Богатейший купец Афиноген Порфирьевич Беловодов умирал и отчётливо понимал, что умирает. В распахнутые настежь окна мёл снег, гуляя по спальне, сквозняк перебирал подзор на кровати и теребил ширинки[1]на божницах[2], шитые рукой жены-покойницы. Лампады давно погасли, лишь одна, у старинного семейного образа Богоматери, скупо чадила тонкой серой струйкой дыма.
Несмотря на трескучий мороз, закрывать окна Афиноген Порфирьевич не дозволял — задыхался, а так хоть маленько, да схватывал губами глоток ледяного воздуха с вольной волюшки. Эх, в сани бы сейчас, накрыть ноги медвежьей полостью да рвануть по первопутку на ярмарку, чувствуя, как в крови молодая горячая силушка перемалывает хворобу. Да уж не бывать по сему — отбегался Афиногенушка на веки вечные.
Иногда, впадая в короткое забытьё, он видел себя под венцом, рука об руку с новобрачной супружницей Агафьей, испуганной и боязливой. Ну, а как иначе? Девку он взял строгого воспитания, она, почитай, кроме отца да братьев, других мужчин и не видела, а тут сразу муж, да ещё такой лихой, что одним взглядом мог на девичьих щеках румянец зажечь. И певчие на хорах тогда пели по-особенному сладостно и торжественно, ровно спустившиеся с небеси Ангелы Господни. Почему-то запомнились бородавка на щеке у дьячка и то, как кланялся до земли нищий на паперти в ожидании щедрого подаяния.
— Пряники, пряники раздавайте! — с весёлой удалью кричала сваха и бросала под ноги молодым горсти пшеницы — на богатую и чадородную жизнь, что пролетела полуденным ветерком по верхушкам соснового бора, купленного аккурат перед болезнью.
В изголовье кровати переминался отец Мелхиседек, призванный для последнего причастия, а напротив стояла единственная наследница Марфуша, и он как мог оттягивал смерть ради того, чтоб успеть дать дочери последний отцовский наказ. Готовясь отлететь к Богу, душа напоследок молотом стучала в рёбра и кровью клокотала в воспалённом горле, мешая молвить слова напутствия.
Афиноген Порфирьевич шевельнулся, и Марфуша жадно кинулась к кровати, рухнула на колени и припала губами к холодеющим пальцам, словно хотела согреть их своим дыханием.
— Тятенька, молю, не умирайте. Как я без вас? Убогая, беззащитная.
Хоть и уходили силы у Афиногена Порфирьевича, а на последнюю слезу хватило. Она покатилась по щеке и капнула на бороду с густой сединой посреди иссиня-чёрных волос.
«Экая борода у тебя, Афиноген Порфирьевич, — с уважением говорил управляющий Коломыйкин. — Ровно радость и горе напополам разложены: то чёрная полоса, то белая».
Сейчас Коломыйкин стоял позади Марфуши и комкал в руках поля фетровой шляпы-котелка.
Афиноген Порфирьевич поднял веки и обвёл взглядом лица собравшихся у его смертного одра.
«Рождаемся со слезами и умираем со слезами…» — мелькнула оборванная мысль, потому что разум оставался ясным, как протёртое стекло из его любимого детища — стекольной мануфактуры. Рука Афиногена Порфирьевича легла на голову Марфуши.
— Марфа, ты должна… — Голос Афиногена Порфирьевича сорвался, и он испугался, что не скажет о том, о чём мучительно думал сквозь горячку.
— Что, тятенька? Я всё выполню, что вы прикажете.
— Марфа, поклянись Богом, что никогда не выйдешь замуж и уедешь из города. Управляющий покажет, где твоё новое имение, там и живи, сколь тебе отпущено.
В глазах потемнело, словно на небо взошла грозовая туча и укрыла солнце.
Марфу на миг заслонила крупная фигура отца Мелхиседека с крестом в руках, и Афиноген Порфирьевич понял, что его времечко истекло каплями в песок вечности.
— Поклянись, Марфа, дай умереть спокойно.
Падая в мягкую блаженную тьму, Афиноген Порфирьевич уловил отчаянный дочкин плач, волной прошедший над его телом:
— Клянусь, тятенька, клянусь, воля ваша!