Как зеркало разбитое двоит
и делает из женщины валета:
в сухой воде и тонет, и стоит
двойник полуодетого предмета.
Душа твоя открыта и нага
и потому впускает непогоду —
и речью обрастают берега,
распространяя облако и воду.
Пока в тростник себя вдувает плоть
и трещину рубцует золотую,
очей твоих глубокая щепоть
ухватывает Божью запятую:
Не чайку и не ангела, а знак
небесного с землею препинания,
где лето не сжимается в кулак,
озябшего от старости сознания.
Сила взгляда в глубинах природы
остается за смертью очей.
От воды отделяются воды,
и чем выше — туман горячей.
Там тяжелая блещет ресница
и троится под срезом луны,
потому что до льда сократится
утомленная мышца волны.
И навстречу пылают морозы —
отражения взора, позор
и любовь вознесения, слезы
отощавших под снегом озер.
Ворохнется в окне ветка.
Я бываю с тобой редко
на земле. Чаще в дереве, в небе
я брожу, позабыв о хлебе,
о себе, о погоде, или
пропадаю в речном иле,
сквозь высокую воду пройдя
без дождя.
Потеряю в паденьи лицо, руки,
стану частью твоей округи,
на окне твоем отпечатки
пальцев выставлю в Рождество:
тополь в инее, как в перчатке,
если палкой не бить его.
В роще ремонт, шелушатся обои,
это просел до земли небосвод,
в рюмочке взгляда паук с перепою
чешет мне очи и в воздух орет.
Губы мои обнесла паутина:
нет, не простуда — а слово во рту.
Топчет траву, как газету, скотина,
чувствуя в черных ушах высоту.
Бросило нас угомонное лето,
вот и бредешь от себя вдалеке:
видишь, за ухом одна сигарета,
спичка последняя в левой руке.
Томительный свет пустоты,
подводный пейзаж полнолуния:
поляны разинули рты —
такая в округе глазунья.
Когда, отовсюду видна,
отняв у равнины предметы,
из черной бумаги — луна
без ножниц кроит силуэты.
И, контуры дрожи держа
в пределах прилипчивой плоти,
летучая мышь, как вожжа,
отхлопает воздух в полете.
И тронется веретено
ответного взора оттуда,
где непоправимо темно
в большом ожидании чуда.
Трение обнаженного
тела, в конце строки —
точки, неотраженного
мира поверх реки,
взгляда с затылком, словно
в череп вошло его
горькое и соленое,
сладкое вещество, —
все это — в ужас опыта
всажено как весло,
чтобы усильем шепота
в небо не унесло.
Из полыньи на снег — в сухой огонь мороза,
где воздух сжат в кулак и разрывает рот:
шар, сплющенный во льду, —
как бы в бутылке роза,
дыханья и зимы растительный урод.
На вымахе идет из воли на свободу
сияющая вкось — по вертикали — вещь,
срезая чешуей серебряную воду,
как гривенники в горсть, — короткокрылый лещ.
Сегодня высоко народное гулянье,
там ангелы и звон и в небо вмерзла бровь,
вот повернешь башку — и кровоизлиянье:
у пламени — зима и голубая кровь.
И очи пьет слеза, и чуден профиль ветра,
когда бросаешь взгляд за левое плечо:
у снегопада рост — четыре километра,
а выше только свет, поскольку горячо.
Кошачий желтый глаз кати на верхотуру
и лунку голуби сверлением зрачка,
когда пылаешь весь и, умирая, сдуру
целуешься взасос с молчанием крючка.
Снег не ваятель — оформитель
пустот, сколоченных в мороз,
и надзиратель, и хранитель
пространства времени, и слез
и звезд в незримых пирамидах,
где зависает без петли
заиндевевший сад, как выдох
земли, набравшей в рот земли.
Сердце прилепит правую
руку к больной груди:
как хорошо я плаваю
все еще впереди
жизни, в моем младенчестве,
чтоб налетаться впрок,
чтобы в своем отечестве
не горевал пророк.
Остается двойная морщина
на снегу до апреля. Охранник,
громовержец, охотник, мужчина
с папиросой и в шкурах бараньих.
Вот такая простая картина:
стынет в черных бушлатах скотина.
Впереди золотая собака —
шмель с ушами в подпалинах рыжих.
И навстречу из белого мрака
только Бог может выйти на лыжах.
Е. Касимову
В глухомани, в глухомани
сало в палец толщиной,
ломтик лампочки в стакане
да огурчик привозной,
нож, добравшийся до хлеба,
в белой печке лисий хвост.…
И открыта прямо в небо
дверь, тяжелая от звезд.
Зимней женщины-погоды
перелетная ходьба —
приближение свободы.
Выдох. Воздуха судьба.
Истощение предмета.
Лика в зеркале резьба.
Да в дому ночного света
золотые короба.
Крови долгая заминка.
Известь в трубке голубой.
И огромная снежинка
звезд, пришедших за тобой.
Все белее и безмолвней
ока полный разворот:
знаю, медленнее молний
в небе дерево растет.
На морозе проку мало
подниматься по прямой —
как кузнечик исхудало
это дерево зимой.
Только слышу кожей, кровью,
костным мозгом — всем теплом,
как звезда цепляет кровлю
промороженным сверлом.
Хрустом, родинкой, пунктиром
умирают провода.
И летит, летит над миром
потрясенная вода.
Как умирающий красив —
все ближе профиль македонца,
и снегирей в кустах курсив —
остатки солнца.
Повсюду лысая вода
и твердая, как лоб сосуда,
катящегося никуда
и ниоткуда.
Се — воды, павшие ничком,
градских метелей колоннада,
вскружившаяся под зрачком
остановившегося взгляда.