В конце восьмидесятых в западном мире внезапно возникла мода на оскорбления post mortem[150].
Бруно Беттельхейм[151] написал две лучшие книги, посвященные уродствам и аутизму. При появлении новости о его самоубийстве началось то, что называется sacrifice haineux. Я вспоминаю об этом с почти физическим отвращением. Коллективная мораль, что американская, что европейская, отказывала врачу-пси-хоаналитику, всю жизнь лечившему других людей, в праве засунуть голову в пластиковый пакет, рухнуть на колени возле входной двери, уткнувшись головой в циновку у порога, и умереть, бросив, таким образом, вызов официальному оптимизму. Во Франции это возмущение тотчас приняло антисемитский душок. Лучше бы он торговал древесиной где-нибудь в Вене и исчез в немецких товарных вагонах! В Соединенных Штатах газеты писали: «Почему этот мерзкий тип, спасшийся из лагерей смерти, вздумал кончать жизнь самоубийством именно у нас? Хорошо же он отблагодарил принявшую его страну!»
Это случилось весной 1990 года.
Передышка кончилась, смерть снова взялась за работу.
Впервые мне довелось обнаружить, что яростный пыл осуждения в обществах, зациклившихся на уравниловке в правах, может обрушиться даже на мертвых, покоящихся в могилах.
Древняя традиция прощать ушедшим в мир иной ныне отброшена как ненужный сор.
Во второй раз я стал свидетелем этой позорной одержимости на следующий день после смерти Маргерит Дюрас[152]. Я горько оплакивал уход этой миниатюрной женщины. Как я любил смотреть на нее, когда она распахивала дверь крошечного кабинетика, который я занимал в те времена в издательстве позади церкви Фомы Аквинского, в VII округе Парижа! Я просмотрел газеты. Включил телевизор. Полистал еженедельные журналы. И мне стало страшно жить в этом мире. Я знал, что люди уже давно ни во что не ставят неприкосновенность жилища, свободу слова, частной жизни, сексуальной ориентации, родительский авторитет, тайну телефонных разговоров. Но теперь они презрели даже уважение к усопшему, к безмолвию, следующему за последним вздохом. Это была настоящая гражданская война, объявленная умершим. Война, где все сражались с каждым и никакое человеческое право не было защищено. Теперь можно было в открытую линчевать трупы.
Отец Котон объявил Генриху IV[153], которого вдруг обуяла тревога: «Иисус будет творить Страшный суд на древнесирийском языке».
Читая проповедь в Лувре во время Великого поста, преподобный Пьер Котон внес в свою речь по поводу ада следующие конкретные уточнения: «Ад — это свалка трупов, куда ангелы сбрасывают все без разбора человеческие тела, от первого душегуба и братоубийцы до Антихриста с его свитой. Ад есть место таких страшных мучений, что все пытки, какие были, есть и будут в этом мире — укусы скорпионов, дыба, колесо, жернова, колодки, решетки для поджаривания, медные быки, раскаленные шлемы, щипцы, испанский сапог, сажание на кол, острые веретена, конвульсии, отчаяние, нервные судороги, — в сравнении с ними не более страшны, чем роса на траве».