ХIII

Петербург… Зачем ему в Петербург? Там сейчас холодно, сыро и уныло, от свинцовой Невы и черной Мойки поднимаются густые туманы, проникают в легкие и скапливаются там в виде жидкости, мешая дышать (так объяснил доктор Беклер), а у Понятовского недавно вновь был тяжелый приступ удушья после прогулки по берегу Немана. Нет, он поедет в Рим, как и собирался. Зайдет в церковь Санта-Мария-Маджоре на Эсквемелине, похожую на двуликого Януса своими разными фасадами, поклонится святому вертепу — яслям младенца Христа, застынет в немом восхищении перед древними мозаиками… Посетит церковь Иисуса, где покоится прах Игнатия Лойолы, — наглядно показывающую, что внутренний мир важнее внешнего лоска; именно по ее образцу строили все иезуитские храмы в Речи Посполитой… Может быть, если хватит сил, поднимется по Лестнице Пилата в Санкта-Санкторум… Хотя вряд ли он сможет взойти на коленях на все двадцать восемь ступеней… Да и полученное таким образом отпущение грехов не исправит последствий его ошибок, совершенных в земной жизни…

Орден иезуитов, опору папства, распустил в 1773 году Климент XIV — ради примирения с Францией и Неаполем и восстановления власти над Авиньоном и Беневенто. Авиньон сейчас в руках французских республиканцев, которые национализировали всё церковное имущество, запретили все монашеские ордены, кроме тех, что занимались благотворительностью и образованием, и велели духовенству принимать гражданскую конституцию, вызвав в Церкви новый раскол. Папа Пий VI эту конституцию осудил, пригрозив анафемой, но слишком поздно и слишком вяло. Фактически он умыл руки, бросил французское духовенство на произвол судьбы, лишив его моральной поддержки, предоставив каждому решать самому: покориться новым властям или сопротивляться им… Он, Станислав Август, сначала призвал всех своих подданных покориться, а потом не мешал им сопротивляться. Они с папой — два сапога пара…

Эльжбета не хочет в Рим, она уговаривает его принять приглашение императора Павла. Урсула тоже хочет в Петербург. Она вместе с матерью (старшей сестрой Понятовского, Людвикой), мужем и тремя детьми с прошлого лета живет у него в Гродно: на жизнь в Варшаве у них не осталось денег. Вишневцы вместе с дворцом заложены и перезаложены, а Урсула не допускает и мысли о том, чтобы потерять это имение, и надеется на милости нового российского императора, чтобы вернуть его себе. Ведь именно в Вишневцах останавливались «граф и графиня Северные», то есть цесаревич Павел с супругой Марией Федоровной и частью своего двора, совершая в 1781 году вояж по Европе. Урсула тогда всего полгода, или около того, как вышла замуж за Михаила Мнишка, разведясь с Винцентом Потоцким. Для этого пришлось запрашивать разрешение Его Святейшества, ведь Мнишек — ее двоюродный брат. Как, впрочем, и Потоцкий… Станислав Август специально приехал в Вишневцы из Варшавы. Бывший дворец Вишневецких Мнишки переделали в «малый Версаль» с точной копией знаменитой зеркальной галереи на первом этаже и садами, спускающимися к реке тремя каскадами. Стены апартаментов были увешаны портретами предков и историческими полотнами; разумеется, Павлу не преминули показать картину, изображающую коронацию Димитрия и Марины Мнишек в Москве… Обед на полторы сотни персон, грандиозный бал… Высокие гости собирались пробыть всего пару дней, а в итоге прогостили целую неделю. Павлу тогда было двадцать семь лет, он грезил о престоле, узурпированном его матерью, и вел откровенные разговоры с Понятовским. А его супруга как-то раз, показывая Урсуле свои бриллианты, надела ей на голову свою диадему, а затем, шутки ради, увенчала ею Мнишка. «Я принимаю это как предзнаменование!» — воскликнул Мнишек под общий смех и тотчас понял, что сморозил глупость… Императрица тоже ласкала Мнишков, понимая, что это еще один крючок, которым она сможет зацепить Понятовского. Она собственноручно возложила на Урсулу орден Святой Екатерины… А на Гродненском сейме граф Михаил Мнишек, маршалок великий коронный, отказался подписывать акт о разделе Речи Посполитой и подал в отставку. Станислав Август остался один на один со своим позором… На должность Мнишка заступил Фредерик Мошинский, которого потом чуть не повесили в Варшаве во время восстания;

Игнацию Закжевскому чудом удалось его спасти. Год спустя все оказались в Гродно; Мошинский вместе с королевским камергером Онуфрием Кикой должны были противостоять интригам Мнишков, образовавших русскую партию… Смешно.

Конечно, Павел примет его хорошо. Но не потому, что уважает. Он делает всё наперекор своей матери, мстит покойнице, поскольку не смел перечить ей при жизни. Но туда, где сейчас Екатерина, ему не дотянуться, там он по-прежнему бecсилен, — вот и страдают те, кто всё еще живет… Павел велел выкопать кости своего отца и захоронить родителей рядом, унизив попутно графа Алексея Орлова, который должен был идти за гробом убиенного им императора, неся его корону. Справедливость? Нет — злопамятство. Как нет справедливости и в опале министров и царедворцев, возвышенных Екатериной, и в милостях, расточаемых тем, кто ей не угодил. Императрица была пристрастна и порой слаба, но в одном ей не откажешь: она умела судить о людях по их делам. А Павел… Бедовый Федор Головкин, отозванный Екатериной из Неаполя за его никчемность, был послан Павлом в Стокгольм, чтобы возобновить переговоры о свадьбе великой княжны Александры, но окончательно всё запутал…

Сергей Салтыков, первый сердечный друг Екатерины, тоже отправился послом в Стокгольм — по приказу императрицы Елизаветы. Великая княгиня тогда только-только разрешилась от бремени сыном, и нужно было избежать всяческих криво-толков. Хотя при взгляде на Павла сразу видно, чей он сын… Когда ей представили молодого поляка, личного секретаря английского посланника Вильямса, Екатерина бросилась в любовь, как в омут. О, что это было за время! Чувство опасности еще больше подогревало кровь, и без того бурлившую в жилах; по ночам Понятовский крался в ее покои мимо гвардейских караулов, а покидал дворец, закутавшись в плащ и надев чужой парик. Великая княгиня родила дочь, и по двору сразу поползли слухи, что отец девочки — не Петр… Понятовский тогда уже находился при русском дворе в качестве саксонского посланника.

Хотя нет, она никогда не теряла головы. Он — да, она — нет. Роль просто женщины, желающей любить и быть любимой, была не для неё, она уже тогда серьезно занималась политикой. Старый пьяница канцлер Бестужев, вышедший из милости у императрицы Елизаветы, увлек Екатерину мечтой о власти, чтобы с ее помощью вернуть себе руководство тремя коллегиями: иностранных дел, военной и адмиралтейской. Тогда началась Семилетняя война; Бестужев оплошал дважды: на поле дипломатии, проглядев союз Англии с Пруссией и настроив против себя французов, и на поле брани, добившись назначения главнокомандующим Степана Апраксина, который после победы при Гросс-Егерсдорфе практически обратился в бегство, опозорив русское оружие. Екатерина писала Апраксину через Бестужева, прося его поторопиться, когда он неделю сидел сложа руки; в письмах увидели интригу по делу о престолонаследии, к тому же императрица тогда серьезно захворала. Поправившись, она лишила канцлера графского титула, чинов и орденов. Арестованный Бестужев сардонически улыбался, не выказывая ни страха, ни отчаяния, и даже грозил своим врагам; все компрометирующие его бумаги он успел сжечь, но дал маху, сообщив о том Екатерине: это письмо перехватили… Бывшего канцлера приговорили к смертной казни; милостивая Елизавета заменила ее вечной ссылкой. Вильямса и Понятовского выслали из России.

Екатерина слала ему нежные и страстные письма, но свято место пусто не бывает. Когда умерла Елизавета, момент, удобный для дворцового переворота, был упущен, потому что Екатерина растерялась — она тогда опять была беременна. Этого ребенка Петр своим признавать не собирался и был совершенно прав: отцом будущего графа Бобринского был Григорий Орлов. Младенец родился в апреле 1762 года, а в июне Орловы посадили Екатерину на трон. Узнав об этих событиях, Понятовский стал рваться в Россию, но получил от возлюбленной дружеский совет: писать ей только в случае крайней нужды…

Павел предложил ему на выбор несколько дворцов в Петербурге: Каменноостровский, Таврический и Мраморный. Похоже, он хочет, чтобы король поселился в первом, принадлежащем самому императору; говорят, там даже начали ремонт к его приезду: переделали Морской салон в Малиновую гостиную, Большой зал — в Зеркальный, а аванзалу украсили фресками с видами Рима. Рима! Какая насмешка… Таврический дворец был наградой Потемкину, и светлейший пытался его использовать, чтобы вернуть себе благорасположение дарительницы, когда у той прорезался «зуб», лишивший ее мудрости… Там повсюду изображения Екатерины — в полный рост, без аллегорий, сходство поразительное… А Мраморный дворец строили для Григория Орлова, но тот умер, так и не дождавшись завершения строительства… Вот там, пожалуй, Станислав Август и поселится. Да, это будет очень символично. Когда-то Орлов получил то, на что рассчитывал Понятовский… Там он и закончит главу своих мемуаров о годах своей службы посланником при дворе императрицы Елизаветы.

…В большом зале на первом этаже Нового замка повисла мрачная тишина: всё семейство Понятовского и многочисленная челядь собрались проститься с теми, кто уезжал. Александр Безбородко сделал последнюю запись в дворцовом журнале; солдаты в последний раз взяли на караул… Денег на дорогу удалось раздобыть, продав через евреев драгоценности в Гамбург. «Наг родился на свет и нагим я уйду!» — вспомнилось Понятовскому из Книги Иова.

Павел стоял у окна Мраморного дворца и смотрел, как во двор въезжают несколько карет о восьми окошках, меся колесами мартовскую снежную жижу. Было около шести часов вечера, солнце еще не село, но уже клонилось к закату. Одну из карет занимали восемь камергеров во главе с князем Куракиным, которые встречали бывшего польского короля за шесть верст от столицы, у дачи вице-адмирала Литты. Куракин был в свите «графа Северного» и гостил вместе с ним в Вишневцах пятнадцать лет тому назад…

Константин был расстроен тем, что его выселяют. Конечно, он этого не сказал, но у него всё на лице написано. Ничего, довольно с него и Шепелевского дома.

Вот и король — постарел, располнел, обрюзг… Добирался сюда почти целый месяц. Павел встал на помост в тронной зале рядом с супругой и принял величественную позу, готовясь всё правильно рассчитать. Как только двери распахнулись и в их проеме появился Понятовский, они вдвоем сошли со ступеней — медленно, чтобы Станислав Август успел дойти до середины залы, — потом по очереди обняли и поцеловали своего гостя. Мария Федоровна подала одну руку супругу, а другую Понятовскому, и все втроем отправились обедать.

***

В начале жерминаля Бернадот захватил Триест, а Жубер — Бриксен в Тироле. Не сегодня завтра будет подписан оборонительный и наступательный союз с Сардинским королевством; Австрия стремительно сдает позиции, генерал Бонапарт уже может идти на Вену. Конечно, оккупации столицы будет недостаточно, чтобы заставить австрийского императора заключить мир, но это не беда: судя по донесениям из Венгрии, Трансильвании, Хорватии и Далмации, местное население готово начать восстание и провозгласить там республики, как в Италии. Самое время зажечь пожар в Галиции! Разумеется, Директория не может компрометировать себя связями с польскими эмигрантами в этой провинции. Но если поляки желают возрождения своего Отечества, надо дать им понять, что лучшего момента не найти, — надо действовать! Но только придерживаясь разумного, четкого и основательного плана, иначе нет никаких шансов на успех. Галиция должна выступить одновременно со всеми, проложив путь французским войскам в австрийские земли, поэтому польской депутации надлежит немедленно послать своего представителя в Италию к генералу Бонапарту и согласовать с ним план этой операции.

Огинский разглядывал Делакруа, пока тот вводил его в курс событий. Заурядное, невыразительное, круглое лицо исправного чиновника, исполнительного служаки, неукоснительно придерживающегося данных ему указаний, которые он не смеет ни толковать, ни критиковать. Он даже не пытается замаскировать происки Директории! Французы хотят загребать жар руками поляков, которые не получат взамен ничего, кроме ожогов! Открыть французским войскам путь в австрийские земли вовсе не значит воссоздать Польшу; восстание в Галиции может оказаться подавлено, и ничто не спасет тогда истинных патриотов от жестоких репрессий; в случае же удачи дело кончится всего лишь подписанием мирного договора между императором и Французской Республикой. Где гарантия, что одним из пунктов этого договора станет возрождение Польши и возвращение ей Галиции? И кто заставит Россию и Пруссию расстаться с недавно приобретенными территориями? Полякам нужна уверенность в том, что их усилия и жертвы не пропадут втуне.

Теперь настала очередь Делакруа рассматривать Огинского. Он словно увидел своего собеседника впервые. Поляки смеют подавать голос? Раз они не доверяют французам, пусть ищут пристанища и защиты в другой стране. Французское правительство в них не нуждается и вполне способно обойтись и без них. Им оказали такое доверие, позволили сформировать польские легионы, посвятили в тайный план, единственной целью которого является восстановление их страны! Предложение действует три дня, по истечении этого срока о нём придется забыть.

Огинский колебался. Мечта о возрождении Отчизны была слишком притягательна, чтобы отказаться от нее, а надежда на Францию уже превратилась в единственную точку опоры. Снять розовые очки, увидеть разверзшуюся под ногами пропасть, отчаянно искать, за что бы еще уцепиться?.. На это у него не хватит душевных сил. Лучше придерживаться своей веры, соглашаясь на испытания во имя ее. Претерпевший до конца — спасется…

Михал вышел на улицу и машинально пошел вперед, куца глаза глядят, — надо было остудить гудящую голову, привести мысли в порядок.

Он, разумеется, навел справки о Шарле-Франсуа Делакруа, чтобы знать, с кем имеет дело, и был слегка озадачен его назначением на столь ответственный пост. Этот человек не отличался ни гибкостью, столь нужной в дипломатии, ни проницательностью и был крепок задним умом. Будучи депутатом Конвента, он голосовал за казнь короля; после термидорианского переворота выступал с осуждением Террора, которому уже настал конец, но при этом возражал против возвращения имущества казненных их родственникам — из политических соображений, хотя эта мера ничуть не обременила бы государственный бюджет, поскольку речь шла о не национализированном и еще не проданном имуществе. Нет, похоже, что единственный человек, способный принимать здравые решения и действовать, — это генерал Бонапарт. Вот с ним и надо иметь дело. Видимо, Огинскому в самом деле придется поехать в Италию…

Было только начало шестого, но мастерские и лавки закрывались, а улицы, площади, бульвары, сады стремительно наполнялись людьми, выходившими прогуляться целыми семьями. Пяти лет не прошло с тех пор, как ввели революционный календарь, заменивший неделю декадой и упразднивший воскресенья, а люди уже прекрасно приспособились, устраивая себе праздник каждый вечер. В Париже теперь работало больше двадцати театров, где шли комедии-однодневки, мелодрамы, водевили и пантомимы, и это не считая самых разных балаганов, уличных акробатов и канатоходцев, а также киосков, торговавших всякой дребеденью. Великий пост отменили, но уже через год ввели пост «гражданский», сводившийся единственно к отказу от мяса, которого всё равно было не достать. Едой, подаваемой в кафе, можно было только обмануть желудок, но не насытиться, как низкопробная продукция бульварных литераторов и музыкантов раздражала чувства, не насыщая ума. Всё, что сложно, отвергалось, да здравствует простота и легкость! Неслучайно в моде сейчас Игнац Плейель — автор незатейливых, простых для исполнения пьес. Огинский познакомился с ним, купив в его магазине подержанное фортепиано; к тому же они оба принадлежали к братству вольных каменщиков. Плейель похвалялся, что дела его идут хорошо, и делился планами открыть музыкальное издательство. Огинский уважал в нём ученика великого Гайдна и автора революционных пьес; говорили, что он приложил руку к новому национальному гимну — «Марсельезе»… Но всё же Плейелю никогда не сравниться ни с Гайдном, ни с Моцартом.

Сначала Михал досадовал на прохожих, которые толкали его, спеша прокатиться на качелях или сыграть в кольца, купить себе маску в виде мерзкой рожи или полакомиться фруктовым мороженым с вишневым соком, но постепенно начал приглядываться к ним. Вот они — те самые французы, единственная надежда поляков на обретение утраченной Родины! Заглянув в бездну смертного страха во время Террора, они теперь уподобились стрекозе из басни, живя одним днем. Хлеба и зрелищ! Жизнь-фейерверк под визг флейт и гром барабанов! Похоже, они уже не верят в воскресение. В бывшей Польше скоро будут праздновать Вербницу, понесут в костелы «пальмы» — букетики из веток вербы, черной смородины и вечнозеленого барвинка, перевитые лентами, готовясь к Страстной неделе и светлому празднику воскресения Господня, который в этом году вновь падает на один день у католиков и православных; во Франции же Пасха теперь под запретом, зато вместо нее есть целый месяц жерминаль — «месяц зарождения новой жизни». Вот это — новая жизнь?

Возможно, он несправедлив и судит поверхностно. Поляки тоже умеют приспосабливаться к обстоятельствам, но стоит блеснуть лучу надежды — вновь загремит призыв «до брони!», пустые развлечения будут забыты, никто не променяет тяжкое золото свободы на мишуру бездумного повиновения ради покоя…

…Польские легионы, а это пять-шесть тысяч человек, должны переправиться из Италии в Далмацию и попытаться пробиться в Венгрию, на соединение с равным по численности французским корпусом; туда же придут через Трансильванию еще две тысячи поляков, которые сейчас находятся в Валахии и Молдове. Когда они объединятся, к ним примкнут рекруты из Галиции и даже из самой Польши, но им ни в коем случае нельзя приближаться к границам Галиции, чтобы не спровоцировать вторжение русской армии по просьбе австрийского императора и не поставить под удар местное население!

Делакруа сообщил, что этот план Польской депутации был утвержден Директорией безо всяких изменений и уже отправлен генералу Бонапарту. Огинский может получить паспорт, рекомендательные письма к генералу и отправляться в Италию.

Когда всё было готово к отъезду, прибыл курьер с известием о том, что французы уже в Юденбурге, в Штирии; Австрии предложен предварительный мирный договор, включающий несколько секретных пунктов. Франция требует австрийские Нидерланды и Ломбардию в обмен на Истрию и Далмацию, принадлежащие Светлейшей Республике Венеция!

Михал почувствовал противный привкус во рту. Не зря французский плебс уподобился древнеримскому. Французская Республика встала на путь своих древних предшественниц — того и гляди превратится в империю, разбухая, точно клоп, насосавшийся крови, а одна империя всегда договорится с другой… Свобода, справедливость уже не идеалы, за которые идут на смерть, это орудия, которые используют к своей выгоде!

Огинский решил уехать в Брюссель и там дожидаться возвращения Бонапарта в Париж: ему теперь было неприятно находиться в этом городе. Но соотечественники его не отпускали: у них родился новый проект, а Михал был их единственным каналом связи с французским правительством, без которого осуществить задуманное невозможно. В Милане нужно провести конституционный сейм Польши! Впервые услышав об этом от Прозора и Барса, Огинский только рукой махнул: какой сейм? По закону, в нём должны участвовать король, сенат и представители духовенства от всех польских воеводств и провинций. Король уже отрекся от престола и уехал в Петербург; среди эмигрантов в Париже есть только один сенатор, одно духовное лицо, принимавшее Конституцию 3 мая, и один правомочный представитель шляхты… Но от него не отставали, и Михал отправился к Делакруа — лишь бы отделаться от назойливых прожектеров.

Предлог для визита у него был: вернуть рекомендательные письма к Бонапарту, ведь он никуда не едет. Делакруа принял его сухо, даже не предложив ему сесть; он был чрезвычайно озабочен грядущими переменами в правительстве, рискуя остаться без портфеля. Когда Огинский заикнулся о сейме в Милане, он сразу его оборвал: это просто смешно. Михал был с ним внутренне согласен, поэтому просто откланялся и ушел.

Бонапарт вел переговоры с австрийцами в Леобене, а в это время генерал фон Лаудон с двенадцатью тысячами войска шел по берегу озера Гарда, гоня перед собой французов. На Пасху, 16 апреля, часть из них укрылась в Вероне, заняв три форта и поставив охрану у ворот. Венецианский Сенат отправил туда три тысячи солдат регулярной армии, хотя адъютант Бонапарта Жюно грозил ему карой за вмешательство; итальянские крестьяне, распаляемые проповедями священников, брались за оружие; к Лаудону послали гонца с просьбой о помощи. 17 апреля, после вечерни, во всех концах Вероны забили в набат; на улицы выплеснулась разъяренная толпа; французов убивали без разбора, погибли и веронцы, пытавшиеся их защитить; несколько сотен больных и раненых, находившихся в госпиталях, перерезали, как скот; часовых у ворот разоружили и бросились к фортам, чтобы их штурмовать, но генерал Баллан открыл огонь из пушек; в городе начался пожар.

На следующий день на склоне гор против Вероны появились тирольские войска. Воспрянув духом, мятежники вырезали небольшой гарнизон Кьюзы, капитулировавший из-за отсутствия провианта. Однако тирольцы отступили по приказу Лаудона: 18 апреля Австрия заключила с Францией мир. Теперь граждане Венецианской республики могли рассчитывать только на себя.

Французский гарнизон в Вероне держался из последних сил, страдая от голода: солдаты не ели уже три дня. Авангард генерала Кильмена, посланный им на выручку, был атакован хорватами при поддержке нескольких тысяч вооруженных крестьян, но французский снаряд угодил в пороховые ящики. Взрыв, смятение, беспорядочное бегство, истребление пехоты кавалерией… Вечером 22 апреля французы вошли в Верону по обоим берегам Адидже. Солдаты бросились грабить дома; трех предводителей мятежников судили военным судом и расстреляли, а мстительный генерал Баллан еще и наложил на город контрибуцию в сорок тысяч дукатов.

Но и восстание в Галиции сорвалось: заговор в Лемберге был раскрыт, начались аресты… Обер-Дюбайе, торопивший события, после Леобенского мира получил новые инструкции и распустил ополчение в Валахии, которое должно было пополнить собой легионы Яна Домбровского.

Польские эмигранты в Париже об этом еще не знали. Прошел слух, что в Гамбург прибыл Костюшко, и Огинскому поручили написать ему письмо от имени всех соотечественников: поздравить с выходом на свободу и порадоваться великодушию российского самодержца, снявшего тюремные оковы с бывшего врага. Одновременно составили проект конституционного сейма в Милане и разослали приглашения возможным депутатам — Адаму Казимиру Чарторыйскому, Игнацию Потоцкому и еще многим другим полякам, укрывшимся в Галиции.

Под письмом к Костюшко стояли сорок подписей. Начальник благоразумно не стал на него отвечать и во Францию не приехал. Гонца с письмами к галичанам перехватили на границе. Австрийской полиции работы прибавилось…

***

Торжественный въезд императора в Москву состоялся в канун Вербного воскресенья. Всю гвардию отправили в Первопрестольную; камер-юнкерам и камергерам тоже было велено участвовать в церемонии верхом, в юберроках — широких кафтанах пунцового бархата, дозволенных по случаю холодной погоды. Паркетные шаркуны оказались горе-кавалеристами и наделали большую конфузию: лошади, не слушавшиеся поводьев, завозили седоков куда сами хотели, ломая ряды, а камер-юнкер Хвостов и вовсе свалился под копыта и был вынужден остаток пути проделать в карете. Впрочем, в его падении подозревали умысел, дабы не подвергнуться взысканиям за новые оплошности и как-нибудь не прогневить государя еще больше.

Хвостов считался худшим российским стихотворцем, однако ода верноподданнейшего Дмитрия Ивановича, преподнесенная им «любящему отцу Отечества и душ своих подданных», была принята благосклонно. Сочинителю хватило ума похвалить военную реформу, столь резко отвергнутую дядей его супруги. Поэтому император и командировал Хвостова в Кобрин с устным наказом уговорить фельдмаршала вернуться на службу или хотя бы явиться на коронацию, но Суворов отказался наотрез. Совсем не думает о благополучии родных! Что сложного в том, чтобы приехать? Какая-то тысяча верст!

Император с сыновьями тоже ехали верхом; государыня, великая княгиня Елизавета и великая княжна Мария — в большой карете. Великой княгини Анны с ними не было: из Петербурга она выехала уже больной, но старалась пересилить себя, потому что государь не любил «притворства». В Москве стало ясно, что у нее воспаление легких; ей сделали кровопускание. Павел зашел ее навестить: «Теперь я вижу, что это серьезно, и мне очень досадно, что вы так больны; признаюсь, до сего времени я думал, что это всё жеманство, приобретенное во время прошлого царствования, а я стараюсь его искоренить». Анна испуганно таращила на него глаза, изо всех сил удерживаясь от кашля…

Павел любил длинные церемонии. Выступив около полудня из Петровского дворца, кортеж несколько часов добирался до Кремля. Старые триумфальные арки обновили и поставили еще шесть новых: на Тверской улице у Земляного города и у Тверских ворот, у Воскресенского моста, на Мясницкой у Китай-города и у Земляного города, а еще у Елохова моста. Император в мундире ехал по Тверской с обнаженной головой, держа шляпу в руке и кивая зрителям на деревянных трибунах; за ним следовали Александр и Константин. У Воскресенских ворот государя приветствовало духовенство под колокольный звон и пушечную пальбу; он спешился, вошел в часовню и помолился чудотворной иконе Иверской Божьей Матери, после чего вновь сел в седло, чтобы продолжить шествие до Слободского дворца — огромного дома против Головинского сада, купленного им у князя Безбородко. Туда прибыли уже часов в восемь. Все войска прошли мимо государя церемониальным маршем, и на этом мучения окоченевших придворных закончились; некоторых пришлось снимать с лошадей — сами они уже не могли пошевелиться. В Слободском дворце двор провел пару дней и перебрался в Кремль.

Кремлевский дворец оказался недостаточно велик, чтобы вместить всю императорскую фамилию: великого князя Александра с супругой поселили в архиерейском доме, великого князя Константина — в Арсенале.

На Страстной неделе императорская фамилия говела, что не исключало торжеств, в том числе банкета в Кремле, на котором государю прислуживали высшие сановники. Павел словно стремился наверстать годы безвестности, упиваясь почетом и уважением, в которых ему отказывали ранее. Старания казаться величественно-изящным отнимали много сил; оставшись один в своих покоях, он превращался в обычного усталого человека, менялась даже его походка, однако на следующее утро он вновь не шел, а выступал — неутомимый, великий, недосягаемый. Коронация была назначена на Пасху; в Страстную пятницу император провел генеральную репетицию, чтобы каждый знал свое место и вытвердил свою роль назубок.

Наконец, великий день настал.

Торжество коронования возвестили пушечными залпами. «Боммм… Боммм… Боммм…» — заблаговестил большой колокол Успенского собора; другие колокола подхватили перебором — и пошел трезвон. Духовенство в литургическом облачении вышло на паперть встречать императорские регалии, привезенные из Петербурга, вслед за которыми явились и их величества в сопровождении старших сыновей с супругами и юных дочерей, Марии и Екатерины, в белых парадных платьях вместо принятого при Екатерине русского наряда. Павел надел темно-зеленый длиннополый мундир с вышитыми на левой стороне груди звездами орденов Святого Андрея Первозванного и Святого Георгия и с голубой андреевской лентой через плечо; он был взволнован и сосредоточен. Мария Федоровна сияла зрелой красотой; ее атласное платье с фижмами, расшитое золотыми цветами по подолу, выглядело подвенечным, да и сама она смотрелась невестой — румянец на щеках казался природным, и несмотря на открытую шею, унизанную двумя нитками крупного жемчуга, и обнаженные руки, прикрытые лишь до локтя кружевом рукавов, ей не было холодно.

— Всемилостивейший государь! Воззри на вертоград сей! — не удержался митрополит Гавриил, выйдя из алтаря, и обвел рукой царскую семью; Павел растрогался до слез.

В глазах у Елизаветы тоже стояли слезы, но совсем по другой причине. Несколько минут назад, когда она вышла к императрице, чтобы вместе идти в собор, Мария Федоровна оглядела ее с головы до ног, потом вдруг выхватила свежие розы, прикрепленные к алмазному цветку на ее груди, и бросила на пол: «Это не подходит к парадному платью!» Великая княгиня почувствовала себя крепостной девкой, получившей оплеуху от барыни. Благостно-торжественное настроение сразу улетучилось. Елизавете на миг представилось ее будущее — жизнь среди этих пошлых, мелочных людей, мнящих себя великими, — словно отверзлись двери в темное сырое подземелье. И как долго это будет продолжаться?..

Обряд между тем шёл своим чином: император прочитал Символ веры, началась ектения с молением о венчаемом монархе, чтение из Евангелия; под пение тропаря митрополит возложил на Павла алую далматику с греческим крестом — «Во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа!» — и прочитал еще две молитвы, опустив крестообразно сложенные ладони на его склоненную голову. Пел хор, потрескивали свечи. Павел выпрямился и сделал знак Безбородко, тот взял со стола с регалиями императорскую корону и поднес ее на подушке императору, который сам возложил себе на голову материнский венец.

— Благочестивейший самодержавнейший великий государь император Всероссийский! — Голос митрополита Гавриила звучно раздавался в древних стенах. — Видимое сие и вещественное главы твоей украшение явный образ есть, яко тебе главу всероссийского народа венчает невидимо Царь славы Христос, благословением Своим утверждая тебе верховную власть над людьми своими.

Христос взирал на обряд с потолка; святые и мученики в слегка поблекших красно-синих одеждах, в несколько рядов разместившиеся на столбах собора, словно увеличивали собой число присутствующих. Павел взял в правую руку скипетр с алмазом «Орлов», а в левую руку державу, дополнительно украшенную придворным ювелиром, и воссел на престоле.

Насладившись этой минутой, он положил регалии обратно на подушки, подозвал к себе супругу, которая опустилась перед ним на колени, снял с себя корону, подержал над ее головой и вновь надел. Ему подали меньшую корону, которой он увенчал императрицу, возложив на нее порфиру и малую бриллиантовую цепь ордена Святого Андрея Первозванного. Теперь они оба сидели на престолах, а протодиакон зачитывал полный титул императора Всероссийского, на что ушло несколько минут. Снова звон во все колокола, сто один выстрел из пушек, поздравления, «многая лета!», другая молитва государя, приветственная речь митрополита, певчие, трезвон, Божественная литургия с чтением Евангелия…

Запели канонник; служки раскатывали красную бархатную дорожку от трона до Царских врат. Владыка Гавриил помазал государя на царство, обмакнув кисточку в сосуде с миром и коснувшись ею лба, глаз, ноздрей, губ, ушей, обнаженной груди и рук императора: «Печать дара Духа Святаго». Другой священник тотчас подбирал масло чистой тканью. Снова колокольный звон, сто один выстрел из пушек, после чего обряд миропомазания совершили над императрицей, стоявшей на золотой парче перед Царскими вратами; ей «печать Святого Духа» поставили только на челе. Павел вошел в алтарь и сам взял сосуд, чтобы причаститься Святых Тайн по царскому чину, и это вызвало небольшое перешептывание среди присутствующих. Марии Федоровне подали антидор и теплоту обыкновенным порядком. Они вернулись на свои троны, и государь зачитал Указ о престолонаследии.

Этот указ он составил собственноручно почти девять лет назад, в Гатчине, томясь от бездействия и бесясь от своего унижения. Теперь он объявил в полный голос, что отменяет порядок наследования трона по завещанию монарха, установленный Петром Великим. Только майорат, право первородства — от отца к старшему сыну, а в случае бездетности последнего или отсутствия у него сыновей — к его младшему брату. Хватит с России царства женщин! Окончив чтение, он снова вошел в алтарь и вложил указ в серебряный ковчег.

Александр почувствовал, как его глаза наполняются слезами. Так значит, и ему придется пройти через это? Ах, он бы отдал всё на свете, лишь бы его миновала чаша сия!..

Литургия, многолетие, поздравления духовных и светских особ…

Станислав Август Понятовский, облаченный в красную королевскую мантию, с облегчением сел на отведенное ему место на трибунах под левым клиросом, о чем мечтал уже пару часов. Эти нескончаемые церемонии с пением и декламацией на церковнославянском совершенно его измучили; ноги болели, поясница ныла, от духоты разыгралась мигрень. Он думал, что его не будет видно за толпой придворных, бросившихся наперебой приложиться к монаршей руке, но Павел тотчас заметил упущение и метнул в бывшего короля гневный взгляд. «Извольте встать, пожалуйста», — передал приказ императора молоденький адъютант. Станислав Август поднялся, тяжело опираясь на трость, и ступни тотчас пронзило резкой болью: бедный старик словно стоял на лезвиях ножей…

Трезвонили колокола, гремели пушки. Выйдя из Успенского собора, императорская чета отправилась в Архангельский — поклониться гробам предков, затем в Благовещенский. Павел так и шел — в далматике, с короной на голове, со скипетром и державой в руках, каждый раз отдавая регалии вельможам из свиты, чтобы приложиться к святым иконам, а затем забирая обратно. Наконец, после военного парада все вошли через Красное крыльцо в Грановитую палату. Там состоялся бал, который открылся менуэтом; императрица шла в паре с князем Куракиным. Все дамы были в робах черного бархата с огромными фижмами. Когда стемнело, московское небо озарилось шумным фейерверком.

В понедельник и вторник весь двор выстаивал обедню в разных соборах Кремля, а со среды начались поздравления подданных: в течение двух недель их величества каждое утро проводили на своих тронах в Кремлевском дворце.

Мария Федоровна слышала от императрицы Екатерины, что во время коронации у нее распухла рука от поцелуев. А ее рука не распухает! Павел тоже считал, что народу слишком мало. Тогда обер-церемониймейстер Валуев велел одним и тем же лицам являться несколько раз: то как сенатор, то как депутат от дворянства, тот как судья… Все члены императорской фамилии должны были находиться тут же и смотреть, как московские господа и дамы подходят к трону, кланяются, поднимаются по ступеням, целуют руки у их величеств, спускаются и уходят налево, чтобы в скором времени вновь войти справа… Здесь, на красном сукне, расстеленном на полу, все чувствовали себя неуютно, а маска почтения на лице готова была в любой момент смениться гримасой ужаса. Но на потертых коврах московских гостиных маски сбрасывали, разражаясь смехом. Призрак страха отгоняли безудержной веселостью, выискивая и утрируя смешные стороны нового государя, передразнивая его наперебой. И только старики качали головами: не пришлось бы плакать…

Все губернии империи прислали многочисленные депутации для представления государю. Депутаты от «новых западных провинций» выделялись в толпе своим удрученным и смущенным видом: им предстояло пройти мимо своего низложенного короля, чтобы принести присягу императору. Адам Ежи Чарторыйский был вынужден присутствовать при этом; его сердце снова обливалось кровью. Сколько знакомых лиц! Но ни капли радости от встречи. Он вздрогнул, завидев старика с бледными впалыми щеками, в кафтане, висевшем на нем мешком. Всего пять лет назад жилет готов был лопнуть на круглом животе Францишка Букатого, налитом портером, его пухлые щеки лоснились, а сам посол Речи Посполитой в Англии был весел и сыпал остроумными прибаутками на польском (английского он так и не освоил). Адам часто обедал у него в Лондоне, когда жил там с матерью… Подумать только, Букатому нет еще и пятидесяти, а выглядит — как говорится, краше в гроб кладут… Идет не поднимая глаз, понурый, поруганный, униженный, бессильный… О Польша! Вот твой образ ныне!

Для простого народа поставили столы с угощением от Никольских до Красных ворот — праздновать коронование милостивого императора, издавшего манифест о том, чтоб на барщину отныне крестьян гонять не больше трех дней в неделю, а в воскресенье не работать. В собиравшиеся толпы бросали медяки; в драке за них задавили восемь человек, что несказанно огорчило камергера Сергея Плещеева, которому была поручена раздача милостыни. Он каялся перед императором за недосмотр, говоря, что Сибири ему мало, но Павел его простил.

По завершении поздравлений в Грановитой палате устроили церемониальный бал, открывшийся хоровым полонезом под роговой оркестр:

Какия солнцы озаряют

Неколебимый росский трон

В божественной чете блистают

Лучи от царских двух корон.

Не возвращен ли нам судьбиной

Великий Петр с Екатериной?

Се Павел первый и Мария,

Се подданным Отец и Мать.

Ты в жертву им должна, Россия,

Свою всю душу излиять!

С любовью мудрость съединилась,

Ты в кратки дни преобразилась.

Уже правления кормило

Направило твой верный ход,

И правосудие открыло,

Чем будет счастлив Твой народ,

Лиются милости реками.

О Павел! Царствуй век над нами.

Этим гимном открывалась коронационная сюита, сочиненная Осипом Козловским и состоявшая из шести полонезов, трех менуэтов и шести контрдансов. Для второго полонеза он использовал темы из «Покинутой Дидоны» Паизиелло, для четвертого — главную тему из увертюры к «Волшебной флейте» Моцарта. Когда «граф и графиня Северные» находились с визитом в Вене, они побывали на этой опере, и Моцарт сам сидел за клавесином, а Мария Федоровна брала уроки у Паизиелло — почему бы не пристроиться к сему достойному обществу? В остальных полонезах угадывались темы Плейеля и снова Моцарта, но легкие воздушные мелодии из хрустально-прозрачных превращались в мраморно-солидные, обращая веселье в торжественную скуку. Во время тяжеловесных менуэтов танцоры могли бы заснуть на ходу, если бы не боязнь оступиться на глазах у императора и навлечь на себя его гнев, а контрданс он танцевал только английский, а не французский, и вместо подвижных шассе дамы и кавалеры степенно вышагивали в колоннах и приседали в плие.

Празднества растянулись почти на месяц. Обед у польского короля, прогулка на общественном гулянье… Граф Шереметев принимал весь двор в Останкино. В деревянном дворце-театре, построенном крепостными архитекторами и не уступавшем парижским, крепостные певцы с придуманными для них «драгоценными» фамилиями исполнили на французском языке оперу Гретри «Самнитские свадьбы». Сам Николай Петрович не сводил глаз с Прасковьи Жемчуговой, своей дорогой Параши, трогательно прекрасной в роли Элианы. Он знал, что этот спектакль в Останкино — последний: государь призывает его на службу в Петербург, и там уж ему будет не до крепостного театра. Но Парашу он непременно возьмет с собой; с ее волшебным голосом она сможет блистать и на столичной сцене. Он даст ей вольную…

Московское дворянство устроило бал в Благородном собрании, который открывали Мария Федоровна в паре со Станиславом Августом и Павел с девицей Высоцкой. Бал получился таким же чопорным и утомительным, как и все остальные «увеселения», и его окончанию радовались больше, чем возможности на нем присутствовать. Наконец, представление «Покинутой Дидоны» силами итальянской труппы в Большом Петровском театре завершило программу изнурительных торжеств, и двор вернулся в Павловск.

Дней за десять до этого, пока еще продолжались военные парады и куртаги в Грановитой палате, князь Репнин получил письмо от графа Михаила Петровича Румянцева, шефа Апшеронского пехотного полка, сообщавшего, что фельдмаршал Суворов, овладев умами в Полесье, готовит восстание. Николай Васильевич задрожал от возбуждения: вот он, шанс свести счеты с этим гордецом и выскочкой! Конечно, письмо написано нескладно, и если разбирать его внимательно, в глаза лезет всякая нелепица, о чём Репнину и сказал генерал-адъютант Федор Ростопчин, с которым он решил посоветоваться. К тому же известно, что граф Михаил не в батюшку пошел, покойного фельдмаршала, ума ему Бог не дал, зато самолюбив, обидчив и охоч до сплетен, точно старая баба. Верно, Суворов сказал ему какую-нибудь колкость, вот он и пишет в отместку. Государь же гневлив, горяч и скор на расправу; не стоит беспокоить его из-за этакой пакости! Репнин с этим согласился — и отнес письмо императору сам.

Вечером, двадцать второго апреля в Кобринский ключ приехал на почтовых чиновник тайной экспедиции по имени Юрий Алексеевич Николев — человек уже пожилой, малопримечательный, исполнительный, но небольшого ума. При себе он имел высочайшее предписание доставить графа Суворова в его Боровицкие деревни в Новгородской губернии, под надзор городничего, и потребовал немедленно собираться. Александр Васильевич послал за подполковником Корицким — одним из офицеров, деливших с ним изгнание, который исполнял обязанности управляющего. Так и так, братец, надо ехать. Завтра с утра в путь налегке; все ценности оставляю тебе на сохранение. И вот еще что: не одолжишь ли мне денег на дорогу? Хоть тысячу?

Корицкий сказал, что пойдет за деньгами, а сам кинулся трубить общий сбор. Беда! Приезжавшим в Кобрин офицерам Суворов, как и обещал, раздавал деревни с мужиками, подтверждая право на владение ими партикулярным письмом; от имения отчуждались таким образом почти тысяча двести душ. Все эти письма офицеры, коих набралось девятнадцать человек, позже зарегистрировали в протокольной книге Кобринского суда, на польском языке, но Суворов сей документ не подписал — всё как-то было недосуг. Если он сейчас уедет, с чем они останутся? На ночь глядя поехали в суд, со скандалом и угрозами вытребовали книгу. На следующее утро, когда немудреные пожитки Суворова уже снесли в экипаж, Корицкий подал ему на подпись книгу и другие бумаги; хмурый граф всё подмахнул не глядя и уехал вместе с Николевым.

Месяц спустя тот вернулся, арестовал всех кобринских помещиков и отвез в Киев, где их посадили в крепость. Начались допросы: с каким намерением вышли в отставку и приехали в Кобрин? О чем велись разговоры с Суворовым? О каких умыслах графа им известно? Дознание продолжалось два месяца, но военный губернатор Иван Салтыков ничего от арестованных не добился и отпустил их по домам.

Местом проживания для Суворова выбрали село Кончанское, затерянное в лесной глуши. Новгородскому губернатору Митусову было приказано следить за тем, чтобы фельдмаршал не ездил по гостям, а если в округе появится кто из офицеров, ранее служивших под его командой, — арестовать и доставить на допрос в Петербург. Граф Николай Зубов тоже получил отставку и был выслан из Петербурга вместе с женой и новорожденным сыном, названным в честь великого деда. Юного Аркадия Суворова приютил у себя дядюшка Дмитрий Хвостов, которого из камер-юнкеров произвели в действительные статские советники и назначили обер-прокурором четвертого департамента Правительствующего сената — по военным и морским делам. Графу Михаилу Румянцеву тоже были пожалованы чин действительного тайного советника и должность сенатора.

***

Стояла теплая погода, черная земля жадно впитывала влагу, березки и ивы оделись новой зеленью — весна обещала обильный сенокос и урожайный год. Тадеушек с отцом выехали в поле, взглянуть на озимые. Над дорогой носились быстрые ласточки, плыла по воздуху паутинка, солнце ласково пригревало, точно гладило по плечам и голове, мерно стучали конские копыта.

Тадеушку шел уже восьмой год. Отец сам занялся его воспитанием, чтобы сделать из него настоящего польского шляхтича — храброго, выносливого, неприхотливого и неунывающего. По утрам пан Бенедикт будил сына, стреляя у него над ухом из ружья или выливая на него ушат холодной воды; они уезжали на охоту на несколько дней, бродя по болотам, ночуя в палатках и шалашах, питаясь черным хлебом и кашей, которую стрельцы варили на костре. Пани Анеля плакала, жалея ребенка, который кричал от испуга, простужался и мучился от болей в животе, но не смела перечить мужу. Спартанское воспитание, однако, начало приносить свои плоды: Тадеушек перестал быть неженкой, реже болел, лихо скакал на низкорослой лошаденке, которую ему подобрали, и даже стрелял из ружья. Он сам радовался этой перемене в себе и еще больше любил отца, дорожа каждой проведенной с ним минутой.

Лошади шли шагом; дом только-только скрылся за поворотом дороги, как вдруг из-за рощицы послышался плоский звук поддужного колокольчика. Ни слова ни говоря, Булгарин поворотил коня и поскакал домой во весь опор; Тадеуш еле поспевал следом.

Скачка развеселила его; во дворе ему хотелось спросить конюха, видел ли тот, как славно он мчался галопом, но отец взбежал на крыльцо с видом серьезным и встревоженным, Тадеуш последовал за ним, и едва они прошли в комнату и встали у окна, как в ворота въехали друг за другом две тройки, остановившись у крыльца. Из первой вылезли трое: высокий, грузный краснолицый детина в черном мундире с оловянными пуговицами и огромным палашом на поясе, писарь и какой-то человек в польском платье, по виду — шляхтич; во второй сидел унтер-офицер с двумя солдатами земской полиции. Следом потянулись крестьянские подводы с мужиками; Тадеуш узнал старосту деревни с бляхой на груди…

Матушка и сестры прибежали и обступили отца, ухватившись за него; пан Бенедикт был бледен как полотно. Тадеушек понял, что творится что-то страшное: неужели отца снова заберут и увезут? Он тоже подбежал, собираясь спросить об этом, но в этот момент в двери вошел верзила в мундире, бренча волочащимся по полу палашом.

— Кто здесь хозяин? — спросил он по-русски, ни с кем не поздоровавшись.

Все замерли, и в тишине раздался спокойный голос пана Бенедикта, спросившего по-польски:

— Разве вы не знаете меня?

— Я никого не знаю и знать не хочу, а вы должны знать, кто я! — развязно объявил детина, от которого шел сильный винный дух. — Я, судебный заседатель, объявляю вам, что вы должны сейчас же выбираться из Маковищ и сдать имение поверенному пана Дашкевича, — он не глядя махнул рукой назад, — и вот указ.

Булгарин взял поданную ему бумагу, прочитал и дал прочитать жене.

— Здесь написано, — возразил он, сдерживаясь, — что деньги за имение внесены в суд на контрактах. Однако пан Дашкевич представил большую часть суммы в виде заемных писем, хотя в закладной обязался уплатить всё наличными. Мы подали ему вызов в суд о неисполнении условия и будем ждать решения высшего суда, а прежде того я из Маковищ не выберусь.

— Что вы мне толкуете о ваших вызовах! — рявкнул заседатель. — Не выберетесь добровольно, так мы вас выгоним силой!

Пан Бенедикт рванулся вперед; пани Анеля повисла у него на шее, шепча что-то на ухо, а Елизавета и Антонина держали за руки. На Булгарина было страшно смотреть: он то краснел, то бледнел, а его губы посинели и прыгали. Вдруг он расхохотался:

— А! Вы хотите нас выгнать! Так выгоняйте!

Тадеушек вертел головой, не понимая, что происходит. Их выгоняют из дома? Но почему?

Со двора послышалось ржание коней, которых выводили из конюшни. Приехавшие на телегах мужики вытаскивали из сарая экипажи. Заседатель вышел в сени и громко приказал:

— Ступайте в дом и сложите всё барахло в одну комнату, я потом запечатаю.

Поверенный пана Дашкевича тоже ушел.

Булгарины всё еще оставались в комнате. Пан Бенедикт велел женщинам идти одеться, взяв с собой лишь самое необходимое.

— Для вас только, для вашего спокойствия я перенесу эту обиду! Но мы не должны уступать добровольно, пусть выгоняют силой!

Пани Анеля с дочерьми вскоре вернулись, накинув салопы. Пан Бенедикт надел шапку и плащ, снял со стены ружье, взял за руку Тадеуша и вышел с ним на крыльцо. Кони бегали по двору, из дома слышался стук, треск ломаемой мебели, звон посуды…

— Ну, здесь нам делать нечего; пойдем!

Булгарин решительно зашагал к воротам.

— Куда же нам деваться, где голову приклонить? — причитала пани Анеля.

— Пойдем к приятелю моему — пану Струмиле, он приютит нас.

Уже на дороге их догнали слуги, не пожелавшие оставаться в доме без господ. Нянька Тадеуша с криком бросилась к нему и схватила на руки, орошая слезами. Булгарин остановился, велел двум мужчинам и четырем женщинам следовать за ними, а остальным отправляться в Глуск, к его приятелю — пану Ржимовскому, и там ожидать дальнейших распоряжений.

Ласточки по-прежнему носились над дорогой, но в этом уже не было ничего забавного: они метались, словно не зная, куца им деваться, а за спиной у путников скапливались на горизонте серые облака, превращаясь в темную грозовую тучу. Пан Бенедикт ходко шел впереди с ружьем на плече, Тадеуш почти бежал рядом. Заметив, что он уже запыхался, отец пошел помедленнее, да и женщинам было за ними не поспеть.

— Папа, а почему пан заседатель сказал, что мы должны его знать? — решился спросить Тадеушек. — Ты разве знаешь его?

Отец ответил не сразу.

— Он служил писарем при винных погребах у князя Кароля Радзивилла, — нехотя выговорил он. — Просился на службу ко мне… Но мне пьяниц не надобно.

Становилось жарко, парило — и верно, быть грозе. Шли уже с час или больше того, прошли верст пять, а до имения пана Струмилы от Маковищ мили две, не меньше, то есть четырнадцать верст… Сзади послышался конский топот и скрип колесных осей; Булгарины снова остановились и обернулись — по дороге клубилась пыль, кто-то едет за ними!

— О Господи, они хотят нас убить! — вскрикнула пани Анеля.

Пан Бенедикт молча взвел курок ружья, осмотрел полку и велел всем встать у него за спиной. Пыльное облако приближалось; вот уже видно бричку в три лошади; Булгарин стоял, крепко расставив ноги, и держал ружье наизготовку; возница придержал лошадей, седок на ходу выскочил на дорогу и бросился к ногам графа.

— Иосель! — вскрикнули все в один голос.

Старый еврей не мог вымолвить ни слова от душивших его рыданий. Он лишь показывал знаками, чтобы Булгарины садились в бричку. Пани Анеля позволила поцеловать себе руку и прошептала: «Спасибо!» Поставив ногу на подножку, пан Бенедикт сказал:

— Ты добрый человек, Иосель! — И тотчас отвернулся, скрывая слезы.

Слуга корчмаря хлестнул лошадей, люди пошли за умчавшейся бричкой, а Иосель остался стоять на дороге, глядя им вслед и утирая слезы рукавом.

***

— Условием и опорой вольности может быть единственно просвещение, без коего оная невозможна и нежелательна. Погрязшие во мраке невежества подобны слепцам: если сказать им, что они свободны и вольны идти куда вздумается, они, не видя во тьме дороги, неизбежно сломят себе голову или падут в пропасть праздности и пороков, где и погибнут. Яко два глаза имеем, так и светоч истины о двух лучах: науки и нравственности. Однако путь к оным тернист и сопряжен с преодолением трудностей, не каждому достанет сил пройти его без принуждения извне. Как детей понуждают учиться грамоте, так и народы, еще не узревшие свет истины, надлежит принуждать к нравственности, покуда принципы ее не будут ими твердо усвоены. В этом роль государя: держать в руке сей светоч, указуя своим подданным путь истинный. Петр Великий заставлял дворян овладевать науками, дабы применять их на службе государевой. Нынче, слава Богу, выгода от наук понятна всем, однако наука без нравственности способна принести больше вреда, нежели пользы. Корыстолюбие, стяжательство, своеволие, лихоимство, предрассудки — вот те пороки, кои следует вырывать, подобно сорной траве, насаждая трудолюбие, бескорыстие, честность и беспристрастие. Только люди высоконравственные смогут стать добрыми слугами своему государю, но тому следует беспрестанно внушать им, что, служа ему, они служат прежде всего своему Отечеству. Служить государю не значит угождать ему; добрый государь предпочтет горькое слово правдивого человека сладким речам лживого льстеца. Нет больше той любви, аще кто положит душу свою за други своя, сказано в Евангелии. Отдать добровольно свои силы, имущество, самую жизнь свою служению Отечеству, а не прислуживать из страха или корысти некоему лицу, — вот истинная свобода…

Голубые глаза Александра заблестели от слез. Он подошел и обнял Новосильцева.

— Очень хорошо написано, очень хорошо! — прошептал он растроганно. — Вы ведь продолжите сей труд, не так ли?

Адам смотрел на них со смешанными чувствами. Он сам попросил позволения у великого князя познакомить его со своими друзьями — графом Павлом Строгановым и его кузеном Николаем Новосильцевым, чтобы Александр не остался в одиночестве во время трехмесячного отпуска, выхлопотанного братьями Чарторыйскими для поездки в Пулавы, к родителям. (Отпуск летом — это была особая милость императора: обычно отпуска дозволялись только осенью.) Адам надеялся, что Строганов и Новосильцев, чьи убеждения были сходны с его собственными, продолжат его дело, подталкивая нерешительного Александра в нужном направлении, но сегодня, сейчас его кольнуло тревожное чувство: возможно, это самое направление видится им иначе, чем ему. Строганов, родившийся в Париже и плохо понимавший по-русски, имел своим гувернером Шарль-Жильбера Ромма, создателя клуба Друзей закона и революционного календаря, депутата Конвента, голосовавшего за казнь короля, а полтора года спустя участвовавшего в якобинском мятеже и покончившего с собой, чтобы не быть казненным на гильотине. Во время революции Ромм привез семнадцатилетнего «Попо» из Швейцарии в Париж, где тот сам заделался якобинцем из любви к прекрасной амазонке Теруань де Мерикур и тратил отцовские деньги на нужды республиканцев; Новосильцев вовремя успел увезти его на родину — прежде, чем Теруань вместе с толпами черни отправилась штурмовать Тюильри. Новосильцев участвовал в боях во время осады Варшавы, рассчитывал даже на Георгиевский крест и счел обидой для себя орден Святого Владимира, согласившись принять его лишь в виде креста с бантом, каким награждали за военные заслуги; при этом никакой ненависти к полякам он не испытывал и за всё это вместе считался вольнодумцем. Теперь же они оба желали вывести «из опасных заблуждений» великого князя, объявившего себя восторженным поклонником французской революции. При всём своем вольнодумстве кузены, повидавшие Европу, были патриотами своего Отечества, и только сегодня Адаму Чарторыйскому открылось, что их пути неизбежно должны разойтись: возрождение Польши — не в интересах России, а потому патриотам России не по пути с патриотами Польши…

Впрочем, три месяца разлуки — не так уж и долго, тем более что у великого князя не будет большого досуга для тайных встреч с его новыми друзьями — а эти встречи непременно должны быть тайными из-за подозрительности государя. Для Александра восстановление Польши — способ уменьшить бремя, которое ляжет на его плечи вместе с императорской мантией. Надо поддерживать его в этом убеждении…

Перед тем как проститься, Адам передал великому князю несколько тонких листов бумаги, исписанных его ровным почерком по-французски, — проект манифеста, который Александр намеревался обнародовать, когда настанет его черед взойти на престол. Конечно, всё это пустая трата времени и чернил, но раз уж ему так хочется… Александр наскоро пробежал глазами первые страницы: невозможность сохранения государственных учреждений в их нынешнем виде… положение в стране… необходимые реформы… исходя из вышеизложенного… сложить с себя власть и призвать к делу укрепления и усовершенствования страны того, кто будет признан более достойным. На этих словах великий князь просиял, спрятал бумагу в карман и горячо поблагодарил своего друга.

Загрузка...