в результате модели господства, запутанные и всепроникающие, – самый печальный продукт колониального плавильного котла.

По мере формирования колониальных латиноамериканских обществ сделались явными приоритеты иберийских захватчиков. Мы совершим стремительное путешествие по колониям, которое прояснит основные экономические модели и географическое расположение. Начнем с того, что огромные расходы на транспортировку через Атлантический океан могли покрыть только драгоценные металлы и несколько особенно дорогих товаров, таких как сахар (предмет роскоши в те времена). Таким образом, рудники и сахарные плантации занимают важное место в ранней истории Латинской Америки.

Колониальная экономика

Зарождающуюся колониальную экономику сформировали серебро и сахар. Изначально европейцы были одержимы золотом, однако золото из сокровищниц ацтеков и инков и даже то, которое легко было намыть в песчаных руслах ручьев, быстро истощалось. Золотая лихорадка в Карибском бассейне при первом поколении колонизации привела к уничтожению араваков. Испанской Америке оставалось опереться на серебро. Основные серебряные рудники Сакатекаса (Мексика) и Потоси (Перу) были открыты в 1540-х годах. Сакатекас, где никогда не было оседлых жителей, привлекал коренных американцев из центральной Мексики. Мигранты стали шахтерами и в Потоси, на продуваемом всеми ветрами плато на высоте 12 000 футов. Испанские методы плавки с использованием мехов здесь не работали, и вместо них приходилось использовать местные, подстраиваясь под направление андского ветра. Штольни этих рудников тянулись глубоко под землей на многие мили. Огромные квазииндустриальные предприятия привлекали самых разных людей, в то время как на юге как Мексики, так и Гватемалы обитали в основном коренные племена: сапотеки, миштеки и главным образом майя – люди, среди которых выросла Малинче. Так что добыча полезных ископаемых немедленно начала менять мексиканское и перуанское общества.

Горнодобывающие районы экономически связали колонии с Европой, и большая часть деятельности испанцев в Америке сконцентрировалась вокруг них. В XVII веке Потоси даже стал на какое-то время самым густонаселенным городом Америки. Но поскольку он стоял практически на крыше мира, слишком высоко для земледелия, то почти все, кроме серебра, разумеется, приходилось туда везти. Покорные мулы, выращенные на равнинах Аргентины, уверенно поднимались по узким тропам Анд, обеспечивая связь и перевозки. Женщины из местных ткали и шили, чтобы одеть шахтеров, а фермеры с не столь заоблачных высот отправляли им еду (говоря языком экономики, «первичное» экспортное производство стимулировало «вторичную» деятельность по снабжению). В конце концов серебро спускалось с небес на тех же мулах и текло к побережью. Плато центральных Анд удалено от океана, так что перуанской столицей стала Лима, возведенная близ хорошей морской гавани.

Точно так же богатства колониальной Мексики концентрировались вдоль путей, соединяющих северные рудники с Мехико и портом Веракрус. Так или иначе, вся южная Мексика, Центральная Америка и Карибский бассейн стали частью сети снабжения северных серебряных рудников.

Экономические приоритеты испанской Короны определили политическую организацию колонии. «Королевская пятая», двадцатипроцентный налог на добычу полезных ископаемых, был основным источником колониальных доходов Испании. Такие важные вопросы, несомненно, требовали контроля, и к концу 1540-х Новая Испания (включавшая Мексику, Центральную Америку и Карибский бассейн) и Перу (к которому тогда причисляли бо́льшую часть Южной Америки) получила вице-королей, присланных из метрополии, архиепископов и Верховный суд. В конце концов в Мехико и Лиме были созданы гильдии оптовых торговцев, захватившие коммерческую, а следовательно, и политическую власть в столицах. Постепенно вице-королевства, Верховные суды и другие административные подразделения множились в соответствии с прибыльностью для Короны. В 1717-м современная Колумбия стала – отчасти из-за золота – центром третьего вице-королевства, названного Новой Гранадой. Позже, в 1776 году, чтобы помешать серебру Потоси ускользать без уплаты налогов через территорию современной Аргентины, была создана еще одна юрисдикция, Рио-де-ла-Плата, со столицей в атлантическом порту Буэнос-Айрес. Однако Перу и Мексика все равно оставались основными испанскими колониями.

В Бразилии место серебра занял сахар, а рудники на роли основного экспортного производства заменили плантации. Богатые красные почвы вдоль северо-восточного побережья Бразилии идеально подходили для выращивания сахарного тростника. Таким образом, северо-восток стал основной территорией бразильской колонии с фактическими столицами в Пернамбуку и Тодуз-ус-Сантус. Для португальской Короны основными источниками колониальных доходов были налоги на экспортируемый сахар и на товары, импортируемые с прибылью от сахара. Сахар, сахар, на протяжении всего XVII века в Бразилии царил сахар, и он структурировал колонию так же, как добыча серебра структурировала Испанскую Америку.

Для экспортной перевозки сахарный тростник нужно было измельчить, а его сок выварить в плотные блоки. Плантаторы, достаточно богатые, чтобы построить сахарный завод (engenho – «устройство» на португальском), стали известны как «хозяева мельниц», сеньорес де энжено[18]. Сеньоры энженьо стояли у истоков сахарной экономики и занимали видное место в социальной истории Бразилии. В районах бразильского сахарного побережья горстка сеньоров, каждый из которых владел сотнями рабов, господствовала над соседями: те, как правило, выращивали сахарный тростник, но не могли его перерабатывать. Подобно серебряному руднику, большой энженьо был сложным и дорогостоящим хозяйственным предприятием, почти городом, с часовней, конюшнями, складскими помещениями и мастерскими, не говоря уже о барачных поселках для рабов. Как и в первых колониях Чесапикского залива в Северной Америке, плантации, которые сами по себе были почти городами, невольно подрывали рост городских центров. По сравнению с колониальной Испанской Америкой, в Бразильской колонии (и даже в ее ядре, см. Глоссарий) было очень немного городов и поселков.

За пределами северо-восточного ядра бо́льшая часть колониальной Бразилии была едва населена. Северо-запад Амазонки, занимая почти половину континента, оставался бесконечным тропическим лесом с горсткой крошечных португальских городков и несколькими миссиями иезуитов по берегам рек: жили здесь в основном полуоседлые коренные племена. Пустоши за сахарным побережьем, сертан, оставались беднейшей скотоводческой местностью. Любой из путей в другие внутренние районы представлял собой тысячемильную одиссею на каноэ, включая трудные переправы между реками, возможные только в сезон дождей. Португальцы называли эти экспедиции «муссонами» – словом, которое они выучили в Индии. К югу от Сан-Паулу, в вечнозеленых лесах за пределами тропиков, иезуитских миссий становилось больше. И уже за этими лесами на юг до Рио-де-ла-Плата простирались открытые луга. Здесь скот и лошади, сбежавшие из миссий, дичали, размножались и бродили на свободе бесчисленными стадами.

В целом колониальная Бразилия не могла конкурировать с колониальной Испанской Америкой. Сахар никогда не ценился так, как серебро. Основным направлением португальской морской империи с богатыми африканскими и азиатскими аванпостами Бразилия стала далеко не сразу, уступая соседке во всех отношениях: она была меньше, беднее, менее населенной (в десять раз!) и хуже управляемой. Дробная плантационная экономика Бразилии ограничивала и тормозила урбанизацию и распыляла административную власть. В конце концов и здесь появились два вице-королевства, но к полноте власти испано-американских вице-королей бразильские приближались только во время войны. Португалия просто меньше делала для своих колоний. Например, в Испанской Америке всего через столетие после колонизации уже была дюжина университетов, а в Бразилии так и не появилось ни одного. Впору задаться вопросом, как Бразилия вообще оставалась португальской колонией целых триста лет.

Сила гегемонии

Как Испания, так и Португалия не могли себе позволить неограниченно тратиться на колонизацию. Ни у одной из них не было в колониях крупных войск. Иберийские колонизаторы и их потомки, рожденные в Америке, даже в ядрах колонизации составляли незначительное меньшинство. Так как же они сохраняли контроль над такой обширной территорией в течение трех столетий?

Чтобы ответить на этот вопрос, обратимся к истории сестры Хуаны Инес де ла Крус, мексиканской монахини, умершей в 1695 году. В возрасте семи лет Хуана сделала неожиданное заявление: она захотела поступить в университет Мексики (который открыл свои двери в 1553 году, за столетие до Гарварда). Она была готова даже притвориться мужчиной ради этого, но безрезультатно. Университетское образование было якобы слишком сложным для Хуаны. И неважно, что она читала с трех лет, выучила латынь ради забавы, в 17 ошеломила знаниями жюри из 40 университетских профессоров, а ее стихи знала вся Мексика. Как и у других женщин ее класса, у нее было только два варианта: выйти замуж и всю свою энергию направить на служение мужу и детям или стать монахиней. Хуана выбрала монастырскую жизнь, которая давала капельку больше независимости. Она стала сестрой Хуаной и именно под этим именем вошла в историю.

Она сотнями собирала и читала книги, изучала математику, сочиняла и исполняла музыку и даже изобрела систему нотной записи. Ее стихи публиковались в Европе. Некоторые из них критиковали лицемерное осуждение мужчинами женской сексуальной морали: «Почему вы хотите, чтобы они поступали правильно, / Если поощряете их поступать неправильно?» – вопрошает она в одном из стихотворений. Говоря о всеобщем презрении к проституткам, она задавалась вопросом, кто же на самом деле больший грешник – «та, что грешит и ждет расплаты, / иль тот, кто платит и грешит?» На кухне она занималась экспериментальной наукой. «Аристотель написал бы больше, – говорила она, – если бы хоть что-нибудь готовил». Когда был опубликован ее блестящий ответ одному из самых знаменитых библеистов того времени, отцы церкви забеспокоились. Сестра Хуана получила приказ вести себя как подобает женщине. Ее научные интересы, говорили они, да и все другие ее интересы, кроме набожности, неестественны. Такова была мудрость ее века. Бесконечно сопротивляться в одиночку она не могла и в конце концов смирилась. Сестра Хуана продала свою библиотеку, инструменты – продала все и посвятила жизнь искуплению греха любопытства. Сломленная, она признала, что была «худшей из женщин», и вскоре умерла, ухаживая за другими монахинями во время чумы.

Отцы церкви никогда не применяли физическую силу против сестры Хуаны Инес де ла Крус. Им и не нужно было. Они представляли собой религиозный авторитет, а она была верующей женщиной. Неповиновение им и тем более бунт были для нее буквально немыслимы. Точно так же покоренные жители Латинской Америки, как и порабощенные африканцы, постепенно приняли основы колониальной жизни и принципы иберийской власти. В противном случае Испания и Португалия никогда не смогли бы править огромными просторами Америки без мощных оккупационных армий.

Историки объясняют колониальный контроль над Латинской Америкой гегемонией – господством, подразумевающим согласие подчиненной стороны. Это своего рода противоположность контролю с помощью грубой силы, скорее фундаментальное превосходство, чем железные рукавицы. Такая форма власти может казаться «мягкой», но она гораздо более устойчива и наносит сокрушительный ущерб людям на социальном дне. Когда они принимают принцип собственной неполноценности и, грубо говоря, «знают свое место», они участвуют в собственном подчинении.

Религия – один из самых ярких примеров культурной гегемонии. Когда порабощенные африканцы и коренные народы приняли «истинную религию» европейцев, они тем самым приняли и статус «новичков в истине». В конце концов, католицизм зародился и развился вдали от Америки. История «истинной церкви» была европейской историей, ее земной столицей был Рим, большинство священников и монахинь, не говоря уже о епископах и высшей церковной иерархии, были выходцами из Европы. Вице-монархи Испании и Португалии правили по божественному праву, которое могли поставить под сомнение только еретики, и пользовались королевским покровительством, позволявшим назначать и увольнять священников и епископов почти так же просто, как служащих Короны. Королевское правительство решало, где будут построены церкви, и собирало десятину (церковный налог в размере 10 % всего дохода). Грех против католического учения почти всегда считался уголовным преступлением.

Все образовательные учреждения были религиозными, поэтому если считать, что знание – сила (а так оно и есть), то церковь монополизировала эту силу. Инквизиция вела список запрещенных книг, которые людям не разрешалось читать. Церковь контролировала даже время! Звон колоколов задавал ритм дня, сигнализируя о часах работы, отдыха и молитвы. Воскресенья отмечали семидневную неделю, незнакомую прежде коренным народам. Католические обряды и праздники делили год на части, предусматривая общие публичные приливы и отливы эмоций, от празднования Крещения Господня и карнавала до мрачной атмосферы Великого поста, Страстной недели и Пасхи. Все личные вехи, от крещения до брака и смерти, утверждались церковными таинствами и регистрировались в церковных записях. Даже на географических картах не обходилось без религии: у каждого города был официальный святой покровитель, чье имя, как правило, входило в полное название города: Сан-Себастьян-де-Рио-де-Жанейро, Сан-Франциско-де-Кито и так далее.

Другой господствующей силой, вездесущей и неизбежной, был патриархат – общий принцип, согласно которому небом и землей, городами и семьями правили отцы. Иберийское общество было более патриархальным, чем большинство американских и африканских, поэтому гегемонию отцов, по крайней мере отчасти, стоит считать наследием колониализма. Патриархат структурировал все социальные институты, в том числе исключительно мужскую церковную иерархию вплоть до Святейшего Отца в Риме. Иберийское право основывалось на патриархальных принципах. Мужья получали юридическую власть над женами и детьми. Состоятельные женщины вели замкнутый образ жизни, повсюду появлялись только с сопровождением и были изолированы от всех контактов с мужчинами вне семьи – дело чести в традиционной испанской и португальской сексуальной этике.

Честь была мерилом того, насколько хорошо мужчины и женщины играли предписанные им социальные роли. Избегание внебрачного секса становилось чем-то вроде высшей жизненной цели женщин, в то время как мужской сексуальной чистоте придавалось гораздо меньшее значение. На практике возможность содержать более одной женщины повышала статус мужчины, и многие обзаводились любовницами. С другой стороны, мужчины должны были защищать – в прямом смысле до смерти – девственность своих дочерей и сексуальную исключительность жен. Концепция чести часто приводила к дуэлям и наказанию чересчур свободомыслящих женщин. Корни этого паттерна, принесенного иберийцами из Средиземноморья, тянутся в дохристианские времена и кроются – о чем стоит упомянуть, чтобы понять логику и причину этого безумия, – в праве собственности. Внебрачные дети женщин рождались в семье и наследовали часть драгоценного имущества, которое распределялось между наследниками после смерти каждого из родителей. А отпрыски мужчин, можно сказать, прорастали на чьей-то чужой собственности. Таким образом, мужское распутство означало не потерю, а своего рода территориальную выгоду для семьи.

Женщин, разумеется, не устраивало, что с ними обращались как с имуществом и средством. Довольно часто, по-видимому, они для сопротивления использовали магию, причем как принесенную с собой из Иберии и Африки, так и традиционную магию коренных народов Америки, чтобы привлекать мужчин, манипулировать ими, избегать их или наказывать. Испанская инквизиция, конечно, тоже была настороже. В 1592 году инквизиция наказала бедную женщину из Лимы за то, что она про себя молилась, «чтобы мужчины возжелали ее». Такая разновидность европейской магии была призвана перенаправить силы католической литургии, например, если произнести молитву задом наперед. В записях инквизиции XVII века также обнаружены местные андские «ведьмы». Вина одной из них, Каталины Гуакайлано, состояла в том, что она пролила кровь морских свинок на священные камни, жуя коку и молясь: «О Господь Отец, который был сожжен, кто дает нам оросительные каналы и воду, дай мне еду». Ее представления о Боге, судя по всему, при католической внешней атрибутике оставались представлениями коренного населения, что давало ее народу духовную независимость от испанской религии. Перуанский священник сообщал, объясняя, почему приказал выпороть трех женщин, что «эти ведьмы не ходили ни на мессу, ни на уроки катехизиса». Вместо этого они публично не подчинялись ему и вдохновили всю деревню делать то же самое.

Двумя веками позже за тысячи миль от Перу, в Гран-Пара, что в устье реки Амазонки, португальская инквизиция собрала свидетельства о разного рода «нелегальных» методах лечения, включая дым, заклинания, зелья, талисманы, трясущиеся стены, связки трав и бестелесные голоса. Подобные вещи считались колдовством, продуктом амазонской и африканской религий. Европейская медицина того времени была сосредоточена на обескровливании пациента, но в Гран-Пара почти не было пиявок европейского типа, которых можно было бы использовать для лечения. Индейских и африканских ведьм вызывали респектабельные белые люди, отчаянно нуждавшиеся в лечении, и платили им за работу. В одном случае обвиняемыми были несколько белых вдов, которые, по-видимому, изучали местные традиции, а также, по словам обвинителя, «общались с мужчинами» из местных.

Женщины, несомненно, получали намного меньше удовлетворения от колониальной «системы чести», нежели мужчины: в ее рамках подозрение вызывала любая женщина, не живущая под контролем мужчин, особенно вдова. Другого выхода не было, и женщины учились жить с этими нормами, впитывая их, однако в полной мере этот довольно-таки высокий уровень касался только женщин, владеющих имуществом: люди неимущие по определению были практически лишены чести. В конце концов, бедные женщины часто работали вне дома – поварихами, прачками, торговками – и ходили по улицам одни, чего не стала бы делать ни одна благородная дама. Не все роли были почетными, как бы хорошо они ни были сыграны. У рабов, которые сами были чужой собственностью, на честь не было никакой надежды. «Заработать» ее были шансы только у самых выдающихся, таких как Энрике Диас – прирожденный боец, который в XVII веке вел бразильские войска против голландских захватчиков. Однако женщины коренных народов, в чьей социальной жизни сохранялись доколониальные гендерные модели, меньше ощущали тиски этой прискорбной системы.

В целом культурная гегемония сделала господство естественным и неизбежным для людей, над которыми простирала его. В этом заключалась ее страшная сила. Коренные и африканские народы в конце концов признали иберийских королей своими естественными правителями по божественному праву. Однако ситуация начинает казаться естественным «укладом мира» только после больших уступок. Слабые соглашаются на подчинение только после заключения наилучшей возможной сделки с сильными. Таким образом, женщины принимали патриархальное подчинение, но взамен требовали, чтобы мужчины выполняли обязанности хороших кормильцев и сильных защитников. Точно так же, став католиками, африканцы и коренные американцы уступили религиозную власть в обмен на защищенный статус христиан. Был, впрочем, и другой, более позитивный итог: ежедневные взаимодействие и взаимопомощь посредством транскультурации создавали новые самобытные латиноамериканские культуры.

Процесс транскультурации

Влиятельный кубинский антрополог Фернандо Ортис впервые применил этот термин к музыкальным и танцевальным традициям Кубы. Транскультурация, в каком-то смысле улица с двусторонним движением, контрастирует с аккультурацией – в этой аналогии улицей с односторонним движением, где одна культура заменяет другую. По мнению Ортиса, в Латинской Америке доминирующие культуры африканцев и коренных народов не были стерты и заменены европейскими. В результате обмена возникло что-то новое, что-то не европейское, не американское и не африканское, а отчетливо кубинское, заведомо смешанное. Как и гегемония, транскультурация стала ключевой концепцией латиноамериканских исследований. Сегодня историки считают, что именно она лежит в основе национальных культур Латинской Америки.

Представьте себе межкультурный компромисс как тысячу крошечных столкновений и молчаливых переговоров, происходящих в повседневной жизни, всегда в силовом поле иерархии и господства. Скажем, для шествия или праздника в честь прибытия нового вице-короля нужна музыка. Разрешат ли рабам играть на своих инструментах и танцевать? Это, безусловно, добавило бы праздничного настроения, хотя, возможно, за счет некоторого ущерба европейскому достоинству. Не без сложностей и борьбы, но уже с 1580-х пение чернокожих женщин в церковных хорах постепенно наполняло кубинскую музыку африканской чувственностью.

Итак, мы видим: транскультурация и гегемония – две стороны одной медали, положительная и отрицательная. Всем известна музыкальная и танцевальная культура Кубы – гармоничное сочетание испанской гитары и африканского барабана. Это транскультурация. Потомки рабов в кубинском обществе занимали подчиненное место, выделяясь только на музыкальном и спортивном поприще. Это культурная гегемония. Потомки рабовладельцев восприняли влияние африканской культуры как часть комплексной сделки, которая в целом была им выгодна. Люди, исходно бывшие у власти, в колониальном плавильном котле Латинской Америки так и оставались у власти, и чаще всего были в состоянии навязать общие очертания и основное содержание новых культурных форм.

Люди из низов внесли более тонкие элементы стиля, ритма, фактуры и настроения. Хотя колонизаторы насаждали европейские рамки коллективной жизни для всех, включая рабов и представителей коренных племен, внутренние измерения сопротивлялись стандартизации. Рабы, которые собирались и танцевали в дни католических праздников, сохраняли свою религию, облачая ее в одежды европейских святых. Повсюду происходило смешение местных, африканских и европейских религиозных взглядов. Оно могло быть неявным, как священные растения и животные (а в Андах – символические радуги) на монастырских фресках, но могло быть и вполне очевидным. Считается, например, что первое явление Девы Марии Гваделупской случилось в месте, считавшемся священным еще при ацтеках. Когда мальчик из местных рассказал о чудесном видении, испанские церковные власти настороженно отнеслись к «индейской девственнице» с темным лицом, которую мексиканцы, говорящие на языке науатль, продолжали называть именем Тонанцин – местной богини земли. Однако постепенно церковники приняли ее и сделали покровительницей Мексики. В результате науа увидели, как испанцы преклоняют колени перед Тонанцин (считайте ее кем угодно), а испанская религия получила совершенно новый уровень поддержки среди коренных племен. Так местные и африканские верования проникали в латиноамериканский католицизм. Обилие кровавых потеков на мексиканских распятиях должно было пробудить живительную силу крови – важный элемент религии ацтеков.

В Карибском бассейне и Бразилии католичество стало менее строгим и даже приобрело праздничные африканские черты. В XVIII веке в Салвадоре в бразильский День всех святых африканский религиозный дух (в том числе танцы под совершенно неевропейские ритмы) пронизывал многие католические церемонии.

Здесь необходимо сказать несколько слов о колониальных городах, создавших для транскультурации особую обстановку. Испанцы и португальцы составляли крошечное меньшинство в колониальной Латинской Америке. Они быстро основали и заселили такие же крошечные города всего по несколько тысяч человек в каждом, островки европейской жизни и архитектуры, разбросанные по просторам Америки. Тем не менее города были плацдармами и командными центрами всего колониального проекта.

Институты колониального управления существовали только в городах. Все чиновники, епископы, судьи, нотариусы, торговцы и ростовщики – люди, чьи приказы, отчеты и взаимоотношения связывали колонии с Европой, – жили в городах. В городах же устраивались большие публичные зрелища, подчеркивавшие имперскую власть: торжественные шествия на Страстной неделе (перед Пасхой), церемониальные встречи новых вице-королей, шумные празднования в честь королевских браков. Огромные церкви и монастыри, вице-короли, которые могли буквально «оказывать почести», и утонченные европейские дамы и джентльмены, являвшие собой образцы «превосходного» поведения, производили огромное впечатление. В Испанской Америке города сразу закладывали в соответствии с имперскими директивами, предписывавшими привычную нам, а тогда новаторскую шахматную доску из квадратных кварталов и улиц, пересекающихся под прямым углом. Вокруг центральной площади каждого города стояли дворец губернатора, собор и особняки епископа и самых богатых семей, а также магистрат – местопребывание городского совета, самого важного органа управления за пределами горстки крупных «столиц». Населенным пунктам присваивался статус деревни, поселка или города, каждый находился под юрисдикцией близлежащих центров более высокого ранга, и на вершине этой пирамиды стояли столицы – Лима, Мехико, Богота и Буэнос-Айрес. Португальцы уделяли меньше внимания созданию образцовых городов, отчасти потому, что сахар, их основной экспортный продукт, этого не требовал. Тем не менее именно города были единственными местами в Испанской Америке и Бразилии, где белые люди могли общаться в основном друг с другом, где крошечное меньшинство могло поддерживать европейскую культуру.

Попытка воссоздать Испанию и Португалию в колониальных городах в итоге, конечно, провалилась. Горожанами стали многие коренные жители, метисы, а также негры, как свободные, так и порабощенные. С самого начала колонизация оторвала немало коренных жителей от родных общин и вынудила мигрировать. Кто-то ушел работать на шахты или в испанские поместья. Другие строили простые дома на окраинах колониальных городов – первые трущобы Латинской Америки. Оторванные от своих культурных корней, индейцы, как и другие вынужденные мигранты – африканцы, должны были отращивать новые. Городские рабы пользовались большей свободой, чем рабы с плантаций. В частности, они могли общаться с людьми из той же части Африки и присоединяться к свободным чернокожим в католических мирских братствах, которые обеспечивали им группу социальной поддержки и чувство добровольной принадлежности. Как рабы, так и свободные чернокожие нередко становились ремесленниками, например пекарями или плотниками. Когда метисы, свободные чернокожие и белые бедняки все вместе терлись на сапожной скамье или в кузнице, они создавали латиноамериканскую народную культуру.

За пределами городов людей европейского происхождения было немного, а колониальные институты практически переставали существовать. Культуры коренных народов и африканцев доминировали в сельской жизни уже из-за демографического веса, а белых людей было попросту слишком мало, чтобы общаться и вступать в брак исключительно друг с другом. Таким образом, сельские жители испанского и португальского происхождения, даже те, у кого был дом в городе, усваивали местные обычаи и африканские пристрастия раньше, чем их городские собратья.

Если транскультурация полным ходом шла на бразильских плантациях, где доходы от экспорта легко покрывали импортную одежду, вино и даже провизию, то в еще большей степени она происходила на асьендах – менее прибыльных, но более типичных для Испанской Америки поместьях. Вместо того чтобы вкладывать огромные суммы в покупку рабочей силы, асьенды полагались на индейцев, с которыми договаривались за небольшую плату или часть урожая. Вместо экспортных культур для Европы они производили товары для местного потребления. И как правило, их владельцы, которым было нечего продавать в Европу, не могли позволить себе европейские товары. Во время редких визитов в город их речь, одежда и манеры казались их городским кузенам по-деревенски грубыми, изрядно сдобренными влиянием африканцев и местных.

С людьми коренных народов и выходцами из Африки в сельской местности происходило то же, что с белой элитой в городах: они сохранили больше собственной культуры, чем их городские кузены. Большинство миссионеров допускали влияние обычаев и традиций коренных народов и африканцев на церковные праздники. Шансы жить обособленно в своих деревнях, следовать своим традициям и разговаривать на своем языке – кечуа, киче, аймара или науатль – были многократно выше. Рабы на плантациях общались в основном друг с другом, и их часто запирали на ночь. Городские рабы свободно освоили португальский гораздо быстрее, чем деревенские. Неудивительно, что сельская местность колониальной Латинской Америки казалась европейским путешественникам настолько экзотической. Города они отвергали как второсортные попытки имитировать Европу, тогда как сельская местность представляла собой отдельный мир, не испанский или португальский, не местный или африканский, а сплав различных элементов, узор которых менялся от региона к региону, словно в калейдоскопе.

Для порабощенного большинства Латинской Америки транскультурация стала одновременно благословением и проклятием. Хозяева и слуги понемногу делались похожими друг на друга. Казалось бы, вот положительный результат! Но переделывая испанскую или португальскую культуру по своему подобию, порабощенные легче соглашались с самой идеей колонизации и тем самым делали прочнее свое подконтрольное положение. Инка Гарсиласо де ла Вега и Фелипе Гуаман Пома де Айяла, два представителя коренных племен Перу, писали книги в поддержку коренных жителей, но делали это решительно поддерживая христианство и испанское правление. Иезуит Антониу Виейра, которого называли бразильским лас Касасом, – пример того же парадокса. Виейра был одним из известнейших интеллектуалов XVII века; именно он написал ту проповедь, с которой слишком блестяще полемизировала сестра Хуана. Виейра курсировал между Бразилией и Португалией, произнося пламенные проповеди. Он изучал как язык тупи, так и язык Анголы, пытался защитить коренное население от португальских поселенцев, проповедовал человечность и человеческую ценность африканских рабов. Виейра провозглашал, что «тело Бразилии в Америке, а душа – в Анголе», но в то же время он призывал рабов со смиренным сердцем терпеть рабство и ожидать награды в раю. Собственно, у самого Виейры были африканские корни, и потому рабы, которые слушали его проповеди, находили его еще более убедительным.

Окраины колонизации

Пока португальцы и испанцы концентрировали усилия на добыче серебра и производстве сахара, огромная часть Испанской Америки и Бразилии оставалась на окраине колонизации и разительно отличалась от ядра. Окраине было нечего экспортировать. Она не могла принести богатство иберийским колонизаторам и потому меньше их привлекала. Отсутствие залежей драгоценных металлов и невозможность выращивать тростник означали меньше принудительного труда коренных жителей, меньше готовности инвестировать капитал в африканских рабов и, конечно, меньше самого капитала; как следствие – меньше резких контрастов между роскошью и нищетой. Более слабая денежная экономика означала, что люди тратились на самообеспечение, прежде всего на выращивание или добычу пищи. В малочисленных сообществах те, кто находится внизу социальной лестницы, становятся важнее, и потому люди смешанной расы на окраине пользовались бо́льшим уважением, и даже с рабами там обращались лучше: раздобыть новых обошлось бы слишком дорого.

Парагвай, крупная испанская провинция в самом сердце южноамериканского континента, в социальном плане был одним из самых периферийных сегментов империи. Как и в большинстве окраинных районов, в Парагвае колонизация опиралась на иезуитские миссии, обучавшие местных индейцев основам христианской веры. Удаленный от рудников, серебряных маршрутов, не имеющий выхода к морю, колониальный Парагвай был пропитан влиянием коренных народов гуарани. Именно их язык стал языком личного общения на всех уровнях парагвайского общества, в том числе среди пришлых. Расовое смешение, еще одна характерная особенность приграничья, сделало население Парагвая особенно разнообразным. Даже главным экспортным товаром был эндемик – листья вечнозеленого дерева йерба мате[19], из которых делали традиционный для Южной Америки чай.

Южнее, в устье Ла-Плата, были и другие, гораздо менее изолированные поселения, но даже порты Буэнос-Айрес и Монтевидео все еще оставались окраинами. По питающей залив великой речной сети сюда стекалось серебро из Потоси, которе и дало ему имя – «Река серебра»[20]. Стада скота множились на окрестных пастбищах, и к концу колониального периода экспорт шкур окончательно устоялся как еще одна прибыльная статья здешней экономики. Тем не менее, даже став столицей нового вице-королевства в 1776 году, Буэнос-Айрес вряд ли мог конкурировать с великолепием, изысканностью и впечатляющей архитектурой Мехико и Лимы. Отряды индейцев по-прежнему нападали на удаленные ранчо и уводили людей, чтобы сделать их частью своего племени, живущего не так далеко к югу. С другой стороны, губернаторство Рио-де-ла-Плата могло похвастаться тем, чего не было в старых колониальных центрах: соотношение поголовья скота и численности людей было так велико, что практически все, включая рабов, ели столько говядины, сколько хотели, а местные нищие, к изумлению европейцев, могли попрошайничать верхом.

По другую сторону Анд лежала еще одна испанская окраина, парадоксально изолированная, несмотря на 2000 миль тихоокеанского побережья: Чили. Стремясь сосредоточить ресурсы на добыче полезных ископаемых, испанская Корона поставила Чили под строгое подчинение вице-королевству Перу. Вдобавок, чтобы обуздать контрабанду и защитить морское сообщение между Америкой и Европой, Корона ограничила его: ежегодно один флот собирался в Гаване и направлялся в Испанию, второй – обратно. Таким образом, единственный путь из Чили в Мадрид включал сначала рейс в Лиму, затем другой – в Панаму, мучительное путешествие на мулах по лесистым горам перешейка, вояж по кишащему пиратами Карибскому морю, остановку в Гаване, а затем опасный переход через Атлантику. Кроме того, Чили не могла предложить переселенцам подконтрольных местных индейцев, которые платили бы дань. Южная граница этой территории сопротивлялась колонизации еще до прибытия испанцев: армии инков столкнулись там с непобедимыми арауканами, которым позже рубила головы Инес Суарес. Эстафету у инков приняли испанцы, и хотя борьба продолжалась несколько столетий, к XVIII веку они контролировали большую часть Чили – длинную центральную долину между Андскими хребтами и Тихим океаном. Плодородная и удобная, эта долина лежала слишком далеко на юге, чтобы остаться в пределах тропиков и подходить для выращивания сахара. Вместо этого чилийские землевладельцы выращивали пшеницу и продавали ее на перуанские рудники.

Почти все испанские окраины оставались пустошами, малонаселенными землями «ковбоев и индейцев», по которым, словно горсть камешков, были разбросаны изолированные поселения миссионеров. «Ковбоев» из Рио-де-ла-Плата называли гаучо[21], чилийских – гуасо[22], мексиканских – вакеро[23] и так далее. Пастбища на юго-западе США когда-то были именно такой окраиной мексиканской рудничной зоны, и позже английские поселенцы научились быть ковбоями у предшествовавших им «бакару» (то есть вакеро). Иными словами, все испано-американские окраины были хоть немного похожи на Дикий Запад. Эти пустоши нищенствовали, пока способ сохранять говядину для перевозки был один – сушка: европейцы не жаловали вяленое мясо.

Карибские острова, где Колумб впервые ступил на американскую землю, оказались окраиной уже в первые десятилетия колонизации. Куба, крупнейшая из них, практически равная по площади всем остальным, вместе взятым, до конца XVIII века была скотоводческой глушью. Эспаньола и Ямайка пребывали в запустении так долго, что претензии на них начали предъявлять французы и англичане. Такой же едва колонизированной пустошью были южный берег Карибского моря – большая часть Венесуэлы – и карибское побережье Центральной Америки. Неудивительно, что англичане закрепились там довольно быстро, особенно на плацдарме, ставшем впоследствии Белизом – страной англоязычной и совершенно нелатиноамериканской, хотя и зажатой между Мексикой, Гватемалой и Гондурасом.

Новая Гранада (современная Колумбия) уже тогда была местом посложнее: в ее пределах хватало оседлых коренных жителей, но не было серебряных рудников Перу, где они могли бы работать на благо Империи. Огромную ее часть составляли все те же «окраины» – тропические леса и обширные пустоши. Похожую картину можно было наблюдать и в Эквадоре, административно принадлежавшем вице-королевству Новая Гранада: череда высокогорных долин, оседлые индейцы и никаких серебряных рудников. Практически не отличались от них Гватемала и Юкатан. Все они в экономическом отношении находились где-то между ядром и окраиной.

Некоторые окраинные районы в конце колониального периода пережили экономический бум. Губернаторство Рио-де-ла-Плата нашло европейские рынки сбыта шкур крупного рогатого скота, Куба и Венесуэла – прибыльные плантационные культуры. На Кубе ими стали кофе и особенно сахар, а для гористого побережья Венесуэлы более подходящей культурой, чем сахарный тростник, оказалось в итоге какао (в английском языке превратившееся в cocoa). Плантационное земледелие в Карибском бассейне приносило стабильно высокую прибыль, но повсюду влекло и довольно мрачное следствие – массовую принудительную миграцию порабощенных африканцев.

Бразильская окраина напоминала испано-американскую: иберийское присутствие выражалось в основном в религиозных миссиях, представителей королевской власти – да и вообще португальцев – было очень немного. Скотоводы, стремящиеся обеспечить прибрежные плантации и города мясом, расселялись вглубь страны от сахарного побережья до засушливых сертан, прежде всего – вверх по длинной долине реки Сан-Франсиску, но служащие Короны редко следовали за ними. Португальская колонизация охватила в основном побережье, оставив пустоши владельцам ранчо, выжившим индейцам, иезуитам и независимым рейдерам-бандейрантам, чьей базой был миссионерский город Сан-Паулу.

Важнейший промышленный центр сегодня, в XVII веке Сан-Паулу был захолустьем. Он не был морским портом, как большинство колониальных городов: миссионеры-иезуиты выстроили его на вершине крутого утеса, поднимающегося над Атлантикой. Колониальное общество Сан-Паулу было обращено вглубь страны, в леса южной Бразилии, и неизбежно поддавалось влиянию местных племен. Землевладельцы Сан-Паулу не могли конкурировать с плантаторами сахарного побережья, без экспортной прибыли они не могли купить африканских рабов, а значит, полностью зависели от труда коренных жителей. Позволить себе роскошь, которая привлекла бы португальских жен, они тоже не могли, и потому, как правило, сожительствовали с женщинами тупи. Таким образом население Сан-Паулу не следовало черно-белому образцу сахарного побережья, прирастая вместо этого метисами. Аналогичное положение складывалось в амазонских лесах, в засушливых сертан на северо-востоке Бразилии и в любом другом месте за пределами сладких рамок сахарной экономики.

Порабощение коренных жителей в окраинных регионах Бразилии продолжалось еще многие годы после того, как прекратилось на сахарном побережье. В поисках живой добычи бандейранты Сан-Паулу месяцами, а то и годами странствовали по бесконечным просторам бразильского субконтинента пешком и на каноэ. Нередко они захватывали миссии и их обитателей. По иронии судьбы эти охотники за рабами разговаривали не на португальском, а на общем тупи, лингва-жерал, который иезуиты создали для обучения тупи основам христианской веры. К XVII веку лингва-жерал стал самым распространенным языком внутренних районов Бразилии, хотя потом постепенно исчез, сохранившись только в отдаленных районах Амазонии. Некоторые из главарей бандейрантов вообще не говорили по-португальски. Примером может послужить Домингуш Хорхе Велью, которому для общения с официальными лицами из Португалии был нужен переводчик. Бандейранты систематически игнорировали королевские указания о законном порабощении, но заявляли о лояльности португальскому королю и приносили пользу. Они не основывали поселений, но их изыскания позволили распространить португальские притязания далеко вглубь континента. Бандейранты Велью смогли даже то, чего не сумели никакие другие португальские силы, – уничтожить Пальмарес, поселение беглых рабов (такие в Бразилии называют «киломбу»), где их было несколько сотен. Пальмарес, один из крупнейших и, безусловно, самый известный киломбу, представлял собой собрание укрепленных деревень на холмах за сахарным побережьем и процветал на протяжении большей части XVII века. Последний бой против бандейрантов возглавил Зумби, король-воин Пальмареса. В 1695 году Зумби погиб в бою, и его голову, насадив на пику, выставили на площади, чтобы развеять слухи о его бессмертии. Слухи, однако, оказались неистребимы: три века спустя Зумби по-прежнему самый знаменитый и любимый афро-бразильский герой, несравненный символ сопротивления ужасам рабства.

Незадолго до 1700 года бандейранты обнаружили в «никому не нужной глуши скотоводов» золото. Впервые португальские поселенцы хлынули вглубь Бразилии, и вскоре драгоценный металл сместил сахар с позиции основного источника колониальных прибылей. Река Сан-Франсиску стала скоростной магистралью для переселенцев с сахарного побережья на золотые прииски, которые назвали Минас-Жерайс – Главные Рудники. Бандейранты высмеивали вновь прибывших и их одежду в европейском стиле, называя их выскочками и эмбоабас[24] – пижонами[25]. Однако по мере того, как нарастала золотая лихорадка, бандейрантов все же вытеснили. Рабовладельцы с сахарного побережья привезли африканцев для выполнения серьезной работы – добычи полезных ископаемых. Чиновники Короны начали собирать королевскую пятую. Окраина Бразилии наконец обзавелась первыми крупными поселениями – рядом с крупнейшими рудниками выросли города. В XVIII веке Вила-Рика[26], столица штата Минас-Жерайс, с ее роскошными церквями и двухэтажными домами, теснящимися вдоль извилистых улиц, стала самым населенным и процветающим городом Бразилии, если не всей иберийской Америки. То же самое золото финансировало религиозное искусство Алейжадинью – скульптора и архитектора, сына чернокожей рабыни. Ласковое с виду прозвище мастера означало «маленький калека»: руки Алейжадинью были изуродованы проказой. Иногда ему не удавалось даже взять инструменты, и он привязывал долото к изуродованной руке, чтобы продолжать работу. Одну за другой он украшал церкви сильными, выразительными статуями библейских персонажей. Сегодня мулат Алейжадинью признан величайшим латиноамериканским скульптором.

Открытие богатых месторождений золота и алмазов в отдаленных уголках внутренней Бразилии – опять-таки благодаря странствиям бандейрантов – положило начало заселению еще более удаленных, чем прежде, окраин: Гояса и Мату-Гросу. Обитатели фронтира Сан-Паулу начали разводить мулов на южных равнинах и продавать их на север, на рудники. Бразилия наконец начала становиться экономически цельной. Но великий бразильский золотой бум вскоре окончился: как это обычно происходит с золотой лихорадкой, лучшие залежи быстро истощились. Часть переселенцев-золотодобытчиков осталась заниматься разведением скота, но многие другие покинули Минас-Жерайс. И все же бразильская колония необратимо изменилась, поскольку золото успело переместить ее демографический и экономический центр на юг. В 1763 году столицей Бразилии вместо Салвадора стал Рио-де-Жанейро, портовый город ближе к Минас-Жерайс, а в наши дни Минас-Жерайс и Рио-де-Жанейро, бывшие окраины, считаются частью центральной Бразилии.

Конечно, «ядро и окраина» – лишь приблизительное описание, концептуальная модель, а не однозначная физическая реальность. Фактически в конце XVIII века разнообразие и распространение коренных культур Латинской Америки было уже бесконечно более сложным, чем можно было бы описать в нескольких абзацах. Тем не менее базовые принципы, такие как различие ядра и окраины, помогают понять многие перестановки.

Поздние колониальные трансформации

Осталось определить последнюю модель колониального периода: изменение общества с течением времени. После XVI века, века Первого контакта, коренное население постепенно оправилось. В новые иберийские владения прибывало все больше и больше африканских рабов. В течение XVII века в Испанской Америке и Бразилии установились основные социальные рамки, потомки завоевателей и побежденных выстроили общий modus vivendi[27]. Контакты с Европой были ограниченными, общества Нового Света – в основном автономными, а местный политический контроль – довольно стабильным. В XVIII веке, благодаря бразильской золотой лихорадке и подобным экономическим факторам, обжитые иберийскими переселенцами территории постепенно расширились, появились новые вице-королевства. И примерно в 1750 году произошла еще одна трансформация, с которой начались проблемы испанского и португальского господства.

Трансформация началась с того, что королевские администраторы в Испании и Португалии решили ужесточить контроль над владениями в Новом Свете и добиться бо́льших доходов. Эти новшества определило восшествие на испанский престол династии Бурбонов и появление в Португалии нового, на редкость могущественного королевского министра – маркиза де Помбаля. Преобразования, таким образом, получили имя реформ Бурбонов и Помбаля. Эти реформы были направлены на рационализацию и модернизацию управления заморскими владениями, на принуждение их к бытию колониями. Потомкам завоевателей нравилось думать, что их героические предки сформировали для своих монархов богатые королевства, равные по важности и достоинству королевствам Старого Света, но реформаторы Бурбонов и Помбаля считали эту идею устаревшей. В их видении современным европейским государствам подобало иметь колонии, а колониям – служить экономическим интересам метрополий. Реформаторы избегали оскорбительного термина «колониальный» в публичном дискурсе, но между собой говорили о «колониях» Нового Света, а не о «королевствах», да и сами эти реформы были достаточно оскорбительными.

Главной заботой реформаторов было увеличение доходов от колоний. Поэтому они повысили все возможные налоги и изменили структуру колониального управления, чтобы обеспечить надежность и скорость их сбора. Обычной практикой стало создание предприятий-монополистов, контролируемых государством и контролирующих торговлю основными товарами, такими как табак или алкоголь, и даже само их производство. Самый прибыльный сектор колониальной экономики, рудники и алмазные копи, вызывал особенно пристальный интерес как в Испанской Америке, так и в Бразилии, как в плане технических улучшений, так и для пресечения контрабанды золота и серебра в попытках скрыться от налогов. Стремясь заставить колониальную экономику служить Испании и Португалии еще лучше, реформаторы заодно ужесточили ограничения на производство в Америке, например, ткани и вина. Они хотели, чтобы колонисты покупали необходимое у испанских и португальских производителей, а не конкурировали с ними. Экономическая интеграция была метрополиям чрезвычайно выгодна, и реформаторы ослабили ограничения на трансатлантическое судоходство, пока колонии торговали исключительно с Испанией и Португалией.

Ужесточившие колониальный контроль в интересах Европы реформы Бурбонов и Помбаля ожидаемо обернулись ущербом для обитателей Бразилии и Испанской Америки. Повышение налогов коснулось прежде всего тех, кто и без того редко был в состоянии платить – например, все тех же индейцев. Ограничения торговли и производства лишили людей работы, появление новых монопольных предприятий привело к росту цен. Неудивительно, что после 1750 года начались восстания новой для Америки разновидности – спровоцированные экономическими проблемами. Заметнее всего в этой ситуации страдали коренные испано-американцы и бразильский правящий класс, утратившие немалую часть привычного влияния. Реформаторы Бурбонов и Помбаля достаточно логично рассудили, что колониальные чиновники будут дорожить европейскими интересами, если сами будут европейцами, в то время как местная элита с гораздо большей вероятностью будет защищать свои собственные – местные – интересы. Поскольку испанцы и португальцы европейского происхождения считались высшими агентами имперского контроля, именно они систематически получали повышение в гражданских и церковных властных структурах. Гордые наследники завоевателей начали терять судейские и административные должности, и это, разумеется, жестоко ударило как по их гордости, так и по более прозаическим возможностям продвижения. Пострадали местные элиты и в других сферах, особенно когда реформаторы изгнали орден иезуитов как из Бразилии (1759), так и из Испанской Америки (1767). Иезуиты предлагали способным молодым людям Нового Света престижную карьеру и редкую возможность получить образование, но имели привычку сопротивляться королевской власти, а этого реформаторы стерпеть не могли.

Теперь высокомерные молодые люди из элиты упирались в стеклянный потолок, а снизу их теснила молодежь из семей поскромнее. В поздний колониальный период заметно выросла доля населения, которое не было ни белым, ни американским, ни африканским, – населения, смешанного в культурном и расовом отношении. Эти люди, продукт столетий транскультурации, стояли как бы между всеми гранями социума: занимали средние ступени социальной лестницы (выше – белые, ниже – африканцы и коренные народы), говорили на разных языках, превосходно приспосабливались к самым разным стратам и условиям и понимали, как достичь успеха в этой системе.

Транскультурация практически всегда сопровождается генетической интеграцией. Конечно, это совершенно не обязательное условие, но в истории Латинской Америки смешение культур и расовое смешение идут рука об руку.

Смешение рас может означать здесь несколько вещей. Первая из них – общий опыт и социальные взаимодействия, как правило, далеко не на равных, но все же по-человечески значимые: подмастерья разных рас работали и ели вместе, белые сельские семьи проводили жизнь – детство, будни, глубоко личные моменты – в окружении черных рабов, индейцев и свободных людей смешанной расы. С другой стороны, смешение рас означает и секс. Смешанные браки между бедными белыми, черными и коренными жителями быстро стали обычным явлением, как и партнерские отношения вне брака, но по обоюдному согласию. Сексуальные контакты между людьми разных рас и разного социального положения часто происходили и не по согласию или по согласию исключительно номинальному, например, когда «джентльмены» нанимали проституток или набрасывались на рабынь.

История Шики да Силвы – скорее исключение из правил. Шика, дочь португальца и африканки, обрела свою спорную славу близ алмазных месторождений Бразилии. Богатство алмазных рудников текло в карман королевского подрядчика. Он мог купить все, что хотел. А хотел он, чтобы Шика да Силва стала его любовницей. Она обошлась ему недешево: богатые наряды, почетное место в церкви, дюжина камеристок, парк с искусственными водопадами и даже рукотворное озеро с миниатюрным парусником – Шика всегда хотела увидеть океан. Она носила напудренный парик, к ней ходили на поклон ради благосклонного внимания ее возлюбленного – торговца алмазами, один из ее сыновей – притом не сын алмазного подрядчика – учился в европейских университетах. В истории осталось ее пренебрежительное отношение к посетителям, прибывшим непосредственно из Португалии: «Дворецкий, позаботься о морячках». Используя пренебрежительное сленговое словечко для иммигрантов, только что сошедших с корабля, Шика да Силва, бразильянка смешанной расы, осмеливалась смотреть свысока на европейских мужчин, бросая вызов кастовой системе.

Кастами, как в Индии, назывались категории, на которые иберийские Короны разделили людей ради контроля над колониальными обществами. Эта кастовая система основывалась исключительно на родословной, так что более или менее соответствовала тому, что люди сегодня называют расовой классификацией. На практике же кастовая система учитывала и другие характеристики: образование, одежду и – особенно – богатство. «Деньги обеляют» – известная фраза в Латинской Америке. Кастовая принадлежность человека отмечалась в церковных книгах при крещении. Людям низшей касты по закону запрещалось становиться священниками, посещать университет, носить шелк, владеть оружием и многое другое. Человек полностью европейского происхождения занимал в системе одну категорию, полностью африканского – другую; мы хорошо знаем эту картину по расовой сегрегации в США. Но ребенок выходцев из Европы и Африки – наполовину европеец, наполовину африканец – принадлежал к третьей категории, что вполне логично. Существовала четвертая категория для детей отцов-европейцев и индейских матерей и пятая для тех, чьи родители имели местное и африканское происхождение. Для коренных американцев существовала, конечно, отдельная категория – итого уже шесть. И это только начало!

Члены этих шести каст, несмотря на официальные запреты, продолжали заводить детей друг с другом, создавая новых «промежуточных» людей, не вписывающихся в существующие касты, и усложняя систему. За последнее столетие колониального господства количество каст выросло в геометрической прогрессии – до 16 или более, включая названные в честь животных, например Лобо[28] и Койот. Эти названия относятся к Мексике 1700-х, где заказывали целые серии картин, иллюстрирующих кастовую систему. Такие картины назывались, например, «Испанец и Мулатка – Мориско»: отец, мать и ребенок изображались в домашней обстановке, каждый в соответствующей одежде, с характерным цветом кожи, с предметами-маркерами «типичных» поведения и занятий. Кастовую живопись отправляли в Испанию, где имперские чиновники рассматривали ее как классификацию видов в естествознании, хотя прежде всего эти странные картины предназначались для того, чтобы хоть как-то навести порядок в неуправляемой реальности расового смешения. Около дюжины новых названий так и не вошли в обиход, и их следует рассматривать в основном как свидетельство напряженности в кастовой системе к концу XVIII века.

В эти же годы успешные люди из низших каст (например, преуспевающие погонщики мулов или ремесленники) бросали системе иной вызов. Постоянно нуждаясь в деньгах, испанская Корона позволяла таким людям покупать грасиас аль сакар [29] – официальное освобождение, которое делало их юридически белыми и давало право занимать высокие и авторитетные должности. Белые, не обладавшие почти ничем, кроме кастовых привилегий, горько жаловались на продажу легальной белизны, говоря, что она подрывает всю систему. О чем на самом деле говорили эти грасиас аль сакар – так это о склонности латиноамериканцев считать расу чем-то вроде спектра, или изменчивым договорным признаком, или даже лестницей, по которой можно подняться. Семьи, конечно, могли подниматься и без юридических исключений, находя своим дочерям и сыновьям выгодных брачных партнеров: более светлых. Обратите внимание, однако, что такое продвижение «вверх» – заключение брака по цвету кожи – также по сути означало принятие кастовой системы и ее основы – превосходства белых. Можно считать таким образом, что смешение рас служит индикатором транскультурации (и культурной гегемонии) в действии.

Независимо от того, ценили его, ненавидели или терпели, смешение рас было важной частью колониальной жизни. К 1800 году люди смешанной крови составляли уже около четверти населения Латинской Америки, и именно эта «промежуточная» группа росла быстрее прочих. Как коренное большинство, так и африканское многое переняли у испанцев и португальцев, но и сами заметно повлияли на них. Жизнь вместе привела к тому, что люди разного происхождения создали общую идентичность и образовали доверительные связи. К 1800 году даже белые испанские американцы и бразильцы, тоже составлявшие примерно четверть населения, заметили, что многие их привычки и предпочтения, начиная с простого – с музыки, – отличаются от привычек их европейских кузенов, но в той или иной мере похожи на вкусы людей, в колониальной иерархии стоящих на несколько ступеней ниже. Тем не менее в 1800 году немногие колонисты придавали большое значение американской идентичности.

Войны за независимость это изменят.

Течения Колониальные восстания

В целом колониальное правление в Латинской Америке было на удивление стабильным, но и этот период, особенно ближе к концу, отмечен множеством мелких и несколькими крупными восстаниями. Некоторые из них можно назвать последствиями иберийских реформ. Другие, более поздние, стоит трактовать как признаки роста напряженности и, следовательно, стремления к независимости.

Восстание Гонсало Писарро, 1544–1549 гг. Самое важное из ранних восстаний возглавили конкистадоры Перу, когда первый вице-король привез в Перу Новые законы, ограничивающие энкомьенды (1542). Возглавил восстание Гонсало Писарро, брат перуанского конкистадора Франсиско Писарро. Его последователи опасались, что из-за Новых законов потеряют свои энкомьенды, и отреагировали предельно жестко, в 1546 году схватив и убив вице-короля. Восстание было подавлено за следующие три года. Гонсало Писарро обезглавили за измену, а новый вице-король восстановил контроль Короны над Перу.


Тупак Амару, ок. 1784–1806. Автор неизвестен


Восстания коренных народов, 1500–1800 гг. После того как прошел первый шок завоевания, коренные народы восставали действительно часто, несмотря на жестокость, с которой их наказывали за каждую попытку бунта. Особенно интересно выглядит андское движение 1560-х годов – Таки Онкой: индейцы слышали зов старых богов и испытывали неконтролируемые приступы тряски и танца, подобно европейцам в пляске Святого Витта. Однако из сотен восстаний большинство были маломасштабными и изолированными и редко угрожали испанскому или португальскому правлению в целом. Исключением было восстание пуэбло в Нью-Мексико в 1680 году: этот народ более чем на десять лет изгнал со своей земли все испанское.

Регионом постоянных восстаний был и Юкатан на другом конце Мексики. В 1761 году юкатекский майя взял себе имя Канек (легендарный вождь коренных народов) и возглавил короткое, но значительное восстание. Меньше чем через год, однако, его схватили и казнили, разорвав на части.

Восстания против реформ Бурбонов, 1740–1780-е гг. Попытка Бурбонов ужесточить королевский контроль и извлечь из колоний бо́льшую прибыль вызвала закономерное сопротивление. В 1749 году восстали против монопольного контроля производители какао в Венесуэле. В 1765–1766‐х горожане Кито в Эквадоре подняли бунт против повышения налогов. Восстание комунерос в Новой Гранаде в 1781 году также началось из-за повышения налогов и новых ограничений на выращивание табака. Такие мятежи на короткое время объединяли людей разных каст, но ровно по той же причине эти союзы распадались за несколько недель. Кроме того, восстания были нацелены на конкретные меры, связанные с реформами, а не на испанское правление как таковое. Фактически повстанцы заявляли о своей верности Короне прямо в своих лозунгах: «Да здравствует король! Смерть плохому правительству!»

Киломбу и паленке, 1500–1888 гг. Мы уже встречались с великим бразильским киломбу (убежищем беглых рабов) под названием Пальмарес. Такие же убежища возникали в испанском Карибском море, где их называли паленке (это испанское слово описывает деревянный частокол – главное, а порой и единственное укрепление таких лагерей). Восстания рабов ради мести хозяевам случались гораздо реже, но могли вспыхнуть в любой момент.

Бразильские заговоры «по-французски», 1789 и 1798 гг. Первые попытки таких заговоров показали, что французские идеи работают и в Бразилии. В нескольких городах кружки смелых и отчаянных людей начали обсуждать новую политическую философию, привнесенную из Франции и США, – свержение монархий и образование республик. Одним из таких мест был город Ору-Прету, фактическая «рудничная столица» Бразилии. Заговор практически сразу раскрыли благодаря агентам, внедренным в философские кружки, участников быстро арестовали, и большинство из них – весьма состоятельные белые – были просто сосланы. Но один армейский офицер был публично казнен – мулат по прозвищу Тирадентис, «зубодер» (как можно понять, он подрабатывал, вырывая больные зубы). Сегодня Тирадентис – величайший патриот-мученик Бразилии.

Девять лет спустя в Баие был разоблачен похожий заговор во французском стиле, названный Восстанием портных (поскольку несколько заговорщиков занимались этим ремеслом). На этот раз большая часть заговорщиков были чернокожими или мулатами, что особенно пугало белую элиту.

Восстание Тупака Амару II, 1780–1783 гг. Его считают самым крупным из колониальных восстаний; оно потрясло Анды как никакое другое и вызвало волнения по всей Испанской Америке. Метис, назвавшийся инка Тупак Амару II, заявил о своем королевском происхождении. Не имело значения, в какой мере это могло быть правдой. Важным было само имя, которое он взял в память о Тупаке Амару I – лидере инкского сопротивления 1500-х годов. Первоначально восстание призывало к союзу между белыми, рожденными уже в Америке, метисами и коренными американцами против пенинсуларов – иберийских испанцев. Однако оно быстро вышло из-под контроля и как лесной пожар понеслось через высокие плато с многочисленным аборигенным населением на юг, в Верхнее Перу (современная Боливия). Там вспыхнуло другое, более стойкое восстание, которое возглавил человек, называвший себя Тупак Катари. Это восстание унесло, возможно, около 100 000 жизней, прежде чем окончательно угасло. Конечно, оно напугало перуанскую элиту и глубоко повлияло на ее поведение в грядущих войнах за независимость.

Загрузка...