В мертвом свете луны поле, усеянное трупами, казалось еще более зловещим. Бонапарт медленно обходил его в сопровождении пары адъютантов. В сегодняшнем сражении австрийцы были наголову разбиты, граф Вурмзер бежал, бросив пять знамен, тридцать пять орудий и столько же зарядных ящиков, понтонное снаряжение и более двухсот фургонов обоза. Битва при Бассано войдет в историю, но это не финальная точка, а всего лишь запятая. Будут новые сражения, новые победы… Генерал взял в привычку возвращаться на поле битвы и смотреть на тех, кто не убежал и не сдался. Драться придется именно с такими людьми.
Он вздрогнул и попятился, когда из темноты вдруг выскочила собака. Она с лаем набросилась на людей, однако тотчас вернулась к мертвому хозяину, жалобно скуля. Пес то лизал безжизненное лицо, то снова кидался к людям, захлебываясь лаем; он просил о помощи и жаждал мести.
Бонапарт остановился, охваченный трепетом. Ночь, равнодушная луна, живая собака, оплакивающая мертвеца… А ведь у этого человека, верно, есть друзья, которые сейчас, в эту самую минуту, разбили где-то бивак и радуются тому, что живы. Он же лежит здесь, покинутый всеми, кроме верного пса. Какой урок преподает нам природа!
Генерал почувствовал стеснение в груди; у него вдруг увлажнились глаза. Еще сегодня утром он не дрогнув отдавал приказы, обрекая на смерть сотни людей; он видел, как его солдаты шли вперед и погибали, однако воспринимал это как должное. Теперь же горе скулящей собаки тронуло его до глубины души; если бы в этот миг враг вздумал умолять его о милосердии, точно Приам, просящий Ахилла отдать ему тело Гектора, то добился бы желаемого… Прочь, прочь отсюда!
Письмо со штампом генерального штаба Итальянской армии под Леньяго, датированное пятнадцатым сентября, пришло в Константинополь двадцать третьего октября. Леньяго… Это на полпути из Венеции в Парму. В этом городе родился великий композитор Антонио Сальери, протеже Глюка и друг Гайдна, сделавший карьеру при венском дворе. За два года до революции во Франции его опера «Тарар» на либретто Бомарше произвела в Париже фурор — тридцать три представления за год, не считая публичных репетиций с платой за вход! Потом Да Понте написал итальянское либретто, и ту же оперу сорок раз сыграли в Вене под названием «Аксур, царь Ормуза»; в Польше ее поставили в девяносто третьем году, в переводе.
Вспомнив об этом, Огинский задумался о вольности искусства и о провидчестве артиста. В финале «Тарара» восставший народ, явившийся спасти своего героя, вынуждает тирана отречься от власти и покончить с собой. Ни Людовик XVI, ни Иосиф II не запретили этой оперы и не потребовали внести в нее изменений: они считали себя просвещенными правителями, а не восточными деспотами, а потому не приняли намеков на свой счет. Общество же в большей мере занимал не сюжет, а революционные новшества Сальери, объединившего драму с комедией. Партер освистывал то, чему рукоплескали в ложах, и наоборот. Зато когда во Франции покончили с тираном, новые власти потребовали переделать либретто: теперь в финале народ Ормуза провозглашал республику, вместо того чтобы возвести Тарара на трон. Чего они испугались?
Незнатный Тарар назначен генералом, но, обманутый царем, пытается ему противостоять. Ему грозит смерть, однако восставшие солдаты и рабы его освобождают и провозглашают любимого полководца своим государем…
Этим летом французский народ дважды пытался освободить арестованных вождей «Равенства» во главе с журналистом Бабёфом, сделавшим своим псевдонимом имя народного трибуна — Гракх; эти люди требовали равенства для всех — мужчин и женщин, отмены частной собственности и истинной демократии. На парижскую чернь обрушились репрессии, тогда за дело решили взяться солдаты, но в сентябре их выдал предатель. Несколько десятков человек погибли в перестрелке с войсками, лояльными Директории; более сотни арестовали, судили и тридцать приговорили к смерти. С Конституцией I года Республики было покончено навсегда — вместо нее приняли другую; со свободой слова тоже. Казнив просвещенного монарха, Франция получила взамен пятерых алчных и жестоких деспотов, расправившихся с последними из тех, кто еще верил в Республику… Даже в опере переделанный финал звучал фальшиво. А в жизни переписать партитуру не так-то просто.
Теперь Директория с тревогой следит за ростом славы генерала Бонапарта, который действует уже вполне независимо. В середине октября он образовал в Италии новое государство, объединив герцогство Модена, Реджио, Феррару и Болонью в Циспаданскую республику, вассальную Франции. Этот человек не позволит себя арестовать, не попытается покончить с собой, как Робеспьер, и не станет командовать своим расстрелом, как Шаретт. Скорее всего, он уже готов, подобно Тарару, навеки сковать себя цепью со счастьем своей страны. А из этой цепи ничего не стоит выковать корону… Вот что пугает политиков, в то время как военачальники теряют рассудок от зависти и ревности.
Сулковский передал генералу письмо Огинского после победы при Бассано. Прочитав письмо, Бонапарт задумался, потом сказал: «Что я должен ответить? Что я могу пообещать? Напишите вашему соотечественнику, что я люблю поляков и высоко ценю их. Раздел Польши — это беззаконие, и пора положить ему конец. Когда закончим войну в Италии, я сам поведу французов в Польшу, и мы заставим русских воссоздать эту страну. Но напишите вашему другу: пусть поляки не уповают на помощь из-за границы, а сами позаботятся о своем освобождении. Пусть объединяются, вооружаются, действуют! Красивые речи ни к чему не приведут. Дипломаты краснобаи, турки — бездельники. Угнетенный народ сможет вернуть себе свободу лишь с оружием в руках».
«Известно, что территория России выгодно увеличилась от уничтожения Польши; сия держава приобрела столько военных и реальных сил, что может в любой момент напасть на Турцию, держать Швецию в зависимости от себя, грозить Пруссии и удерживать Австрию в сетях выгоды и страха. Такое положение на Севере весьма тревожно для держав Юга. Поляки, могущие уповать единственно на Францию ради своего политического существования, всё еще способны многое сделать для развития крепкой и удовлетворительной системы на Севере. Не вызывает сомнения, что наша последняя революция, хотя и поспешно начатая и проведенная без поддержки держав, заинтересованных в независимости Польши, произвела очень полезную диверсию для дела свободы и способствовала внезапному изменению облика Конституции. От нового плана восстания, родившегося из продуманной и связной системы и имеющего целью подготовить средства, дабы вовлечь Пруссию в войну против Австрии и России, можно ожидать всяческих успехов. Речь идет о формировании нескольких вольных польских легионов при армиях Республики — Рейнской и Итальянской. 1) Легионы станут ядром и питомником будущей армии Польши. 2) В них войдут нескольких генералов, отлично служивших во Время двух последних кампаний Польши против России и ее союзниц. 3) Корпуса легионов будут составлены из младших офицеров, уволенных со службы в Польше, которые из патриотизма почти все отказались от службы, предложенной им правительствами государств-захватчиков, а также галичан, насильно взятых на службу в австрийские войска. 4) Легионы примкнут на добровольных началах к армиям французской Республики, подчиняясь генералам-республиканцам, и будут действовать на направлениях, указанных им французским правительством в результате переговоров. Когда сей план будет приведен в исполнение, будут предприняты усилия, в соответствии с планом Франции в отношении Турции, для объединения польских эмигрантов в провинциях, подвластных Высокой Порте, и подготовки там ядра отдельного корпуса. С этим корпусом мы привлечем к себе недовольных русских из заднепровских провинций, которые во время нашей последней революции объявили тайным комиссарам свое желание сражаться вместе с нами. Они могли бы одновременно воздействовать на движения в Трансильвании и Венгрии, лишив Австрию возможности продолжать нынешнюю войну и надолго отвратив ее от попыток возобновить войну по другим причинам. Трудность с изысканием средств для организации польских легионов можно преодолеть, рассчитывая на помощь польских патриотов. Хотя они и разорены последними событиями в Польше, на эти цели пожертвования будут. За средствами можно обратиться и к голландским обывателям, также заинтересованным в существовании Польши, под заклад польского национального имущества. Голландцы наверняка выделят деньги, если увидят, что данный проект одобрен и поддерживается французским правительством. Можно также найти кредит в Турции, непосредственно заинтересованной в восстановлении Польши, если Французская Республика выступит в качестве посредника. Если не создать ядро будущей польской армии, новый взрыв в этой стране невозможен, несмотря на пламенное желание патриотов. Не вызывает сомнений, что только план восстания в Польше может сорвать новые козни союзников из Северной Европы. Взрыв в Галиции пробудит дух недовольства в Венгрии, и тогда Австрия, вместо того чтобы употреблять все свои силы против Франции, будет вынуждена разделить их для замирения своих земель. Пруссия, естественный союзник Франции, из интереса самосохранения согласится с активной системой, когда Польша вновь появится на политической сцене. Когда турки увидят огонь войны в Польше против Австрии и России, они стряхнут с себя апатию. С началом новой революции Швеция откажется от невмешательства, и Россия, видя угрозы себе со всех сторон — от соседних народов и от собственных подданных, по большей части недовольных, и в особенности от жителей земель, отнятых у Польши, — будет вынуждена отказать в покровительстве заговорам французских эмигрантов, прекратить распалять войну против Франции и расширять свои пределы за счет Европы. Ей придется, наоборот, сосредоточить все свои военные и денежные ресурсы на собственной обороне. Я чувствую, что принятие сего проекта во многом зависит от доверия французского правительства к лицу, представившему оный. Льщу себя надеждой, что через посредство граждан Декорша, прежнего посла Франции в Варшаве, Бартелеми и Каяйра я получу ручательства польских патриотов, облеченных всей полнотой доверия нации. Париж, 19 вандемьера V года Республики. Польский генерал-лейтенант Ян Генрик Домбровский».
— Как же, я думаю, была прекрасна императрица в молодых летах! — Впечатления от посещения Эрмитажа переполняли Сергея Тучкова. Он был представлен государыне и благодарил ее за майорский чин. — Немногие из молодых имеют такой быстрый взгляд очей и такой прекрасный цвет лица.
— Этот прекрасный цвет лица всех нас заставляет страшиться, — тяжело вздохнул Алексей Васильевич, сопровождавший сына.
Петербург окутали холодные туманы, серое небо сливалось с темно-серой водой, солнечный диск уже несколько недель был скрыт от глаз, а императрица почти не выходила из своих апартаментов. Разговоры о войне со Швецией, будоражившие столичные салоны после неудачного сватовства, постепенно стихли, но в воздухе разлилось тревожное ожидание беды.
В воскресенье, второго ноября, государыня неожиданно появилась в полном людей Кавалергардском зале, хотя обычно проходила в церковь из дежурной комнаты через столовую. На ней было траурное одеяние: 16 октября скончался ее «кузен» Виктор-Амадей III — король без королевства, которое было расчленено и отнято у него французами, — однако выглядела императрица много здоровее, чем в последние дни. После службы она долго пробыла в Тронной зале, рассматривая парадный портрет великой княгини Елизаветы, недавно законченный госпожою Виже-Лебрен. Портрет был хорош: сходство изрядное, свежестью лица Луиза не уступала розам из венка на своей очаровательной головке; жемчуга, подаренные ей императрицей, были воспроизведены совершенно точно, как и орден Святой Екатерины; синяя мантия спадала с плеч мягкими бархатными складками, а рядом на кресле дожидалась своего часа красная, подбитая горностаем… Вот только мраморный бюст венценосной бабушки, проступающий из темноты, казался образом отлетевшей души, взирающей с небес на близких ей людей… Портрет стал главной темой обсуждения за столом, к которому была приглашена и сама прославленная художница. Спешно покидая Париж в октябре 1789 года, она бросила всё, что у нее было: дом, картины, заработанный ею миллион франков, — забрав только малолетнюю дочь с ее гувернанткой и сотню луидоров, и после шестилетних скитаний по Европе оказалась на берегах Невы. Это позволило ей избежать печальной участи многих знатных особ, позировавших ей для портретов, включая несчастную королеву Марию-Антуанетту…
Александр и Константин были приглашены к обеду вместе с супругами; Павел уже месяц безвыездно жил в Гатчине.
С портрета Луизы разговор плавно перешел на готовящееся издание Гомера на греческом языке с русским переводом, которое будет украшено гравюрами с самых замечательных античных произведений. Стали сравнивать достоинства переводов — прозаического, Петра Екимова, и стихотворного, Ер-мила Кострова. Понятовский вставил несколько похвальных слов в адрес Францишка Дмоховского, полностью переведшего «Илиаду» на польский.
— Видали вы гравюру, изображающую Мраморный зал? — спросила его Екатерина. И добавила, получив отрицательный ответ: — Мне хочется, чтобы вы имели ее, и лучше не откладывать этого.
После обеда императрица удалилась в свои покои, попросив Понятовского обождать и сделав знак Платону Зубову. Зубов подал князю бумагу:
— Вот указ, который вам желательно иметь.
То были распоряжения губернаторам в связи со снятием секвестра с имений Понятовского. Он сам просил об этом указе всего несколько дней тому назад и был удивлен: обычно подобные дела не выполнялись с такой быстротой. Императрица снова вышла к ним:
— Вы найдете снимок с Мраморного зала в вашей карете. Понятовский рассыпался в благодарностях.
Перед отходом ко сну явился Роджерсон — проверить самочувствие августейшей пациентки. Его круглое курносое лицо с толстыми щеками и двойным подбородком было, как всегда, приветливым и жизнерадостным, однако, измерив пульс и осмотрев глазные яблоки государыни, оттянув ей нижнее веко, он снова настоятельно просил позволения сделать ей кровопускание.
— Дайте мне покончить в среду мое дельце, — весело отвечала она, — а после я буду в полном вашем распоряжении.
…Граф Суворов-Рымникский еще в июле получил тайное повеление составить шестидесятитысячный корпус по собственному избранию из войск, состоящих под его началом, и быть в готовности выступить за границу по первому приказу. Всё лето и осень Александр Васильевич штудировал иностранные газеты, в которых говорилось об Итальянском походе, и размышлял над картами, составляя планы кампаний. О, как шагает этот юный Бонапарте! Герой, чудо-богатырь, колдун! Не заботясь о числе, везде нападает на неприятеля и разбивает его начисто. Он постиг неодолимую силу натиска и разрубил Гордиев узел тактики. Его противники подчинены перьям кабинетным, а у него военный совет в голове! Если так дело пойдет, то карманьольцы двинутся и на Вислу… Война родится от французов, а не от турок, за них и приняться надобно, причем не откладывая. Когда французы окажутся в Польше, их будет уже тысяч двести-триста; если к ним примкнут пруссаки, шведы, турки, России надо будет выставить против них полмиллиона, а где ж их взять? Нет, ныне же! Искать французов в немецкой земле. Эх, отдали прусскому королю Варшаву, дали ему хлыст в руки…
Известие о том, что Фридрих-Вильгельм вооружается против России в угоду цареубийцам, заставило Екатерину отринуть привычную осторожность. Приказ Суворову выступать был готов. Она подпишет его в среду утром.
Накануне вечером был «малый Эрмитаж» — собрание для избранного круга с играми, забавами, веселыми разговорами и карточной игрой. Государыня много шутила и смеялась, однако ушла к себе раньше обычного. Встревоженному Роджерсону она призналась, что у нее мухи мелькают в глазах, тот снова схватился за ланцет, но пациентка просила отложить операцию до утра.
Проснулась она в шесть часов совершенно здоровой, выпила кофию, села писать письма… А в десять Захар Зотов, встревоженный тем, что государыня уже час не выходит из нужника, осторожно заглянул в дверь — и обмер: императрица с красным, как мясо, лицом лежала на полу возле стульчака и хрипела.
Забили тревогу, началась суета и беготня. Втроем поднять и перенести государыню в опочивальню не получилось — тяжеленька, матушка; едва дотащили вшестером. Послали на дом за Роджерсоном и митрополитом Гавриилом; гоф-медик, живший на первом этаже, хотел было отворить кровь, но Платон Зубов не дал: путь уж лучше Роджерсон. Сам он был бледен, взъерошен и напуган. В двери ворвался брат Николай:
— Что стоишь? Давай скорее ту бумагу!
Платон отпер трясущимися руками потайной ящик секретера и подал ему какой-то пакет; Николай сунул его за пазуху, опрометью выбежал из комнат, скатился по лестнице, вскочил в седло и умчался.
Роджерсон приехал только через полтора часа. Пустили кровь из руки, но она еле текла, густая и черная. Екатерина не открывала глаз, тяжело и хрипло дышала. Ей приставили к ногам шпанских мушек; она вздохнула и застонала. Дали рвотное, поставили несколько клистиров — лучше не становилось. Позвали духовника, отца Савву Исаевича, который стал читать Канон на исход души; приехал и отец Гавриил; к тому времени рвота прекратилась, и государыню смогли приобщить Святых Тайн.
Зимний дворец наполнялся людьми всякого звания, томимыми любопытством и страхом. В шестом часу великого князя Александра с супругой наконец-то пустили к бабушке. Екатерина лежала на матрасе, постеленном прямо на полу, за ширмами; ее хрипы сливались с рыданиями камер-фрейлины Протасовой и камер-фрау Алексеевой. Больше никого рядом не было. Александр и Елизавета тотчас ушли; обоим чуть не сделалось дурно.
…Мелькали стоящие вдоль дороги столбы, выкрашенные черно-белыми полосами наискосок; Зубов издали поднял руку, чтобы открыли шлагбаум. Спросил, где наследник; ему сказали, что катается в санях в роще. Зубов снова пришпорил коня. К счастью, он быстро нашел Павла и сообщил ему важную новость. Оба немедленно направились во дворец; там, когда за ними затворились двери великокняжеских покоев, Николай достал из-за пазухи пакет. Павел распечатал его, проглядел бумагу и тотчас ее разорвал, после чего подошел и обнял Зубова. Из дверей тот вышел уже с орденом Андрея Первозванного.
К семи часам вечера к Зимнему подъехала вереница маленьких саней; в первой кибитке были Павел Петрович и Мария Федоровна. Наследник сразу поднялся по Малой лестнице в покои императрицы. Увидев бесчувственную мать, распростертую на матрасе, он бросился к ее ногам; по его щекам текли крупные слезы. Потом поднял глаза на Роджерсона: что с ней? Тот покачал головой: государыню постиг удар в голову, надежды нет. Павел прошел в кабинет, оставив дверь открытой, чтобы видеть мать.
Прибывшие вслед за цесаревичем гатчинцы постепенно заполнили приемные. Екатерининские царедворцы удивленно вскидывали брови при виде неотесанных болванов в прусских мундирах с отворотами фалд, в ботфортах, перчатках с раструбами и напудренных париках с косой на железном пруте, которые носились по комнатам, расталкивая встречных безо всякой учтивости. Что это за остготы, которых здесь прежде и не видывали? Кто их пустил во внутренние покои и почему туда теперь не пускают приличных людей? «Остготы» пробегали в кабинет за приказаниями и обратно, беспрестанно снуя мимо еще дышащей императрицы, будто ее уже и не было на свете!
В ту ночь в Зимнем никто не спал: трепетали, размышляли, действовали. Павел велел своим невесткам сидеть дома, и они томились неведением. В три часа утра в дверь Елизаветы постучали; делившая с ней тревоги фрейлина Головина пошла открыть. Елизавета вскрикнула: на пороге стояли Александр и Константин в гатчинских мундирах! Тех самых мундирах, над которыми она прежде столько насмехалась и которые они теперь носили не таясь! Так значит, всё кончено, ей не быть императрицей? Великая княгиня разрыдалась.
Человек предполагает, а Бог располагает. Не собираясь жить вечно, Екатерина не раз воображала свою кончину, точно пьесу: она испустит дух среди цветов, под звуки музыки, в последний раз окинув взглядом лица самых близких друзей… Разве могла она себе представить такой ужасный конец?! Вторые сутки ее душа отчаянно цеплялась за немощное тело, а близкие были далеко. Павел распоряжался, как хозяин, в ее кабинете, изъяв оттуда все бумаги.
Придворные лекари сменяли друг друга возле тела, распростертого на сафьяновом матрасе, и, стоя на коленях, вытирали жидкость, текущую изо рта. Когда к вечеру она из желтой стала черной, Роджерсон понял, что конец не за горами. Позвали наследника с супругой и детьми, которые встали по правую сторону от тела; напротив расположились лекари, слуги и наперсник Павла, Сергей Плещеев. Так, в молчании, стояли около двух часов в полутемной комнате, глядя на умирающую, пока наконец ее страдания не прекратились без четверти одиннадцать.
Единственным человеком, сохранявшим полное спокойствие, была Мария Федоровна. Её мечта сбылась, и раньше, чем она рассчитывала. Спокойно и деловито новая императрица занялась обмыванием и одеванием покойницы и уборкой в ее комнате. Там же отслужили панихиду, а затем все, поцеловав руку усопшей, перешли в Большую церковь, где Павел начал принимать присягу на верность себе.
Все караулы во дворце уже сменили, теперь там стояли гатчинцы с алебардами и эспонтонами. Войскам было велено присягать на плацу у своих казарм. Новый император принял звание полковника Преображенского полка, назначив великого князя Александра полковником Семеновского полка и военным губернатором Петербурга, а его брата Константина — полковником Измайловского полка. Без путаницы не обошлось: измайловцам кто-то сказал построиться на Дворцовой площади, и они успели пройти несколько улиц, пока их не воротили назад; пустились бегом в темноте; Константин в голубой андреевской ленте, нервно разъезжавший верхом между Фонтанкой и Обводным каналом, облегченно вздохнул при виде нашедшихся рот. Но оказалось, что полковой священник отец Прохор пьян.
— Как думаешь, отчего? От радости или от печали? — спросил Константин своего адъютанта Комаровского.
— Я думаю, ваше высочество, и от того, и от другого.
Константин рассмеялся.
Развод Измайловского полка был назначен на 11 часов, и император обещал присутствовать; Константину очень хотелось ему угодить. В пять утра он отправил Комаровского закупать трости и перчатки с раструбами для офицеров — всё должно быть по-нашему, по-гатчински! Еще не рассвело, и адъютант предвидел много затруднений в исполнении этого поручения. К счастью для него, лавочникам тоже не спалось, и закупки прошли успешно. К тому же офицеров налицо было мало: одни находились в отпуску, а другие, узнав о кончине матушки-императрицы, тотчас подали в отставку.
Зимний дворец оделся в траур. Тело покойной императрицы положили в Тронном зале под балдахином, выставив руку так, чтобы ее было удобно целовать прощающимся. В Кавалергардском зале потолок, стены и пол затянули черной материей; отсветы огня из камина дополняли сходство с мрачной пещерой. Адам Чарторыйский был там, среди других кавалергардов, в красном колете и сверкающей каске. Стало доподлинно известно, что в полк вольется гатчинская кавалерия, а форму изменят: уже заказали кирасы, давно упраздненные Потемкиным. Подобное воссоединение ожидало и все другие полки; великие князья радовались встрече с гатчинскими сослуживцами, но во всех прочих офицеров такая перспектива вселяла уныние: даже гвардейские солдаты не желали быть под началом гатчинцев — неотесанных, грубых, развратных, ходивших по кабакам. В Измайловском полку, где служил Константин Чарторыйский, усердный великий князь уже велел всем стричься по новому образцу, заказывать прусские мундиры, серебряные галуны и темляки; из отложных воротников торчали тощие шеи без галстуков, сзади нелепо оттопыривались косы… Никто не знал, что его ждет. Николай Зубов был пожалован в обер-шталмейстеры, Платон выслан в Литву, Валериан снят с поста главнокомандующего Каспийским корпусом и самый Персидский поход остановлен; Безбородко стал светлейшим князем, Репнин — фельдмаршалом; Морков уволен и выслан в свое имение в Подольской губернии; граф Игельстрём, уволенный Екатериной после восстания в Варшаве и тихо живший в Риге с графиней За-лусской, вновь призван на службу и назначен военным губернатором Оренбурга; князь Куракин возвращен из саратовской деревни, куда был сослан покойной императрицей за то, что посвятил Павла в масоны, и сделан вице-канцлером, действительным тайным советником, получив орден Святого Владимира и дом в Петербурге; комендант Гатчины полковник Алексей Аракчеев, протеже Мелиссино и непревзойденный мастер муштры, в самый день присяги был назначен петербургским комендантом, на следующий день произведен в генерал-майоры, а затем в майоры гвардии Преображенского полка. С прежней вольной жизнью было покончено: всех офицеров, числившихся в отпуску, вытребовали в их полки; тысячи детей, с пеленок записанных в гвардию сержантами, исключили оттуда «по малолетству»; совмещать придворную службу с военной или статской отныне запрещалось; офицеры были обязаны исполнять свои прямые обязанности, а не ездить с визитами, в театры и на балы; новые шефы гоняли их, точно рекрутов. Среди военных начался исход в гражданскую службу, однако и все министры были сменены, повсюду появились новые лица.
На третий день после воцарения Павла князь Куракин сообщил Понятовскому, что государь удивлен тем, что до сих пор не видел его. Он может представиться на первом же выходе. Понятовский не преминул этого сделать, и Павел милостиво пригласил его обедать.
Они были ровесниками, довольно часто встречались в Царском Селе и не испытывали друг к другу личной неприязни: Павлу импонировало, что Понятовский держит себя на высоте и третирует Зубовых так, как они того заслуживают, а князь Станислав мог по достоинству оценить ум и решительность наследника, хотя последняя часто переходила в самоуверенность. Невзрачная наружность Павла не была отталкивающей, он умел располагать к себе людей, а невысокий рост, как и у матери, восполнялся величественной осанкой.
Разговор скользил мимо самых разных тем, точно струи ручья между камешков, пока император не сказал:
— Вы знаете, насколько я люблю Польшу; я приложил бы все усилия, чтобы восстановить ее, но нахожу всё до того законченным, что сие решительно невозможно.
Понятовский внутренне напрягся: если государь считает что-то невозможным для себя, значит, он намерен потребовать чего-то от других.
— Я хочу попросить вас оказать мне услугу, — отозвался Павел на его мысли. — Меня огорчает, что король, выстрадавший так много, вдобавок вынужден жить в России. Пусть выберет себе место пребывания там, где ему будет приятно; я ручаюсь, что сумма, выплачиваемая тремя державами на его содержание, будет ему туда регулярно доставляться. Вы потрудитесь написать ему?
Разумеется, Понятовский согласился, сказав, что это крайне приятное поручение, однако где бы мог поселиться его дядя? Он долго ломал над этим голову и не находил ответа; спросил совета у Репнина, примчавшегося в столицу, чтобы присягнуть новому государю, — тот тоже оказался в затруднении. Впрочем, на следующий день к ужину император уже передумал:
— Я написал королю, приглашая его приехать в Петербург, — сообщил он.
— Разве ваше величество желаете уехать из Петербурга? — удивился Понятовский.
— Почему это?
— Но как же ваше величество сможет иметь перед глазами короля, которого Россия лишила престола?
— Лишь от него зависит — видеть или не видеть меня, жить здесь или выбрать другое место в моей империи.
На этих словах разговор был окончен. Павел всё решил.
Стёршиеся от времени каменные зубцы Балкан торчали из побуревших десен покатых склонов, местами поросших лесом. По узким тропинкам можно было пробраться только пешком или верхом на местных лошадях, привыкших карабкаться на кручи. Четыре всадника ехали гуськом в полном безмолвии, закутавшись в кожаные плащи, которые, однако, плохо защищали их от ветра и проливных дождей. За неделю пути они повстречали всего двух человек — болгар, потомков древних фракийцев. Завидев к вечеру деревеньку в несколько бревенчатых домов, янычар, ехавший впереди, останавливался на почтительном расстоянии и орал во всё горло:
— Burada veba var miydi? Здесь была чума?
Получив ответ: «чок» (да) или «йок» (нет), — путники ехали дальше или останавливались на ночлег.
В Рущуке Огинский приказал янычару и лейтенанту Жодкевичу задержаться на сутки, а сам вместе с Дениско, называвшим себя «генералом Кременецким», отправился на поиски лодки, чтобы переправиться через Дунай.
Река разлилась, ветер подымал волны, из лодки приходилось постоянно вычерпывать воду, и переправа, растянувшаяся на три часа, отняла много сил. Но отдыхать было некогда; Огинский с Дениско снова забрались в седла и отправились в Бухарест, до которого оставалось семьдесят с лишком верст. Дениско уже тут бывал, поэтому они без труда нашли дом генерала Карра-Сен-Сира, генерального консула Франции в Валахии. Огинский вручил ему письмо от нового посла в Константинополе Обера-Дюбайе, у которого Карра-Сен-Сир прежде служил адъютантом.
То, что поведал ему генерал, было малоутешительным. Щеки Огинского стали пунцовыми от стыда, пока француз перечислял ему все свои жалобы на польских военных — шумных, нахальных задир, ведущих себя так, будто они у себя дома. Михал ухватился за предложение поселиться у Ксаверия Домбровского: так он сможет присмотреться к самопровозглашенному генералу и узнать о его планах из первых рук.
Город с трудом вмещался в пределы крепости, заложенной на Дымбовице три века назад; узкие улочки кишели народом: здесь были и местные уроженцы, спасавшиеся от чумы, и беженцы из Галиции, и почти две тысячи солдат и офицеров из Польши и Литвы. Войдя в отведенную ему комнату, Огинский, многое повидавший за последние месяцы, уже не состроил брезгливую гримасу, а лишь отметил про себя, что вещи лучше подвесить к потолку, хотя и это не спасет их от тараканов и клопов, а постель необходимо прожарить сразу. И держать наготове склянку с микстурой, которую ему дал с собой константинопольский лекарь.
— Прошу любить и жаловать, Панове! Наш соотечественник граф Огинский!
В комнате находилось около сорока польских офицеров в разных званиях; Михал вглядывался в их лица сквозь сизый табачный дым, но никого не узнавал. После представлений он коротко сообщил, что прибыл сюда по поручению Польской депутации в Париже и французского посла в Константинополе для ознакомления с ситуацией и информирования о ней.
Им, вероятно, известно, что в настоящий момент формируются польские легионы в составе французской армии; им могут предоставить возможность создать такой легион для военных операций близ русской границы.
— Считайте, что он уже создан, — перебил его Домбровский. — Вы говорите с генерал-аншефом Польско-литовских войск в Валахии и Молдове; эти господа, — он обвел рукой присутствующих, — подписали акт о присвоении мне этого звания.
— Ах, вот как, — отозвался Огинский. — В таком случае прошу вручить мне этот документ для передачи французскому послу; я уверен, что он будет им утвержден; это существенно облегчит нашу задачу.
Между ними сразу возникла неприязнь. Домбровский отнесся к Огинскому подозрительно, возможно, видя в нем соперника или интригана; Огинского же раздражало самомнение этого наглого и недалекого человека, погрязшего во всех смертных грехах. При первой же встрече Огинский предупредил, что он — «месье Мартен», французский купец, ведущий дела в Константинополе; неосторожность Обера-Дюбайе, назвавшего его по имени во время дипломатического приема, как раз и побудила Михала покинуть столицу Порты; за ним по пятам следуют два курьера — русский и австрийский, ему грозит арест. Однако Домбровский тотчас пренебрег его предостережением. По глупости? Из вызова? Или нарочно, желая навлечь на него неприятности? В любом случае выходит, что по глупости, et la bêtise coûte cher[10].
Прочитав пресловутый акт о присвоении Домбровскому звания генерал-аншефа, Огинский был удивлен и озадачен: никогда еще он не держал в руках столь безграмотного и плохо составленного документа. Однако он не стал делать замечаний, наоборот: расположить к себе людей можно только похвалой и одобрением. Здесь собрались самоотверженные патриоты, мечтающие о возрождении своей Отчизны и готовые пойти ради нее на любые жертвы, а вовсе не сброд с контрактовых ярмарок, любящий драку ради драки и готовый продаться кому угодно, — по крайней мере, нужно делать вид, что он в это верит. Такая тактика принесла свои плоды: после нескольких бутылок молодого болгарского вина, распитых с офицерами, и без того не слишком сдержанные языки развязались, и Огинский узнал много интересного. Например, о том, что в Бухаресте существует клуб, где собираются поляки, по очереди избираясь его председателем (о, эта страсть поляков к выборам!), а еще о некоем плане военной кампании, разработанном Домбровским. В клуб Михал отправился на следующий же день; пробежал глазами протокол, который вёл секретарь, увидел в нем свою фамилию и тотчас швырнул в огонь, после чего именем французского посла потребовал клуб закрыть и более никаких собраний не проводить: рядом неприятель, кругом шпионы, поляков всего тысяча восемьсот семьдесят — и что они будут делать, когда придет Суворов с шестьюдесятью тысячами солдат? Вернувшись домой, он завел разговор с Домбровским о партизанской войне, вспомнив свой рейд на Динабург, ведь, имея в своем распоряжении столь малочисленное войско, единственное, что можно делать, — тревожить неприятеля вылазками, диверсиями, нападениями на обозы и тому подобным. Домбровский не удержался и с видом превосходства положил перед Огинским несколько листов, исписанных своим корявым почерком, — план вторжения в Галицию.
Читая, Михал прилагал большие усилия к тому, чтобы сохранять невозмутимость и не выдать своих чувств. Этот план был составлен не военачальником, а главарем разбойничьей шайки! Перейдя границу, Домбровский намеревался захватить казенные деньги на австрийских таможнях, чтобы набрать на них рекрутов и закупить оружие. Составленное таким образом войско двинется на Лемберг (бывший польский Львов), чтобы попасть туда к началу контрактов, когда в город съедутся богатые люди со всей Галиции. Под лозунгом «Свобода, равенство и братство!» из тюрем выпустят преступников, вооружат слуг и рабочий люд, привлекут к борьбе патриотов из числа студентов университета, чтобы они все вместе напали на богатеев и завладели их капиталами. А уж тогда… Тогда — что Бог даст.
В душе графа Огинского клокотало возмущение, однако он преспокойно сложил листы и сунул их за пазуху, пояснив Домбровскому, что должен ознакомить с его планом Обера-Дюбайе. На самом деле он намеревался немедленно сжечь эти позорные бумаги, чтобы от них не осталось и следа. На другой день он собрал всех офицеров и объявил им, что отправляется в Галицию для переговоров, просил их быть благоразумными и не предпринимать никаких действий без ведома генерала Карра-Сен-Сира. Домбровскому же в разговоре наедине запретил выступать в поход без разрешения французского посла, пригрозив арестом в случае неповиновения.
Верховых лошадей оставили в Бухаресте, отправившись далее в почтовом экипаже: так будет быстрее. До Фокшан добрались часов за десять, но там выяснилось, что ехать далее нельзя без особого разрешения господаря Молдавского княжества, а получить его можно только в Яссах. Огинский же как раз хотел миновать молдавскую столицу, зная, что господарь Александр Каллимаки, грек-фанариот, хотя и служил ранее Великим драгоманом Высокой Порты, был лоялен русским и совсем недавно велел арестовать несколько польских военных, передав их в русское консульство. Никакие просьбы, увещевания, посулы действия не возымели; пришлось проделать еще двести верст. В Яссы прибыли глубокой ночью; у городских ворот экипаж остановили, Огинского хотели вести во дворец господаря… Но тут янычар, своей головой поклявшийся Оберу-Дюбайе доставить курьера на границу в целости и сохранности, начал шуметь и грозиться по-турецки. Его господин имеет фирман, подписанный самим султаном, ему не нужно никакого иного разрешения! Ошарашенная стража пропустила экипаж, который благополучно прибыл на почтовую станцию, где «месье Мартен» остался дожидаться своей участи, янычар же помчался в княжеский дворец.
Огинский предусмотрительно нарядился в синие шаровары и красную доламу, водрузив на голову феску; он уже немного говорил по-турецки — достаточно, чтобы объясняться с янычаром, и всё же ему приходилось прилагать неимоверные усилия, чтобы не выдать своего волнения. Почтовые служители, два молодых грека, не спускали с него глаз; кроме того, к нему то и дело подходили молдавские дворяне, пытаясь выяснить, кто он такой и что здесь делает. Огинский кратко отвечал на смеси турецкого с немецким, припоминая, как вели бы себя коренные константинопольцы в подобной ситуации. Возвращение янычара доставило ему огромное облегчение, к тому же тот принес добрые вести: фирман подействовал, лошади готовы, можно ехать.
Ну, с Богом — в Буковину!
На пятом перегоне от Ясс в здание почтовой станции зашел немолодой человек благообразной наружности, с хорошими манерами, и учтиво обратился к Михалу по-немецки, попросив разрешения разделить с ним трапезу. Огинский ответил, что почтет это за честь, и спросил своего собеседника, откуда он едет и куда направляется. Услышав, что из Петербурга в Константинополь, Михал слегка встревожился, однако путешественник не производил впечатления полицейского агента и вообще не походил на русского. Когда Огинский сбился во время разговора (он уже начал подзабывать немецкий), тот с легкостью перешел на французский. Со стариковской словоохотливостью он выложил все столичные новости: императрица Екатерина скончалась, на престол взошел ее сын Павел, который начал свое царствование с поистине великого поступка — посетил в тюрьме Тадеуша Костюшко, главу польских инсургентов, и отпустил его на свободу.
Михал вскочил и в волнении заходил по комнате. Радость переполняла его, хотелось петь, танцевать, кричать! Удивленному старику он назвался французским купцом, едущим из Константинополя в Париж, и тот как будто удовлетворился этим объяснением: всем известно, с каким сочувствием французы относятся к полякам. Кстати, император Павел любит французов и, несомненно, в ближайшее время пойдет на сближение с французским правительством для установления всеобщего мира в Европе. Дай-то Бог…
Огинский не решался спросить, как зовут старика и откуда он родом. И всё же он полюбопытствовал, какие дела зовут его в Константинополь. Тот ответил, что на него возложена весьма приятная миссия: он везет изгнанным из отечества полякам слова Павла о мире, забвении прошлого, прощении и великодушии. Вот, не угодно ли взглянуть…
У курьера был при себе список эмигрантов, которым новый император даровал прощение. Михал нашел в нем свою фамилию… На счастье, в этот момент вошел Дениско — сообщить, что лошади готовы. Поскорее простившись с незнакомцем, Огинский почти выбежал во двор.
Верить ему или не верить? — неотступно думал он дорогой. А вдруг это всё-таки провокатор? Ах, если бы это было правдой… Неужели он снова увидит места своего детства, обнимет своих родных? Жить, не таясь, в своем доме, называться собственным именем, принимать гостей и отдавать визиты, выбирать друзей по душевной склонности, а не по необходимости, ходить в оперу, не опасаясь быть узнанным… Всё, что когда-то было его нормальной жизнью, теперь казалось пределом мечтаний. Но этого никогда не будет, пока Польша под чужой пятой.
Зал гудел, словно в нем заперли пчелиный рой; братья Чар-торыйские изумились, увидев столько людей; это всё были поляки, проживавшие в Петербурге. Им навстречу быстро шел молодой человек, гневно жестикулируя и возмущаясь вслух; перед ним расступались. Адам узнал его: это был Ириней Хрептович, младший сын канцлера великого литовского Иоахима Хрептовича, который в свое время убеждал короля Станислава Августа поддержать Тарговицкую конфедерацию. Его старший брат Адам во время восстания служил адъютантом генерала Мокроновского, а после раздела Польши остался в Вильне и стал школьным инспектором, продолжая дело отца, стоявшего у истоков Эдукационной комиссии. Иреней тоже поступил в российскую службу… Проводив его взглядом, Чарторыйские пошли туда, откуда он сбежал, — вглубь зала, где стоял стол, покрытый сукном, с разложенными на нем листами бумаги, перьями и чернильницами. Там их встретил Александр Борисович Куракин с озабоченным выражением на лице. Всем приглашенным полякам предлагалось подписать ручательство о том, что Игнаций Потоцкий в случае своего освобождения не предпримет ничего против России. Так вот что разгневало Хрептовича! Многие люди из прежнего окружения короля считали Потоцкого предателем и не сомневались, что, оказавшись на свободе, он вновь начнет строить козни против России — зачем же компрометировать себя? Чарторыйские подписали бумагу не колеблясь; Куракин пробежал ее глазами, убедился, что она составлена в ясных и точных выражениях, и любезно им улыбнулся. Братья отошли к стене, уступив место за столом другим.
Когда ручательства были получены от всех присутствующих, двери смежной комнаты отворились, и оттуда вышли Игнаций Потоцкий, Юлиан Немцевич, Игнаций Закжевский, полковник Сокольницкий, Тадеуш Мостовский, Ян Килинский и Андрей Капостас. Их обступили, обнимали, поздравляли; Чарторыйские тоже подошли пожать руку Потоцкому, который выглядел взволнованным и смущенным: чтобы обрести свободу, всем узникам пришлось подписать присягу на верность императору Павлу и его наследнику Александру, а теперь еще и любезные соотечественники сковали себя круговой порукой ради него… Коспошко не было: он всё еще не мог ходить и оставался в Мраморном дворце, где государь отвел ему покои на первом этаже.
…Следствие по делу польских мятежников завершилось давно, летом 1795 года; в своих ответах на вопросы генерал-прокурора Самойлова Костюшко был краток и старался упоминать как можно меньше имен. Его содержали без особой строгости: разрешали выписывать книги и газеты, гулять во дворике (то есть лежать на походной кровати под деревом, укрывшись пледом); лейб-медик Роджерсон докладывал о его здоровье императрице; приговор же по его делу вынести так и не успели. Через десять дней после кончины государыни к Костюшко приехал сам Павел:
— Vous êtes libre, je voulais vous apporter cette bonne nouvelle moi-même.[11]
Император приезжал еще не раз — один и с супругой: Марии Федоровне тоже было любопытно посмотреть на вождя людей, восставших против власти ее свекрови. Цель у этих посещений была одна: император предложил польскому генералу поступить на русскую службу, поскольку его Отечество восстановить уже невозможно. Впервые Тадеуш порадовался своим ранам, предоставившим ему благовидный предлог для отказа. Когда Павел хотел подарить ему свою шпагу, он ответил: «Зачем мне шпага, коли нет больше страны, которую я защищал бы ею?» Тогда Павел потребовал от него присяги на верность и обязательства защищать интересы его самого и наследника. Взамен он получит пенсию, имения в России, тысячу душ… Костюшко отказался от денег и поместий, попросив вместо этого свободу для всех пленных поляков — двенадцати тысяч человек. Император разрешил ему уехать; Костюшко намеревался отправиться в Филадельфию: американцы, за независимость которых он сражался, провозгласили его почетным гражданином своей страны.
Попрощаться с императорской семьей польский герой явился седьмого декабря; кавалергарды несли его в кресле, еще недавно принадлежавшем императрице Екатерине. На следующий день, завернувшись в соболью шубу, надев теплую шапку и меховые сапоги — подарок императора, Костюшко сел в подаренную им же карету и вместе с верным Немцевичем, силачом Либишевским, который должен был переносить его на руках из кареты в кровать и обратно, негром Джоном, а также сопровождающим их русским офицером, уехал из Петербурга, держа путь в Швецию. Павел распорядился выдать ему в дорогу столовое серебро и 12 тысяч рублей — столько стоили тысяча казенных крепостных. По одному рублю за каждого освобожденного поляка…
КОНВЕНЦИЯ
между генеральной администрацией Ломбардии, от имени ломбардского народа с одной стороны, и гражданином Домбровским, польским генерал-лейтенантам, от имени его соотечественников, предоставляющих ему свои услуги для обретения свободы Ломбардии, с другой стороны, подкрепленная генерал-аншефам Бонапартом, главнокомандующим Итальянской армией.
1) Польские части, образованные в Ломбардии, сохранят название вспомогательных польских легионов в Ломбардии.
2) Мундиры, знаки отличия и организация этих войск будут максимально соответствовать польским обычаям.
3) Для удовольствия ломбардского народа вводятся контрэполеты национальных цветов Ломбардии с надписью: Gli uomini liberi sono fratelli (свободные люди — братья); кроме того, офицеры и солдаты польских войск будут носить французскую кокарду — знак нации-покровительницы свободных людей.
4) Жалованье, пропитание и всё, что предоставляется французским войскам, будет общим для польских войск.
5) Генеральная администрация Ломбардии выдаст патенты офицерам и служащим оных войск, оставляя за собой право высказывать свои соображения об отдельных лицах, если сочтет необходимым. Оные патенты подлежат одобрению и подписанию генерал-комендантом Ломбардии, уполномоченным на то главнокомандующим Итальянской армией. 6) Ломбардский народ заявляет, что всегда будет смотреть на поляков, вооружившихся для защиты свободы, как на истинных братьев, а не как на иноземные войска; вследствие чего генеральная администрация официально предоставляет им права граждан Ломбардии, что не помешает им вернуться в свои дома, если потребуется, когда Ломбардия будет признана свободной и не будет находиться в состоянии войны.
Милан, 20 нивоза V года Французской Республики и I года свободы Ломбардии (9 января 1797 года).