IV

Расправив письмо и держа его двумя пальцами сверху и снизу, Огинский стал аккуратно водить им над пламенем свечи, и между написанных чернилами строк начали проступать другие, рыжеватые.

«Секретные инструкции:

1. Вам предстоит начать тайные переговоры с Высокой Портой о предоставлении пристанища для польских беженцев на территории Молдовы. Самым подходящим местом для этого могли бы стать Ботошани или Хотинская райя, находящиеся между Буковиной и Подолией, дабы наши соотечественники оказались под двойной юрисдикцией князя Молдовы и Хотинского паши. В этом случае, если Порта не сочтет возможным немедленно выступить против России, польские беженцы могли бы перемещаться из одной области в другую, в зависимости от того, куда российский комендант Каменца обратится с протестом против поляков: в Яссы или в Хотин.

2. Глава польской миссии в Константинополе постарается показать выгоды для Османской империи от предоставления убежища бывшим польским военнослужащим, из коих будет создано вполне боеспособное воинское подразделение. Следует заранее уточнить права поляков на этой территории и возможности их обеспечения продовольствием.

3. При условии, что обе предыдущие статьи принимаются:

I. Просить Высокую Порту сообщить французским представителям, что она дает свое согласие на поставку Французской республике артиллерии, оружия и боеприпасов для передачи полякам.

II. Просить о присылке турецких артиллерийских офицеров на берега Днестра.

Ш. Рекомендовать Высокой Порте перебросить основные силы турецкой армии к Очакову. При этом часть войск должна пройти через Грузию, чтобы напасть на Крым с тыла, когда морские пути будут перекрыты флотом. Это единственная возможность для Порты вернуть территории, захваченные русскими. Осуществить сей план несложно, ведь польские военные будут сковывать российскую армию на берегах Днестра».

Идея создать коалицию из пяти государств: Франции, Турции, Швеции, Дании и Польши — принадлежала французскому послу в Константинополе Раймону Вернинаку, молодому человеку тридцати трех лет, прежде служившему в Стокгольме. В том, что новая война между Россией и Турцией неизбежна, мало кто сомневался, и как только она разразится, необходимо поднять восстание в Галиции — это уже была идея Иоахима Мокосея Дениско, который бежал в Турцию от австрийцев. Год назад Костюшко назначил его бригадиром и отправил на Волынь, но Дениско слишком долго проваландался в Люблине: нужного количества людей не собрал, все деньги потратил… На Волынь он пробрался уже во второй половине октября, когда Костюшко был пленен под Мацеёвицами, и начал проводить там реквизиции в пользу повстанцев, но его небольшой отряд очень скоро разметали казаки. Императрица Екатерина велела конфисковать имущество Дениско, однако выделила ежегодное пособие его жене на содержание детей — 162 рубля серебром. Щедро… Дениско тем временем притаился на молдавской границе, получая помощь от хотинского паши, и стал собирать отряд из поляков. К осени девяносто пятого года под его знаменами стояло уже несколько сотен солдат и офицеров, и тридцатилетний Дениско стал величать себя генералом польских и литовских войск. Этот титул у него оспаривал Ксаверий Домбровский, но Вернинак предпочел иметь дело именно с Дениско, которого генерал-майор Францишек Рымкевич, в свое время командовавший авангардом Яна Генрика Домбровского в боях с пруссаками и отличившийся при взятии Быдгоща, рекомендовал Станиславу Солтыку как «верного и благонравного гражданина». Однако султан еще не принял решения, и чтобы заставить его действовать в правильном направлении, необходимы опытные дипломаты…

Когда Огинский выразил согласие стать польским представителем в Турции, соотечественники засыпали его письмами, благословляя и прося не затягивать с отъездом. Если бы это были кредитные билеты… За последние полгода граф не получил ни гроша, а его скромные сбережения таяли на глазах. В начале августа он уговорил Изабеллу вернуться к отцу в Бжезины, чтобы не разделять с ним нищенское существование изгнанника. Михал проводил ее до Вероны, где они провели несколько дней, бродя вечерами по улочкам и площадям, любуясь зубчатыми стенами Кастельвеккьо и арками Скалигеров, послушали оперу в римском амфитеатре. На Огинского вновь нахлынула меланхолия: прихотливое течение Истории, подобное реке Адидже, которая то несет свои воды спокойно, то бурлит у порогов и отмелей, сметает всё, что казалось незыблемым. Что сталось с римлянами, построившими великую империю и до сих пор вдохновляющими нас примером своих доблестей и добродетелей? И почему на смену республикам, завоевавшим свободу путем кровавых жертв и самоотречения, всегда приходит безжалостная и бесчестная тирания? Неужто люди не способны учиться на своих ошибках? Или свободу нельзя завоевать раз и навсегда, а приходится сражаться за нее каждый день? Такое не каждому под силу…

Вернувшись в Венецию, Огинский стал ждать возвращения надежного человека, которого он послал в Варшаву за деньгами, оставленными на сохранение двум старым друзьям. Путь в Константинополь долог и опасен, нельзя отправляться туда совершенно без средств. Тем временем ему переправили необходимые документы, карты и шифр, который надлежало использовать в переписке с французскими властями.

Посланный вернулся только первого ноября, привез две тысячи дукатов — всё, что осталось от состояния Огинского, — и дурные новости: все его земли, приносившие ежегодный доход почти в миллион злотых, конфискованы, а путь на родину ему заказан навсегда. Навсегда… Разве есть на земле что-то вечное, кроме смерти? И всё же в сердце вонзилась иголкой мучительная мысль о матери, Изабелле, Варшаве, Литве… Увидит ли он их снова, или ему суждено погибнуть на чужбине? Но пока он жив, он будет к ним идти, пусть даже ныне избранный им путь на время отдалит их друг от друга. В Константинополь!

***

Октябрь выдался сухим и погожим. Небо приветливо улыбалось синевой, но к концу месяца всё чаще заволакивалось по уграм серой пеленой, а с лесов начала облезать позолота. Поэтому, получив приказ о прибытии в Петербург, Суворов не стал медлить с отъездом, пока дороги не развезло от осенних дождей.

Всё лето прошло в тревожном ожидании. Переговоры между Петербургом и Берлином шли непросто, и Репнин, понуждаемый Суворовым, излагал в письмах к Платону Зубову планы возможной военной кампании: войск, стоящих в Литве, достаточно для взятия Кёнигсберга и оккупации Восточной Пруссии, а из Варшавы можно в три-четыре перехода дойти до Торуня, переименованного пруссаками в Торн. Фельдмаршал между тем вносил последние поправки в свою «Науку побеждать», но применить ее в очередной раз на практике не пришлось, чем он был весьма раздосадован.

На станции Кузница остановились переменить лошадей. Суворов спешил и даже отказался от чая, хотя самовар уже стоял на столе. Спросил смотрителя, как он думает: успеют ли они нынче добраться до Воложина, на что тот ответил, что вряд ли, поскольку Гродно не миновать, а там с утра приготовлена торжественная встреча. Помилуй Бог, вот уж некстати! Зряшная трата времени. Подозвал к себе Ивашева, начальника штаба:

— Поезжай, голубчик, вперед, вели все почести отставить, а перед князем Репниным извинись за меня, скажи, что нога разболелась, мочи нет, так не имею чести быть у него.

Ивашев ускакал.

Когда он нагнал карету главнокомандующего, тот уже отъехал от Гродно на семь верст. Репнин, конечно же, обиделся, и его можно было понять: рано встал, затянулся в корсет, надел мундир со всеми орденами, ждал у дороги, выстроив полковую музыку со знаменами… «Доложите, мой друг, графу Александру Васильевичу, что я, старик, двое суток не раздевался, вот как видите, во ожидании иметь честь его встретить с моим рапортом…» Суворов задумался. В самом деле, неловко получилось. Не вернуться ли? Репнин моложе его четырьмя годами, но старше в чине полного генерала, однако его после усмирения бунта повышением обошли, а отставку не приняли. Хотя… Князь Николай Васильевич больше в дипломатических изворотах упражнялся, солдатского в нем мало. Поехали далее!

* * *

Проведя недолгое петербургское лето в Царском Селе, двор вернулся в Таврический дворец, а там и в трехсторонних переговорах наконец-то наступил перелом. К тому времени на всех территориях, де-факто присоединенных к России, уже привели к присяге дворянство, духовенство и мещан всех исповеданий, объявили высочайший манифест, подтверждающий прежние права и привилегии, а воеводства заменили на губернии с русским управлением. Пруссия, сопротивлявшаяся до последнего, всё же была принуждена уступить Австрии Краков и часть Малой Польши; сама она получала Варшаву, левобережье Вислы и одну область в западной Литве; Вильна вместе со всеми литовскими и украинскими землями к востоку от Буга отошла к России. Двадцать четвертого октября 1795 года был подписан договор об окончательном разделе Польши, а вслед за ним и долгожданный указ о распределении конфискованного имущества, вызвав удовлетворение и разочарование. Поместья эмигрантов и осужденных Екатерина раздавала фаворитам, министрам, генералам, губернаторам, канцеляристам и полякам-изменникам. Графу Суворову-Рымникскому императрица пожаловала тринадцать с лишком тысяч душ под Кобрином. Платон Зубов, не выезжавший из Петербурга дальше Царского Села, получил двадцать восемь с половиной тысяч душ в Жемайтии и Белоруссии и дворец Антона Тизенгауза в Шавлях; Морков, подготовивший конвенцию о разделе Польши, — четыре тысячи душ в Подольской губернии; Цицианов — тысячу двести душ в Минской губернии, Беннигсен, Денисов, Исленьев и Шевич, герои сражений при Мацеёвицах, Кобылке и Праге, — по тысяче. Граф Ферзен, пленивший Костюшку, единственный из всех генералов отказался от имений, конфискованных у поляка (Тадеуша Чацкого), и попросил наградить его из государственных земель; ему пожаловали поместья на Украине.

Братья Чарторыйские всё же были представлены императрице и великокняжеской семье, но это лишь добавило новые пункты в расписание визитов. В дни аудиенции, когда приходилось долго ждать августейшего выхода, они останавливались у Ксаверия Браницкого, имевшего собственный дворец в Царском Селе, и тот учил их, как правильно преклонять колено перед государыней. Кому как не ему раздавать советы в подобных делах! У себя дома, среди своих, Браницкий по-прежнему строил из себя польского магната, сыпал шутками на родном языке, рассказывал анекдоты былых времен, избегая, впрочем, упоминать о предательской Тарговицкой конфедерации и своей роли в ней, но при дворе мигом превращался в покорную овцу, ничем не выделяющуюся из общего стада… Когда Константин спросил его, должны ли они поцеловать императрице руку, Браницкий ответил: «Целуйте ее, куца она захочет, лишь бы вернула вам состояние». Он не сказал только, как долго нужно это делать…

В Царское Село братья ездили дважды в месяц по воскресеньям; в праздники присутствовали при туалете Зубова, а в остальные дни мотались с визитами по дачам петербургских аристократов, возвращаясь домой совершенно измученными. Наконец, Зубов дал им понять, что единственный способ для них получить свое имущество обратно — вступить в русскую службу.

Тонкая ниточка, удерживавшая молот над их головой, оборвалась; оглушенные ударом, Чарторыйские сникли. Конечно, они должны были это предвидеть. Они всего лишь пленники, игрушки в аккуратных, но безжалостных руках. И если их до сих пор не сломали, то лишь потому, что они дорого стоят: лучше оставить их при себе, чтобы другим показать. Так не всё ли равно, в какие одежки хозяйка нарядит своих кукол — в сюртук или в мундир? Глупо притворяться, будто имеешь свою волю, выбирая между статской и военной службой стране, которую ненавидишь.

Им объявили о монаршей милости: Адам Чарторыйский будет определен в конногвардейский полк, Константин — в Измайловский. Щедрая императрица подарила новым русским офицерам сорок две тысячи душ из имений, принадлежавших их родителям; только Каменец отобрала да Летичев отдала графу Моркову, удачно завершившему переговоры с пруссаками. В свете были уверены, что с молодыми поляками обошлись до невозможности великодушно, а потеря двух поместий — что ж, это своего рода штраф. За милость нужно было благодарить — коленопреклоненно, с целованием руки…

Станислав Понятовский тоже провел всё лето в Царском Селе, так и не продвинувшись в решении своего вопроса: сам он не мог заговорить о секвестре, а императрица всячески избегала этой темы. Она была превосходно осведомлена о жизни королевского племянника после его отъезда из Отечества и предпочитала расспрашивать его о доме, который он строит в Риме, или вести более интересные разговоры — о южных и восточных соседях России, лишь бы не о Польше. После объявления указа Понятовский наконец решился и написал Екатерине письмо о том, что не имеет никаких доходов и живет на средства от продажи с молотка его посуды и мебели в Варшаве. Имения ему милостиво возвратили, но к тому времени их успели привести в самый плачевный вид…

Полковник «Эммануил Осипович Деришелье», которого Военная коллегия определила в Орденский кирасирский полк, с июля находился под Ковелем, квартируя в деревне Броды; графа Александра Федоровича Ланжерона отправили в Луцк с Малороссийским гренадерским. Будущее герцога вырисовывалось в виде дилеммы: либо он сменит бригадира Миклашевского, когда того повысят до генерал-майора, то есть месяцев через пятнадцать, либо лишится всех перспектив вообще, если какой-нибудь шустрый полковник со связями уведет у него полк. Францию, похоже, он не увидит еще долго: чего ждать от Директории, пришедшей на смену Конвенту, пока неизвестно. Но, вероятно, ничего хорошего, раз Франция находится в руках людей, обогатившихся на спекуляции национальным имуществом — национализированным имуществом аристократов-эмигрантов.

***

Всё лето и всю осень они были в пути — Городенский, Зенькович, доминиканский приор Раковский и двое ошмянских шляхтичей, вина которых состояла лишь в том, что они оказались однофамильцами двух знатных офицеров, привезенных под арестом в Смоленск: магнаты откупились, и шляхтичей погнали в Сибирь вместо них.

Каждого везли в отдельной кибитке, напоминающей деревянный сундук: снаружи обита кожей и железными полосами, сбоку — окошечко для подачи пищи, в полу дыра, чтобы справлять нужду. Два вооруженных солдата сидели на крыше и по пьяному делу не раз падали на ходу, ломая себе руки и ноги; приходилось делать лишние остановки. На одной из станций, когда офицер, унтер и два нижних чина ушли за лошадьми и водкой, Городенский заговорил со старым солдатом, оставленным его караулить, и сумел-таки соблазнить его двумя пятаками: заставив арестанта побожиться, что не скажет об их разговоре офицеру, тот открыл ему, что их команду наняли до Иркутска, а уж оставят его там или отправят еще дальше, о том ему не известно.

На содержание арестантов выделялось по тридцать копеек в день, но на руки им денег не выдавали. В Казани Городенский выменял у солдата на чарку водки бумажный образок Богоматери — с ним он чувствовал себя спокойнее в диких краях. В Поволжье и башкирских степях еще повсюду встречались следы Пугачевского бунта: развалины крепостных стен и валов, остовы спаленных деревень. А ведь прошло целых двадцать лет! Бывало, что поля обрабатывали одни женщины: мужчин не осталось. Когда перевалили за Уральский хребет и углубились в Сибирь, на каждом перегоне встречались клейменые и безносые люди, а из поляков, сосланных сюда еще со времен Барской конфедерации, образовались многочисленные поселения. Там жили и пруссаки, и шведы из числа бывших пленных. Их-то уж давно должны были освободить, но в бумагах они показаны умершими — местным чиновникам меньше возни.

Тюмень, Тобольск, Ишим, Тара, Томск, Красноярск, Нижнеудинск… На всём этом пути кибитки обгоняли толпы ссыльных, мужчин и женщин, которые шли пешком с небольшим конвоем. А куца тут сбежишь? От жилья до жилья путь неблизкий, в лесах дикие звери. Вот и бредут они пеши месяц за месяцем, год за годом. По пути колонна тает: арестантов сдают в рудники, на заводы — в Екатеринбург, Минусинск, Барнаул… Осужденные не на каторгу, а на поселение дорогою вступают в браки по жребию; их венчает капитан-исправник, а потом, как случится проездом какой-нибудь поп, так утвердит венчание: церкви тут редки.

В каждом крупном городе офицер брал конвой до следующего: боялся разбойников. Беглые из рудников и заводов часто соединялись с местными дикими ордами и нападали в глухих лесах на купеческие караваны, а долго ли и впрямь кибитки с сундуками перепутать? Узнав об этом, Городенский стал мечтать о нападении разбойников: нога уже почти зажила, ушел бы с ними, — но офицер, словно прочитав его мысли, объявил, что имеет приказ в подобном случае убить его первым. Пся крев…

Последняя остановка перед Иркутском была в селе; сюда же привезли полковника Копеца, четырежды раненного при Мацеёвицах и взятого в плен вместе с Костюшкой. Солдаты охраны были уже настолько измучены и искалечены, что всех арестантов уложили спать не по кибиткам, а в одной избе. Офицер погасил лампу, хотя та должна была гореть целую ночь; Городенский был этому только рад: спал он в этот раз крепко. А наутро офицер бился на полу в конвульсиях. Перетряхнул всю постель — деньги, деньги украли! Бумажника нет, а в нем были все арестантские деньги, казенные — на почту до Иркутска, по копейке за версту, на двадцать две лошади, жалованье на всю команду на шесть месяцев и на обратный путь для него самого! Что теперь делать? На что дальше ехать? Пошел в село, привел станового, велел ему всех обыскать. Полиция ничего не нашла, только у ксендза Раковского отобрали часы. Офицер отправил в Иркутск курьера — сообщить, что везет важных и секретных арестантов, однако его обокрали разбойники, хотя и при карауле. В подтверждение своих слов он собрал свидетельства от местных купцов — то ли задобрил, то ли те искренне ему поверили, потому что прежде и сами так пострадали. Копец, однако, шепнул украдкой Городецкому и Зеньковичу, что офицер, видно, где-то спрятал свой бумажник: полковника мучила бессонница, и ночью он слышал, как офицер встал и вышел из избы. Курьер воротился с деньгами и приказом поспешать.

Загрузка...