ХII

Сильный ветер, взметавший колкие пылинки сухого снега, еще усиливал холод, хотя от мороза и так уже била дрожь. Все гвардейские полки в парадных мундирах с раннего утра выстроились на берегу Невы против здания Сената, подковой огибая черный крест Иордани; от берега к беседке за Иорданью разостлали ковры, на которых стояли кавалергарды; император и оба великих князя верхами были при войсках. От Зимнего дворца приближался крестный ход, с которым шли императрица, великие княгини и княжны, а также весь двор в парадных костюмах при шелковых чулках и туфлях, с непокрытой головой. Дамы тоже были без шуб, с простой вуалью на голове. По прибытии священного синклита к Иордани снесли знамена и штандарты для окропления их освященной водой, а после погружения святого креста был произведен троекратный беглый огонь. Началось дефилирование войска, и Адаму Чарторыйскому, окоченевшему в своем придворном костюме, казалось, что оно никогда не кончится. Конечно, все потрудились надеть теплое нижнее белье, но оно не помогало: руки и ноги онемели, ледяной холод пронизывал до костей, волосы, ресницы и брови покрылись инеем, зубы стучали. Не обращая внимания на торжественность ситуации, многие переминались с ноги на ногу или прыгали на месте, чтобы не упасть и не замерзнуть окончательно. Наконец, Чарторыйский не выдержал этой муки и ушел домой — казнить его за это не казнят, а здоровье дороже. Посиневшая Анна Федоровна проводила его беспомощным взглядом… После парада императорская семья поковыляла назад, к Иорданскому входу Зимнего; полкам была дана избавительная команда «разойдись!».

Подходя к лестнице, Павел заметил полоску белого снега на треуголке поручика, стоявшего в карауле.

— У вас белый плюмаж! — пошутил он.

— По милости Божией, ваше величество! — гаркнул тот.

— Что ж, я никогда против Бога не иду! Поздравляю тебя бригадиром! — сказал государь и прошел во дворец.

Товарищи поздравляли ошеломленного поручика, скакнувшего вверх сразу на пять чинов, думая про себя, что бывает же дуракам счастье, а тот ломал голову над тем, где и на какие деньги теперь покупать настоящий белый плюмаж и заказывать бригадирский мундир…

Хорошее настроение не покидало Павла во весь день. Вечером во дворец съехались придворные и старшие гвардейские офицеры с поздравлениями: на другой день было рождение великой княжны Анны Павловны. Император давал всем мужчинам целовать свою руку; отвесив глубокий поклон, поздравляющий становился на одно колено, прикладывался к государевой руке долгим и отчетливым поцелуем, а затем с таким же коленопреклонением подходил к императрице, после чего удалялся, пятясь задом — с риском наступить на ногу следующему в очереди. Когда к руке подошел Комаровский, адъютант великого князя Константина, государь весело спросил:

— Что, брат, справился ли ты, всё ли у тебя цело?

— Благодарю покорно, ваше величество, я совершенно здоров.

Зато императрица, княжны и многие царедворцы на следующий же день захворали. Павел нарочно посылал справляться об их здоровье и мстительно улыбался.

Придворная служба из синекуры превращалась в каторгу. Обер-церемониймейстер муштровал камер-юнкеров, камергеров и камер-фрау, точно фельдфебель рекрутов. Не прошло и трех месяцев по воцарении Павла Петровича, а Чарторыйские уже успели дважды проштрафиться. Сначала Константин, выехав в город, едва успел выскочить на ходу из саней при виде экипажа императора, чтобы отвесить ему глубокий поклон.

— Вы могли разбить себе голову! — крикнул государь, проезжая мимо.

И приказал обер-полицмейстеру Архарову конфисковать на неделю лошадей и сани у любителя слишком быстрой езды.

Затем император с императрицей пожелали стать крестными сына Дмитрия Ивановича Хвостова, нареченного Александром в честь деда — фельдмаршала Суворова; обряд крещения проводился в дворцовой церкви, дежурные камергеры и камер-юнкеры должны были шествовать впереди их величеств при выходе из апартаментов. В тот день дежурили Чарторыйские, но их вовремя не предупредили; они опоздали к императорскому выходу и примчались, запыхавшись, к уже закрытым дверям церкви. Испуг на лицах собравшихся там придворных, опасавшихся за их участь, невольно передался и братьям; когда двери раскрылись, император метнул в них гневный взгляд и прошел мимо, громко пыхтя. Их посадили под домашний арест.

Арест продлился две недели. Великий князь Александр хлопотал за своих друзей, заручившись поддержкой Ивана Кутайсова — камердинера и брадобрея государя, сделавшегося его наперсником и влиятельной особой, этакого русского Фигаро. Адам однажды видел, как Кутайсов — то ли грузин, то ли турок, в детстве вывезенный Тотлебеном из Кутаиси и обучившийся затем в Париже и Берлине парикмахерскому искусству, — приносил в экзерцисгауз бульон для своего господина. Утренняя рабочая блуза обтягивала его округлое брюшко, на смуглом лице с печатью чувственности играла неизменная улыбка, а генералы и прочие офицеры, надзиравшие за упражнениями вверенных им войск, бежали со всех сторон, чтобы пожать руку царскому лакею, обратить на себя его внимание, рабски-почтительно кланялись ему…

Чувство гадливости при виде этой сцены сменилось тогда новым болезненным уколом в сердце: почему же гордая выя сарматов согнулась перед этими червями, рожденными пресмыкаться в пыли?.. И тотчас щеки ожгло от стыда: ведь он сам являлся на поклон к Зубовым, часами подпирая стену среди таких же беспозвоночных… Самолюбие тотчас начало подыскивать себе оправдание: он унижался не ради себя, а чтобы вернуть отнятое отцу, матери, сестрам!.. «А эти люди унижаются, чтобы не утратить нажитое и передать его сыновьям», — нашептывал внутренний голос. Но если им велят попрать ногой других униженных, отнять последнее у обобранного, они это сделают. За свое унижение они будут мстить слабому, а не сильному, потому что сами слабы.

В памяти неожиданно всплыл разговор с Цициановым в Гродно, который Адам позже многократно разыгрывал сам с собой заново, досадуя на себя: вот здесь он мог бы ответить иначе, и это он сказал неудачно… «А не припомните ли то место, где Плутарх приводит басню о змее?..» Три стервятника растерзали отчаянно трепыхавшееся тело Отчизны, потому что оно уже было без головы. Старый граф Строганов, в дом которого Адам теперь ездил не по светской обязанности, а по велению души, испытывая к Александру Сергеевичу почти сыновнюю привязанность и подружившись с его сыном Павлом, был при дворе, когда тарговицкие вожди явились благодарить императрицу за «заступничество». Узнав, что Потоцкий, Браницкий и Ржевуский дожидаются аудиенции, Строганов расхохотался: «По крайней мере, ваше величество не затруднится с ответом — не стоит благодарности!» Смеялся, впрочем, только он один, Екатерине шутка не понравилась, она даже рассердилась. Однако никаких громов не последовало; государыня была умна и не бросалась умными людьми…

Благодаря хлопотам Александра Чарторыйские перешли в армию, получив там чины бригадиров. Им оказали особую милость: Адама назначили адъютантом наследника, а его брата — адъютантом Константина. Их новые обязанности заключались в том, чтобы следовать за великими князьями во время вахт-парадов, отнимавших каждое утро по два часа, стоять позади них, когда император проходил по Дворцовой площади мимо шеренги офицеров, а после обеда являться за приказаниями. Александр теперь был занят с утра до вечера: поездки по казармам, осмотр постов, исполнение поручений государя… В семь часов пополудни он был обязан явиться в дворцовую гостиную и дожидаться там его величество, хотя тот часто приходил только к ужину, к девяти часам. После ужина великий князь докладывал императору военный рапорт; в это время великая княгиня Елизавета присутствовала при ночном туалете императрицы. Приходил Александр — пожелать матери спокойной ночи — и уводил ее домой, где сразу ложился спать, покинув жену в одиночестве… Какая пустая, глупая, нелепая жизнь!

***

«Фельдмаршал граф Суворов отнесся к Его Императорскому Величеству, что так как войны нет и ему делать нечего, за подобный отзыв отставляется от службы».

Дата: 6 февраля 1797 года. Подпись: Павел.

Даже без подписи видно, от кого писано; не матушка-императрица.

Со времени своего восшествия на престол новый государь успел пожаловать в фельдмаршалы восемь человек, включая графа Николая Салтыкова, назначенного президентом Военной коллегии, и старого маршала де Брольи, доживавшего восьмой десяток и лишь недавно приехавшего в Россию. Хромой ханжа и интриган Салтыков, не бывавший на поле брани со времен Хотина, но не оставивший за последние четверть века ни одной придворной интриги без своего участия, таскавшийся по салонам и кабинетам в вечно расстегнутом мундире, в штиблетах вместо сапог, с костыльком и с полными карманами образков, — генерал-фельдмаршал! Помилуй Бог, вот уж достойный выбор! Брольи же славу свою заслужил во время Семилетней войны, там же она и осталась; короля своего в начале революции защитить не сумел, военным министром пробыл всего пять дней и уехал в Трир — командовать вдвоем с маршалом де Кастри армией принцев, которую вез в своем обозе герцог Брауншвейгский, пока не надоела. После первой же победы якобинцев, при Вальми, от этой армии не осталось и следа; с эмигрантами еще возился австрийский генерал-фельдмаршал Вурмзер, ныне бегущий от натиска Бонапарте. И вот граф Суворов-Рымникский, генерал генералов, стало быть, поставлен с сим Брольи наравне!

А всё потому, что любит правду без украшений. Новую форму по прусскому образцу у себя в войсках вводить отказался, прямо заявив: «Пудра не порох, пукли не пушки, коса не тесак, а я не немец, а природный русак!» Павел тогда отменил собственный приказ о назначении Суворова шефом Суздальского пехотного полка. Вслед за этим распоряжением полетели выговоры, доставляемые фельдъегерями (слово-то какое! никогда его в России в употреблении не бывало!): за посылку офицеров курьерами, за увольнение их в отпуск без разрешения императора, за их аттестацию для производства в чины… «Удивляюсь вам, ваше сиятельство, — сказал Суворову полковник Каховский, его адъютант, бывший с ним под Очаковом и в Праге, — как вы, боготворимый армией, имея такое влияние на умы русских людей, соглашаетесь повиноваться Павлу, в то время как близ вас находится столько войск?» Суворов аж подпрыгнул, услыхав такие слова, и перекрестил рот Александру Михайловичу: «Молчи, молчи! Не могу. Кровь сограждан!»

На рапорт о предоставлении годичного отпуска пришел отказ, тогда Суворов и написал прошение об отставке, раз уж от всего прежнего, екатерининского, ему осталась только вольность дворянская.

Что войны нет — это он с иронией написал, с издевкой. Бонапарте разгромил цесарцев при Риволи и с часу на час возьмет Мантую, грозя Святейшему отцу в Риме; унять бы молодца, да некому. Граф Александр Васильевич Суворов теперь сельский дворянин: команду сдал и едет в свои деревни — в Кобринский Ключ под Брестом, подарок матушки-государыни за Варшаву. Имение сие слишком велико для него одного. Дочь, слава Богу, замужем, не нуждается. Своими польскими владениями он поделится со своими штабными офицерами, тоже отправленными в отставку. Те, кто решится разделить с ним добровольное изгнание, получат по несколько десятков крестьян с землей и угодьями в вечное владение.

***

К концу февраля метели стихли, подтаявший на ярком солнце снег, по-прежнему глубокий, был уже не рыхлым, а плотным и накатанным санями, поэтому Сергей Тучков, выехав до свету из Пскова, безо всяких происшествии проделал за день сто тридцать верст и к вечеру миновал развалины крепостного вала Опочки. Там его встретил брат Николай, полковник Севского пехотного полка, чтобы вместе пойти к генералу Долгорукову.

Павловские новшества не вызывали у обоих братьев ничего, кроме раздражения и досады. Вместо того чтобы учить солдат и заниматься делами службы, офицеры тратили время на безделицы, заменяя галуны на своих мундирах, разучивая прусские барабанные бои и перестроения. Распоряжения менялись чуть ли не ежедневно; офицеры попадали на гауптвахту, так и не поняв, за что; великий князь Константин потом бегал туда справляться, как они содержатся, и еще ужесточал наказание, а великий князь Александр, наоборот, пытался за них заступаться, хотя и трепетал перед отцом. Заслуженный боевой генерал мог впасть в немилость из-за совершенно незначительной ошибки на параде, зато ловко отсалютовавший эспонтоном капитан получал повышение в чинах и занимал его место. Вот и князя Долгорукова, тучного и одышливого, Тучковы застали за упражнением в салютовании. Князь был назначен шефом Севского полка, которым Николай Тучков командовал уже несколько лет. Кстати, называть офицеров по именам теперь было запрещено: в списках оставляли лишь фамилию или прозвище. Поэтому Николай был Тучков 1-й, а Сергей — Тучков 2-й.

На исходе минувшего года всех офицеров-артиллеристов вызвали в полночь в Зимний, заставили там прождать два часа в полнейшем недоумении (генерал Мелиссино знал не больше майора Тучкова), а затем какой-то офицер-гатчинец объявил им, что на прежней службе им опалы не миновать, как бы хорошо они ее ни исполняли, и чтобы этого не случилось, пусть ищут себе места. Тучков был совершенно сбит с толку: где же он найдет себе место в России, если император им недоволен?

Видно, придется ехать за границу и служить прусскому королю, благо он хорошо говорит по-немецки. Но старый генерал Михаил Михайлович Философов его от сего проекта отговорил и всё ему растолковал: император просто не хочет сохранять Инженерный и артиллерийский корпус, созданный ненавистным ему Зубовым, а против офицеров ничего не имеет. В самом деле, генерал-инженер Алексей Васильевич Тучков, исключенный против воли из военной службы, был произведен в генерал-аншефы, сделан сенатором и награжден имением в тысячу душ, Сергея же из майоров конной артиллерии перевели подполковником в Московский гренадерский полк, шефом которого был Философов — смоленский генерал-губернатор. Он сделал молодого офицера своим помощником по военной и гражданской части.

Начало новой службы оказалось не из легких. С начала зимы в разных губерниях вспыхивали волнения крестьян: в Орловской, Московской, Ярославской, Пензенской, Калужской, Вологодской, Новгородской; усмирять их государь отправил генерал-фельдмаршала Репнина. В феврале обнаружились беспорядки в Псковской губернии и Полоцком наместничестве — в Себежском, Невельском, Городецком, Суражском и Несвижском уездах: мужики грабили господские дома, грозя барам расправой. Туда хотели отправить Философова, однако Михаил Михайлович, сам будучи псковским помещиком, полагал, что вышло недоразумение, и убедил государя не делать из мухи слона. Вразумлять крестьян в случае необходимости надлежит при помощи военной команды под началом какого-нибудь майора: если этим станут заниматься генералы в столь высоких чинах, иноземные посланники могут неверно сие истолковать. Император с ним согласился, подчеркнув, однако, необходимость выявить корень возмущения. Поэтому Тучков, отправленный в Себеж, вез с собой членов комиссии, которым и предстояло во всём разобраться.

— Зачем вам туда ехать, да еще с войском? — пытался его урезонить генерал Долгоруков. — Я уже послал туда батальон с майором и местным исправником. Завтра наверняка всё будет кончено.

Сергей Алексеевич на это возразил, что даже если завтра всё будет кончено, он должен отправиться с членами комиссии на место беспорядков для выяснения причины оных, а потому просит подготовить еще один батальон и две легкие пушки, которые можно будет поставить на сани. Князь пожал плечами, но отдал соответствующие распоряжения.

Наутро он всячески задерживал отъезд Тучкова, уговаривая хотя бы позавтракать. Да и посланный им давеча батальон вернется с минуты на минуту. Когда закуски уже стояли на столе, за окном действительно показалась вереница саней — в них лежали раненые солдаты. Батальон был разбит восставшими крестьянами, майор и исправник взяты в плен.

Захватив свежий батальон и пушки, Тучков немедленно отправился к месту происшествия, но мятежники уже покинули эту деревню. Местные же крестьяне в бунте не участвовали; избитых майора с исправником они отнесли в дом своей помещицы, своевременно уехавшей в город. Убедившись, что жизни раненых ничего не угрожает, Сергей Алексеевич бросился в погоню за злодеями, чтобы изловить их и наказать.

…Взойдя на престол, император Павел велел присягать на верность себе всем без изъятия. Некоторые сельские священники, которые должны были приводить к присяге крестьян, толковали им это так, что они отныне не помещичьи, а государевы. Тотчас пошли слухи о воле — дескать, новый государь освободил крестьян, только помещики это скрывают. Равенства захотели мужики — чтоб, как дворяне, быть только в воле царской. А того не понимают, думал про себя Репнин, что на злого помещика они могут государю пожаловаться, а на государя где управу найдешь? У Господа разве. Только прежде надобно предстать перед ним.

Чаще всего крестьяне, завидев солдат, тотчас каялись, падали на колени и просили у своего барина прощения; в таких случаях Репнин ограничивался отеческим увещеванием и разъяснениями, строго-настрого приказав войскам обывателей не обижать и спокойно живущих не притеснять, поддерживая порядок и дисциплину. Но некоторые ослушники, озлобленные дурным обращением с ними помещиков, упорствовали, не страшась даже и ружей; войско же должно было сохранить к себе почтение и уважение, а это значит — применить силу.

В село Брасово Орловской губернии, где взбунтовались крестьяне генерал-лейтенанта Апраксина, вступили восемь гусарских эскадронов генерал-майора Линденера. Между кавалерийскими авангардом и арьергардом шел батальон пехоты с четырьмя пушками и четырьмя единорогами; ружья, карабины и пистолеты зарядили пулями, пушки — ядрами и картечью, и фитили держали наготове. Толпу было приказано подпускать не ближе чем на сто шагов, а после стрелять, как по неприятелю. Сии мятежники имели наглость потребовать, чтобы фельдмаршал Репнин явился к ним сам. Крестьян было более двух тысяч человек, они не сдавались и не покорялись. После тридцати трех пушечных выстрелов начался пожар, охвативший шестнадцать домов; ружейной пальбой убили два десятка человек и ранили еще семь, но и крестьяне, вооруженные дубинами и цепами, больно ранили двух гусар, упавших вместе с лошадьми, а Репнина, оказавшегося от усердия среди толпы, вытянули дубиной по спине. Бой продолжался таким образом добрых два часа, после чего крестьяне наконец пали на колени, прося помилования. Тогда пожар принялись тушить, раненых крестьян перевязывать, отыскивая при этом зачинщиков; главного из них, Емельяна Чернодырова, вытащили из погреба, где он скрывался. Собрав на следующий день крестьян всей вотчины в церкви Брасова, Репнин обратился к ним с увещанием и взял подписку о беспрекословном повиновении помещику.

Тела убитых зарыли в особую яму, отказав им в христианском погребении на кладбище, и над ямой поставили знак: «Здесь лежат преступники против Бога, Государя и помещика, справедливо наказанные огнем и мечом по закону Божию и Государеву». Дом Чернодырова, находившийся в деревне Иваново, разломали, чтоб и следа от него не осталось.

Такая расправа наделала страху, и в Медынском уезде Калужской губернии крестьян привели в повиновение без употребления силы и оружия, так что коннице генерала Шевича с мужиками воевать не пришлось. Гражданские власти справились сами: вице-губернатор Митусов прибыл в деревню помещицы Давыдовой, не обнаружил там никого из крестьян и, чтобы выманить из укрытий старост и зачинщиков возмущения, зажег отдельно стоящую клеть и перепорол всех баб и детей-подростков, однако никто так и не явился. В имении Воейковых крестьяне, напуганные именем Репнина, поверглись перед Митусовым с раскаянием; тот представил зачинщиков в уездный суд, а развратителей, то есть сельских священников, предал суду духовного правления. Фельдмаршал распустил войска.

Тучков со своей задачей тоже справился дней за десять; главных злодеев били кнутом, наиболее опасных сослали в дальние губернии. Священников и бродяг, в свое время добывших себе дворянство, подполковник отослал к высшему начальству. Павел лишил их духовного и дворянского звания, после чего велел высечь кнутом и сослать на каторгу в Сибирь, разрешив таким образом вопрос о равенстве. Тучков же получил крест командора ордена Святой Анны второго класса, — голштинского ордена, принятого теперь и в России. Его командорство, состоявшее из ста пятидесяти душ, находилось в Московской губернии, но Сергей Алексеевич его так и не увидел, поскольку вместе со своим начальником выехал в Минск.

Бывший король Понятовский со всем двором всё еще пребывал в Гродно; охваченные беспорядками губернии находились в опасном соседстве с Литвой, и власти опасались, как бы искры пожара не переметнулись и туда. Философов уверял Репнина, что никаких заговоров в Литве и Белоруссии нет и противу государя ничего не открыто, однако подозрительный Павел всё же велел схватить воеводу Хоминского — того самого, что год назад призывал Огинского вернуться в Россию и молить о прощении: на него поступил донос. Произвести арест надо было осторожно и скрытно.

Хоминский проживал в своей деревне в шестидесяти верстах от Минска; посылать за ним пехоту было неудобно, а конницы в городе не имелось. Полицмейстер подсказал Тучкову выход из положения: надо использовать татар, прежде служивших в польском войске; они верны присяге, и если им объявить что-либо именем государя, они это исполнят. Татары и явились ночью за Хоминским. Воеводу привезли к генералу Философову, который препроводил его в Петербург, написав, однако, императору, что донос о нём ложный. Старика вернули обратно и даже наградили.

***

Три недели Огинский провел в Яблонове, наслаждаясь домашним уютом, возможностью говорить по-польски, музицировать, быть в кругу друзей.

Когда он явился в этот дом глубокой ночью, граф Дзедушицкий сперва его не узнал: перед ним стоял исхудавший человек в боснийском наряде и овчинном тулупе, с ввалившимися щеками и длинными усами. Узнав же, хотел обнять, но вовремя спохватился: ему было известно, что по пятам Огинского идут австрийские стрелки. Верному камердинеру, единственному в доме, кто не спал, сразу нашлось много работы: побрить Огинского, наполнить для него ванну, выдать чистое белье и новую одежду, спрятав старую, а его бумаги аккуратно сложить в кабинете графа. Блаженствуя в теплой воде, Огинский смывал с себя усталость последних дней и особенно ночей.

…Через границу их провел лейтенант Ильинский, прекрасно изучивший все тайные тропы. И всё равно они проблуждали пять часов в ночной темноте, на ветру и морозе, потому что все приметы потонули в снегу. Только к утру, промерзшие до костей, добрались до мельницы, хозяина которой Ильинский хорошо знал, а вечером, как стемнело, снова двинулись в путь. Метель помогла им уйти от австрийских стрелков, которых стянули к границе, чтобы не пропустить чуму из Руме-лии и Болгарии. В загородном доме господина Туркула их приняли как дорогих гостей и накормили вкусным обедом, хотя сам хозяин и был в отъезде. Ильинский купил лошадь, сани и крестьянскую одежду; десятого декабря окольной дорогой приехали в Яблонов.

Утром граф познакомил Огинского с женой и дочерью, не скрыв от них его настоящего имени. Для соседей же он был паном Рачинским, музыкантом из Варшавы, которого Дзедушицкий пригласил к себе, чтобы давать уроки дочери. Анжелика прекрасно играла на фортепиано, Михал аккомпанировал ей на скрипке. С ее отцом он часами говорил о делах в Польше, о положении в Константинополе; они строили планы и делились своими надеждами. Десятого января они вместе выехали в Лемберг. Общество Антония Дзедушицкого отводило подозрения от его спутника, хотя на всех постоялых дворах висели плакаты с описанием примет Огинского, разыскиваемого полицией. Получив паспорт на имя Валериана Дзедушицкого, Михал простился с графом и не вылезал из саней до самого Кракова: по этой почтовой дороге он ездил много раз, его могли узнать, — лишь сильный голод вынудил его глухой ночью остановиться на пару часов в гостинице.

В Тарновице пришлось задержаться на сутки, чтобы сменить экипаж: в прусских землях не было снега. Кроме того, Михал узнал, что его единоутробный брат Феликс Любенский как раз находится неподалеку. Они встретились и проговорили всю ночь напролет, но это была нерадостная встреча: Феликс рассказывал Михалу о последних минутах матери, умершей у него на руках… Они обнялись, не надеясь увидеться снова, и Огинский уехал в Бреслау — бывший польский Вроцлав.

С Одера дул пронзительный ветер; скрываясь от него, Михал прогуливался по Рыночной площади в обществе Казимира Рачинского — бывшего надворного коронного маршалка, который успел уехать из Варшавы в самое утро восстания, бросив свой дворец, и теперь третий год жил в Силезии. Кирпичная Ратуша со стрельчатыми окнами, эркерами и двумя ступенчатыми башенками, разноцветные расписные фасады домов — всё это дышало старой Польшей, Огинскому было больно слышать здесь немецкую речь. Рачинский уверял его, что вопрос о восстановлении польского королевства из провинций, отошедших к Пруссии, уже был решен в Берлине и согласован с правительством Франции; королем предстояло стать одному из младших сыновей Фридриха-Вильгельма — Генриху или Вильгельму, однако с восшествием на российский престол Павла все разговоры об этом затихли. Вот уж пришла беда, откуда не ждали, а ведь все так надеялись, что со смертью Екатерины Польша вернется к жизни…

В Дрездене Гедройц и другие эмигранты набросились на Огинского с расспросами: после перемен в России они полностью утратили связь с Польшей и не знали, что там происходит. В Берлине Михал сразу отправился к французскому послу Кайару, с которым подружился еще в Гааге; тот выдал ему паспорт в Гамбург, откуда Огинский через Брюссель приехал в Париж. Было уже второе февраля девяносто седьмого года.

Министр иностранных дел Шарль Делакруа принял его в своем рабочем кабинете и проговорил с ним несколько часов, внимательно слушая и задавая много вопросов. Но лишь только Огинский задал вопрос ему — каковы намерения Директории? На что конкретно могут рассчитывать поляки? — он спрятался за туманом слов: правительство на стороне поляков и непременно воспользуется возможностью восстановить Польшу, но время пока не пришло… Французские войска одерживают славные победы в Италии: заняли Мантую, Фаэнцу, Анкону, но вот роялисты, священники и эмигранты мутят воду, разжигая мятежи внутри страны. Давайте встретимся еще раз через две недели? А вы пока подробно опишите всё, что рассказали мне сегодня.

Работая над своей запиской о политической ситуации в Константинополе и положении в Галиции, Огинский узнал о заключении мирного договора в Толентино между Францией и Папской областью. После девятимесячных бесплодных потуг Бонапарт произвел кесарево сечение: девять тысяч французских солдат вошли на территорию Папской Романьи, не оставив понтифику выбора. Пий VI должен был разорвать все заключенные им союзы против Франции, признать Республику, окончательно отказаться от Авиньона вместе с графством Венессен, оккупированных французскими войсками, уплатить контрибуцию в тридцать шесть миллионов франков, передать Франции восемьсот кавалерийских и столько же упряжных лошадей, буйволов и тому подобное. Но наибольшее возмущение итальянцев вызвал пункт о вывозе из Ватикана более сотни произведений искусства и пятисот древних рукописей по выбору французских комиссаров, получавших право войти в любое помещение, включая храмы. Когда аббат Лоренцо Калеппи, ведший переговоры от имени Римской курии, заявил свой протест, Бонапарт ответил ему кратко: «Vae victis» — горе побежденным…

***

Тутолмин как уехал в Петербург в конце ноября, получив известие о кончине императрицы, так и не возвращался, а о муже ни слуху ни духу. Пани Анеля не сидела сложа руки: писала к своим братьям в Белоруссию, сыну Юзефу в Петербург, всем знакомым, там проживавшим, даже графу Ферзену, отозванному в столицу еще позапрошлым летом, — просила похлопотать, разузнать, сообщить ей, что да как, заступиться за пана Бенедикта, если надо… Ответ пришел только от Юзефа, да и то не по делу.

Юзеф писал, что курляндский генерал-губернатор Пётр Пален был в декабре назначен шефом Рижского кирасирского полка, но тут же попал впросак. В Риге готовились встречать бывшего польского короля Станислава Августа Понятовского, приглашенного императором в Санкт-Петербург: на улицах расставили почетный караул, во дворце наместника приготовили обед… А король в назначенный день не приехал. Зато в Риге оказался опальный князь Зубов, Платон Александрович, следовавший в Литву. Путешествовал он в генеральском мундире; кто же мог знать, что он теперь лицо партикулярное? Караул отдал ему честь, князь отобедал за парадным столом, а генерал-губернатор еще и проводил его до Митавы. Государь, узнав об этом, пришел в неистовство, и за «подлости», оказанные в проезд князя Зубова через Ригу, Пален был уволен от должности губернатора, а потом и вовсе выключен из службы. Между тем Таврический дворец, где когда-то светлейший князь Потемкин устраивал сказочные праздники в честь великой Екатерины, император отдал под казармы конногвардейскому полку. Мебель, печки, паркет — всё, вплоть до дверных ручек и прочих мелочей, оттуда забрали для нового неприступного замка, который государь строит для своего постоянного пребывания на месте обветшалого Летнего дворца, при слиянии Мойки с Фонтанкой. В Таврическом же устроили манеж и конюшни, прибив к мраморным колоннам бального зала доски, чтобы сделать стойла для лошадей…

Зачем пани Анеле об этом знать? Или сын так ей намекает на переменчивый характер нового императора? Мол, лучше лишний раз не напоминать о Булгарине, еще неизвестно, как всё обернется в следующий момент?

Февраль на исходе; девятого марта в Минск съедутся помещики, мещане и купцы на контракты. Будут продавать, закладывать и выкупать имения, судиться и рядиться, разговаривать о ценах на хлеб, водку, шерсть, лес, смолу, голландское полотно и китайский чай… Разве можно это вынести женщине с истомившимся сердцем? Пани Анеля снова велела всем домочадцам собираться и выехала в деревню. И что же — на крыльце их встречал сам пан Бенедикт! Он возвратился только накануне.

За эти четыре месяца Булгарин ужасно переменился: похудел, поседел, постарел лет на десять. Веселость его исчезла; он больше не шутил, был молчалив и мрачен, никуда не выезжал и никого не принимал; ходил, как бирюк, с ружьем вокруг дома или по опушке леса. Сына не отпускал от себя ни на минуту, словно не мог на него наглядеться; играл с ним, даже спать укладывал в одной комнате с собою. Пани Анеля плакала тайком, опасаясь тяжелой болезни. Такая меланхолия и мизантропия, отнюдь не свойственные ее супругу, могли быть следствием разлития желчи, а ей совсем не хотелось овдоветь в другой раз…

Однажды в Маковищи пришел стрелец — проситься на службу — и привел с собой охотничью собаку. Хмуро выслушав управляющего, пан Бенедикт сказал:

— Человека не надобно, а собаку куплю: собаки не изменяют и не торгуют своею породой!

Загрузка...