13

Доктор, вы поинтересовались, кстати, весьма корректно тем, как я отношусь к алкоголю. Я и зеленый змий? Так что попытаюсь ответить честно и нелицеприятно.

По правде сказать, сия лихая напасть меня не миновала. В прошлом был период, длившийся примерно три года, когда она навалилась на меня и держала очень цепко. Обычно у человека, попавшего в такую передрягу, стараются выяснить, что же его толкнуло к злому зелью, связано ли это с наследственными факторами или жизнь дала трещину; некоторые весьма доброжелательные и простодушные люди готовы свалить вину на скверные пережитки прошлого. Доводилось мне слышать, что бациллы чумы и столбняка могут поджидать свою жертву, притаившись в земле, десятки и даже сотни лет, чтобы затем неожиданно наброситься на нее; что-то не больно верится в подобные хмельные микробы, впрочем, если кому-нибудь нужны смягчающие обстоятельства, чего не порадеть людям. Легче все свалить на других!

Впрочем, в моем случае нельзя полностью отрицать пагубного, разлагающего влияния капиталистического лагеря, ибо мне очень часто, порой несколько раз в неделю, приходилось иметь дело с иностранцами, в том числе с представителями загнивающего мира. Причем они с превеликим удовольствием продолжали загнивать и в нашей стране. Почти всякое посещение крупной делегации либо симпозиум кончались банкетом (кстати, «симпозиум», кажется, и означает в буквальном переводе «пиршество»), лишь редкие гости являли западную скромность и аристократическую сдержанность духа. Маловато осталось джентльменов с манерами Теннисного клуба!

Финны, братская народность лесозаготовителей и бумагоделателей, весьма уважительно относились к водке (особенно к «Виру валге»), немцы — правда, более скромные — всем напиткам предпочитали… водку, французы, изобретатели шампанского и красных вин (они приезжали к нам реже), находили, что весьма любопытно отведать для разнообразия водочки. Гости из наших крупных республик (их было больше всего и они далеко не самые сдержанные) утверждали, будто все та же классическая забористая водка чище всех напитков и меньше всех подрывает здоровье…

Нелегкая у меня была должность. Недоставало тренажа, присущего дипломатам. Конечно, я не мог посетовать на полное отсутствие навыков — о них немного говорилось выше, — но до сих пор мои упражнения проходили в скромных студенческих рамках. Мы опрокидывали по окончании сессии, иногда после какого-нибудь особенно ответственного экзамена, но в общем-то редко. Химик Пент С. потреблял горячительное от случая к случаю и по-дилетантски. А теперь потребление становилось профессиональным и систематическим. Представительские обязанности могли сделать меня запойным пьяницей, безнадежным алкоголиком, буквально босяком. Может быть, оно и к лучшему, поскольку такого служащего уволили или по меньшей мере перевели бы на какую-нибудь другую работу, хотя товарищ, мистер, герр и месье Пент С. почти никогда не компрометировал свое высокое государственное учреждение. Правда, он напивался, ну скажем, до средней степени опьянения, но, как порой говорится, «с катушек не валился». Однако постепенно становился хроническим алкоголиком: поправлять голову приходилось по крайней мере через день и одно место на пиджаке против внутреннего кармана требовалось часто гладить, поскольку там отпечатывался след славной плоской бутылочки, которую приходилось постоянно носить с собой — иначе не удавалось унять дрожь. Ведь они посещали не только рестораны, они бывали на предприятиях, в общественных местах и Пент был всегда обязан давать исчерпывающую и вместе с тем остроумную информацию.

Особенно тяжелыми были ночи после застолий. Жуткой была бессонница, которая рано или поздно начинает мучить любителей подобного образа жизни. Просыпаешься часа в четыре в холодном поту, тебя колотун бьет, как говорят посвященные, в углу притаилась банкетка, которая назойливо маячит перед тобой, смахивая на гигантскую лягушку… Ох, вспоминать противно!

Нет, до настоящего делирия все-таки не дошло. Кто-то, уж не вы ли сами, доктор Моориц, утверждали, будто это декадентское детище больного мозга, весьма своеобразное, потрясающее, дьявольское, посещает только восемь-десять процентов злоупотребляющих алкоголем — подлинных избранников. В подобных случаях одному моему знакомому якобы наносят визиты маленькие человечки в зеленых и красных мундирах, с гордостью носящие кривые ятаганы; сеньоры из группы беспозвоночных и паукообразных тоже подбираются к его кровати, к тому же якобы привычное нам четырехмерное пространство начинает подкладывать свинью: образовывать какие-то пустоты, вести себя примерно так, как по утверждению астрофизиков будто бы происходит при гравитационном коллапсе. Такое Пенту не мерещилось, однако своего рода сумасбродства, скорее теоретического и философского плана, также связанные с пространством и временем, начали и его донимать. И, как ни странно, именно тогда, когда их вовсе не ждали, на четвертый-пятый день трезвости, в том скверном состоянии, которое называется катценяммером, или воздержанием, и даже в заключительной фазе этого состояния. (Теперь-то химик Пент прочитал к своему огорчению, что он не представлял исключения — подобные явления весьма обычны, с некоторыми людьми они порой происходят через неделю-другую после загула.)

Каковы же они были — эти каверзы с пространством, временем и материей?

Особенно крепко запомнилось одно почти неделю длившееся состояние разброда мыслей, по поводу которого Пенту С. пришлось обратиться за помощью в четвертую привилегированную поликлинику. К ней его прикрепили после повышения в должности. Все-таки у Пента хватило соображения не раскрывать перед врачами свою концепцию в полной красе и объеме, а только пожаловаться на бессонницу, переутомление, сумеречное состояние. Как честный человек, он еще сказал о предположительных причинах и пообещал вскоре поменять работу. Конечно, беднягу Пента тут же напичкали хорошо известными средствами: глюкозой, аскорбиновой кислотой, солями кальция и магния, большинством витаминов группы В и так далее. Кроме того, он принимал успокоительное и по прошествии нескольких дней все образовалось — антимиры больше не досаждали должностному пьянице.

Антимиры?.. Вот именно. Пенту С. не давали покоя антимиры. Сейчас это трудно изложить, потому что как у пишущего, так и у читающего совсем не то состояние духа. Скорее всего изложение будет воспринято как заумь, тогда же не мудрствовали, но чувствовали.

Ранее уже упоминалось наталкивающее на размышления числовое тождество 0=+1+(-1).

Именно с него все и началось.

Ex nihilo nihil — из ничего ничего не получается, декларировали еще в античные времена. И если мы не закосневшие солипсисты, то будем считать, что у нас, к сожалению, все-таки «что-то есть». (Даже у солипсиста есть — он сам.) Однако скажите-ка, откуда, черт возьми, это что-то появилось? Конечно, всех нас учили, что это всегда существовало и вся недолга! Да, но эта аксиоматическая истина трудно воспринимается простым смертным; не озаряет наше лицо светлая радость познания, та дурашливая эвристическая улыбка, что сопутствует реальному решению какой-нибудь трудной задачи. Во всяком случае это тождество доставило Пенту массу эмоциональных переживаний. Мы никак не можем написать 0=1; серьезный математик счел бы ужасающей ересью наше сумасбродное утверждение, будто единица обратилась в ничто и тем самым перевернула весь мир вверх тормашками. Он, пожалуй, просто приговорил бы нас к смертной казни (которая, как порой говорят, вовсе не наказание, а форма устранения из общества крайне нежелательных элементов). А если нуль — образно выражаясь — рассечь пополам, заменить его суммой из плюс единица и минус единица, то вроде бы никакого свинства не будет. Мы ведь всегда можем добавить в ту или другую часть тождества равные величины с противоположным знаками. Да, а вдруг так оно и происходит с миром!? Нуль разрешился двумя симметричными, в абсолютном значении эквивалентными мирами под противоположными знаками. (Но почему двумя? Их ведь может быть больше, если придерживаться заданных условий.)

Пент поднял голову. Нет, сейчас эти рассуждения не впечатляют, не затрагивают так, как прежде. Ну, раздвоился и что из того? «Ерунда», как говорит один русский товарищ… Но ведь появлению этой мысли подыгрывал еще один немаловажный фактор, именуемый катценяммером и придающий всякой мысли особенно болезненную многозначительность; он дает встряску, уводит из серых будней. Нет, просим пардону, возводить в апофеоз мы сей синдром все же не будем! Да, но антимир и вправду стал тревожить Пента: ведь там, надо думать, тоже есть Пент С. со знаком минус (— Пент С.), ибо симметрия должна быть полной! А если она не полная, всё снова рухнет и окажется нулем — мыльным пузырем. Симметрия ужасная штука, кто только решился утверждать, будто она умиротворяющая! Симметрия скорее галлюцинация! Недаром ведь абсолютная симметрия физиономии Лжеботвинника вслед за Пентом испугала сюрреалиста Якоба, чего только не повидавшего на своем веку…

Отныне Пент стал буквально физиологически ощущать существование минусового Пента. (Впрочем, он и сам может быть отрицательным, в таком случае его тезкой будет положительный Пент.) В самом деле физиологически, поскольку и в медицине известно понятие «фантомные боли» — так называют боли, которые ощущаются в несуществующих конечностях после их потери или ампутации. Придя к мысли о существовании своей копии, Пент С. чувствовал подобные тоскливые, но вполне реальные боли. И вообще он вынужден был считаться как со вторым Пентом, так и со всем миром: не должен же он нарушать симметрию! Так что судьбы миров легли на его узкие плечи. Он даже словесно опасался нарушить равновесие: вместо определенных «да» или «нет» предпочитал при всяком удобном случае сказать «может быть» — констатацию нейтральную, ничего не могущую поколебать…

Вообще судьба Пента-secundo отныне представляла для него большой и даже связанный с некоторыми надеждами интерес: если у одного здесь, в наших земных сферах, все складывалось, грубо говоря, дерьмово, значит у второго там у них наоборот, все в самом лучшем виде. Не могут ли они временно поменяться местами? Даже на нашем земном шаре с его борением страстей практикуется обмен студентов и ученых… Неужто тот, второй, Пент не чувствует, что его копия в беде? Неужто он и впрямь так заскоруз, что не поспешит на помощь? По всей вероятности, обмен должен совершиться через нуль, через аннигиляцию… И ничего ее так уж бояться.

— Давай махнемся! Будь другом! — бормотал Пент ночью, глядя в потолок.

Самое поганое в его ситуации было то, что погружаясь в эти размышления — нет, это не те слова! лучше скажем проникаясь подобным чувством, — он был более или менее трезвым. Ну, легкие винные пары, пожалуй, вились вокруг, потому что совсем без алкоголя он свои затруднения выдержать не мог. Но даже его родная жена ничего особенного не замечала. Конечно, она говорила: ты переутомился, вид у тебя нездоровый, тебе надо перейти на другую работу. Но в душу не заглядывала. Тем более что Пент изо всех сил старался проявить интерес к самым прозаическим, будничным делам, пытался рассуждать на темы, ни малейшего интереса для него не представлявшие, например, об очень хорошем здоровье его очень здоровой жены… А про себя ждал знака от своего инозначного двойника — не пора ли выворачиваться наизнанку? Долго еще дожидаться умножения на минус единицу?

Однажды он даже решил, что всё — момент наступил.

Стелла в очередной раз натянула шерстяные гетры, обула лапти, надела паскудно пеструю юбку — принадлежности национального костюма (мы еще коснемся отношений между Стеллой и Пентом, а также национального вопроса), — и любовалась собой перед зеркалом. Она собиралась отплясывать на каком-то вечере народного искусства, хотя на сей раз у нее была еще одна задача, которой она очень гордилась. Ей выпала честь вместе с парой подружек открыть где-то в Тмутаракани или черт знает в каком медвежьем углу представление чтением старинных рун.

Пент смотрел на свою женушку, чьи икры в шерстяных гетрах были гораздо толще, чем обычно, с едва сдерживаемой яростью. Английский филолог, гид «Интуриста», и какие бредовые увлечения! Но он попытался улыбнуться.

— Вернусь завтра утром, — сказала Стелла. — Отдыхай себе! Кушай витамины!

— Повинуюсь, дорогая…

И уже совсем собравшись, видимо, решив порадовать Пента, она промурлыкала в дверях:

Леело, левло, лее!

Леело, леело, лее!..

С чем и вышла. Но еще с лестничной клетки доносился тот же, почему-то предельно претивший Пенту лепет.

— Леело, леело, лее, — повторил Пент. А как будет с конца к началу, как будет палиндром-перевертень? Кажется, «Еел, олеел, олеел…» Батюшки! Это же почти симметрично! Симметрия — умножения на минус единицу! По-видимому, старт!

Пент закрыл глаза и стал ждать. Сознание на какой-то миг и вправду отключилось. Может, он был в обмороке.

Так. Однако в антимир его на этот раз не транспортировали (или не трансформировали?). Когда он открыл глаза, из угла на него таращилась все та же паршивая банкетка-лягушка. Минус-Пент крупно его наколол!

На следующий день, еще не совсем уняв дрожь, но все же несколько очухавшись, он отправился к врачам.

Вот как обстоят дела с алкоголем и антимирами, доктор Моориц.

* * *

Поскольку определилось существование Стеллы, а в связи с этим недолгий период супружества Пента (даже зашел разговор о Стеллиных икрах — да не произведут они скверного впечатления! — просто у нее красивые крепкие, можно сказать, эстопятые икры), мы, кажется, не вправе все это так и оставить висеть в воздухе. Жена наш друг, товарищ и сестра, но прежде всего, конечно, жена. Как-то не годится совсем ее игнорировать.

Брак был довольно краткий, по всей вероятности, два года и четыре месяца, хотя остережемся датировать его с полной определенностью. Вообще-то славный был брак и закончился он весьма безболезненно, свелся к нулю, аннигилировал, если воспользоваться вышевстречавшейся терминологией. Пент и Стелла и сейчас не в ссоре. Во всяком случае их отношения не тянут на забойный материал для серьезной научной передачи на семейные темы, которую радиовещание нашей маленькой союзной республики выдает в эфир по субботам утром. Они разошлись со Стеллой, обменявшись букетиками васильков и даже поцелуями, правда, без страсти и не в уста, но все же с почтением, приводя в смущение нечаянных свидетелей.

И все-таки разошлись. Почему? Пент С. готов признать, что основанием послужил некий своеобразный вид импотенции. (Если при этом иностранном слове у читателя что-то шелохнулось, увы, его придется разочаровать.) Данный вид бессилия, иными словами импотенции, весьма далек от биологии, его, пожалуй, можно назвать национальной импотенцией Пента С., его неспособностью страстно отдаваться национальному чувству.

Конечно, все накапливалось исподволь. Когда прелестная Стелла предстала перед ним свадебной ночью в длинном льняном одеянии, в котором равно присутствовали элементы ночной сорочки и национального костюма (не знаю только, в каком из наших приходов носят подобные), и когда Пенту протянули грубую рубаху того же простонародного происхождения, это не вызвало особого протеста. Пент даже нашел, что у жены весьма своеобразное, а может быть, пикантное понимание секса. Правда, предложенный ему черный цилиндр Пент водрузил на туалетный столик, опасаясь, что тот каким-нибудь потешным образом помешает предполагаемым телодвижениям, связанным с исполнением заветных супружеских обязанностей первой ночи. Очень ему понравились васильки на тумбочке. Большую серебряную брошь Стелла положила на туалетный столик, надо полагать, по тем же соображениям, что и Пент свой цилиндр. Все было в полном ажуре. И когда Стелла, незаметно шевельнув пальцем ноги, включила магнитофон в изголовье постели и из него полилась наша чудесная народная мелодия «Правой ножкой, левой ножкой», Пент был на верху блаженства. Он решил, что инсценировка великолепна, хотя, пожалуй, носит легкий налет извращенности. О чем свидетельствовало еще одно обстоятельство — ни он, ни молодка не удосужились выключить механическое чудо, рождавшее звуки, и опомнились спустя долгое время, когда пленка, кончившись, забилась на бобине. Такой свадебной ночью мог бы похвастать далеко не каждый мужчина, не исключая, наверное, и Пента со знаком минус из антимира.

Эта пакостная, носящая теоретический характер национальная импотенция стала им досаждать только после медового месяца, после возвращения в реальную жизнь, когда Пент с оторопью стал подмечать, что благородные национальные потуги Стеллы вовсе не свадебный ритуал, а нечто близкое к религии. Это его ужаснуло.

Конечно, национальные чувства были вовсе не чужды Пенту. Когда пели «Моя отчизна — моя любовь», у него мурашки по спине бежали. Да, моя любовь, думал он. Выходит, что так. Немного стыдно, даже, может быть, рискованно признаваться, но гимн братской Финляндии действовал на него примерно так же. Пент отнюдь не был буржуазным националистом, однако услышанный в ранней юности мотив, по-видимому, оставил свой след; наверное, дошкольник Пент еще не созрел до понимания того факта, что в каждой национальной культуре заключаются две культуры, что буржуазная Эстония вовсе не была раем и так далее.

Пент также находил, что васильки вполне красивые цветочки, хотя, если разобраться, самые натуральные сорняки. И деревенские ласточки славные птички. Но следует честно признать, что в крайнее умиление он от них не впадал, как его венчанная молодица и ее единомышленники. От подобных проявлений национальных чувств Пенту становилось неловко, хотя он пытался себе втолковать, что это священное проявление духа, крайне необходимое для сохранения малых народностей. Наши братские народности на Кавказе доказывают это своей историей, да и сами мы — конечно, в более суровой, нордической манере — тоже. Тем не менее до подлинного экстаза Пент не доходил. Он даже вначале слегка подтрунивал над женой. Когда Стелла вздыхала, поглаживая венок из васильков у себя на голове (вздыхала так, как иногда вздыхают в постели), то Пент принимался расхваливать василек (Centaurea cyanus), но вместе с тем присовокуплял, что, помимо своей красоты, он еще тем хорош и ценен, тем выделяется среди других представителей семейства сложноцветных, что его цветки, настоенные на кипятке или водке, известны в народной медицине как хорошее отхаркивающее средство. Жена гневно реагировала на подобные шутливые замечания, вероятно, приравнивая их к змеиному укусу, и тут же замыкалась в твердыне бойкота…

Когда Стелла солидаризировалась с нашим хорошим, известным поэтом, провозгласившим реку Выханду священной, Пент ничего не мог возразить против. И не посмел сказать, что Ганг тоже считают священной рекой, что местные жители очень высоко ставят Волгу и Сену — его благоверная наверняка рассердилась бы. Разумеется, Стелла делала все для того, чтобы увлечь Пента своим любимым занятием — народными танцами, — но тут он был непреклонен: они его не привлекают. К сожалению, он еще поведал Стелле, будто как-то раз один фанатик молдавских народных танцев, увидев на сцене нашу «Ригу в Тарга», пришел в крайнее изумление и спросил, неужто и впрямь смысл эстонских народных танцев только в том и заключается, чтобы исполнители как можно меньше двигались? Такое невежественное суждение ранило Стеллу в самое сердце, и Пенту пришлось провести ночь на диване: у жены ужасно разболелась голова.

— На кой черт ты изучала английскую филологию? — спросил однажды Пент. — Тебе бы больше подошла эстонская филология или даже, на мой взгляд, этнография. — И он добавил, коль скоро уж посчастливилось овладеть языком, ее должен привлекать мир Шоу, Уайльда, Скотта, Фицджеральда и Фолкнера. Да, Пенту не хотелось бы сравнивать Таммсааре и Фолкнера, писатели ведь не спортсмены, чтобы их стричь под одну гребенку, однако же для него Фолкнер предпочтительнее. И Стелла снова обиделась, снова попрекнула Пента тем чувством, вернее его отсутствием, которое он сам про себя честно и с некоторой горечью дерзнул назвать национальной импотенцией. Нет, Стелла прежде всего для того учила английский язык, чтобы знакомить иностранцев со своей маленькой родиной, пробудить в них любовь к чудесной Кунгла и дубравам Таара[34]. Образно говоря, дело обстояло так: если бы Пент воспользовался английским языком примерно как доктор стетоскопом, приложив его к груди иной культуры и внимательно вслушиваясь в биение ее сердца, то Стелла использовала стетоскоп на манер автомобильного гудка или пастушьего рожка, дабы трубить на весь мир о делах эстонских. На его взгляд, сей инструмент порой издавал какие-то скрипучие звуки, от них звенело в ушах… (Да простит его староэстонский бог Уку!)


Пент терпеть не мог широковещательную любовь с патетическим налетом и даже считал, что всякое чувство, выраженное в кричащей форме, чуждо подлинно эстонской душе. Превозносить народ, к которому ты принадлежишь, вообще странно, вроде бы даже равнозначно самовосхвалению. Да и собирать под одной крышей всю Эстонию, как бы мала она ни была, тоже представляется непосильным занятием.

Пенту особенно нравился приветливый и в то же время лукавый нрав островитян, недурны были Пылваский и Выруский края. Самые противоречивые чувства он испытывал к Центральной Эстонии. Но вот ведь забавно — именно центральные эстонцы, самые недоверчивые и замкнутые, даже можно сказать вероломные, были ему ближе всех.

Едешь по пыльной равнине и наконец прибываешь на место (дедушка Пента тоже жил в Центральной Эстонии). При этом можешь не сомневаться, что какой-нибудь правнук Тийта Хундипалу[35], твой «тихий» сосед, пялится на тебя из-за дерева, собственного носа не высовывая. Относится он к тебе далеко не лучшим образом. Вскоре случайно узнаешь в деревне, что сам ты горький пьяница, твоя невеста или жена (тут в два счета определят, кто она такая!) жуткая мотовка да еще вдобавок клептоманка, а у твоей собаки трихинеллез в опасной форме — иначе какого шута она вертится на месте, пытаясь ухватить себя за хвост…


Все же постепенно тебя как бы принимают в свою среду и наступает день, когда тот самый сосед одобрительно говорит другому, дескать, пусть жена у Пента страшная пьяница, собака клептоманка, а у него самого трихинеллез, в общем и целом он все-таки истинный эстонец. И в чудесную, бархатистую ночь под Ивана Купалу, когда костер трещит, озаряя небо, и девушки «как изюминки в сдобной булке ночи» (это стихотворение поэта Хейти Талвика очень Пенту нравится!), когда на траву легла роса и где-нибудь на лесной поляне в замершем, таинственно теплом воздухе расцветает папоротник, н-да, в такой чарующий момент сосед, махнув рукой, подзывает тебя к себе под кустик и, вытащив из-за пазухи бутылку, предлагает глотнуть. Говорить вам особенно не о чем, ты просто поглядываешь на огонь, но всеми фибрами своей души ощущаешь: вот оно — твое отечество!

Однако не стоит ударяться в лирику, ибо на следующий день все может вернуться на круги своя. Что, впрочем, не имеет значения.

Стелле особенно нравилось все связанное с районом Тарту и прежде всего с самим городом. Пент тоже с большим почтением относился к Тарту, колыбели эстонской национальной культуры. Там жили, учились сами и других учили (это в большой части действительно и для нынешнего времени) наши самые выдающиеся умы. И на его взгляд, «Эдази» до сих пор самая интересная газета в Эстонии, хотя и в ней слишком превозносят свой край. Смешно сказать, до чего порой доходит — стоит какому-нибудь хмырю провести год-другой в Тарту, хотя бы подлечить легкие в окрестных сосновых борах, как тут же возле его фамилии появлялась почтенная приписка: «экс-тартусец». Рехнуться можно! Для выходцев из маленьких городков вроде Тырва или Мустла подобный квасной патриотизм извинителен, но в случае с Тарту представляется недостойным и как бы даже обидным для города с университетом, отметившим свое 350-летие. Стоит ли ломиться в открытую дверь?

Как-то раз, сидя дома, он читал о Роберте Шумане. В книге говорилось, что композитор и его жена Клара по пути в Петербург остановились в Тарту и, само собой разумеется, дали концерт, а в этот самый момент — бывают же совпадения! — по радио стали передавать фортепьянную пьесу «Карнавал» и Пент, бывший разводитель растворов и будущий муж в разводе, возьми да брякни: мол, гениальный автор этой живописной романтической миниатюры к его великому удовольствию «экс-тартусец Шуман»… Дверь тотчас хлопнула, по квартире пронесся грохот, словно ударили в литавры. А немного погодя Пент направился к холодильнику, потому что в этот вечер рассчитывать на семейный ужин не приходилось.

Ну, над подобными штучками можно посмеяться, однако как-то раз Пент обиделся не на шутку. Оказалось, что он попал в безвыходное положение: плохо, когда он с достаточной определенностью не проявляет своих национальных чувств, еще хуже, если он их проявляет…

Короче говоря, Пент и Стелла любили свой народ и свой край совсем по-разному, на взгляд Пента, Стелла склонялась к идеализации простых, естественных вещей.

Обычно такая разность взглядов еще не доводит семью до разрыва. Пент усвоил манеру поведения одного вида пауков: приближаясь к паучихе с определенными намерениями, паук прихватывает с собой подарок — обыкновенную муху. Когда же подарка нет, паучиха сжирает партнера после копуляции. И упрекнуть мы ее не можем: если перед яйцекладкой она не запасется животным белком, то и все предшествующее не имеет смысла.

Конечно, мух Стелла не жаловала, но букетик голубых перелесок, или пластинка с потрясающими записями мужского хора, или какая-нибудь безделушка из магазина народных промыслов «Уку» оказывали точно такое же действие. И приносить их нужно было не всегда, а время от времени, что не составляло труда. А эффект был большой. Стелла вновь становилась той самой трясогузочкой, на которую приятно посмотреть.

Вообще они подходили друг другу, но все-таки полной гармонии, увы, не возникло. Для обоих внесемейные занятия оставались личным делом, как и связанные с ними радости и горести, которыми они не делились, потому что инстинктивно понимали, что тут сразу же возникнут разногласия.

Впрочем, Стелла не отказалась окончательно от своих планов «обратить» Пента. Однажды, надо полагать в воспитательных целях, она привела в гости своего «духовного отца», человека по имени Лембит Нооркууск, который скорее мог быть ее братом (кстати, братом не намного ее старшим). Визит был столь значительным событием, что умолчать о нем никак нельзя.

Лембит — щуплый человечек, без вершка среднего роста, несколько смахивающий на альбиноса. Во всяком случае физически ни малейших ассоциаций с легендарным вождем эстов Лембиту. Тщедушный белесый мужичишка, серые глазки без всякого проблеска народности-театральности, маленькие, но совсем не нежные руки, и миниатюрные ножки, которые он сидя держал носками внутрь.

Стелла заварила для Лембита малинового чая, кофе он якобы не пил. После обычного обмена любезностями Стелла пошла в кухню взглянуть на коржи для пирожного. Лембит тут же встал, покружил по комнате и бросил взгляд на мои книжные полки. (Мне почудилось, будто Стелла, выходя из комнаты, задержалась в дверях и показала на них глазами.)

Чего только не было на моих полках, но Лембит Нооркууск сразу же обнаружил те из них, на которых стояли, как я считал, самые ценные книги. Ибо они того заслуживали. Несмотря на свои демократические взгляды и антипатию ко всякого рода разграничениям и классификациям — что уж тут говорить о явлениях типа индийской кастовой системы, — в области литературы химик был некоторым образом расист: терпеть не мог, когда так называемая расхожая беллетристика теснила шедевры (особенно его раздражало, когда в заголовках встречались похожие слова — не следует допускать, чтобы «Харчевня королевы Гусиные лапы» Анатоля Франса соседствовала с прекрасной книгой Оскара Крууса «Женщина с гусиным пером»; иногда доходило до весьма отдаленных ассоциаций: «Мумия» Хуго Ангервакса и «Куклы» Болеслава Пруса могли только мечтать о том, чтобы притереться друг к другу), так что на полках, как в шахматах, существовала своеобразная субординация — гроссмейстер, международный мастер, кандидат в мастера, перворазрядник и т. д. Пент С. был весьма строг по части интеллектуального ценза.

— Франс, Достоевский, Томас и Генрих Манн, Сол Беллоу, Джон Апдайк, Герман Гессе… — перечислял Лембит вполголоса не без тревожных ноток. — Известные писатели. Я их читал, правда, больше в юности…

— А теперь они потеряли для вас свою прелесть? — поинтересовался я — меня задело это его «в юношестве». Да и сомнительно, чтобы он читал в юношестве Беллоу или Апдайка. — Каких же авторов вы предпочитаете ныне? — спросил я.

— Нет-нет, своей прелести они не потеряли, однако прелесть для меня уже не главное, — очень мягко, почти подобострастно произнес Лембит Нооркууск, однако сквозь елей проглядывало некоторое превосходство избранника. Такое превосходство химик Пент иной раз наблюдал у верующих и оно всегда его раздражало. Это тяжкий, опасный грех, говорил Иисус Христос, когда себя считают лучше других. Даже в том случае, если ты этически выше многих. Гордыня один из семи смертных грехов, а в классическом перечне даже первый.

Тут вернулась Стелла со свежевыпеченными пирожными; я очень люблю крыжовенные пирожные.

— Сейчас меня интересует нечто большее, — Лембит и Стелла обменялись взглядами, — героическая, многотрудная история нашей маленькой родины, ее памятники и прекрасная природа.

Пент признал эти интересы заслуживающими уважения, умолчав о том, что едва ли на нашем земном шаре (еще дедушка в одном из своих заданий заставил опоясать его канатом) найдется хоть один народ, который не утверждал бы то же самое о своей истории и природе своего края… Пенту очень хотелось знать, в чем его гость, которого очевидно настроили провести здесь духовную профилактику, упрекает поименованных выше великих писателей.

— Ну например, Франса? — будто с ножом к горлу пристал Пент.

Лембит отломил маленький кусочек пирожного, отведал и, переведя взгляд на Стеллу, произнес тихо, но суггестивно, как бы с внушением:

— Они вам прекрасно удались, Стелла. Я не знал, что при всем разнообразии увлечений у вас еще хватает времени и любви к кухне. — Химик удивился тому, что они на «вы». И с не меньшим удивлением заметил, как Стелла, выслушав комплимент, залилась краской. Затем Лембит повернулся к Пенту:

— Да, Франс… Видите ли, он и еще аббат, кажется, Куаньяр… глубоко понимают людей с их грехами, но при этом для них нет ничего святого… И можете ли вы сказать, как они нас собственно… — Он запнулся, подыскивая нужное слово, но Стелла его опередила:

— … окрыляют?

— Именно! Благодарю вас, Стелла! Да, я по крайности не понимаю, к чему они нас призывают, чем воодушевляют. И вообще мне кажется, значение Франса преувеличили. Сейчас его звезда померкла… — Он все-таки не сказал «к счастью, померкла».

— Ну, в конце концов и Солнце померкнет, — смущенно возразил Пент. Больше всего его задевала менторская самоуверенность полуальбиноса, его спокойная внутренняя уверенность в том, что он всегда и непременно прав.

— Анатоль Франс не Солнце, — улыбнулся Лембит. — Разве что Луна. Он сам не светит. Франс черпает свои темы из архивов и из книг, а не из жизни. — Он снова отломил кусочек пирожного и с довольным видом принялся жевать мелкими белыми беспорочными зубками. Стелла следила за ним, затаив дыхание.

— А Томас Манн? Какого вы о нем мнения? — Признаться, химик хотел спросить, излучает ли он, Лембит Нооркууск, собственный свет, но это привело бы к нежелательной язвительности. Кстати, как ни странно, какой-то свет от Лембита все-таки исходил.

— Примерно та же характеристика, — прозвучало в ответ. — Да, он виртуоз, этого не отнимешь, но его подлинную ценность, по-моему, умаляют пессимизм и материализм… Он улыбнулся. — Материализм не совсем подходящее слово, мы употребляем его сейчас в ином смысле, но надеюсь, вы сами понимаете, что я имею в виду…

— По всей вероятности, отсутствие идеалов и то, что он не задается так называемой благородной целью, — пробормотал Пент и почувствовал, что и вправду начинает раздражаться.

— Да. Именно так. Литература должна звать нас вперед. В этом я вижу ее миссию!

— А я одну из ее миссий. Вы наверняка пребываете в ожидании позитивного героя и прежде всего требуете воплощения рабочего человека?

— Я тоже рабочий человек, — провозгласил Лембит Великий и добавил, что вправду ждет от литературы пламенного позитивного героя. — А вы? — спросил он весьма требовательно.

Пент немного подумал и ответил, что рабочий человек в процессе производства встречается в нашей литературе крайне редко. Однако счел нужным подчеркнуть, что вопрос о рабочем человеке для него не главный. Почему именно? Дело в том, что он, надо полагать, довольно хорошо знает рабочих, поскольку сам является инженером, и ой, какие же они разные! Он также хорошо знает нашу программу и верит в ее осуществление. Поэтому не осмеливается ждать в этой области какого-то чуда от художественной литературы.

Пент тоже пытался говорить очень тихо и бесстрастно, но у него явно не получалось так хорошо, как у жаждавшего позитивности Лембита Великого.

— Видите ли, я самый обыкновенный читатель… — продолжал он, стараясь не выходить из себя.

— Все мы такие, — вставил Лембит.

— Вы, кажется, не такой. Но дайте мне, пожалуйста, договорить.

— Говорите на здоровье, — снова прервал его Лембит.

И тут Пент осмелился предположить, что самый обыкновенный читатель, не политик и не агитатор, никогда особенно не любил призывов к идеалам архипозитивных героев. Рядовой читатель и даже, как ни странно, историки литературы, вообще-то люди намного более сведущие, искали в литературе нечто иное. Возьмем, например, Пушкина, мировую величину, гениального поэта, чуть ли не обожествляемого русскими — он бывал на ежегодных Пушкинских празднествах, собирающих массу народа. Н-да. Главным его трудом считают «Евгения Онегина», так ведь герой (на эстонский лад можно сказать Эуген) слоняется по будуарам и не проявляет особого интереса к положению крестьянского сына Ивана… И разве можно считать позитивным героем того офицера, которого Лермонтов сам называет «героем нашего времени»? А что вы думаете о Раскольникове Достоевского? О Свидригайлове? Правда, у писателя есть близкий к идеалу образ — главный герой романа, которому он дал название «Идиот». Гениальный почвенник Достоевский, воздадим ему должное, упорно искал идеал и мучительно исследовал русскую душу. И он забрел в потрясающие, поразительные апокалиптические дебри превратного христианства и панславизма…

Пент едва перевел дух. Как Лембит, так и Стелла слушали его с напряженным вниманием, но так, как присяжные заседатели слушают обвиняемого.

— Честное слово, я не знаток литературы, — продолжал Пент, — хотя читал послание Пушкина «К Чаадаеву», «Жалобы турка» Лермонтова и так далее, но ведь только с этими стихотворениями авторы не вошли бы в историю литературы. Это прекрасные стихи, они выражают гражданские чувства, неприязнь к царизму и являются естественным откликом человека на несправедливость, но неповторимыми, единственными в своем роде их не назовешь. Они даже в некотором смысле тривиальные, само собой разумеющиеся. Некрасов, кажется, сказал — поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан…

— Весьма верный взгляд!

— Только эти стихи гражданская, плакатная сторона литературы, значение которой у меня нет ни малейшего желания отвергать, потому что…

— … этого нельзя сделать!

— Но определяющими их все-таки не назовешь!

Пент глотнул из чашки, дабы промочить горло — кофе был горький и крепкий, — и с брезгливым сочувствием взглянул на малиновую бурду, которой вынужден был довольствоваться бедный Лембит то ли из-за слабого здоровья, то ли кто-его-знает из каких соображений.

— А Томас Манн… чтобы перейти ко всемирной литературе. Его Ганс Касторп и Нафта и тот Сеттембрини, которого так забавно высмеивают именно за его поиски идеалов (Пент мог бы привести к общему знаменателю образ мыслей того и другого, Сеттембрини и Лембита, но это было бы слишком жестоко, а может быть, и неточно), эти герои «Волшебной горы» мало способствуют решению самых жгучих и насущных задач, стоящих перед рабочим классом, не так ли? На первый взгляд это действительно так. Особенно если подходить упрощенно; однако Адольф Гитлер сразу понял, с кем имеет дело, и Томасу Манну пришлось эмигрировать. Что я хочу сказать? Только то, что позитивная программа не должна быть открытой, примитивной, вернее, ей просто нельзя быть такой, а герои могут быть какими угодно, только не позитивными…

Пент чувствовал, что его пыл при изложении простых истин несколько комичен, что он, как и синьор Сеттембрини, слишком увлекается и надо бы вновь умерить свой тон. Но полностью это не удалось. Именно потому не удалось, что теперь на него смотрели, как на больного, которому ставят диагноз.

— В мировой литературе вообще чертовски мало чистых, абсолютно позитивных героев. Разве Кола Брюньон, хотя он не дотягивает до вполне стерильной позитивной мерки из-за пристрастия к вину и женщинам. Ну, есть еще, конечно, Павел Корчагин. Может быть, я согрешу, если скажу, что Николай Островский просто должен был создать такого героя — он и сам в нем нуждался! Учитывая его ситуацию. Вообще же положительный герой крепко смахивает на гомункулуса и, по-моему, сильно попахивает лабораторией… Между прочим, у меня тоже есть лауреаты Сталинской премии. Вон там… — химик ткнул рукой в самый темный угол комнаты. — Я не думаю, чтобы они вам понравились, хотя их герои целиком и полностью устремлены к цели… Да, недавно я прочитал один опус — название не существенно. Роман буквально болезненно благородный. Мне даже пришло на память одно невротическое явление, кажется, боязнь микробов, или бактериофобия, при которой дверные ручки протирают эфиром. И в то же время книга в своем роде совершенство, а всё совершенное весьма просто перевести в новую систему координат. Умножить на минус единицу, конечно, образно говоря.

Они смотрели на Пента очень озабоченно. Но это только его порадовало.

— Вы пробовали когда-нибудь переиначивать Черни? — спросил Пент.

Лембит кашлянул. Стелла тоже кашлянула.

— А-а, ну конечно нет… — засмеялся Пент, вполне возможно, что тоже несколько болезненно. — Вас ведь больше влечет народная музыка. Мне тоже нравится «Рига в Тарга»…

— Пент! — воскликнула Стелла уже с отчаянием.

— Сейчас, сейчас… — Химик-бумагоделатель с бумагами химика решил их напугать как следует. — Знаете, добавив всего лишь три фразы, можно вдохнуть в роман новую струю.

— Три? — удивился Лембит. — На весь роман?

— Я считаю, что хватит. Там выведен один мужественный человек, который борется «с отдельными недостатками» на заводе сельскохозяйственных машин. Вместе с ним работает поклонник западного менталитета, разумеется негодяй. С такими скверными людьми очень трудно вести борьбу, поскольку они прикрываются прогрессивной фразеологией… Но я вдаюсь в подробности! Итак, там есть один эпизод — главный герой Николай, усталый и подавленный, приходит домой. В спальне уже темно. На занавесках переливаются отсветы неоновой рекламы находящегося напротив ресторана. Доносятся слабые, нервически пульсирующие звуки джаза. На туалетном столике в свете уличного фонаря мерцают флакончики и баночки.

С постели поднимается Наталия Федоровна. Какой-то миг они стоят молча, затем сильный несгибаемый муж припадает к ее груди. Минута слабости. У нее слезы навертываются на глаза. Понимаете?

Чего же тут не понять.

— Да, но представьте себе, что Николай прижался к груди… Василия Федоровича… — Пент взглянул на них с торжеством. — Каково? Разве весь опус не обрел бы иное пространство и время, трагическое и увлекательное?

— К груди Василия Федоровича? — до Лембита не дошло. В отличие от Стеллы. Она вздрогнула и закусила губу.

— Вы понимаете, Стелла?

— Вероятно, Пент хотел сказать, что роман обрел бы это… ну, иное пространство и время, если бы главный герой был… — она сглотнула, — педерастом…

Лембит поперхнулся своей розовенькой бурдой и зашелся в кашле. Потом принялся чихать.

— Я… я вас не понимаю, — еле перевел он дух. По крайней мере на миг Пент выбил его из колеи. — Вы, кажется, шутите? Но литература это такая вещь, над которой нельзя потешаться подобным образом. На мой взгляд. — Он вытер нос большим клетчатым платком — почему-то на нем не было национального узора! — и повторил еще раз: — На мой взгляд.

Однако Лембит, преодолев кратковременное замешательство, пристально посмотрел на осквернителя литературы и заметил, что, может быть, хватит на сегодня беллетристики — тем более что «вы начинаете нервничать» от разговоров на подобные темы…

И тем не менее Лембит счел необходимым сам закончить эту тему.

— Ваши последние рассуждения мы со Стеллой (почему, черт возьми, «мы») считаем попыткой слегка пошутить. Вообще же, кажется, все мы придерживаемся одного мнения — у литературы прежних лет есть свои большие эстетические достижения, хотя мы (почему опять «мы»?) не должны плестись в хвосте великих предшественников. Мы сами должны что-то суметь. Нам требуется что-то новое. Новое и основополагающее! — И он спросил, что по этому поводу думает «гражданин вселенной».

— Право, не знаю… — помедлил Пент, потом добавил: — Впрочем, против руководящих указаний возражать не принято!

— Ну вот, вы и сами признаете! — То ли он не заметил сарказма последней фразы Пента, то ли просто его игнорировал. — И наряду с новым, зовущим вперед, нам, эстонцам, необходим глубокий анализ минувшего, мы ни на что не должны закрывать глаза, мы должны все прочувствовать.

— Вполне возможно, — холодно отреагировал Пент. Стелла, заметив равнодушие мужа, взглянула на него с укоризной. А Лембиту, по всей видимости, было достаточно того, что ему не возражали.

Тут в самом деле тема разговора переменилась. И несколько странным образом.

Маленький человечек вдруг весь засветился радостью и провозгласил:

— В 1683 году моего прапрапрадеда вместе с его женой обменяли на двух чистокровных охотничьих собак. У меня есть на сей счет подлинный документ. Они жили где-то под Синди, а затем их перевезли на остров Кихну. Дедушка (то есть прапрапрадед) знал кузнечное дело, а на Кихну якобы настоящего кузнеца не было. Что вы по этому поводу скажете? — И он задрал голову, словно легавая в стойке.

Пент ничего не сказал, только подумал, что едва ли решился бы обнародовать такой факт.

Затем Лембит взглянул на кофейную гущу в чашке Пента и свет с новой силой озарил его лик.

— Как-то у наших островов судно с кофе наскочило на прибрежную скалу. Ну, крестьяне, конечно, запаслись колониальным товаром. Только женщины не знали, что с ним делать. Это было не так давно, на рубеже столетия. — Лембит многозначительно поднял вверх мизинец. Моя милая женушка уставилась на его белый мизинец как на маяк. Может, он в самом деле излучал какой-то невидимый Пенту свет. — Одна из женщин решила пойти к соседям, которые умели заваривать кофе. Там сварили кофе и дали ей выпить. После этого женщина прибежала домой и выпалила в гневе: «Вот черти окаянные, мне дали жижу выпить, а себе всю гущу оставили!..» — Лембит негромко хохотнул. — Что вы скажете?

Опять! Да что тут можно сказать? Пент тоже решил рассмеяться. Затем Лембит переменил тональность, тенор перешел в резкий баритон. Он стал чеканить:

— Наш культурный слой тонкий! Мы невежественный народ! Мы не должны это забывать! Мы веками голодали! Может быть, вы знаете эту свадебную песню? — Он снова перешел на тенор и затянул странным, скрипучим голосом, от которого стало как-то не по себе:

Свадьба, свадебка у нас!

Ой да свадебка у нас!

Жирно ест народ

и хмельное пьет.

Булки белые, колбасы свежие,

сало в руку толщиной,

а какая каша —

вот оно, веселье наше!

И, конечно, опять спросил мнение Пента. Когда тот пожал плечами — было и смешно и неловко, — Лембит сказал нравоучительно:

— Да-а… Не стоит забывать прошлое. Кто не помнит о прошлом, тот лишен будущего! — Он отправил в рот кусочек пирожного и закончил весьма многозначительно: — Когда водолаз слишком быстро поднимается с глубины, то может погибнуть. Вот! — Это и впрямь прозвучало угрожающе. Глаза Лембита округлились, выпучились, словно он сам подвергся этой напасти. — Кровь закипает… Эта штука называется кессонной болезнью. Да, не следует этого забывать! — И поскольку его взгляд остановился на полке с самыми ценными книгами, Пент с грехом пополам понял скрытый смысл сказанного: рано, мол, нам замыкаться на гениях, у нас есть дела поважнее.

Затем Лембит взглянул на часы.

— Ой, мне пора. Я обещал зайти к одному коллеге посмотреть слайды. Каменные могильники. Да, а вам обязательно нужно проветриваться, не то закоснеете тут… Стелла будет брать вас иногда в нашу компанию…

Он поднялся. Они простились, и Стелла пошла проводить гостя в переднюю.

— Вам с ним нелегко, Стелла, — донесся до Пента приглушенный шепот Лембита.

Пент не сомневался, что сейчас получит нагоняй от Стеллы, но когда она вернулась в комнату, то и сама, оказывается, вздохнула с некоторым облегчением.

— К сожалению, я показал себя не слишком воспитанным человеком, — заметил Пент. Каково же было его удивление, когда Стелла улыбнулась. После того как идейный маяк перестал озарять комнату своим светом, она изменилась. Если Стелла и напоминала старательную молодую гусыню, смотревшую в рот вожаку-гусаку, то теперь она вновь превратилась в ту симпатичную птичку, которая трясет гузкой, но чье название во избежание приторности не следует повторять слишком часто.

— Извини меня, но какого лешего он гордится тем, что во время оно его пра-пра— и так далее родителей обменяли на охотничьих собак? Боже ты мой, в этом есть что-то патологическое.

— Сам ты сплошная патология… Дернуло же тебя вякать о педерастии… Так перепугал Лембита, что… — Но Стелла говорила безо всякой злости.

— Видишь ли, — продолжал Пент затронутую тему, — я представлял себе, что он начнет распевать о былых вольностях, золотой поре Эстонии и о трофейных воротах шведской Сигтуны. И еще, возможно, о своеобразии угро-финского праядра и об опасности ассимиляции. И что же? Гораздо важнее для него оказалось то, что мы в прошлом были невежественными. Самое, по-видимому, существенное. Нечто вроде разглагольствования вокруг слов из песни «А эстонец и его племя — их никто не уважает». Весьма странные радости. Или особый вид мазохизма? И как он смаковал прожорливость пращуров — «а какая каша — вот оно, веселье наше!» Ничего не понимаю. Можно подумать, что этот махонький, белесый, озабоченный, суровый, непахучий мужичишка презирает свою нацию…

— Махонький, белесый, озабоченный, суровый и непахучий… Так ты сказал? — засмеялась жена. И она, стуча каблучками, направилась к буфету. — Знаешь, мне хочется рюмочку коньяку. Благоухающего.

Стелла достала бутылку и рюмки и налила превосходного коньяка «Бисквит», подаренного Пенту одним иностранным гостем. Ему порой перепадали подобные подарки. И поскольку коньяк был особенно хорош, он пересилил себя и не откупорил сразу бутылку. Что в тот период, кстати сказать, было очень нелегко.

Слово «непахучий», как видно, особенно рассмешило Стеллу. Почему? И почему Пент, характеризуя Лембита, к другим эпитетам добавил именно этот? Вспомнился такой эпизод. Когда Пент совсем перепугал Лембита своими бредовыми рассуждениями, он на радостях махнул рукой и уронил на ковер сигарету. Она покатилась к ногам Лембита, и Пенту пришлось лезть под стол, чтобы поднять ее. И там он узрел его миниатюрные ножки, обращенные пальцами внутрь. На Лембите оказались носки с народным узором; этот культ национальной самобытности, распространившийся во все мыслимые пределы, пробудил в Пенте необъяснимую неприязнь, и он сделал глубокий вдох. Вероятно, подсознательно хотел к чему-нибудь придраться. И что же он ощутил? Ровным счетом ничего. От ног не пахло. У Пента был чувствительный нос химика — если там что-то и пахло, то его же собственные так называемые гостевые шлепанцы. Вот как появился эпитет «непахучий».

Свои несколько позорные придирки Пент решил оставить про себя. Но не тут-то было.

— Лембит и впрямь непахучий, — шаловливо защебетала Стелла. — И знаешь почему? Злые языки говорят, будто у него вошло в привычку таскать с собой запасные носки. Якобы в обеденное время он заглядывает в туалет и меняет их.

Тут тайные сладострастники рассмеялись.

Н-да, итак они потягивали свой «Бисквит». Чашечка с остатками сенного настоя Лембита не смотрелась на столе — Пент сказал, чтобы Стелла выплеснула эту силосную жижицу. Она опять захихикала и упрекнула мужа: дескать, как он непочтительно отзывается о ее целительном питье!

— Нет, ты просто обязана немного рассказать о мировоззрении Лембита. Сейчас ты готова слегка посудачить о нем, но вообще-то ты его уважаешь. Что же получается — смакование нашей былой невежественности для него ничто иное как сладкое самобичевание? Так ведь?

Стелла перестала смеяться и хотя без явной охоты, все же допыталась разъяснить позицию Лембита. То, что она наговорила, ясностью не отличалось, но какой-то смысл в этом, кажется, имелся. Кто действительно любит человека, явствовало из ее рассказа, тот любит его со всеми недостатками; закрывать на них глаза было бы нечестно. Многие же склонны любить свой народ приукрашено, позабыв все тягостное, все то, что мешает нашей нынешней европеизации. Надевают шоры на глаза. Отсюда определенная нечестность, даже надлом. Лембит утверждает, что только тот, кто прочувствовал, кто болезненно пережил нашу довольно печальную и не слишком утешительную историю, не разочаровавшись при этом, — только тот может сказать, что в самом деле любит свой народ. Как Достоевский любил русский народ. То есть чувство должно быть не поверхностное, а страстное, прошедшее через чистилище.

— Ну ладно, — не вытерпел Пент. — Допустим у тебя на кончике носа вскочил нарыв, неужели я должен его полюбить? Это же противоестественно. На мой взгляд, я никогда не полюблю твой злосчастный нарыв, но мои чувства к тебе он не поколеблет…

Стелла приняла этот пример с улыбкой и опять хотела увильнуть от серьезного разговора, но Пент проявил настойчивость.

— Конечно, в нашей истории немало нарывов, только не слишком ли усердно ищет их товарищ Нооркууск? Уж не приукрасил ли он историю со своими предками?

Стелла подтвердила догадку Пента и кое-что добавила. Из переписки двух помещиков следует, что один из них разводил охотничьих собак и продавал их даже за пределы Эстонии. Но у этого господина не было хорошего кузнеца. И когда второй решил приобрести собак, первый попросил уступить ему кузнеца, и если работник окажется толковым, обещал подарить собак просто так.

— Ну вот — всё не столь уж худо. Ничего похожего на невольничий рынок, который так хотели изобразить. Унижать людей не собирались.

— Между прочим, предок Лембита вроде бы очень сильно разбогател, поскольку на Кихну не было конкурентов, — сказала в довершение Стелла.

— И вообще, разве наша история так уж постыдна, — продолжал Пент. — В том же семнадцатом веке Форселиус представил шведскому королю эстонских парней, которые хорошо читали и пели. И те якобы удостоились высочайшей похвалы. В начале семнадцатого столетия во всей Европе, вероятно, было не так много крестьянских детей, знавших грамоту. А в середине этого столетия у нас открылся Тартуский университет. Конечно, он подвергался германизации, но раз сами немцы хотели нас германизировать, значит эстонцев не так уж презирали. К тому же эстонцы путешествовали. Например, тот самый Ситтов, о котором пишет Яан Кросс, в пятнадцатом веке обучался в Нидерландах живописи и получил европейскую известность. Конечно, он не Рафаэль, но ведь мы маленький народ, нас всего миллион. Однако мы больше всего можем гордиться тем, что пережили всех немцев, шведов и царей и все еще существуем.

— Ага, теперь ты дуешь в мою дуду, — заметила Стелла.

— И ведь все это время нас хотели ассимилировать. Даже сам Гиммлер. И то, что он провозгласил, выходит из ряда вон — ты ведь знакома с материалами Нюрнбергского процесса, — «Эстонцы относятся к тем немногим народам, которым мы можем позволить слиться с нами без ущерба для себя…» Конечно, нам это чести не делает, скорее наоборот, поскольку предполагает, что нас легче поглотить, чем, скажем, чехов или поляков…

Пент отметил про себя, что Стелла, вообще столь бойкая в национальном вопросе, проявляет апатию; очевидно, осталась недовольна борцом за идею Лембитом. Пент ощутил некую атавистическую гордость самца. Тем более что супруга весьма недвусмысленно поглядывала на спальню. Когда из двух бьющихся сохатых остается один, лосиха долго не кочевряжится. (Доктор, я прекрасно знаю, что законы биологии нельзя трактовать расширительно, упрощать их и переносить в человеческую сферу, ну да ладно!) И Пент продолжал донимать Стеллу:

— После всех твоих разговоров я полагал, что скоро стану рогоносцем. Ведь у вас с Лембитом в некотором роде общие взгляды и я считал, что ваши сердца бьются в унисон, теперь уже не считаю. А если женщина увлечена идеями мужчины, то она увлечена и самим мужчиной. Такими душевными существами считают женщин умные мужчины. А если души настроены на один лад, то мне вмешиваться нечего.

— Господи, какая ты бестолочь! Лембит?! Совершенно не мой тип. Махонький, белесый, озабоченный и непахучий… — захихикала она. — Но скажи-ка, почему же тебе нечего вмешиваться? Хотя это так глупо…

— Общность духа и плоти, дорогая! Если ты разрешаешь своей жене отдаться религии, то не вправе запрещать религиозный экстаз… Знаешь, все эти люди, доходящие до глоссолалии и прочих вывихов, приобщаются к святому духу, иногда в полном исступлении. А это почти то же, что отдаться физически. «Почти» я говорю потому, что святые духи пока, к сожалению, больших вольностей своим адептам не дозволяют… А если великое духовное единение будет крепнуть — честное слово, я не собираюсь глумиться над верующими! — и превратится в физическое, в полное обладание, посмею ли я ревновать? Чувства, особенно чувства такого плана, представляют собой нечто вроде беспрерывного и неделимого процесса, который можно уподобить…

— Я уже знаю! — воскликнула Стелла и пошла шпарить на манер студентки-зубрилки: — Этот процесс можно уподобить односторонней, одноповерхностной ленте Мёбиуса… или, может быть, сосуду Клауса? Нет, знаешь, мне больше нравится вот этот сосуд.

Она вновь наполнила рюмки.

В тот вечер магнитофон играл не чарующе-дремотную «Правой ножкой, левой ножкой», нет, из него лились шансоны Джо Дассена.

Право же, доктор, неловко, но признаюсь не без гордости, что вообще-то довольно сдержанная Стелла порядком вымотала в ту ночь химика Пента С.

Тем не менее, когда Пент уже под утро забылся, сон его был весьма беспокойный. Он дрался с Лембитом Нооркууском на дуэли! Они стрелялись из маленьких револьверов. Пули Пента у него на глазах, словно попав под влияние неких излучаемых этим человечком силовых линий, по прелестным логарифмическим спиралям устремлялись в бесконечность. Зато стоило нажать на курок Лембиту, как из его револьвера вылетал целый рой пулек с кисточками, какими ребята стреляют из пневматической винтовки. Они жужжали вокруг головы Пента, будто растревоженные пчелы, и со свистом впивались в тело, помахивая кисточками. В местах попадания появлялись маленькие капельки крови, какие средневековые художники столь жутко сколь и красиво изображали на телах святых мучеников. В довершение всего Лембит мелкими шажками приблизился к Пенту, остановился против него, привстав на цыпочки. На правой руке у него была лайковая перчатка. И он ударил Пента прямо в переносицу как-то чудно, словно забивая в стену гвоздь, после чего Пент упал. И проснулся.


Кстати, доктор Моориц, сейчас я вижу тот вечер и ту ночь — сон в счет не идет — совсем в ином свете, и гордиться мне нечем. Не сочтите меня за фантазера, да и ярым ревнивцем я никогда не был. Я так же глух к ревности, как к национальному вопросу. Но я могу заверить вас, что дражайшая Стелла проявила в тот вечер бурную страстность по одной лишь причине — весьма деликатного, пикантного и трудно вообразимого свойства: решила изменить Лембиту со мной! Это был сладостно-греховный экстаз адюльтера (в законном браке она с Лембитом еще не состояла), взвинтивший ее в ту ночь…

Я слишком хорошо знаю Стеллу и могу наши интимные отношения разделить строго на два типа: иногда, вернее в большинстве случаев, она отдавалась как всякая любящая жена, ну, я бы сказал образно, заимствуя из великолепного «Декамерона»: поставив паруса, мы на собственной яхте под солнечным, безоблачным небом плавно и нежно брали курс к берегам любви; а в тех случаях, когда Стелла возвращалась с какого-нибудь, деликатно говоря, археологического или фольклорно-этнографического мероприятия, она превращалась в пирата, в кровавого предводителя разбойничьего судна. Эта картина и сейчас вызывает у меня усмешку, по-видимому, у вас тоже, но так оно и было.

Я не больно верю в астрологию, но все же следует упомянуть, что Стелла родилась под знаком Близнецов. А уроженцам этого созвездия предсказывают постоянные колебания между двумя началами, одним словом, дуализм. Якобы это в их природе. И Стелла обычно воевала на два, всегда весьма различных фронта. Ведь английская филология и панэстонизм достаточно полярны. В общении со мной она была рационалисткой, а до этого (о чем я узнал позже) чуть ли не религиозным адептом. Насколько я понимаю, мы — я и Лембит — полярные, совершенно различные, буквально антагонистические типы. Ей приходилось метаться между нами. Могу дать голову на отсечение, что после той ночи, вызванной моим анализом запахов соперника, вернее их отсутствием (дабы вернуться к химии, похвалиться и посердить вас, доктор, осмелюсь заметить, что обычно неприятные запахи появляются при разложении белков — гидролизе, декарбоксилировании, деметилировании, автоокислении жиров и так далее, а среди производных вполне могут быть ранее упоминавшиеся кадаверин и путрецин, а также непременная альфа-кетомасляная кислота…), после той святотатственной ночи в душе Стеллы наверняка возникло желание искупить вину и очередное шараханье бросило ее в объятия Лембита. И вполне возможно, что они обсуждали шкалу моих запахов. Хотя я не очень уверен, поскольку Лембит Нооркууск — стерильная душа, борец за идею и человека, болезненно воспринимающий историю своей страны, может быть, к нему следует подходить с иной гигиенической меркой. Кто знает.

На следующее же утро в Стелле пробудились стыд и жажда очищения, она попросила меня, попросила буквально со слезами на глазах забыть об ушате помоев, вылитых на Лембита. Дескать, она очень-очень скверная женщина и ее следует поколотить.

Итак, когда я наутро принялся было снова подтрунивать над Лембитом и сказал, что он взирал на моих классиков как блюститель морали («Эта книга ущербная, а эту вам рано читать — может кровь взбурлить…»), Стелла меня не поддержала. Она даже смеяться не стала, хотя случилось нечто такое, отчего Лембит окончательно упал в моих глазах. Когда я по какому-то странному наитию заглянул в старую «Эстонскую энциклопедию», изданную в тридцатых годах, то чуть не зашелся от смеха. Я прочитал для Стеллы вслух: «Франс Анатоль, французский писатель… Переведен почти на все европейские языки и, пожалуй, переоценен. В последнее время его звезда стала меркнуть».

В статье о Томасе Манне дословно говорилось следующее: «Материалистическое и пессимистическое отношение к жизни снижает достоинство его произведений». Упоминалось и о том, что он эмигрировал из Германии в 1933 году. А о том, что это связано с приходом к власти Гитлера, скромно умалчивалось. А «Эстонская советская энциклопедия», к которой вообще-то у меня немало претензий, в этом, на мой взгляд, весьма важном вопросе, точна.

— Стелла, ты наверняка рассказала ему о моих любимых писателях? — спросил я наобум.

— Ну и что из того? — ответила она задиристо.

— Этот щупленький пастор усердно подготовился к проповеди…

— Ну и что из того?

— Поскольку у бедняжки не было собственного мнения, он преспокойно зазубрил кое-что на память… Нет, это уже слишком

— Ну и что если зазубрил? Хотя он наверняка ничего не зубрил. Что же странного в том, когда человек пользуется энциклопедией? Сам-то ты что сейчас делаешь? И почему у Лембита не может быть собственного мнения, совпадающего с энциклопедией?

Боже мой, ведь ей не откажешь в логике! До чего иногда трудно спорить с женщиной.

— А вот я посмотрю, чьи же мнения Лембит выдает за свои собственные! — И я нашел в первом томе три фамилии. Три фамилии, заставившие меня примолкнуть.

— Что там? — спросила Стелла. Она подошла ко мне, заглянула через плечо, затем засмеялась холодно и торжествующе: — Магистр А. Анни, приват-доцент А. Орас, писатель Ф. Туглас… Разве они для тебя не авторитет?

Пришлось придержать язык. И все-таки я был разочарован. Выходит, Томаса Манна упрекают в материализме и пессимизме? А звезда Франса померкла… Уже в те годы?

Трое умных людей… Для меня оказалось неожиданностью, что их оценки столь суровы. Что это — серьезное убеждение? Или какие-нибудь комплексы? Или отголоски новой национальной идеологии второй половины тридцатых годов? Мне стало не по себе.

— Вот видишь! — позлорадствовала Стелла. И пошла переодеваться, скрывшись за дверцей шкафа, что случалось с ней редко.

В тот вечер Стелла не вернулась домой. Позвонила днем, сказала, будто уезжает с туристами на экскурсию и переночует в Тарту. Может быть, в самом деле уехала.

Месяца через два ко мне снова пожаловал тов. Л. Нооркууск в неизменном сером костюме. Чрезвычайно неприятно, но он должен сообщить, что решил соединить свою судьбу со Стеллой — духовное родство и так далее… Потом Лембит покраснел как первоклассник: Стелла полагает, что забеременела. От него. Якобы Стелла давно хотела ребенка и именно от Лембита Нооркууска. Дескать, ей нужны чистые эстонские гены, поскольку они и духовность несут, как теперь установлено…

Меня не очень-то поразило известие о том, что Стелла хочет разойтись со мной. Хотя… к чему лукавить — поразило, конечно!.. Впрочем, мне с самого начала казалось, что наш брак не долговечен. Благодаря этому предчувствию я с некоторых пор тоже перестал быть моногамом: на всякий яд следует находить противоядие. Хотя я все-таки, кажется, родился моногамом. Но мне стало тошно, когда я посмотрел на заморыша, в хилом тельце которого будто бы таились особенно чистые эстонские гены. Столь же противно было слышать, что всегда могу рассчитывать на дружбу Лембита Нооркууска…

— Согласен на развод, — произнес я так спокойно, как только мог. По всей вероятности, мне это вполне удалось, потому что Лембит, кажется, был несколько уязвлен. Позже до меня дошли слухи, что Стеллу раздосадовало мое спокойствие, разумеется, наигранное. Более того, мое равнодушие было ей словно нож в спину… Гм, сказал бы я по этому поводу.

Наш развод прошел мирно, по обоюдному согласию. Как уже говорилось, мы обменялись букетиками васильков и даже поцелуями — к досаде Лембита. Когда два человека полностью понимают друг друга, то сперва это приводит к ненависти, а затем, на мой взгляд, ненависть уступает место какому-то довольно теплому чувству. Наверное, мы и впрямь поняли друг друга. Признаюсь, я уже в то время считал, что отношения Стеллы и Лембита не будут длиться вечно; мною владело странное чувство, что именно я являюсь гарантом их продолжительности.

Так и вышло. В скором времени после развода я раз-другой встретил Стеллу с писаным красавцем спортивного склада. Правда, он показался мне несколько глуповатым, но это наверняка от ревности, потому что к нему я ревновал больше, чем к Лембиту. Как я и полагал, моя в своем роде замечательная экс-жена не удовольствовалась воскресными прогулками на яхте по тихим водам, ее пиратская кровь требовала большего. Требовала противовеса. (Между прочим, беременность Стеллы бесследно исчезла, если вообще была.)

В один прекрасный день, во всяком случае для меня, ибо месть сладка и тогда, когда ты сам руки не приложил, — итак, в один прекрасный день меня вновь посетил Лембит Нооркууск. Он был на сильном взводе и нес ахинею: оказывается, я виноват в крушении их брака! Дескать, моральная неустойчивость Стеллы берет начало в моем доме. От меня и моих зовущих к распущенности книг. Он очень сбивчиво говорил о еврейской литературе и тлетворном влиянии Запада. Его нападки были столь задиристы, что я невольно вспомнил прусского Бисмарка, рейхсканцлера германской империи, утверждавшего, будто без войн мир загнивает… Да, маленький Лембит хотел всех мобилизовать на войну, на священную войну во имя чистоты духа, верности идее и против всеобщей деградации. Я, естественно, поинтересовался, в чем, собственно, дело и услышал в ответ: мало того, что Стелла утратила всякий интерес к национальной идее и отдалась альпинистским страстям в горах разных дальних, чуждых стран. Она будто бы зашла так далеко, что изменяет своему законному мужу с каким-то тупоумным тренером по альпинизму. Лембит шипел — точнее слова не подберешь, — дескать, женщин, которые не придерживаются святой супружеской верности, в старой Эстонии казнили. Казнили вкупе с их полюбовниками. Я нашел возможным намекнуть, что в таком случае и у Лембита Нооркууска мало шансов остаться в живых… Он чуть было не бросился на меня, но предпочел заплакать.

Я налил рюмку коньяка, он ее сразу выпил. Тут пришла моя очередь заверить Лембита, что он всегда может рассчитывать на мою дружбу… После чего я выпроводил его на свежий воздух.

Куда как нехорошо, просто ужасно, но это был один из лучших дней в моей жизни. Н-да.

Что еще сказать для полноты картины? Разве то, что исходя из некоторых обстоятельств и смутных предчувствий, я не сомневаюсь — Стелла хочет возобновить наши отношения. Конечно, не в форме канонического супружества. Разумеется, я согласен. Ничего не имею против милой трясогузочки, которой на роду написано поблескивать глазами, преклоняя головку то там то тут. И в качестве традиционного паучьего выкупа на сей раз я преподнесу ей не васильки, а нейлоновый канат: пусть покоряет горные вершины в дальних чуждых странах.

У меня такое ощущение, что она была, есть и будет моей женой. Конечно, разве лишь наполовину, но в данном случае никто не может рассчитывать на большее.

Загрузка...