I

Смотрит недреманное око с горных высей на грешную землю и видит опутавшую ее паутину дорог, по которой снуют туда-сюда люди-букашки, себе и другим на погибель. Там идут отрядом, бодро, с песней, тут толкают тяжелые телеги — надрываясь, упираясь ногами в жидкую грязь; здесь бредут устало, парами или поодиночке; там гонятся за кем-то, здесь убегают; там едет кто-то на возу, вглядываясь тревожным взором в туман, а тут-то его как раз и подстерегают в лощине, держа наготове топор. Торопится чиновник, требует себе свежих лошадей, да поскорее; колышется толпа арестантов под кандальный звон и окрики конвоя; скрипит колесами крытая фурманка, из которой выглядывают несколько пар испуганных глаз; шагает человек с заплечным мешком на спине, опираясь на палку, — солнце низко, а дорога дальняя… Каждого гонит с места на место нужда, все проклинают дороги, да и за что их любить, коли всякая дорога — неволя: не своей же охотой пускается в путь человек — либо от смерти бежит, либо лучшей доли ищет, либо чужой воле повинуется. И не замрёт, не остановится эта дьявольская круговерть…

Кружным путем везли в Санкт-Петербург «шляхтича Шиманского» — вождя восставших поляков Тадеуша Костюшко, взятого в плен полумертвым после сражения при Мацеёвицах: сначала на восток, через Венгрув и Брест, до Киева, а оттуда на север через Чернигов, Могилев, Витебск, Псков и Новгород. Потерявший ногу на Буге Валериан Зубов, младший брат всесильного фаворита императрицы, ехал туда же, но кратчайшим путем, забирая на каждой станции всех сто десять приготовленных для него лошадей. Граф Людвиг фон Кобенцль, посланник кесаря, добирался в Петербург из Вены, чтобы обсудить с тайными советниками Остерманом, Безбородко и Морковым детали договора об окончательном разделе Польши. Тем же путем, с застывшими слезами на глазах и жгучей ненавистью в сердце, следовали два княжича Чарторыйских, Адам Ежи и Константин, чтобы стать заложниками при дворе Екатерины, отнявшей у их отца все поместья в Литве. Катила на север карета молодой вдовы, княгини Святополк-Четвертинской, желавшей припасть к ногам императрицы, чтобы вернуть себе и детям имения, отнятые палачами её мужа…

Подпрыгивает на ухабах многострадальная английская карета, увозя из Вены на юг «шляхтича Михаловского» с графиней Огинской. Изабелла дуется на мужа: Адам Ежи Чарторыйский распустил слухи о «романе» графини, чтобы Михала Клеофаса Огинского, командовавшего летучим отрядом во время восстания, не схватили австрийские власти и не выдали России, а чопорные великосветские дамы отказали ей от дома… Огинскому смешна её досада. Как там спрашивали у кандидатов при приеме в клуб якобинцев? «Что ты сделал для того, чтобы тебя повесили, если восстановится прежний режим?» Он сделал достаточно. Поэтому — прочь, за горы, за долы… За Карнийскими Альпами открылась долина Джемоны, теперь путь лежал уже по равнине, прорезанной рукавами Тальяменто. В Местре Огинские оставили карету, погрузились на паром и через пару часов были уже в Венеции. Михал жадно вглядывался близорукими глазами в каменное кружево дворцов с арочными окнами и резными балюстрадами, в стройные линии церквей и бронзовые фигуры в нишах, но к чувству восторга примешивались другие: омерзение от вони давно не чищенных каналов, тревога и тоска при виде толп нищих, воров, проституток и неприкаянных беженцев на улицах и площадях…

Посильный из Варшавы привез ему письма от друзей. В одном пакете были российский паспорт и письмо от Суворова с гарантиями безопасности, добытые хлопотами двух дам, в другом — письмо от воеводы Хоминского и черновик покаянного письма к императрице, записанный под диктовку Репнина. Граф должен признать свою вину, отречься от революционных идей, пообещать загладить свои преступления примерным поведением и, не считая себя достойным прощения, довериться великодушию государыни, испросив дозволения вернуться в Польшу и смиренно ожидать там решения своей участи, тогда, возможно, ему вернут все конфискованные имения.

Брат! Из источников я знаю несомненных:

Мир заключен меж нами навсегда.

Тебе об этом объявляю

И от души тебя обнять на радостях желаю.

Не медли и ко мне спуститься поспеши.

Слова этой басни Лафонтена немедленно пришли на память Огинскому, вызвав у него горькую усмешку. Нет, умудренный опытом Петух не поддастся на увещевания Лисы. Свобода и честь или имения? Он выбирает свободу и честь.

В Польше и Литве стоят жестокие морозы, снегу навалило по брюхо лошадям. В экипажах не проехать; их снимают с колес, ставят на полозья — и опять: но, пошли! Морды лошадей обындевели, пар валит столбами из ноздрей; мерзнут путники, но им-то еще ничего, терпимо, а каково тем, кого гонят сотнями, тысячами по дороге от Кобрина на Барановичи, через Минск и Оршу в Смоленск! Взятые в плен под Любанью, Крутицами и Брестом, оборванные, а то и босые, с не зажившими ранами — бредут, ковыляют, падают, подымаются или остаются лежать…

Посреди большого зала стоит длинный стол, за которым сидят пять человек в генеральских мундирах — следственная комиссия; тут же секретарь и переводчик. «Следующий!» Адъютант раскрыл дверь; вошел человек в польской одежде, с повязкой на лбу, припадая на правую ногу. Один из генералов кивнул, и адъютант принес стул.

— Садитесь. Как зовут? Какого сословия и вероисповедания?

— Томаш Городенский. Шляхтич, католик.

— Сколько лет?

— Тридцать два.

— В каком чине состоите?

— Подполковник.

— Присягали?

— А как же. И не раз.

— Кому была последняя присяга?

— Поклялся защищать Отчизну до последней капли крови, в том присягал и крест целовал.

— Вас не о том спрашивают. Государыне присягали? Императрице Всероссийской Екатерине Алексеевне?

— Ту присягу у меня вырвали под принуждением, она не в счет. Отчизне же я присягал добровольно и от той присяги никогда не отступлюсь.

— Встать! — закричал один из генералов и вскочил сам. — Увести его!

Снова длинный узкий коридор, тесная камера, освещенная закопченной лампой, которая горит день и ночь: два окна с железными решетками наглухо забиты досками. Ночью спать невозможно: за стеной слышны крики — кого-то бьют, мучают. Каждый день, принося обед, глумливый солдат объявляет Городенскому, что столько-то поляков засекли, а столько-то повесили. Трясца побери этих катов! Но он всё равно от своего не отступится, слов покаянных у него не вырвут.

После третьего допроса его перевели в старый домик у кладбища. Вот и развлечение появилось: смотреть сквозь решетку на похороны под пение попов. А то и еще веселее бывает: из окон монастыря выбрасывают веревочные лестницы, и по ним спускаются черницы, помогая друг другу. Солдаты зубоскалят, похабничают, а Городенский мысленно желает им счастья. Если бы не зима да не нога искалеченная, он и сам непременно бежал бы. Один или, к примеру, с Зеньковичем — он тоже здесь, Городенский однажды столкнулся с ним в дверях, возвращаясь с допроса. Придумали бы способ сговориться. До весны бы дотерпеть, а там… Вот только охраняют арестованных крепко. Пленных солдат скопом в подвалах держат, откуда поутру десятки окоченевших трупов вынимают. А в недавно построенном бараке на четыре печи за одну ночь угорело несколько сот человек. За шляхтичами, офицерами да ксендзами, по доносу схваченными, присмотр особый. Игнаций Дзялынский и Кароль Моравский аж с апреля здесь томятся: их схватили в самом начале восстания. Ну да ничего, к весне видно будет…

В Рождественский сочельник в Варшаве арестовали Яна Килинского, героя варшавской «революции», и купеческого старшину Андрея Капостаса. Пару дней спустя их отправили в Петербург вместе с Закжевским, бывшим главой городского совета, Игнацием Потоцким, состоявшим в правительстве мятежников, каштеляном Рачёнжа Тадеушем Мостовским и полковником Сокольницким, добровольно предавшим себя в руки москалей, чтобы не покинуть Закжевского. Тяжким было прошлое расставание с женой, а это — много горше: Ян покидал Марылю с шестью малыми детьми, оставив ей всего семь червонцев — двадцать пять взял с собой на дорогу. Квартиранты теперь чурались их дома, как зачумленного, — десять комнат пустовали; друзья отвернулись. Как она без него проживет? Увидит ли он ее снова?..

Подходит к концу 1794 год — славно начался, бесславно закончился. Трусит за возками конвой — полтора десятка казаков и три офицера: подполковник, ротмистр и хорунжий. Господам с черной костью общаться не велено, но Закжевский на каждой станции справляется о том, выдан ли обед Килинскому с Капостасом, а то и посылает кое-что со своего стола. Вот ведь какой человек! В Гродно вереница шляхетских карет тянется ко дворцу Тизенгауза, где теперь поселился князь Репнин, генерал-губернатор Виленский и Гродненский, — присягать на верность русской императрице. Для чего только мы революцию делали… В Ковно и Митаве переночевали — и снова в путь, в Ригу попали на русское Рождество и два дня просидели все вместе в одной комнате, не имея разрешения выйти в город. После ж неслись без отдыха до последней станции под Петербургом; подполковник хотел доставить арестованных к императрице на русский Новый год, но не поспел: полозья саней часто ломались. В десять часов вечера по свинцовым волнам зимней Невы поляков доставили в лодках к пристани Петропавловской крепости и посадили в Трубецкой бастион, каждого по отдельности. Комнатка маленькая, холодная, на узком оконце решетка толстая; пол в щелях, по нему бегают мыши и крысы, покушаясь на скудный арестантский обед и немудреные пожитки. Солдатам с арестантами говорить не велено; отхожее место во дворе, туда водят под конвоем, с саблей наголо. На другой день с утра к Килинскому пришел генерал с офицерами, допросил и велел описать всё, что делал он во время революции. Принесли ему бумаги и чернил, и всё время, пока он писал, в той же комнате сидел секретарь — смотрел, чтоб не утаил он какой из листов: в переписку вступать арестантам запрещено, видеться между собой не дозволено.

Все поляки скрипели перьями. Двадцативосьмилетний Тадеуш Мостовский, бывший самым молодым сенатором на Четырехлетием сейме, который принял Конституцию 3 мая 1791 года и чудом избегнувший гильотины в охваченном красным Террором Париже, озаглавил свои показания «Моя исповедь». Даже Тадеуша Костюшко не избавили от этой работы; правда, поселили его не в каземате, а в доме обер-коменданта Андрея Гаврилыча Чернышева — высокого седого старика, разменявшего восьмой десяток. Долго писать, впрочем, Ко-стюшко не мог: мутилось в глазах, перо выпадало из ослабевших пальцев. Друга же его, Юлиана Немцевича, и адъютанта Фишера, привезенных в Петербург вместе с ним, посадили в одиночки.

…«Прислать сюда под стражей Игнация Потоцкого, нагло оскорбившего преступническим сношением своим с губителями рода человеческого, свирепствующими во Франции, — гласил рескрипт императрицы, полученный Суворовым. — Короля в Варшаве не держать».

Сумно на душе у Александра Васильевича. Помилуй Бог, победа — войне конец! Поляки храбро сражались, но поражение свое признали; он обещал им забвение прежнего и свободу, а теперь что же? Выходит, пароль он свой не сдержал, раз людей, ему доверившихся, под стражу забрали. Стыдно России их бояться! И уж совсем не нужно лишать их своей страны. Ну, покричали бы на сеймах, побушевали, а потом разъехались бы по своим деревням и имениям на лето, зимой бы снова вернулись в города мазурку на балах плясать, только и всего. Оставили бы им страну — не было бы у них ничего, что бы их объединило. Известно ведь: где два поляка, там три мнения. А теперь? Теперь у всех одна идея в голову засядет — Польшу восстановить. А для того они у врагов России помощи искать станут. Эх, политика — тухлое яйцо…

Волю императрицы главнокомандующий объявил Понятовскому незамедлительно, но Станислав Август медлил, тянул с отъездом. Между тем народ, прознавший о том, что у него отбирают короля, начал собираться на площади у Замка. Тот самый народ, что три месяца назад грозился повесить Понятовского, теперь не хотел с ним расставаться. Но эти шумные сборища и подтолкнули короля ускорить сборы: он не желал новых бедствий своей стране. В исходе декабря королевский поезд выехал из ворот и меж двумя рядами солдат; сдерживавших толпу, спустился к мосту через Вислу.

Впереди ехали казаки, за ними — вереница карет во главе с королевской, следом — эскадрон русских драгун, затем фурманки, нагруженные разными вещами и припасами, необходимыми королю. С обеих сторон берлины Понятовского, с которым ехали Эльжбета Грабовская и их дочь Изабелла, скакали штаб-офицер и обер-офицер — «охраняя от приключений и готовые оказать пособие», на самом же деле — для воспрепятствования попыткам отклониться от намеченного пути и его конечной цели.

Говорят, что страдания закаляют душу. Не зря же у людей, часто подвергаемых наказанию розгами, становится дубленая кожа, и они уже не так восприимчивы к боли. Но душа Понятовского, наоборот, стала ранимой и кровоточила от каждой царапины. При виде пожарища на месте Праги король не мог сдержать слёз. А дорога шла через Кобылку, и в окно был виден курган, насыпанный над глубокой ямой, в которой лежали бывшие подданные его величества… Сколько жертв, Господи, сколько напрасных жертв! Как он хотел бы лежать сейчас под этим курганом, чтобы больше ничего не чувствовать, не видеть, не слышать — и не быть обязанным смотреть на всё это, кивая и улыбаясь!

На станции в Букштеле под Белостоком дожидались восемьдесят свежих лошадей, выделенных князем Цициановым из числа полковых и артиллерийских. В Соколке, где королевский поезд остановился на ночлег, возле отведенного Понятовскому дома выстроилась рота гренадер; короля приветствовали барабанным боем и наклонением знамени. Другую же роту, с пушкой, распределили по городу «для поддержания порядка», то есть для острастки. Кузница, последняя станция перед выездом из Польши. Скованный льдом Неман — граница Литвы. Карета катит со стуком через мост, вот уже и Гродно. От грохота пушек, салютовавших монарху сто одним залпом, Понятовский вздрогнул. Мелькают одинаковые лица стоящих во фрунт гренадер и пеших драгун; от ворот с укрощенными львами до самого крыльца Нового замка вытянулась в шеренгу караульная рота с белым знаменем, напротив нее — взвод драгун с литаврами и военной музыкой; ползет вверх по флагштоку белое полотнище с красным тельцом-циолеком — гербом Понятовских… На крыльце Станислава Августа встречает Цицианов; надо принимать рапорт, благодарить, да, доехали благополучно, нет, ничего не нужно… Ах, вот еще что, князь… Шестого января мой день рождения… так я прошу вас, чтоб не устраивали никаких торжеств и никак меня не беспокоили. Благодарю.

***

«Для предупреждения смут, коих зародыши, постоянно развивающиеся в умах, пропитанных до глубины самыми нечестивыми принципами, не замедлят рано или поздно возобновиться, если в Польше не будет устроено твердое и сильное правление, императрица Всероссийская и римский император, убежденные опытом прошедшего времени в решительной неспособности Польской республики устроить у себя подобное правление или жить мирно под покровительством законов, признали за благо, в видах сохранения мира и счастия своих подданных, предпринять совершенный раздел этой республики между тремя соседними державами. Императрица решила условиться с каждым из двух высоких союзников отдельно, а потом с обоими вместе о точном определении частей, которые им достанутся по их общему соглашению. Впредь границы Российской империи, начинаясь от их настоящего пункта, будут простираться вдоль границы между Волынью и Галицией до реки Буг, оттуда граница направится по течению этой реки до Брест-Литовска и до пограничной черты брестского воеводства в Подляхии, затем границами воеводств Брестского и Новогрудского до реки Неман напротив Гродно, откуда пойдет вниз по этой реке до места, где она вступает в прусские владения, а потом, проходя по прежней прусской границе с этой стороны до Полангена, она направляется без перерыва до берегов Балтийского моря на нынешней границе России близ Риги».

Загрузка...