VII

Март — тяжелый месяц. Солнце редко пробивается сквозь серый войлок неба, днем кажется, что уже вечер; дождь барабанит по крыше, забрызгивает оконные стекла, и от этого становится еще тоскливей. В больших залах Нового замка холодно и неуютно, сырость проступает изо всех щелей. За окном ноздреватый снег смотрится грязной ватой, земля неопрятна, деревья голы… Всё дышит безысходностью.

Станислав Август больше не ездил в дальние прогулки. Каждый день утром он выходил на террасу и стоял там, вглядываясь в мутную даль, пока влажный холод, поднимаясь от земли, не пробирался под отороченный мехом кафтан, вызывая озноб.

Зачем он влачит свое существование? В чем смысл этого прозябания? Или он настолько согрешил против своего высокого предназначения, что Господь хочет наказать его еще при жизни? А может быть, это новые испытания — поддастся ли он греху уныния, не станет ли роптать, подобно Иову?

«На что дан страдальцу свет,

и жизнь огорченным душою,

которые ждут смерти, и нет ее,

которые вырыли бы ее охотнее,

нежели клад, обрадовались бы до восторга,

восхитились бы, что нашли гроб?

На что дан свет человеку,

которого путь закрыт,

и которого Бог окружил мраком?

Вздохи мои предупреждают хлеб мой,

и стоны мои льются, как вода,

ибо ужасное, чего я ужасался,

то и постигло меня;

и чего я боялся, то и пришло ко мне.

Нет мне мира, нет покоя, нет отрады:

постигло несчастье».

Утром пятнадцатого числа Понятовский почувствовал, что не может выдохнуть. Воздух наполнял его грудь, но не выходил обратно, как будто это был не воздух, а вода, а сам он тонул и захлебывался. Вокруг него суетились, подкладывали под спину подушки, послали за врачом, чтобы пустить ему кровь. Станислав Август неожиданно сильной рукой оттолкнул медика, встал на кровати на четвереньки, — бледный как смерть, с выступившими на лбу капельками пота, издавая горлом хриплый свист, — и вдруг закашлялся, выплевывая мокроту, словно всамделишный утопленник, вытащенный на берег. Лицо и шея его покраснели, а сердце будто сжало тисками. Его снова уложили на постель полусидя, и врач всё-таки пустил ему кровь. К Понятовскому вернулся дар речи, он позвал к себе Мнишека и Горжевского, чтобы продиктовать им свою последнюю волю. К вечеру, однако, ему стало лучше. Невзирая на возражения сестры Изабеллы, приехавшей из Белостока, Станислав Август велел себя одеть и поехал в костел иезуитов — возблагодарить Господа.

***

Зиму и весну Городенский и Зенькович провели в Якутске, дожидаясь, пока вскроется Лена. Сюда они тоже прибыли водным путем — несколько дней плыли вдоль скалистых берегов, поросших низким бором, мимо сотен водопадов, поднимавших столбы водной пыли, в которых купалась радуга. Городенский был нездоров: еще в Иркутске заболел лихорадкой, мучился от удушья, насморка, головной боли и колотья в боку. У Зеньковича же на лице образовалась какая-то багровая опухоль угрожающего вида, которая ужасно чесалась. Офицер охраны, однако, отказался повременить с отъездом: в приказе сказано, что даже если арестант дорогой умрет, он должен доставить его в место назначения, а мешкать в пути ни в коем случае нельзя. К Зеньковичу он всё же согласился позвать доктора, опасаясь заразы. Местный эскулап, осмотрев больного, сообщил, что язва сия, верно, пришла от китайцев. К лечению есть простое средство: надо исколоть опухоль иглой и приложить листовой табак, смоченный в нашатырном спирте. Он уже собрался продемонстрировать свой метод, но Зенькович отказался наотрез, опасаясь непоправимого урона для своей внешности, и просил позвать к нему китайского лекаря. Офицер пригрозил вычесть плату лекарю из его жалованья, но Ян стоял на своем: он согласен голодать, лишь бы не остаться уродом. Пришел старый китаец с лицом, похожим на грецкий орех, и с прозрачными хвостиками усов; прилепил к язве Зеньковича красный пластырь с женьшенем и Городенскому тоже дал выпить какое-то снадобье. Обоим тогда полегчало; несколько компрессов, уже в пути, полностью вернули Зеньковичу прежний облик. А вот Городенский, должно быть, не исцелился совершенно, поскольку в марте, как только переменился ветер и воздух стал тяжелым и влажным, он вновь свалился в жару, головная боль доводила его до рвоты, а затем еще и всё тело покрылось красной сыпью.

Выхаживал его литвин из Минска. Комендант Якутска Богдан Карлович Гельмерсен участвовал в Польской кампании и неплохо похозяйничал в Минском наместничестве; в его доме было много утвари из костелов: дароносиц, чаш, дискосов и прочих вещей, и вся прислуга была из поляков. Здесь, в Сибири, он тоже не плошал: отбирал себе лучших соболей из ясака, который привозили туземцы.

Якутск был небольшой деревянной крепостью; большую часть населения составляли казаки, а оживал город в базарные дни, когда туда съезжались купцы из Иркутска и других мест, чтобы сменять на пушнину, рыбу и оленье мясо сукно, кожи, топоры и прочие нужные туземцам вещи. Получая дань и от купцов, комендант, однако, брезговал их обществом, не почитая за европейцев. Поэтому на свои именины он пригласил ссыльных поляков, бывших тогда в Якутске: Городенского с Зеньковичем, Копеца, стражника литовского Оскерко и волынского помещика Дубражского. Городенский идти не хотел, опасаясь, что нe сможет сдержаться и плюнет коменданту в рожу Но Зенькович его уговорил, обещая шутку, которая его позабавит.

Есть все блюда пришлось ложкой: вилок и ножей арестантам не давали. После обеда всё общество перешло в большую залу, украшенную китайскими деревьями в кадках; начались танцы. Поляки хмуро стояли или сидели у стен, танцевал один Зенькович, неизменно приглашая жену коменданта — уже немолодую шведку с лошадиным лицом и в платье с чересчур открытыми плечами. Он смотрел на нее всё умильнее, брал за руки всё нежнее и даже пару раз приобнял за талию; она наконец принялась ему улыбаться и пыталась кокетничать; лицо коменданта пошло красными пятнами, но скандала он не сделал. На Пасху поляков снова пригласили к нему в дом — всех, кроме Зеньковича. Городенский сказался больным и не пошел.

***

Гудел огонь, с треском рушились балки и стены, пронзительно кричали женщины в черных одеждах, хватаясь руками за голову, гомонили мужчины, бестолково бегавшие по улице, собаки лаяли и выли. Огинский издали смотрел, как горят бедные кварталы Смирны, как пламя пожирает один за другим ветхие деревянные дома и жалкие лавчонки. Он прибыл только вчера; едва устроившись, написал Вернинаку в Константинополь, а рано утром его разбудили шум и крики…

Как, однако, беспечны местные власти! Неужели нельзя было завести пожарную команду, чтобы каждый знал, что ему делать, а не метался без толку? Столько людей на улице, а нет ни багров, чтобы растаскивать головешки, ни бочек с водой для тушения, ни даже песка. Было бы достаточно, чтобы один знающий и решительный человек приехал на место и навел порядок: выстроил людей в цепь — передавать ведра, велел бы разрушить пару хибар с обеих сторон от уже горящих, чтобы предотвратить распространение огня, но нет, ничего подобного. А ведь уже завтра, если не сегодня, погорельцы, оставшиеся нищими, отправятся просить милостыню к мечетям в богатых кварталах, распространяя насекомых и какую-нибудь заразу. Какая дикая страна…

И всё же в Смирне было свое очарование. Между приступами лихорадки Михал гулял по живописным окрестностям города, среди прозрачных лиственниц и темных веретен кипарисов, бродил по руинам храма Артемиды Эфесской, пытаясь себе представить, как он выглядел до своего сожжения, часами простаивал на мосту Караванов через узкий мелкий Мелес, наблюдая за верблюдами и их погонщиками, неспешно курившими свои трубки. Когда-то здесь пел свои песни Гомер, прославляя подвиги греков под стенами Трои…

Лихорадка никак не отпускала Огинского. Сбежав из Неаполя, он снова застрял на много дней в Риме. Колыско тоже тяжело заболел, и Михал уехал во Флоренцию один. Оттуда он добрался до Ливорно, где пятого февраля сел на английский корабль, идущий в Константинополь. Капитан-венецианец был так любезен, что уступил ему свою каюту, а сам укладывался спать в кубрике. Другими пассажирами были несколько евреев из Ливорно и Александрии, испанский священник, глухой переводчик и паломник. До Мальты добирались недели три: после того как судно, миновав Эльбу и Сардинию, стало продвигаться вдоль побережья Сицилии, ветер сменился на встречный, а затем и вовсе стих. В Валетте на борт поднялся француз с дюжиной африканских невольников. Огинский испытал неприятное чувство при виде череды чернокожих людей, скованных одной цепью. А как же закон против рабства, принятый Конвентом еще два года тому назад? Все люди, проживающие в колониях, без различия цвета кожи, являются французскими гражданами и пользуются всеми правами… Понятно, что в любом законе есть лазейки. Однако как неприятно видеть уроженца страны, несущей свободу народам Европы, который лишает этой свободы африканских туземцев, чтобы продать их, точно скот или мебель… Да, у Огинского есть крепостные… Были крепостные. Но это же совсем иное! Хороший помещик радеет о своих крестьянах, об их благополучии, ведь у крестьян есть свое хозяйство, семьи, дети, скот. Да, их можно продать и наказать, но убийство крепостного в Польше карается смертью. Впрочем, он слышал, что императрица Екатерина отменила смертную казнь на захваченных территориях…

Средиземное море пересекли за четыре дня. За островом Цериго корабль попал в сильный шторм, бушевавший несколько дней, из-за чего пришлось провести неделю на острове Спеце, исправляя повреждения и латая паруса. Капитан объявил, что до Константинополя судно не дойдет, придется встать на ремонт в Смирне.

Три недели в Смирне пошли Огинскому на пользу: умелый итальянский врач вернул ему телесное здоровье, а дружеские разговоры с французскими купцами и голландским консулом укрепили его дух. Наконец, пришло письмо от Вернинака и паспорт на имя Жана Риделя, гражданина Франции. Устав дожидаться корабля, Михал решил продолжить путь верхом; французское консульство дало ему в спутники янычара.

Небольшой караван (к ним присоединились несколько турок) продвигался на север, оставляя справа предгорья Западного Тавра. Было уже совсем тепло, и из земли, покрывшейся свежей травой, пробивались диковинные цветы, каких Михал никогда раньше не видел. За кустиками арчи и зарослями барбариса тянулись кверху сосны, кипарисы, миртовые и лавровые деревья, ливанские кедры… Оглядываясь вокруг, Михал чувствовал комок, подступающий к горлу: прежде он только читал об этих краях и славных событиях, происходивших здесь много веков назад, и вот теперь сам едет по стопам великих воинов, поэтов и философов. В Магнесии он видел скромную и неказистую гробницу Фемистокла. Три дня спустя они перешли вброд речку Коджа-Су, и Огинский понял, что это Граник — та самая река, на которой Александр Македонский одержал свою первую победу над персами. В Пандерме он сел на турецкую фелуку, пустившуюся в плавание через Мраморное море — древнюю Пропонтиду.

Переезд длился сутки, судно было дрянное, как и настроение Михала. Что осталось от империи Александра, от его подвигов и славы? Где Троя? Где Византия? Стоило ли в своё время бороться за власть, пуская в ход жестокость и коварство, истреблять армии и целые народы, чтобы на месте великой империи остались жалкие поселки и неграмотные пастухи, бродящие с козами по горам?.. Впрочем, вид константинопольского порта с выстроившимися в ряд трехмачтовыми судами, угловая башенка дворца Топ-капы на холме, поднимающиеся уступами сады с частоколом кипарисов и похожие на кипарисы минареты возле величественных мечетей отвлекли его от мрачных мыслей — наконец-то он в столице Высокой Порты!

Спустившись по трапу, Огинский столкнулся с Данганом — переводчиком при французском посольстве, совершенно случайно оказавшимся в порту. Через час он уже беседовал с Вернинаком в его резиденции.

Посол встретил его тепло и радушно, но по его отрывистым фразам Михал быстро догадался, что ситуация изменилась — вернее, оказалась совсем не такой, какой они себе ее представляли несколько месяцев назад. Наследник шведского престола Густав Адольф намерен отказаться от брака с принцессой Мекленбургской, который поддерживала Директория, и склоняется к союзу с Россией: вероятно, шведов напугало январское появление в Финляндии Суворова, устроившего там смотр русским войскам. Турки не горят желанием помогать полякам, иностранные дипломаты плетут интриги, чтобы ослабить влияние Франции на Высокую Порту, поэтому нужно быть настороже, разборчивее заводить новые знакомства, особенно среди иностранцев, и ни в коем случае не выдавать своего польского происхождения. Он — Жан Ридель.

В гостинице Михал разложил на кровати ворох писем из Парижа и Венеции, переданных ему Вернинаком. Чтение только усугубило его тоску. Поляки перессорились и в Париже. Барс, назначенный представителем Речи Посполитой еще на Конституционном сейме, писал, что личные враги пытаются опорочить его в глазах французского правительства, и просил не верить никаким слухам о нем. Другие сообщали, что переписку с представителями польских патриотов за рубежом уполномочены вести только пять человек, избранных польской общиной в Париже: Мневский, Ташицкий, Дмоховский, Прозор и Гедройц, и больше ни с кем дела иметь нельзя, особенно с Барсом. В целом две фракции, сложившиеся еще несколько лет назад, так и не смогли найти общего языка и избрать общего лидера: революционеры считали, что цель (то есть возрождение Польши) оправдывает любые средства; приверженцы Конституции 3 мая проповедовали более умеренный подход. Имелось и письмо от «Польской депутации» за пятью подписями, которое добиралось из Парижа целых три месяца. В нем говорилось, что французское правительство обещало полякам выступить посредником в переговорах с турками о предоставлении займа в пятьдесят миллионов пиастров на закупку вооружения, а Огинский уполномочен просить турецкие власти о предоставлении артиллерии для армии в сто тысяч человек. Как только в этих переговорах наметятся положительные сдвиги, Депутация явится в Константинополь, чтобы заняться созданием польской армии на границе и разработать план польской конфедерации, с целью подготовки которой Гедройц направляется в Литву, а Ташицкий — в Галицию.

Пока Огинский плыл в Смирну, Польская депутация обратилась к французскому правительству с просьбой направлять всех польских военнопленных и австрийских дезертиров на турецкую границу: из них будут формировать армию для новой конфедерации. Французский консул в Молдавии и Валахии должен был оказывать помощь прибывающим туда польским военным. В честности и усердии консула никто не сомневался, и всё же лучше отправить туда кого-нибудь из поляков. Однако Огинский не может быть этим кем-то, ведь он вынужден выдавать себя за француза…

Таиться, скрываться, притворяться, обманывать самому и подозревать в коварстве остальных — всё это действовало на Михала похуже лихорадки. Кто говорит правду, а кто лжет? Армия, война, конфедерация — это провокация, обман или самообман? Вернинак то уверяет, что Турция готовится к войне: главнокомандующий в Андрианополе получил необходимые инструкции и отдал приказ набирать войска, то говорит, что Турция войны не хочет, а происки антифранцузской коалиции подрывают доверие султана к Франции. С одной стороны, султан удостоил Вернинака аудиенции, не дожидаясь присылки из Парижа традиционных подарков, а с другой — рейс-эфенди, то есть турецкий канцлер, выразил ему свое неудовольствие из-за доклада Буасси д’Англа в Конвенте о положении в Европе. Михал читал этот доклад, сделанный еще осенью прошлого года: автор превозносил широту ума и тонкую политику Екатерины И, ученицы французских философов, и утверждал, что она не может питать личной ненависти к французской Республике, разделяющей ее идеалы, и видит в ней не врага, но друга; коалиция с Пруссией и Австрией имела целью ослабить и разорить эти державы, ввергнув их в войну, а раздел Польши — обеспечить свободный проход русским войскам в Константинополь, чтобы посадить там на трон своего внука… Вернинак с трудом выкрутился из неловкой ситуации, объяснив рейс-эфенди, что мнение одного человека и даже нескольких людей не может повлиять на политику французского правительства, ищущего союзников против России не только в Константинополе, но и в Стокгольме и Берлине.

Между тем Вернинака собираются отозвать и заменить генералом Обером-Дюбайе. Хорошо это или плохо? Посол внушал Огинскому, что для поляков это хорошо: генерал найдет способы убедить турок начать войну с Россией и в случае необходимости сам сможет руководить военными операциями. Но для поднятия боевого духа турок нужен не генерал, облеченный дипломатической миссией, а французский флот в Дарданеллах. К тому же ходят слухи, что к Днестру направляется русская армия под командованием Суворова. А это значит, что войны не будет. Так что же должен делать Жан Ридель?

***

Блажен человек, которого вразумляешь Ты, Господи, и наставляешь законом Твоим, чтобы дать ему покой в бедственные дни… Когда только они закончатся, дни эти бедственные…

Доносят, что в Вильне объявились люди в черных шапках — почему в черных? Уж не знак ли это какой для новых злоумышленников? Николай Васильевич Репнин тотчас написал Александру Петровичу Тормасову, виленскому губернатору, чтобы усилил бдительность и велел евреям в шинках присматриваться к пришлым людям и прислушиваться к разговорам.

В Гродно вот тоже — донос поступил от шляхтича Хивовского о том, что Анджей Любовецкий, камердинер бывшего подскарбия литовского Дзяконского, с сообщником своим Томашем Снарским, бывшим поветовым ротмистром, подбивают других шляхтичей напасть на квартиры русских военных, арестовать Репнина и начать восстание. И снова в апреле! Репнин велел злоумышленников схватить, а войска вывести за город в лагеря, чтоб не случилось опять такого позора, когда б нас в постели застали, как в прошлое бунтование.

Двух юнцов отвезли в Слоним для проведения следствия. Репнин сам присутствовал при допросах. Дерзкие речи, гордо вскинутые подбородки — каждый мнит себя Муцием Сцеволой и той же славы жаждет. Что с ними делать? Заговор хотя и возмутительный, но, как выяснилось, самый вздорный, глупый и совсем несообразный. Николай Васильевич так и отписал генерал-прокурору Самойлову, отослав обоих молодцов в Петербург. Там их, «в рассуждении непричинения никакого вреда», приговорили к ссылке в Сибирь… Доносчика наградили.

Только с этим делом покончили — из Варшавы письмо: открылся заговор, относящийся до предприятий Иоахима Дениско в Молдавии. Тут уже не шутки; пруссаки пишут, что возмущению, которое должно начаться в Валахии, содействуют французский посол в Берлине Кайяр и агент Парантье, а главные соучастники — польские беглецы, собравшиеся в Париже и именующие себя Центральной администрацией Конфедерации Польского народа. И далее список из сорока трех персон, из коих многие Репнину знакомы: тут и Кароль Прозор, и Дмоховский, Мейер, Барс, генерал Гедройц, Григорий Грабовский, староста Потоцкий с сыновьями, Неселовский, Гельгуд, Казимир Сапега, генералы Домбровский и Мадалинский, Тизенгауз, Рымкевич, Лазницкий и Жан Ридель, секретарь Михала Огинского… Что-то больно много соучастников. Набралось бы их с десяток — была бы опасность, что сговорятся и до дела дойдут, а уж полсотни никак сговориться не смогут. Репнин написал генералу Ланскому, что заговоры в Гродно и Варшаве раскрыты, аресты произведены, государыне беспокоиться не о чем.

***

— Любезный братец и друг князь Платон Александрович. Описав вам обстоятельство относительно провианта, признаюсь, что у меня этим руки связаны. Должен вам сказать, что всё идет крайне медленно и далеко мы здесь отстали от вашего предположения, как и сами знать изволите.

Валериан Зубов замолчал, задумавшись; секретарь смотрел на него выжидательно.

В прошлом декабре генерал-майор Савельев выступил из Кизляра с пятью батальонами пехоты при шести орудиях, эскадроном драгун, четырьмя сотнями казаков и двумя с лишним сотнями калмыков. Дойдя к февралю до Дербента, Савельев предложил шейху Али-хану заключить союз против Персии, однако его письмо осталось без ответа, а с городских стен в русских палили из пушек. Это спутало все планы; стали срочно формировать Каспийский корпус, командовать которым поручили Валериану, недавно произведенному в генерал-аншефы. А в голове Платона родился новый проект: примерно наказав Ага-Магомет-хана, Валериан должен повернуть от Каспийского моря к Черному, наступая на Константинополь из Малой Азии; в это время Суворов перевалит через Балканы и пойдет туда же через Адрианополь, сам же Платон Александрович, вместе с императрицей, взойдет на корабль и во главе победоносного русского флота блокирует турецкую столицу с моря. Так, наконец, осуществится давний план государыни Всероссийской, ради которого ее младшему внуку было дано имя Константин. На бумаге всё это выглядело превосходно, но на деле…

— Из Кизляра не мог я прежде выступить, как 18 апреля. — Секретарь снова заскрипел пером. — Кавказский корпус князя Цицианова, который должен бы быть теперь на пути к Гяндже, не знаю когда соберется и по скорому наступлению жаров, которые до самой нашей осени почти здесь продолжаются, прежде окончания оных тронуться с места не может, а следовательно, весьма поздно со мною соединится, а еще позже пост свой займет; да и продовольствие его в Грузии заготовляется медленно и ненадежно, как полковник Сырохлев ко мне пишет. Также доносит, что ни повозок, ни мешков для подвижного магазина там достать ни за какую цену невозможно. До сих пор Платов с полком своим и казачий полк Орлова еще со мною не соединились и едва выступили из Кизляра, а они еще там должны были застать меня. Магазин частями отправляется, и когда остальные транспорты придут, Бог ведает; слышу только, что из Кизляра один транспорт вышел, но что волы изнемогают и падают.

Зубов вспомнил свой собственный переход из Кизляра до Дербента — по карнизам отвесных скал и ущельям бурных речек. Узкая дорога шла то в гору, то под гору; лошадей и волов выпрягали из повозок, солдаты перетаскивали орудия и грузы на себе… Он сутками не слезал с седла, ободряя людей, благо англичане смастерили-таки ему протез на культю левой ноги: солдаты любят в командирах удаль, лихость и озорство, за такими они пойдут в огонь и в воду. Генерала Булгакова Валериан отправил в обход, через Табасаранский перевал, дав ему три дня, чтобы не позже второго мая обложил Дербент с юга, в то время как главные силы атакуют город с севера. Булгакову нужно было преодолеть не более девяноста верст, только четверть этого пути пролегала через горы, заросшие дремучим лесом. Три версты подъема на главный хребет заняли полдня первого мая, да и то подняться смогли только казаки и один батальон егерей. От недавних дождей глинистая дорога раскисла; чтобы втащить в гору один двенадцатифунтовый единорог, нужно было несколько десятков человек. Артиллерию и обоз подняли только к середине дня второго мая, а теперь предстоял спуск по косогору, четырнадцать верст, да еще и по столь узкой дороге, что по ней рядом могли проехать только двое конных. Слева — отвесная стена, справа — пропасть сажен на сто; под ногами плывут облака, цепляясь за верхушки черных сосен; на вершине нависают камни — того и гляди сорвутся и задавят. Одна повозка изломалась, и вся колонна принуждена была остановиться. Только к ночи егеря и казаки спустились в долину и улеглись на биваке, но тут полил дождь; мелкая речушка, которую курица перейдет, ног не замочив, вдруг превратилась в ревущий поток; солдаты всю ночь стояли в воде, не смыкая глаз, и только утром смогли обогреться и обсушиться на солнце. А тут новая напасть — налетели разбойники в мохнатых шапках, верхами, пришлось от них отстреливаться и отбиваться. К Дербенту подошли в час пополуночи четвертого мая, рассыпавшись от гор до моря.

К тому времени крепость Нарын-Кала уже больше суток отбивалась от осаждающих. Русская полевая артиллерия не смогла нанести большого урона каменным стенам; штурм передовой башни силами одного пехотного батальона и двух гренадерских рот был отбит, полковник Кривцов и почти все офицеры ранены, нижних чинов выбыло более ста человек, и генерал Римский-Корсаков приказал отступить. Перед повторным штурмом Зубов велел бомбардировать город пять дней. Когда штурмовая колонна построилась, Валериан проехал перед нею и объявил, что башню надо взять непременно, на глазах у всего Дербента, неудача же может повлечь за собой торжество персиян, которые издревле привыкли трепетать перед русским именем. После этого он взобрался верхом на высокий курган, откуда ему было видно всё и он всем виден, и дал сигнал: с Богом!

Громовое «ура!» перекрыло шум ружейной пальбы. Через несколько минут поручик Чекрышев первым взобрался на стену; на верхнем ярусе началась жестокая рубка; перебив там всех, гренадеры разобрали половицы и вместе с досками и балками обрушились на тех, кто был внизу, переколов их штыками. В это время егеря захватили передовые укрепления. В тот же день русские заложили траншеи вблизи города и снова принялись обстреливать Дербент. Через два дня, десятого мая, на крепостной стене подняли белый флаг.

Обстрел прекратили. Городские ворота открылись, оттуда вывалилась толпа, впереди которой шел сам шейх Али-хан, повесив саблю себе на шею в знак того, что предается в руки победителя. Зубов выехал ему навстречу; толпа опустилась на колени. От нее отделился седой древний старец, несший на блюде серебряные ключи от Дербента. Семьдесят четыре года тому назад он же подносил те же самые ключи Петру Великому, на этом же самом месте… Зубов назначил Савельева комендантом; четыре русских батальона вступили в цитадель с распущенными знаменами, музыкой и барабанным боем. Торжественный въезд главнокомандующего отложили на несколько дней, чтобы привести город в порядок.

Вечером к лагерю из городских ворот направилась новая процессия: сестра пленного хана, сопровождаемая большой свитой из женщин, явилась просить о встрече с братом. Под ревнивыми взглядами Марии Потоцкой, сопровождавшей любимого в трудном походе, граф Зубов побеседовал с персидской красавицей и разрешил ей остаться на ночь в палатке шейха Али-хана, запретив всем прочим приближаться к их шатру. Утром он отпустил ее в город, а брат ее остался заложником. Наконец, тринадцатого мая Валериан отправился в Дербент во главе пышного кортежа. Ему салютовали пушки со стен; беки и старшины у ворот поднесли ему хлеб-соль; тут же стояло армянское духовенство и муллы; город украсили персидскими коврами и флагами. Савельев успел поставить походную церковь, где отслужили благодарственный молебен, после чего Дербент объявили присоединенным к Российской империи и жителей привели к присяге. Но это было лишь начало пути, ведь надлежало занять всю Переднюю Азию. Главный враг — не молодой шейх Али-хан, а грозный Ага-Магомет-хан, который временно отошел к Тегерану, собираясь вернуться к Арак-су со свежими силами, запасшись продовольствием. Русским необходимо сделать то же самое. До начала похода Гуцович считал, что для удержания Дербента достаточно двух рот, но Зубов теперь видел, что для этого потребуется не менее трех батальонов: азиаты вероломны и при этом храбры и дерзки. Он продолжил диктовку:

— В Астрахани, как в донесении к вам изъяснил, хлеба ни зерна нет и транспортных судов готовых только десять, а когда хлеб придет и всё по предположениям пойдет, не знаю; а обнадеживаниям здешним верить перестаю, потому что случалось, когда скажут: к двенадцатому числу поспеет, то и к двадцатому другого месяца не исполнено. Зайдя в Баку, боюсь, чтоб не оставили меня без хлеба. Также с нынешним числом войск, а особливо без Кавказского корпуса, нельзя там приняться за дело, как бы хотелось; потому что надобно занимать большую дистанцию и отделять сильные отряды, которых не можно отделять, если главные силы должны тем ослабиться; малые же части войск неминуемой подвержены опасности, как узнал я по вступлении в Дагестан, ибо даже на самые цепи мои наскакивают разбойничьи партии, которых в пяти верстах от лагеря обнаружить нельзя, а если и можно, то выжить их трудно.

Баку занял особый отряд генерал-майора Рахманова; Булгаков овладел Кубинским ханством. Зубов же намеревался идти из Дербента в Шемаху. Он велел подать себе письмо и перечитал его. Хм, конец уж больно жалостливый. Надо дописать:

— Всё сие предав благоразумному вашему, любезный друг, рассмотрению, прошу быть удостоверенным, что ни здоровья, ни самой жизни не пощажу, чтобы преодолеть всякие трудности к пользе милосердной Нашей Матери и тем привлечь на себя благосклонное ее воззрение и заслужить твои отеческие ко мне благодеяния.

Вот так, пожалуй, будет хорошо. Что там опять за шум?

Выстрелы, крики, беготня, удаляющийся топот копыт, снова выстрелы… Адъютант, посланный узнать, в чём дело, вернулся возбужденный: шейх Али-хан бежал! Все стояли и смотрели, какие штуки он выделывает на лошади: то висит у ней под брюхом, то скачет сбоку, так что его не видать, поднимает глазом монету с земли, а то становится ногами на седло и начинает плясать. Вдруг он пустил лошадь во весь опор; все думали увидеть еще какую-нибудь диковинку, он же взлетел на крутую гору — а там люди верхами, видно, его и дожидались. Дежурный офицер тотчас послал в погоню казаков…

Казаки к вечеру вернулись ни с чем.

Загрузка...