Я жил в поездах месяцами, и вот, устав,
жду указаний сверху, но им до лампочки.
И когда за мной на вокзал присылают состав,
проводницы в плацкартных вагонах готовят мне тапочки.
Я пью с проводницами чай. Я вру им про города,
в которых я был и не был во время рейсов.
Они говорят: «Хороший ты парень». «Да, —
я им отвечаю. — Я крепко стою на рельсах».
А потом, уже ночью, в, казалось бы, темном окне
(будто за полночь взял машинист и маршрут поменял)
проплывает большая земля, неизвестная мне.
Но рельсы держат меня.
Если Ты, водрузил меня, Боже, на эти стальные пути —
Ты скажи, и я замолчу, обид не тая.
Только право молчать Ты себе оставляешь… Прости,
проводницы интересуются, с кем это я.
На самом главном пустыре страны,
где, как сказал поэт, земля поката,
я тенью неизвестного солдата
брожу вдоль нескончаемой стены.
Душа, на свете выше нет цены,
чем жизнь. А смерть лишь вариант оплаты.
Душа, не помню, в чем мы виноваты,
но верю, что мы будем прощены.
Взгляни, душа, нам уготован ад:
Манежная в огне, Охотный ряд,
сад Александровский.… Куда дать драпу?
На Курский? На Казанский? На Тверской
стоит Поэт, сняв бронзовую шляпу,
оплакивая волю и покой.
В гостиничном номере, было дело,
я жил — не тужил, в карманах звенело,
и думалось мне: обрету свободу
себе и богу в угоду.
Стану эдаким воином, птицей
эдакой, миру смогу открыться,
освободиться,
душа очнется,
и жизнь начнется.
Город весьма был далек от столицы;
меня устраивала роль единицы
без имени, качества, вкуса и цвета;
стояло лето.…
Молодняком полны были парк культуры
и пляж.
Обилие женской натуры
мучило глаз.
Душа томилась,
и время длилось.
Я, как умел, вливался в массы
бронзовой биомассы,
асом
я пролетал по танцплощадкам —
шатким
был мой успех…
Всегда сторонним
я был наблюдателем. Посторонним.
Душа из тела, как из тулупа,
смотрела тупо
на эквилибр безымянной плоти.
Жизнь катилась на автопилоте.
И я, как Сизиф, собирал свои силы
в ком — но меня сносило…
…Все дальше и дальше от мэйнстрима
жизни, событий, мира мимо
несет щепу корабельного днища.
Она не ищет
соединенья с разбитым судном,
не целое — стало быть, неподсудна,
не часть — и стало быть, безымянна…
«Странно, —
шипит, как „боржом“, морская пена.
— Что это? Мусор иной Вселенной?
Разве не все, что есть на свете, —
солнце, волна и ветер?»…
Каждую ночь, возвращаясь в номер,
я говорил себе: «Ты не помер
от тоски, от суеты не избавлен —
ты не раздавлен
во время народных гуляний толпою,
жертвой не пал теракта, тобою
не подавилась кишка трамвая.
Не переставая,
гнать рекламу в открытом эфире,
мир не помнит, что ты есть в мире —
мир питаться привык мертвечиной.
И это причиной
тому, что жизнь, будучи в сделке
с миром, всегда в чужой тарелке…»
…Поистине, быть человеку битым
легче, чем быть забытым.
Память. Зеркало. Амальгама.
Вряд ли таким меня помнит мама.
Но всякое зеркало с изъяном.
Пьяным
быть от жизни — полюбить искаженье
зеркала. То есть принять отраженье
жизни за жизнь саму, в оригинале…
Мы этот фокус видали.
Нож перочинный. Прочь, амальгама.
Это, скорее, поступок не Хама,
а братьев — Сима и Иафета.
Лето
прощается звездопадом, крушеньем
светил — так со мною мое отраженье
прощается. Все. Остатки «нала»
завещаются персоналу,
ибо то отражение, что исчезло,
не может платить за диван и кресло,
санузел, испорченное «зерцало»,
белье, одеяло…
Кто я, если не отраженье
тех, кто видит меня? Движенье
по комнате световых пятен,
впадин
на потолке, морщин обоев,
будто застывших октав прибоя,
в желтых разводах уснувших навеки,
шелест ветки
в клюве птицы, ищущей Ноя
и находящей щепки каноэ,
ковчега, фрегата, иного ли судна?
Трудно
сказать теперь… Но над щепою,
над опредмеченной кем-то тщетою,
символом канувшей в небыль эпохи —
вздохи
одушевленной любовью Вселенной,
тайный сговор Солнца с Селеной…
Это, плача и торжествуя,
душа говорит: «Существую!»
Мы боги черных паровозов.
Мы водим в вечность поезда.
И в топках наших под наркозом
горит вечерняя звезда.
Звезда пленительного счастья!
Проводники твои суть мы.
Наш паровоз вороньей масти
летит на крылышках судьбы.
Мы знаем путь в степях моздокских
и сроки всех календарей,
стихи всех девочек тамбовских
и всех ростовских блатарей.
Веди, веди нас, ради бога —
где остановка, там тупик —
веди, железная дорога,
по бездорожью, напрямик.
Без торфа, спирта, целлюлозы,
гори-гори, моя страна,
покуда в топках паровоза
гремит байкальская струна,
кипят алтайские массивы,
звезда вечерняя плывет
и хор бессмертных и красивых
печальной женщине поет:
Твой друг уехал на кочевье
без документов проездных…
Прости нам путь звезды вечерней,
прощай до утренней звезды.