VIII

Адам чувствовал легкое волнение, направляясь к Таврическому дворцу. Ему предстояла встреча с великим князем Александром, который сам назначил ему день и час. Это не визит, а встреча наедине, en privé; его высочество хочет показать ему сад при дворце, работу англичанина Гульда. Что это значит? И чего ему ждать от этой встречи?

Оба оказались пунктуальны: едва слуга отправился доложить о князе Чарторыйском, как великий князь появился сам, и вскоре оба уже шли по дорожке сада. Весна наверстывала упущенное время, оправляясь от холода, принесенного в Неву льдом с Ладожского озера: земля покрылась травой и первоцветами, деревья окутались дымкой недавно развернувшейся листвы, пахло свежестью и влажной корой.

Таврический сад и вправду хорош — вернее, это английский парк, разбитый по всем правилам искусства. Уильяму Гульду понадобилось более десяти лет, чтобы осуществить свой замысел: на месте речки Саморойки выкопали большой пруд с каналами, а из вынутой земли сложили холмы и насыпали два островка на пруду, превратив унылую плоскую местность в живописный ландшафт. Никаких расчерченных по лекалам французских клумб, павильонов и статуй, только ряды дубов, буков и вязов с проблесками берез, изящные в своей простоте купы деревьев на холмах, сочные зеленые лужайки да два железных мостика, перекинутых на большой остров. Дорожки проложены так, что края парка ниоткуда увидеть невозможно, гуляющие чувствуют себя в объятиях природы.

Адам и Александр обошли его целиком. Великий князь давал пояснения по-французски, гость с ним соглашался. С недавних пор Чарторыйский занялся рисованием; Александр видел некоторые его рисунки и акварели и находил их весьма недурными, а в парке можно найти немало мест, с которых он мог бы снимать виды… Впрочем, тема была быстро исчерпана, и между ними воцарилось молчание. Чарторыйский ждал: его пригласили явно не для разговора об искусстве.

— Я нарочно позвал вас в сад: здесь нас не смогут услышать, — заговорил наконец Александр. — Если б вы знали, как мне тяжело играть мою роль… Мне совершенно невыносимо думать, что меня считают не таким, каков я есть.

Сердце Адама забилось чаще. Они по-прежнему неспешно шли по аллее вдоль пруда, в котором плавали стерляди, но Чарторыйский уже не слышал ни шелеста ветвей, ни щебета птиц.

— Я догадываюсь о ваших чувствах, князь, и полностью их одобряю, — продолжал Александр. — Вы и ваш брат исполняете неприятные для вас обязанности с бесстрастностью и спокойствием, которые делают вам честь. Поверьте, это достойно уважения.

На персиковых щеках великого князя играл румянец, голос звучал мягко, однако в нем пробивались звонкие нотки вызова:

— Я хочу, чтобы вы знали: я не разделяю воззрений и принципов двора и правительства. Недавние события причинили боль моему сердцу: я искренне оплакивал падение Польши. Тадеуш Костюшко — великий человек, и я…

Голос Александра прервался; видимо, у него сжалось горло от волнения. Он остановился, чтобы взглянуть Адаму в глаза. Чарторыйский хотел что-то сказать, но не смог; вместо этого он протянул свою руку, и Александр крепко, порывисто ее пожал. Они пошли дальше, обрадованные этим жестом, который стал для них словно тайным знаком, приглашающим к откровенности. Теперь слова лились свободно и непринужденно, находясь сами собой. Александр говорил о том, что ненавидит деспотизм и любит свободу, всем сердцем желая успехов Французской Республике; его идеалы — правда и справедливость, их внушил ему наставник и единственный друг — Фредерик Лагарп, человек, которому он обязан в жизни всем, кроме рождения… Из-за кустов сирени, за которыми тропинка делала поворот, вышли две дамы. Адам узнал великую княгиню Елизавету и поклонился, сняв шляпу; она и сопровождавшая ее фрейлина присели в ответ, а Александр обменялся с женой улыбками.

— Моя жена — единственная поверенная моих чувств и помыслов, — сказал он негромко Адаму, когда дамы отдалились от них на достаточное расстояние. — Больше я ни с кем не могу говорить откровенно, даже с собственным братом: он тоже меня не понимает. Вы — первый человек, после отъезда моего дорогого учителя, кому я осмелился открыть свои истинные мысли…

Чарторыйский стал пылко благодарить великого князя и клясться в том, что никогда его не предаст. В их встрече он видит руку Провидения; обмануть доверие столь благородного и чистого душой человека значило бы совершить великий грех, какому даже не придумано названия! Его высочество может быть уверен в абсолютной преданности человека, прозябавшего во мраке отчаяния, пока их неожиданная встреча не осветила его беспросветное существование лучом надежды! Разумеется, он сохранит их разговор в строжайшей тайне, но просит сделать исключение для своего брата: он ручается, что Константин будет не менее предан и благодарен великому князю, чем он сам, а знание о том, что на чужбине есть человек, питающий теплые чувства к польским патриотам и разделяющий их идеалы, скрасит его жизнь и даст силы нести свой крест. Александр разрешил. Проговорив не меньше трех часов и исходив сад вдоль и поперек, они расстались, договорившись часто видеться, когда двор переедет в Царское Село.

***

Бесшумно ступая по коврам, айвазы убрали серебряные подносы с кофейниками и чашками и принесли сосуды с шербетом из розы, лимона и мяты, хрустальные стаканы и блюдо с мелко изрубленными фисташками. Князь Мурузи сделал приглашающий жест рукой, выпустив при этом колечко дыма изо рта. Огинский отпил немного освежающего напитка.

Когда он въехал сегодня вечером на мощенный булыжником двор конака с красивым деревянным балконом и высокой китайской крышей, поднялся на мраморное крыльцо, а затем, вслед за молчаливым слугой, по широкой деревянной лестнице, ведущей на второй этаж селямлика — мужской половины дома, то ожидал увидеть пожилого турка в феске, халате и шароварах, с услужливым и хитрым переводчиком и парой евнухов, дожидающихся распоряжений. Хозяин действительно был в национальной одежде, но оказался молодым человеком лет двадцати восьми, приветствовавшим гостя на превосходном французском языке. Теперь они сидели друг против друга на подушках за низкими столиками с шербетом, в просторной комнате в четыре окна, по стенам которой, между нишами для ваз и зеркала, были развешаны в рамках суры Корана, выведенные каллиграфическим почерком, и подставки для трубок с чубуками из жасминного, розового и эбенового дерева, с янтарными мундштуками, а пол покрывали толстые ворсистые ковры.

Князь Мурузи был братом господаря Валахии и первым драгоманом Высокой Порты, уполномоченным вести переговоры с посланниками иноземных держав. «Драгоман» — значит переводчик; князь владел четырьмя иностранными языками и самой секретной информацией. Он прекрасно знал, с кем имеет дело, и похвалил Михала за то, что тот прибыл в Константинополь под чужим именем: в противном случае Турции пришлось бы отвечать на требования России, Австрии или Пруссии о его выдаче. Их встреча должна остаться тайной, зато он обещает говорить с ним вполне откровенно.

После пережитого в последние месяцы Огинский думал, что его трудно удивить, однако осведомленность турецкого драгомана о польских делах привела его в изумление. Князь Мурузи очень метко охарактеризовал Станислава Августа, его врагов-тарговичан, но также Игнация Потоцкого, Гуго Коллонтая и Тадеуша Костюшко, о котором высказался с большим уважением, говоря, что он был послан Аллахом для спасения Польши. Конституция 3 мая тоже была в его глазах достойна всех похвал, однако принявший ее сейм допустил просчет, не направив в Константинополь дельного человека на смену прежнему послу, который вел себя надменно и оскорбительно, как и его многочисленное окружение из бездельников, глупцов и мотов, сделав поляков достойными презрения в глазах турок. Однако главной бедой была неспособность поляков действовать сообща, что уже не раз губило их страну. Князь показал Огинскому целый ворох писем и проектов, полученных со всех концов Польши, в которых содержались идеи и планы восстановления Отчизны, — объединить их в некую стройную систему было совершенно невозможно, настолько они противоречивы и неопределенны. Несомненно, все поляки мечтают о возрождении своего Отечества и намерения у них самые благородные, однако, как говорится в пословице, благими намерениями вымощена дорога в ад. Люди благоразумные поневоле согласятся с французским послом в Швейцарии Франсуа Бартелеми, который сумел заключить договоры с Пруссией, Нидерландами и Испанией, потушив огонь войны в Европе, что «для поляков необходимо сделать всё без самих поляков». Однако как раз Бартелеми-то для них ничего и не сделал, хотя Франция, диктуя свои условия Пруссии с позиции победителя, могла бы предусмотреть в договоре и статью в пользу Польши. Турция же не пойдет одна воевать за поляков против трех держав, поделивших их страну между собой. Впрочем, у французов есть шанс исправить дело, ведь в скором времени может быть подписан мир с Австрией — почему бы не вставить в него пункт о Польше? А потом, как только Швеция будет достаточно сильна, чтобы выступить против России с севера, Турция немедленно нанесет удар с юга; тогда-то храбрые поляки, которых Порта приютила на своих границах, оказывая им поддержку и покровительство, и смогут отомстить за поругание своей родины. Но прежде этого им не следует предпринимать никаких опрометчивых шагов, чреватых печальными последствиями.

Муэдзин дважды призывал правоверных к молитве — вечерней и ночной, а князь Мурузи всё излагал свои взгляды Огинскому, который покинул его дом около полуночи — не вполне обнадеженный, но и не слишком разочарованный.

На следующий день Вернинак сообщил ему добрые вести из Берлина: прусский король уже не рад, что получил Варшаву, поскольку на содержание там гарнизона и новой армии чиновников уходит уйма денег, а буйные поляки в любой момент могут снова взбунтоваться. Восстановление Польши теперь кажется ему даже желательным, ведь ею Пруссия сможет отгородиться от опасных соседей — России и Австрии. Фридрих-Вильгельм дал аудиенцию в Потсдаме генералу Домбровскому, который явился в польском мундире и заверил короля, что поляки мечтают увидеть на польском троне одного из сыновей его величества, если тот восстановит Конституцию. Король не ожидал подобных слов, однако выслушал их благосклонно и в своем ответе похвально отозвался о мужестве польского народа. Семнадцатого марта в Берлине прусская принцесса Фридерика-Луиза, племянница Фридриха Великого, вышла замуж за Антония Генриха Радзивилла — молодого представителя древнего литовского рода. По случаю этой свадьбы из-под стражи освободили Антония Мадалинского, Ежи Грабовского и Гелгуца; Мадалинскому предложили перейти на прусскую службу, но он отказался… Пруссия тоже на нашей стороне? Терпение и вера…

«Жан Ридель» продолжал свою обычную жизнь, переехав из гостиницы на съемную квартиру. Пера, спускавшаяся к заливу Золотой рог в самом узком его месте, сохранила черты итальянского города, напоминая Геную и Венецию: с высокими каменными домами вдоль прямых параллельных улиц, круто уходящих вверх, с католическими храмами — капуцинов, миноритов, иезуитов, с дворцом подеста, превращенным в гостиный двор, с тюрьмой при здании суда, Галатской башней и остатками городской стены. О том, что ты не в Европе, а в Азии, напоминала лишь пестрота обитателей, сновавших по улицам: французы, итальянцы, греки, русские смешивались там с евреями и турками. Квартал, населенный европейскими дипломатами, переводчиками и их семьями, простирался на милю от городских ворот до Кампо-деи-морти — «поля мертвых», кладбища, где два века назад хоронили умерших от чумы, а затем католиков. Французских послов и дипломатов, скончавшихся в Константинополе, погребали, однако, в церквах Святого Бенедикта и Святого Людовика, что подчеркивало особый характер отношений между Высокой Портой и Францией. Огинский каждый день ходил на прогулку по Кампо-деи-морти в утренние часы, когда еще не слишком жарко. На обратном пути он заворачивал в кофейню — выкурить трубку и выпить чашечку крепкого кофе.

Михал уже не удивился, когда подсевший к нему в тенистом патио турок лет пятидесяти заговорил с ним по-французски, однако оторопел от услышанного. Покончив с обычными приветствиями и формулами вежливости, турок, не меняясь в лице, сообщил ему, что уже много недель за ним следит, но только третьего дня узнал от секретаря французского посольства, что месье Ридель на самом деле поляк. Это и побудило его познакомиться, чтобы дать уроженцу глубоко любимой им страны несколько ценных советов.

Собеседник Огинского родился французом, но в двадцать лет отрекся от своей веры и принял турецкое имя Ибрагим. Во время предпоследней войны с русскими он попал в плен, бежал с тремя собратьями по несчастью и оказался в Варшаве, где к ним отнеслись очень ласково и помогли совершенно бескорыстно. Поляки всегда благоговели перед французами, поэтому жизнь Ибрагима превратилась в восточную сказку. Он был представлен королю, его братьям, польским вельможам и познакомился с ними довольно близко, о чем Михал мог судить по верным и точным суждениям Ибрагима об этих людях. Дамы прозвали его красавцем-турком, его уговаривали остаться в Польше навсегда, однако он предпочел вернуться в свое приемное отечество, где разбогател, породнился с семьей великого визиря и стал весьма влиятельным человеком. Так вот, воспоминания о том времени побуждают его отплатить добром соплеменнику людей, которые были так добры к нему самому. Молодой грек Димитрий, которого Михал нанял в секретари, — русский шпион. Каждое утро, пока Огинский уходит на прогулку, и каждый вечер, когда он встречается с нужными людьми, Димитрий отправляется в русскую дипломатическую миссию с докладом о его делах: с кем переписывается, с кем видается. А на улицах Перы Огинского «пасут» еще несколько греков. И будьте уверены, что русский посол прекрасно осведомлен обо всем, что происходит в резиденции Вернинака. На этих словах Ибрагим откланялся и ушел.

***

Больше никогда.

Эта фраза засела в голове Станислава Августа после разговора с Генриеттой, которая взяла на себя роль почтальона и привезла ему из Варшавы целую пачку писем. Он обрадовался ее приезду, она всегда действовала на него ободряюще. Хотя, конечно, восьмидесятилетняя старушка в чепце, с острым носом и морщинистой верхней губой, уже не была той очаровательной Генриеттой Люлье — Люльеркой, как презрительно прозвали ее варшавские ханжи, — в чьем доме на Краковском предместье он провел столько упоительных минут. Этот дом ей подарил Казимир, тоже оценивший ее прелести… Казимир приезжал недавно и пробыл всего пару дней. Он не сказал этого вслух, но было ясно, что он приезжал проститься. Брат сильно сдал, ходил, опираясь на трость, и страдал одышкой. Ему уже почти семьдесят пять. Станиславу Августу шестьдесят четыре. Ему словно подставили зеркало из грядущего — вот что его ждет, вот он — конец его пути, и нельзя ни свернуть, ни вернуться обратно…

Интересно, видела ли это Генриетта в своих картах тогда, сорок три года назад в Париже, когда предсказала ему королевский венец? Как забавно: в двадцать лет перспектива стать королем представляется чем-то сказочно-прекрасным, таким уделом, лучше которого и пожелать нельзя. Что бы он подумал, если бы она тогда рассказала ему всё? Об изменах и унижениях, интригах и войнах?.. Наверное, не придал бы этому значения. «А потом король отдал ему свое королевство, стал Игнась править и правит им по сей день». Так бывает только в сказках. Но когда на голову Станиславу возложили корону Болеслава Храброго, он примерно так и представлял себе свою новую жизнь. Если бы он увидел себя не в Варшаве, среди вытянувшихся в струнку красномундирных богатырей польской коронной гвардии, а в Гродно, в окружении русских штыков…

Он в шутку предложил Генриетте погадать ему снова. Она так же шутливо ответила, что давно не занимается этим ремеслом и знает лишь одно: это их последняя встреча.

Больше никогда…

На переломе своей жизни, когда человек достигает вершины и теперь ему предстоит путь не в гору, а под горку, он впервые осознает это «больше никогда» и ужасается ему. Он больше никогда не будет молод, здоров и беспечен. Ему больше никогда не пожимать в волнении маленькой ручки в вихре танца; больше никогда юная прекрасная девушка не подарит ему такой взгляд — искренний, восторженный и чистый. Больше никогда он не прыгнет с кручи в бурный поток, веря, что выплывет. Человек оглядывается назад, на то, чего больше никогда не будет, и отчаянно пытается вернуться туда, сползая по склону, цепляясь за всё, за что можно зацепиться, и делая глупости… После отъезда Казимира Станислав Август многие часы провел в слезах, воочию увидев это «больше никогда». Генриетта совершила маленькое чудо. Она заставила его смотреть не назад и не вперед, а вокруг себя. Они больше никогда не увидятся, поэтому она здесь, улыбается ему своими тонкими губами, пряча поредевшие зубы. Он повез ее гулять на Неман — и словно впервые увидел это всё, увидел ее глазами: синее небо, носящихся над водой стрижей, ивы, полощущие свои длинные ветви в зеленых струях… Может быть, завтра он этого уже не увидит, так зачем же сегодня предаваться тоске по безвозвратному, а не радоваться тому, что имеешь?

В дверь постучали; вошел лакей с серебряным подносом, на котором лежала запечатанная записка от Репнина. Посланный внизу ждет ответа. Очки… Где очки? Князь приглашает его присутствовать на военных учениях под командованием подполковника Барклая-де-Толли, георгиевского кавалера, после чего в палатках будет дан обед в присутствии дам, каких его величеству будет угодно взять с собой. Станислав Август просит передать ответ на словах: он благодарит за приглашение и непременно будет, с тремя дамами. Князь Репнин тоже знаком с Генриеттой, и очень близко. В свое время он выбалтывал ей на подушке такое, чего при иных обстоятельствах, возможно, не сказал бы и под пыткой.

Пусть Генриетта посмотрит на молодых здоровых мужчин. Ведь больше никогда…

***

— Республика — единственная форма правления, отвечающая желаниям и правам человечества!

Александр и Адам шли проселком вдоль парка, направляясь к Новому дворцу, который великий князь недавно получил в подарок от бабушки. Каждое утро они уходили гулять и за оживленным разговором проделывали несколько верст. Предметом их споров обычно служило государственное устройство и принципы мудрого правления. Вот и теперь Александр развивал Чарторыйскому усвоенные им взгляды Лагарпа:

— Нет ничего более несправедливого и бессмысленного, чем наследственная монархия. Правление государством — такое же поприще, как и все прочие. Если, к примеру, сын живописца не чувствует в себе призвания к ремеслу своего отца и не имеет к нему ни склонности, ни способностей, никому и в голову не придет принуждать его стать преемником своего родителя. Но предположим, что он избрал для себя ту же стезю, однако его родитель скончался, работая над важным заказом, — заказ передадут другим мастерам, более сведущим и опытным в своем деле, не принимая во внимание уз родства между мастером и подмастерьем. Так почему же не поступать так же с правителями, чья ответственность куца более велика, а последствия их деяний могут оказаться благодатными или пагубными для многих тысяч людей? Верховную власть надлежит передавать не по случайности рождения, а по волеизъявлению народному!

Адам в молчании сделал несколько шагов, обдумывая свой ответ. За последнее время он достаточно хорошо узнал Александра, ведь они виделись в Царском Селе каждый день: гуляли, обедали или ужинали, играли в горелки у колоннады Большого дворца вместе с другими членами императорской фамилии, фрейлинами и кавалерами, на глазах у императрицы, которая, казалось, поощряла их дружбу. Первое впечатление, оставшееся после достопамятной прогулки по Таврическому саду, осталось неизменным: Адам верил в искренность великого князя и благородство его намерений. Однако от него не могло укрыться и то, что Александр склонен предпочитать слова делам, его образование крайне поверхностно, а суетливая праздность придворной жизни отнимает у него драгоценное время, которое можно было бы употребить с великой пользой, и губит его. Кроме того, помимо жизни в Царском Селе, протекавшей на виду у всего двора, под маской покорности бабушке, великие князья вели и другую, тайную, жизнь в Павловске, отстоявшем от Царского всего на версту. Владения их сурового отца, которого они страшно боялись, являли собой совсем иной мир — тоже выдуманный и искусственный, но совершенно в ином роде. Екатерина подражала Версалю «короля-солнце», Павел — Потсдаму Фридриха Великого, изгнав, впрочем, из нее философскую переписку и салонную игру на флейте: этот инструмент, вместе с барабаном, был нужен только для задания ритма марширующим солдатам, одетым в нелепую, неудобную форму, от которой в русской армии давно отказались. Маневры, парады, подчеркнутое внимание к мелочам — эта жизнь казалась Александру и Константину более насыщенной, ведь они служили, исполняли обязанности, трепеща перед отцом и млея от его редких похвал. В Петербурге Александр был шефом Екатеринославского полка, Константин — Санкт-Петербургского гренадерского; каждый имел по одному штаб-офицеру, несколько обер- и унтер-офицеров и по два взвода отборных солдат, но Александр мало ими занимался, зато Константин усердно муштровал своих гренадер во дворе Мраморного дворца, пренебрегая юной супругой. В Гатчине же или Павловске они были шефами особых батальонов и, стоя на флангах, командовали перестроениями в присутствии отца — это казалось им настоящим, ответственным делом. А потом тайком пробирались в Царское, стараясь не попасться бабушке на глаза в гатчинской форме, и льстили себе, принимая ее отвращение за страх. В Павловске всё становилось с ног на голову: Константин, изучивший все тонкости парадной шагистики и ружейных приемов, поучал старшего брата, который внимал ему, признавая его превосходство. Эта игрушечная жизнь подменяла собой настоящую. Великий князь Константин вел с Константином Чарторыйским долгие беседы о войске, но не о войне, хотя Персидский поход сильно занимал двор и правительство. Когда Екатерина наконец решилась доверить старшему внуку какое ни на есть поручение, отправив его вместе с генералом Кутузовым осматривать крепости на шведской границе, Александр отнесся к этой поездке совершенно равнодушно и не извлек из нее никакой пользы, хотя крепости были самые настоящие и войска в них — не потешные. Такими же неглубокими были его познания в областях, о которых он любил рассуждать, — политике, истории и законоведении. Адам имел возможность убедиться, что великий князь не прочел до конца ни одной серьезной книги, ограничившись экстрактами из них. «Трактаты о правлении» Локка, где обозначены принципы парламентаризма и народовластия, «Письма об изучении истории» и «Рассуждение о партиях» Болингброка, в котором он признает народные восстания неизбежными, считая их признаком истинной свободы, «Дух законов» Монтескье, «Принципы политического права» Руссо, «Об уме» Гельвеция, выступающего против просвещенного абсолютизма, «Социальная система» Гольбаха, ратовавшего за экономическую свободу, сочинения Кондорсе и Тюрго, выступавших за и против прямого народного правления, критические замечания Мабли в адрес английской конституции, — все эти труды Александр если и держал в руках, то лишь пролистал или вскользь пробежал глазами, не усвоив сути. Чарторыйский предложил руководить его чтением, и Александр с благодарностью согласился, однако продолжал вести прежнюю рассеянную жизнь, а книги так и лежали нераскрытыми.

— Случайность рождения и случайность избрания стоят друг друга, — заговорил наконец Адам. — Поверьте мне, Польша настрадалась от случайностей избрания не меньше, чем Россия — от случайностей рождения.

На мгновение ему представилась тонкая усмешка Цицианова: тогда, за обедом у короля, Чарторыйский говорил совсем иное. Что ж, с тех пор он многое пережил и передумал; мысль человеческая — субстанция живая и способная к развитию. Вот и Александру пора научиться думать самому, а не прятаться за чужими идеями.

— Для достижения целей важно уметь выбирать средства. Ведь живописцу, о котором вы говорили, важный заказ доверила не чернь, не способная судить ни о его дарованиях, ни о замысле его произведения, а люди, сведущие в искусстве…

Адам замолчал, подыскивая более удачную метафору. Дорога шла мимо фермы; несколько баб, согнувшись, пололи грядки в огороде.

— Россия еще не готова к республиканскому правлению, — продолжил Чарторыйский. — Прежде чем бросить в землю зерно, ее следует вспахать и удобрить, вырвать из нее сорную траву предрассудков, дабы те не заглушили ростков прогресса…

Александр остановился и тоже смотрел на баб. Его красивые голубые глаза заволоклись слезами умиления.

— Взгляните, Адам, как это прекрасно! — прошептал он. — Как я мечтаю об уединенной жизни на ферме, на лоне природы! Просыпаться с рассветом, ложиться на вечерней заре; руководствоваться лишь круглогодичным ходом светила; выезжать в поле на работу, предаваться сельским занятиям, коротая досуг за чтением книг…

Чарторыйский представил себе на месте баб в огороде великую княгиню Елизавету в фижмах и едва сдержал смех. Восторги великого князя перед каждым полевым цветком, резным кленовым листом или необычной формы деревом казались ему неуместными и по-детски наивными, а пейзажи в окрестностях Петербурга — унылыми, плоскими и блёклыми, особенно в сравнении с его родными Пулавами. Но в конце концов, Александр еще слишком молод, ему всего девятнадцать лет, и откуда же взяться зрелости суждений, если его всячески оберегают от жизни, не позволяя набраться опыта?

— Ваше высочество, — начал он мягко, — спуститесь на землю, раз уж вы грезите о ней. Есть вещи, не зависящие от вашей воли, но есть и те, которые вы в силах изменить. Вы рождены для трона; ваша забота о народе и его благе делает вам честь; так зачем же лишать ваш народ счастья получить, наконец, правителя, входящего во все его нужды и пекущегося о нем, приводя законы, устанавливаемые человеком, в соответствие с законами Бога и природы? Признайте, что раз уж вам выпал столь великий жребий, уклоняться от него было бы недостойно.

Александр посмотрел на него виновато, но как изнеженный, избалованный ребенок.

— Ах, если б вы знали, как это трудно!

— Вы думаете, что землепашец не сталкивается с трудностями? Зачем же только говорить о них, их надобно превозмогать! Цель сама по себе ничто, если ее не добиваться. Поверьте же в себя, в свои силы, в…

— Да-да, вы правы, — перебил его Александр, оборвав разговор, который вдруг ему наскучил.

Остаток пути они говорили о всяких пустяках.

Во дворец они зашли со стороны сада. Адаму показалось, что в цветнике мелькнуло белое платье, и его сердце забилось сильнее.

Его чувства к великой княгине Елизавете не были тайной для Александра, который, к удивлению Адама, поощрял их. Сначала Адам заподозрил в этом ловушку, но со временем убедился, что великий князь действительно не ревнует к нему свою жену и даже словно забавляется, глядя со стороны на его любовь, которую он уже не в силах скрывать. Как всё это понять? Разве он сам не сказал ему в самом начале их близкого знакомства, что жена — его единственный друг и единомышленник? А может быть, в этом-то всё и дело… Великий князь видит в своей супруге в большей степени подругу, чем жену (чем очень недовольна императрица); она же, как истинный друг, не может не замечать того, что очевидно и Адаму. Елизавета… Луиза не одобряет вылазок в Павловск, она хочет видеть мужа не капралом, а тем, кем ему уготовано стать самой судьбой, взяв на себя роль его верной помощницы. Она уже готовится к этой роли, много читает, думает; она выучила русский язык и довольно хорошо знает Россию… Но Александр, прячась за красивыми словами, не хочет ничего менять. Он раздувает искру в душе Адама, надеясь, что вспыхнувший костер перекинется и на Луизу, и тогда, занятые своей любовью, они наконец-то оставят его в покое…

Луизу такое положение тяготило; она избегала встреч с Адамом наедине и третьего дня, например, когда Александр, вернувшись из Павловска, уснул прямо на диване, отказалась ужинать в обществе Чарторыйского и ушла к себе. Адам видел, что она любит своего мужа, страдая от его равнодушия, и мучился: ему хотелось упасть перед ней на колени и целовать ей руки, говоря о том, что этот человек — теплый, поверхностный, не способный на сильные чувства, мысли и поступки, — ее не достоин… И в то же время он понимал, что этим только оттолкнет ее.

Адам порой удивлялся себе: он никогда не думал, что способен на низкие поступки. Разве не низко — добиваться жены своего друга? Хорошо, допустим, Александр сам этого хочет, но разве не низко сначала заискивать перед фрейлиной Луизы, Варварой Головиной, а потом, получив отказ в помощи, интриговать, чтобы разлучить ее с великой княгиней? Ее муж, граф Николай Головин, назначенный гофмейстером «молодого двора», посмел сделать Александру замечание относительно его поведения, наносящего ущерб репутации Елизаветы. Неужели он, князь Адам Ежи Чарторыйский, способен погубить женщину?..

Его брат Константин влюбился в великую княгиню Анну, жену Константина, и имеет гораздо больше успеха. Юлия лишена брони, делающей неприступной ее невестку: она не любит своего мужа. Она просто одинокая, несчастная девочка, жаждущая душевного тепла и мечтающая о романтических приключениях, не подготовленная к ударам жизни и не усвоившая строгих нравственных правил. И она права! Обречь себя на положение жертвы, хранить верность мужу-тирану, этому грубому мальчишке-солдафону, из страха сплетен, осуждения, гнева старой императрицы? Во имя чего? На что она может рассчитывать в будущем? Боль, слезы, обиды и одиночество — вот ее вечный удел, а время приведет с собой только старость и болезни. Зачем же упускать сейчас свой единственный шанс быть счастливой?

В саду никого не было. Александр с Адамом направились в левое крыло, где находились библиотечные комнаты. Там их и нашел запыхавшийся слуга, чтобы сообщить важную новость: рано утром, без четверти четыре, у великого князя родился брат. Александр немедленно простился с Чарторыйским и отправился к матери.

Еще вчера Мария Федоровна медленно прогуливалась по аллее, а Константин притворно ужасался размерам ее живота, говоря, что в нем могли бы уместиться четверо. Младенец действительно родился огромным — аршин без двух вершков. Бабушка, всегда больше радовавшаяся мальчикам, чем девочкам, была в восторге и уверяла, что если этот богатырь будет продолжать, как начал, его старшие братья покажутся пред ним карликами. Слышавший эти слова низкорослый Павел еще больше помрачнел. При дворе ходили слухи, что цесаревич, давно не ладящий с женой, не приписывает себе заслуги в рождении этого сына. Павел не хотел даже присутствовать на крещении, но всё же прислушался к уговорам своих приближенных. Сразу после обряда, во время которого орущего басом младенца нарекли Николаем, он уехал в Павловск, не оставшись обедать.

Новорожденного, как обычно, отлучили от родителей и отдали под присмотр бабушки. Он отличался отменным аппетитом. Кормилицу ему подобрали заранее — здоровую и крепкую крестьянку, но и она не справлялась, и уже через две недели малыша пришлось подкармливать кашкой. На должность няни императрица, по рекомендации фельдмаршала Суворова, назначила Джейн Лайон, дочь лепного мастера-шотландца, проявившую храбрость, мужество и самоотверженность во время несчастных варшавских событий.

Суворов еще в марте уехал к войскам; на июньском празднике в Царском Селе присутствовали только его зять и дочь с одиннадцатилетним братом Аркадием. Граф Александр Васильевич сына своим не признавал и жизнью его не интересовался, подозревая жену в супружеской измене и добиваясь расторжения брака, в чем ему неизменно отказывал Синод. Екатерина П, однако, призвала мальчика ко двору и сделала камер-юнкером великого князя Константина. Николай Зубов подыскал ему воспитателя — своего боевого товарища Шарля Оде-де-Сиона, савояра, звавшегося теперь Карлом Осиповичем.

Загрузка...