Люди, пораженные болезнью Алоиза Альцгеймера, открыли для меня Большое Время — беспорядочное и пустое, скрытое под покровом общепринятого. Их тоскливая, почти бессмертная мудрость абсолютна. Это почти дети. Подобная мудрость — бессознательная, лишенная ориентиров — приводит в полную растерянность. Она полна замешательства. Время не является трансцендентной данностью. Время не есть воображаемая форма, предшествующая опыту. Временная связь — это связь межчеловеческая, зиждящаяся на социальной основе, родившаяся из культа земледелия; ее функции религиозны, ее осваивают, как осваивают речь, она подвержена разрушению так же, как речь может быть разрушена в устах человека. Однако даже в том случае, когда эта связь разрушается, общему закону возрождения ничто не грозит. Время людей с достаточным основанием можно рассматривать как некую конструкцию из хорошо подогнанных друг к другу длительностей, трудно постижимых, легко распадающихся и быстро исчезающих: фиксация последовательностей, нагромождение перемен, собрание длительностей, их пределов, воспоминаний и того, что забыто, лиц мертвецов. Я хотел бы, тем не менее, изучить то, что остается в сухом остатке: развитие связи, которая длится в том представлении, которое люди составляют себе из утраченного. Пустота, предшествующая рождению. Черная дыра, образовавшаяся раньше солнца. Это вторжение непредсказуемого, свойственного потере в вещественном мире людей, открывает свое собственное время. Это время скорби — такое продолжительное, такое стойкое, такое нескончаемое, такое аористическое; время, создающее простор для искусства. Франц Кафка писал Оскару Поллаку[107] в 1904 году: «Мы нуждаемся в книгах, которые действовали бы на нас, как смерть кого-то, кто нам дороже всего в жизни».
Мы нуждаемся в (устных) повествованиях, ибо каждый, кто рождается на свет, был (некогда) безвозвратно погибшим героем.
Создание лингвистического отдела, «сильнее заглубленного» в человеческий мозг, начинается с места функции речи.
Именно в этой лакуне и поселяется смерть.
Ежедневное упражнение в meditatio mortis[108], которому предавались граждане Римской империи, доказывает, насколько конец был в их понимании совершенно не совместим с последними мгновениями жизни.
Мы предназначены для первичной жизни, забываемой в миг первого вздоха. В ослепительном свете рождения первичная тьма рассеивается. Первичная жизнь растворяется в речи до такой степени, что мы не способны даже датировать нашу жизнь с ее начала.
Мы воображаем, будто она начинается с момента рождения.
Появившись на свет, мы сразу же приговорены к переживанию пост-фактум.
А затем — ко времени, обретенному в обретенном языке.
Латинский глагол ex-periri означает, наряду с другими толкованиями, «выжить». «Произвести опыт чего-то» — значит «попытать счастья в повторенном опыте чего-то».
Schrittzurück, break down, regressus ad uterum, regressio mentis — все эти «долги», все эти «отступления назад» объясняются 1) зародышевой жизнью, которая предшествует жизни после рождения, и 2) тем, что называется infantia, — периодом не-говорения, предшествующего естественно усвояемому языку.
Дюшан[109] называл картины «опозданиями». Срок «опоздания» измерялся жизнью одного поколения — для избранных. Двумя поколениями — для просвещенной публики, тремя — для всех прочих. Должен был истечь век, чтобы толпа пришла к единодушию и прониклась восхищением перед национальным героем (религиозным мучеником), описанным в историческом повествовании задним числом.
Родство носит лингвистический характер в том смысле, что оно всего лишь ретроактивно. Каждая генеалогия — плод рассказа, который скорее создает ее, нежели излагает. Имя, которое носит человек, рассказывает историю, которую предыдущие поколения донесли до нас, попутно расцветив в меру своей фантазии. Это легенда, которой окутывают крошечное, еще не говорящее существо.
Предки нарекают всех рождающихся именами мертвых, приобщая таким образом к древней истории — лживой или, по крайней мере, основательно приукрашенной.
Не назвать новорожденного — значит не позволить родиться, значит порвать связь поколений, значит закрыть доступ к статусу предков на уровне имени, иными словами, запретить призраку доступ на крещение, где должно прозвучать его имя.
Тело младенца ощущает потерянным для себя внутреннее, материнское тело, где он существовал до того, как вырваться из него, до того, как он внезапно осознает, что оно стало чужим для его собственного; на его глазах, к великому его изумлению, это привычное тело его матери превращается в «чужое», и происходит это в первые же минуты, следующие за рождением. Младенец чувствует себя крошечным бесприютным существом, исторгнутым наружу каким-то другим большим существом. Именно так слияние превращается в отчуждение. Когда скорбящий по умершему кладет в могилу покойника драгоценный предмет с тем, чтобы тот унес его с собой в землю, это залог. Необходимо, чтобы кроме самого умершего, вместе с его смертью, в могилу ушло еще что-нибудь. Нельзя, чтобы оставшиеся в живых вновь встретились с ушедшим. Эти две опасности — это две смерти, которых позволяет избежать жертва. Возможно, это траурная жертва, принятая еще у доисторических людей, связана с присущим исключительно человеку приношением жертвы в виде дележа, который следует за охотой, поскольку речь идет опять-таки о мертвом, то есть о добыче, преданной смерти И расчлененной на куски. У животных жертвоприношение основывается на активном дележе и происходит в соответствии с четко определенной последовательностью: сперва хищник, затем пернатый стервятник. После него стервятники четвероногие — шакалы, гиены, волки, собаки. И, наконец, люди.