8

— Что у вас произошло с доктором Фурором? Когда я упомянул о вас, он помрачнел, принял обиженный вид и дал понять, что вы совершенно несносный тип.

Они снова сидели в кабинете доктора Моорица. Снова был вечер, и они хотели продолжить свою партию, но слишком усердная уборщица заметила оставленную на шкафу доску и недолго думая в форсированном темпе закончила игру — сложила фигуры. Позиционное преимущество белых в дебюте открытой партии и скрытые прострелы черных, притаившихся в каталонских лабиринтах — все было ликвидировано в один миг.

— Выходит, доктор Фурор способен принимать обиженный вид. Вот уж никогда не подумал бы. Да ведь он одно сплошное сияние, как медный самовар, он буквально цветет. — И Эн. Эл. продекламировал:

Доктор Юлиус Фурор —

чародей и чудотвор!

— Неужели он так говорит? — удивился доктор Моориц и по обыкновению вздернул свои кустистые брови.

— Нет. Но так говорит все его естество. Я никогда не видел столь жизнерадостного «рубаху-парня». Этот Юлий-Юлиус счастлив безмерно уж одному тому, что он Фурор. Наверняка считает, что Юлий Цезарь ему в подметки не годится.

— Ну-ну… — Это прозвучало сердито, но оценка Эн. Эл. явно развеселила Моорица.

— Когда-то у нас в школе был парень точно такого же типа, мы его звали Недоумком, позже к нему прилипла кличка Жизнерадостный Кретин. Видимо, под влиянием одного американского романа. У него была радостно-розовенькая физиономия, совсем как у куклы из папье-маше. И он всегда был превосходно подстрижен. На майскую демонстрацию приходил с барабаном и бил в него с полным воодушевлением.

— Н-да… Но и сами-то вы та еще штучка. Чего ради вы затеяли спор по поводу «Тоомаса Нипернаади» [12] — кажется, его показывали в клубе?

— Именно так. Юлиус Фурор пустился превозносить великолепную операторскую работу…

— А она того не заслуживала?

— Заслуживала. Просто я не выношу людей, которые распространяются о великолепной операторской работе или о виртуозной технике скрипача — по большей части это профаны. Да что какой-то психолекарь — прошу прощения — знает о таких вещах.

— А вы что знаете?

— Немножко больше. Я все-таки снял несколько фильмов любительской камерой. Порядочно запорол, но далеко не все. Я хотя бы столько смыслю в освещении, чтобы понять, что почти ничего не смыслю, а Юлиус Фурор из тех, кто знает абсолютно все. Кстати, он еще говорил, будто этот фильм значительно укрепил в нем любовь «к нашей маленькой прекрасной родине — Эстонии». Я краснею от подобных славословий, а уж если я краснею, то выхожу из себя. Он это заметил, посмотрел на меня с тревогой и велел принять какие-то таблетки. Жутчайшие таблетки. Я проглотил одну, и словно меня дубинкой по голове жахнули, сперва был совсем как лунатик, а потом дрых как чурка. Когда же очнулся, почувствовал себя так, будто спал в закупоренной бутылке, выставленной на солнце. Во всяком случае, больше я их принимать не собираюсь!

Эн. Эл. пошарил в кармане и вытащил три белых шарика. Он хотел вышвырнуть их в окно, но Карл Моориц остановил его. Посмотрел на таблетки, понюхал их и положил к себе в ящик.

— По-моему, они вам в самом деле не требуются. Я не говорю, что доктор Фурор ошибся, просто он недостаточно основательно знает вас и ваш недуг. Совершенно естественно, поскольку именно мне выпала честь, в каком-то смысле приятная, в каком-то хлопотная, быть вашим лечащим врачом.

Эн. Эл. вздохнул с облегчением, но тут же снова завелся.

— И утром его высокоблагородие Юлий явился и спросил, как я спал и видел ли сны. Я сказал, что спал как чурка и снов не видел… И добавил, что это-то меня и возмущает.

— Почему же?

— Да по какому праву некий Жизнерадостный Кретин («Но-но!» — покачал головой Карл Моориц) лишает меня моих прелестных цветных снов? Если бы я был юристом, то сказал бы, что он покушается на личную собственность!

— Вы видите цветные сны?

— Точно так. Я читал, будто цветные сны видят наркоманы, гении и идиоты, но, осмелюсь предположить, цветные сны видят большинство людей. Только сами того не ведают. Если сон некая проекция действительности, то ведь мы, совершенно естественно, должны воспроизводить ее правильно, хотя бы по форме. Кстати, черно-белые фильмы уже считаются снобистскими. И если, например, Бергман это делает, то с сугубо художественными намерениями.

— Так значит, цветные. В естественных тонах? — проявил интерес Моориц.

— Я бы сказал, они трех сортов. Во-первых, сны абсолютно в тех же тонах, что в жизни, то есть цвета есть, но на них как бы не обращаешь внимания, они как бы само собой разумеющиеся. Затем несколько тонированные цветные сны, если не ошибаюсь, то таким же тонированным был фильм «Мужчина и женщина». Третий тип, может быть, и впрямь не совсем нормальный — нарочито красочный. Ну, нечто вроде переводных картинок, тех, что смачивают и растирают, куда-нибудь прилепив. Ах да! когда-то еще были глянцевые картинки, ангелочки, зайчики и так далее, которые приклеивали на рождественские и пасхальные подарки. Цвет у них ненатуральный и несколько жгучий. Их я вижу реже… Разве это так уж плохо?

— На самом деле утверждают так — гении, наркоманы и хронические алкоголики, но это весьма спорно. Как и многое другое в моей злосчастной науке.

— Прошу прощения, но мне очень нравится ваше выражение «злосчастная наука». Известный нам Юлиус никогда бы так не сказал. Для него все, что относится к духовной жизни человека, кристально ясно. Такой типчик никак не может иметь дело с чем-то мало-мальски сомнительным.

— Вы буквально взъелись на моего коллегу; я и не представлял себе, что вы тоже способны кого-нибудь ненавидеть.

— Ничего не могу поделать, уж очень он напоминает мне того Жизнерадостного Кретина студенческой поры. Говорят, У Фурора пятеро детишек, у Кретина тоже впоследствии было их пять. По воскресеньям они маршировали под предводительством Жизнерадостного папочки в зоосад или шли обозревать какой-нибудь культурно-исторический памятник. Отец на полном серьезе пускался в объяснения, сдабривая их сомнительными шуточками, над которыми дети смеялись хором. — Однажды Эн. Эл. видел эту процессию — она чрезвычайно смахивала на картину Дикса. Кажется, «Sonntagsspaziergang» [13]. И затем амнетик выразил удивление, как это вообще доктор Фурор осмеливается входить в палаты к психам, к настоящим психам.


— Люди его склада, как правило, робостью не страдают, они даже способны на самопожертвование, — задумчиво высказался Карл Моориц и, как выяснилось позже, не ошибся. — А вы презираете его прежде всего, пожалуй, потому, что он относится к вам и к вашему недугу без достаточного уважения … — усмехнулся врач.

Может быть, так оно и было, поскольку возражений не последовало.

— Во всяком случае, я видел сегодня, уже под утро, один сон, и он меня очень рассердил.

Доктор Моориц проявил интерес, и Эн. Эл. рассказал, что во сне к его кровати подошел сияющий Юлиус (у него даже, кажется, был божественный нимб вокруг головы) и сообщил, что Эн. Эл. будет немедленно оказана помощь в его беде. Лабораторные исследования показывают, что нарушен его гормональный баланс, якобы отсюда и все остальное. Однако пусть Эн. Эл. не тревожится, поскольку ему сейчас же сделают операцию по методу доктора Фурора: вырежут одно из яичек. Левое. А если возникнет необходимость, то прибегнут к другому типу оригинальной операции профессора Фурора, которая отличается от первой в основном количественно, то есть удвоенным удалением — специалисты окрестили эту произведшую фурор операцию тотальной кастрацией Юлиуса Фурора.

Карл Моориц не сдержался и рассмеялся, смеялся он тихо и симпатично, с придыханиями.

— Теперь мне понятно, дорогой пациент, теперь понятно … — Он закурил сигарету, вообще он курил редко. — Проблема гормонального баланса и впрямь существует. И в средневековье иногда прибегали к методу Юлиуса Фурора. Вполне возможно, что в исключительных случаях он даже приводил к успеху…

— Так что выжигайте каленым железом и кастрируйте. Весьма вдохновляющие методы. — И Эн. Эл. заметил, что наука доктора Моорица достаточно впечатляющая, ибо инквизиция тоже была впечатляющей. Доктор возразил, что его эта параллель, которую полностью игнорировать, конечно, нельзя и которую скорее следует считать точкой пересечения двух явлений, его она не впечатляет; впрочем, он понимает своего подопечного, так интересно пишущего о некоей Кристине-клинке.

Тут уж Эн. Эл. ощутил необходимость переменить тему и снова заявил, что не позволит никому, особенно же торжествующему Фурору, реквизировать свои сновидения. У каждого советского гражданина есть гарантированное право на неприкосновенность личных снов, декларировал он; наверняка есть, хотя трудно сказать, относятся ли сны к свободе совести, к отправлению религиозных культов или к тайне переписки… Тем не менее они ему необходимы, поскольку во сне может всплыть что-то очень существенное; кстати, уже всплыло — теперь он по меньшей мере на восемьдесят процентов уверен, что получил химическое образование. Он видит во сне реторты и колбы, во всяком случае он был химиком, но, кажется, не в самое последнее время, ибо у него такое впечатление, будто он пришел в это уважаемое лечебное учреждение не прямо от лабораторного стола.

Химию он учил, это вытекает также из того, что одна книга, которую доктор любезно ему предоставил, содержит сведения о психотропных медикаментах, и ее было очень легко читать — структурные формулы не доставляли ему никакого труда.

Тут Эн. Эл. усмехнулся, и лечащий врач, естественно, поинтересовался, по какому поводу? И услышал в ответ, что, приняв то отвратительное снотворное, он выведал у доктора Фурора, что оно относится к соединениям карбромалов. Как видно, Фурор полагал ошеломить его столь замысловатым названием. Но не тут-то было. Он спокойно сообщил доктору, что у него аллергия к гетероциклическим соединениям, где группа NH2 находится в мета-положении и изомеризуется из-за присоединения к нечетному атому углерода… «Рубаха-парень» очень рассердился, хотя и пытался это скрыть. Конечно, утверждение о мета-положении сплошной блеф, впрочем, вполне себя оправдавший, потому что бедняга Юлиус, как видно, полный профан в органической химии. Когда же Эн. Эл. попросил считать себя вполне нормальным человеком, немножко знающим химию, а не ипохондриком, Фурор потешно покраснел, поскольку наверняка причислил Эн. Эл. к этой категории психопатов.

— Ну, теперь я понимаю, — сказал доктор Моориц, — почему мой коллега терпеть вас не может.

— О, вы еще далеко не все знаете. Мы также повздорили по поводу воплощения самого Нипернаади. Когда доктор Фуpop заговорил о создании интересного образа — да, да, кроме операторской работы он счел нужным проанализировать мастерство актера, — Эн. Эл. не в силах был промолчать. Гм, интересный, оригинальный образ? По-моему, весьма шаблонный — человек именно такого типа, надо полагать, не чужд доктору Фурору. И когда оппонент растерялся, Эн. Эл. смело квалифицировал Тоомаса Нипернаади «неустойчивым психопатом».

— Ого! — изумился доктор Моориц.

Тогда Эн. Эл., словно прилежный школьник, декламирующий хорошо заученное стихотворение, пошел шпарить дальше с явным удовольствием:

— Неустойчивого психопата характеризует тяга к переменам и новым впечатлениям, новым условиям, новой обстановке. Неустойчивый психопат не имеет обыкновения долго задерживаться на одном месте, им владеет постоянное желание разъезжать, менять работу и квартиру. Эта тяга вовсе не обязательно связана с трудностями, неприятностями или конфликтами. Даже при самых лучших условиях работы и жительства неустойчивый психопат вскоре пресыщается к ищет чего-нибудь иного… Это я почерпнул из взятой у вас «Судебной психиатрии».

Карл Моориц весьма серьезно посмотрел на Эн. Эл. и спросил, не потому ли его пациент запомнил все это так хорошо, что и сам в известной мере…

— Вполне возможно! — не возражал Эн. Эл. — Надеюсь, мы скоро это выясним. — Затем он вернулся к прежней теме — к разговору с Фурором. Не счел бы правильным почтенный ученый муж, спросил он, накачать Тоомаса Нипернаади транквилизаторами и снотворным? Может быть, таким образом удалось бы избавить Нипернаади от фантасмагорий, в которые тот, как видно, вполне серьезно верит? Может быть, таким образом, удалось бы закалить его волю и вернуть обществу трудолюбивого гражданина? После этих вопросов ученый муж Юлиус рассердился не на шутку, повернулся спиной и ретировался молча. А немного позже, когда Юлиус прогуливался вместе с «тяжелобольными» по двору, сам, конечно, впереди всех, как надутый гусак («Ну, знаете ли!» — вставил доктор Моориц), то, повстречавшись с Эн. Эл., гордо, как и подобает великому Цезарю, оставил его, Эн. Эл., без знаков внимания.

— Так вы полагаете, что вы химик-органик? — спросил позабавившийся и вместе с тем притомившийся психоневролог. — Может быть, это приведет нас к цели уже через несколько дней. Вам примерно сорок пять, плюс-минус два года. Мы можем справиться в Тартуском университете и в Таллиннском политехническом институте, кто… в начале шестидесятых годов окончил эти вузы. Можем также запросить список исключенных.

— Не думаю, чтобы меня исключали. И я почему-то уверен, что учился все-таки в Таллинне.

— Почему? — последовал вопрос.

И Эн. Эл. сказал, что у него такое впечатление, будто он никогда не жил в общежитии, а всегда дома. Никуда не денешься — он индивидуалист, предпочитающий обособленность. А с другой стороны, у него такое впечатление (он только вчера пришел к этому выводу), что он родился в Таллинне и даже, наверное, поблизости от этой «психоакадемии». Ему чертовски знакома территория больницы. Когда-то он вон там вон гонял в футбол и даже к покойницкой подходил.

— К покойницкой?

— Ведь тот зеленый сарайчик, одноэтажное деревянное здание возле главных ворот, покойницкая?

Доктор Моориц кивнул.

И бедняжке опять пришлось выслушивать то, что, очевидно, не соответствовало его вкусу. Эн. Эл. упомянул, что давным-давно, еще во времена начальной школы, он порой шатался по территории больницы и даже заглядывал в окна. Заметив сердитый взгляд доктора Моорица, Эн. Эл. мягко добавил, что подобный интерес не следует осуждать, что и сам доктор наверняка еще в детстве испытывал интерес к тому, что позже стало его призванием…

С языка духолекаря сорвалось какое-то забористое словечко, но он тут же подал знак продолжать.

Один одноклассник Эн. Эл., в те годы, конечно, мальчика, кажется, даже жил на территории больницы. Весьма возможно, что мать одноклассника работала здесь, вероятно, санитаркой или сестрой, потому что отца у него не было и жили они довольно бедно. Н-да, бедный паренек, насколько помнится, весьма посредственный, не блиставший умом ученик, хорошо знал здешнюю обстановку, и они как-то решили заглянуть в покойницкую, хотя и располагавшуюся на первом этаже, но с довольно высокими окнами. Одноклассник туда уже заглядывал и сказал, что на столе лежит мертвяк, жуть как его напугавший: дескать, упокойничек без черепушки — то ли ее вскрыли, то ли ее кто-то снес — и здорово смахивает на консервную банку (прошу прощения!). Ребят ведь интересуют такие вещи. Обалденно и потрясно…

Когда же они, привстав на цыпочки, заглянули в окно, того мертвеца уже не было, его куда-то унесли, зато они увидели другого. У него ступни торчали из-под белой простыни. Такие желтые-желтые, следует заметить во славу истины. И его приятель, флегматичный парень, даже улыбнуться себе лишний раз не позволявший, вдруг захихикал и признался, что его подмывает «малость пощекотать ноготком подошву упокойничка». Он, Эн. Эл., никак не ожидал от туповатого парня столь странной прихоти и после этого стал внимательно к нему приглядываться.

— Фу! — проронил доктор Моориц.

Конечно, признался Эн. Эл., воспоминание малоэстетичное и не слишком привлекательное, но он привел его исключительно потому, что сам собой напрашивается вывод — в отрочестве он жил где-нибудь неподалеку. Кажется, именно такие воспоминания от него и ждут.

— Да вы просто скабрезный, мелочно скабрезный тип. Господи, у меня порой такое чувство, что лучше бы в вашей памяти вообще ничего не всплывало. Это же поганая помойка. Кому и с какой стати нужно в ней копаться?

Несколько приниженно, но с явным лукавством Эн. Эл. заметил, что не возражает и далее заглядывать в свое прошлое, оно, как и сновидения, его личное достояние. Каким бы оно ни было, мы как-нибудь стерпим…

— Сыграем партишку, что ли? — хмуро спросил доктор и после утвердительного кивка Эн. Эл. поставил доску на стол. — На сей раз у вас белые. За вами право первого хода и инициатива, если только вы соблаговолите ею воспользоваться.

После активного хода Эн. Эл. от короля доктор как-то недоверчиво повел головой — да неужели? Однако, когда вслед за обоюдным развитием королевских коней белые не вывели королевского слона на пятую горизонталь, что указало бы на острое испанское начало, а пошли конем от ферзя, разыгрывая дебют четырех коней, доктор снова нахмурился.

— Тоска по симметрии, недостаток смелости, — прокомментировал он. — Зеркальное расположение фигур…

На это Эн. Эл. заметил, что прежде не имел представления, до какого беспокойства может довести полная симметрия, воздействуя более угрожающе, чем предумышленная асимметричность. Он поведал, что после их прошлой партии, которая, к сожалению, осталась неоконченной, он встретился в коридоре с человеком, считающим себя Ботвинником. Он собрался было добавить, что, по правде сказать, тот выдает себя за Ботвинника лишь потому, чтобы его не принимали за Эйве, и что у того есть гриб, тайный гриб… как вдруг им овладело некое чувство, которое, пожалуй, можно было бы назвать психосолидарностью, и промолчал. Вместо этого он сказал, что его испугал вид случайно встреченного человека и он только потом сообразил по какой причине — лошадиная физиономия этого своеобразного субъекта была совершенно, абсолютно симметричной. К этому наблюдению лекарь отнесся более благосклонно — да неужели? А ведь, кажется, и впрямь. Есть что-то необычное в его лице.

Партнеры продолжали развиваться в полной симметрии, пока это доктору не наскучило, он ее нарушил и его положение сразу же ухудшилось. Однако ухудшение было незначительное, фигуры стояли все так же скучно.

— Значит, вы хотели бы дать Нипернаади успокаивающее? — вернулся к прервавшемуся разговору Карл Моориц.

Вовсе не я! Ни в коем случае! Но я уверен, что доктор Фурор тотчас пошел бы на это. Как только я подумаю о его таблетках… — И Эн. Эл. опять разозлился. — Вполне возможно, Нипернаади при помощи психотропных средств станет порядочным и смиренным дядечкой, утратив свою неповторимую индивидуальность. Что вы дадите ему взамен? — спросил он.

— Да, что мы дадим взамен… — Вопрос попал в цель. Доктор Моориц заговорил чистосердечно и серьезно: — Порой я спрашиваю себя о том же. Подлечишь временно какого-нибудь застарелого пьяницу и он из веселого превратится в угрюмого. Мне и вправду нечего предложить взамен человеку, человеку в годах, который и без того уже не строит никаких иллюзий и идеалов. — Он оставил пешку под боем, но партнер сделал вид, что не заметил промашки.

— Поясните мне, клятва Гиппократа в самом деле говорит о нивелировке? — спросил Эн. Эл. — Если дело идет об опасном для общества субъекте, я все могу понять, в противном случае — нет.

— Гиппократ, конечно, не говорит о нивелировке, он говорит о здоровье. Практически здоровых людей, конечно, можно нивелировать, но совсем не обязательно.

Тут снова заговорил Эн. Эл. Заговорил о Макаренко, который, само собой, является гордостью советской педагогики и так далее, но все ли его достижения исключительно позитивны? Если представить на минутку приятного, остроумного жулика — ну, конечно, не слишком опасного, — скорее такого, о каком рассказывают Ильф и Петров, так вот, затратив массу сил и терпения, из жизнерадостного, оригинального комбинатора в конце концов сделают прилежного конюха или добропорядочного истопника — как-то даже жалко становится…

Доктор заметил, что пешка в опасности, и поспешно продвинул ее вперед; партнера это позабавило, тем более что доктор, кажется, понял — белые могли поживиться, но не воспользовались.

— Сложные вопросы… Сдается мне, здесь невозможно провести четкую грань, а если ее нет, то в силе остается традиционная врачебная этика и следует использовать все возможности, чтобы вылечить человека.

В ответ Эн. Эл. позволил себе слегка поддеть традиционную, консервативная врачебную этику и нашел, что так, пожалуй, можно было бы подходить к паровой машине Джеймса Уатта, а не к людям; в других науках и во всей системе мышления двадцатый век суть век релятивистского познания — истину давно уж не рассматривают в качестве абсолюта; нарисуйте треугольник на воздушном шарике, и сумма его внутренних углов будет далеко не сто восемьдесят градусов.

Однако тут доктор Моориц ожесточился: о релятивизме и субъективизме в этике не может быть речи. Ни в коем случае! Если допустить, что какого-либо человека не обязательно лечить, то вскоре дойдут до того, что его нельзя лечить, затем еще дальше — будто в некоторых случаях надо помочь болезни, а это равносильно убийству. Отсюда рукой подать до Гитлера, который считал, что общество должно освобождаться от душевнобольных, физически уничтожать их. И тогда вместо лечения мы начнем убивать; страшную силу обретут коллегии, выносящие решения по поводу того, излечим кто-нибудь или нет. До подобного изуверства не доходили даже во мраке средневековья, когда к бесноватым относились с известным уважением, как к отмеченным перстом господним.

Разумеется, Эн. Эл. не стал защищать Гитлера. Расовая теория и евгеника не вызывают в нем ни малейшей симпатии. Но ему не давало покоя другое сложное существительное, первая часть которого та же самая (кажется, означающая по-гречески «хороший») — евтаназия. Насколько он знает, евтаназия — это облегчение смерти, избавление неизлечимого больного от ужасных мучений, и к ней Эн. Эл. относится гораздо лучше, хотя должен признать, что глубоко над этим вопросом не задумывался. Зачем мучиться? Если говорят об усыплении животных из жалости, то что же тут безнравственного применительно к человеку. Ведь человек тоже никто иной как животное. А между Добрым и Дурным иногда тоже не проведешь четкой грани.

— Между Добрым и Дурным тоже? Выходит, вы согласились бы делать такие «избавляющие» уколы?

Доктор Моориц нервничал все сильнее и потерял качество, что-то мешало ему сосредоточить все внимание на фигурах. Эн. Эл. показалось, что поднятые им вопросы затрагивают доктора не только в общетеоретическом плане, но и как-то очень личностно.

Несколько попятившись назад, Эн. Эл. сказал, что вовсе не подразумевал, будто врачи должны впрыскивать какие-нибудь безболезненно умерщвляющие средства, то есть брать на себя роль палача, он, во всяком случае, страшится таких специалистов будущего, — а не правильнее было бы предоставить больным самим решать свою судьбу? Конечно, после того как некий высший свет с полным единодушием признает их положение абсолютным безнадежным.

Абсолютно безнадежных положений не бывает, возразил доктор Моориц. Происходит достаточно много так называемых чудо-исцелений. И если существует хотя бы малейшая возможность чудо-исцеления, а она существует, потому что никто не может ее прогнозировать, — то следует предпринять все для излечения больного.

Врачи в этом вопросе, не сдавался Эн. Эл., весьма близки служителям культа, которые считают самоубийство особенно тяжким злодеянием. Вообще большинству мистико-религиозных толкователей почему-то свойственно безоговорочно осуждающее отношение к самоубийству: якобы, самоубийцы перевоплощаются в горбунов, в загробном мире к ним относятся хуже, чем к тем индивидам, которые вместо себя убивают других. Это никак нельзя считать разумным — моя жизнь как и мое прошлое (даже мои сновидения!) принадлежат прежде всего мне самому, они юридически не регламентируются и не являются общественным достоянием или кооперативной собственностью… Да разве Хемингуэй поступил предосудительно? Эн. Эл. смеет предположить, что если бы у него самого были все признаки последней стадии рака, он попросил бы летальную дозу снотворного и ушел бы из земной юдоли смиренно и безболезненно. Разумеется, он принял бы свою дозу сам, не осквернив чужих рук. Конечно, и в этом случае нельзя исключить преступления — ведь человеку можно злонамеренно внушить, что он в безвыходном положении. Но вероятность подобных случаев не слишком велика, и полной гарантии в нашем преходящем мире нет ни от чего; кто поручится, что еще сегодня тебе на голову не упадет кирпич с крыши? Таков уж наш мир — мир случайностей.

И даже понятие «смерть», несмотря на его ирреальность, более того, фатальную предопределенность и конечность, по своему содержанию вовсе не такое простое, однозначное и тривиальное; во всяком случае он слышал, что медики, юристы и даже теологи в последнее время весьма бурно дискутируют о дефиниции смерти — тем более что при помощи определенной аппаратуры в человеке, чей мозг давно прекратил свою интеллектуально-электрическую деятельность, можно условно (да условно ли?) еще долго-долго поддерживать жизнь и приостановить разложение его белков на простые, первичные, неприятно пахнущие компоненты. Обязаны ли мы поддерживать жизнь в индивиде, прекратившем свою физическую и интеллектуальную деятельность?

— Я более чем убежден, что вы не примите ту дозу снотворного, — заметил доктор. — Вот именно вы, на мой взгляд, человек (кажется, он усмехнулся?), собирающийся основательно пережить и проанализировать даже собственную смерть. — Между прочим, в обыденной жизни глотающих смертельные снадобья много меньше, чем представляет себе Эн. Эл.: даже в реанимационной палате человек считает, что его сосед по койке вполне может умереть, а сам он едва ли. В наших решениях априорный момент больше, чем можно предположить, но, как ни удивительно, нам просто не дано набраться заранее навыков смерти, что следует приветствовать.

Эн. Эл. полностью с этим согласился, однако заметил, что не верит, будто в этих корпусах — он бросил взгляд в окно, и они вдруг показались ему более мрачными, чем обычно, — нет больных, которым очень хотелось бы распрощаться с жизнью. Вероятно, ведь существуют палаты, где предусмотрено все, чтобы не допустить самоубийства: нет ни крючков, ни дверных ручек, на которых можно было бы повеситься, стены обиты чем-нибудь мягким и так далее.

— В подобных случаях, — пояснил доктор, — мы используем традиционные смирительные рубашки — правда, вам не по нраву все традиционное! Они весьма похожи на рубашки давно минувших лет, модернизация почти их не коснулась. И еще помогают современные эффективные антидепрессанты — такие, воздействия которых человек вашего склада, яростно восстающий против чуть более сильных снотворных, даже представить себе не может. — И он добавил, что по большей части приступы буйства — партнер по шахматам, предпочитающий иностранные слова, может называть их моторными шоками, — проходят в депо довольно быстро.

— В депо? Что это такое? — спросил Эн. Эл. и заметил, что слово звучит несколько цинично и даже устрашающе. Как будто дергающихся и что-то бессвязно бормочущих больных сравнивают с паровозом. Хорошенькое дело…

Действительно, слово жаргонное, объяснил доктор, и означает всего лишь отдельную палату или изолятор, куда буйного в смирительной рубашке помещают, так сказать, на отдых. разве было бы разумнее, если бы они, психиатры, совали в руки потенциальным самоубийцам чашу с ядом?!

— Нет, совсем нет! Ни в коем случае! — запротестовал Эн. Эл., что, по всей вероятности, порадовало доктора, хотя едва ли то же самое можно сказать о последующих рассуждениях его подопечного. Поскольку мы мало смыслим в душевных болезнях, то и к страдающим ими не можем относиться так, как, например, к раковым больным, которым в самом деле следовало бы разрешить самоубийство, дабы избежать мучений. Что касается вопросов психоневрологии, то Эн. Эл. солидаризируется с хорошо известной Вдовой полковника[14], восклицавшей: «Врачи ничего не знают!» Разумеется, о воздействии лекарств психоневрологи знают, но почему они воздействуют именно так, а не иначе? Во всяком случае на основе просмотренной литературы у Эн. Эл. создалось впечатление, что полного представления они не имеют. Хотя бы потому, что нет материальных доказательств умопомешательства — какого-либо химического соединения, какой-либо ткани, которые при гистологическом исследовании отчетливо свидетельствовали бы о душевных расстройствах. Конечно, он не говорит об опухолях мозга, конечно, он не говорит о травматических повреждениях черепа в результате несчастных случаев. Исключает он также людей с сорока пятью и сорока семью хромосомами. А например, по поводу потери памяти, или амнезии, которой он сам удостоился и о которой по понятным причинам довольно много прочитал, ни слова не говорится о химии или электричестве. Как и в отношении неврозов, психопатических состояний, большинства форм паранойи. «Ignoramus», осмелится он сказать и не преминет добавить «ignorabimus»[15] … И если для некоторых болезней в самом деле обнаружены химические показатели — как для фенилкетонурииолигофрении, если он правильно произносит этот безумно сложный термин, — все равно вопрос «почему?» остается в силе. Скажите-ка, почему симпатичная аминокислота фенилаланин, в которой к консервативному бензольному кольцу прилепилось несколько вполне обычных групп, — почему красивый и запоминающийся аланин, который, между прочим, добавляют в некоторые кремы, призванные приукрасить женскую кожу, — скажите в самом деле, какого черта это простое милое соединение в ряде редких случаев выкидывает такие безобразные штучки? Никто не знает! Или возьмем хотя бы диэтиламид лизергиновой кислоты — также простое соединение, которые химик средней руки в лаборатории средней оснащенности может синтезировать в любое время; возьмем так называемый ЛСД — галлюциноген, наделавший столько шума, поскольку доводит разумных и во всех прочих отношениях добропорядочных гомо сапиенсов до невообразимых безобразий и оргий, причем одна половина корчится от смеха, тогда как другая, совсем наоборот, почему-то заливается слезами. Почему именно так действует ЛСД? Диэтиламид лизергиновой кислоты мы знаем, а вот мозг — не тут-то было! Не знаем, несмотря на то, что нейрологи чистой воды, к которым Эн. Эл. относится с полным респектом, в каких-то областях знают его до тонкости: он видел атласы мозга, где число образований с уже известными функциями приближается к сотне. Красивые атласы, прекрасные мозговые ландшафты, океаны плещущихся мыслей и чувств, а вот проникнуть в их глубинные течения, в слои бентоса, никак не можем! Тут Эн. Эл. застыл с открытым ртом. Он словно обмер.


— Что я сейчас сказал? Что я сказал в конце этого монолога?

— Вы изволили упомянуть о глубинных течениях, — кажется, к доктору уже пристала чужая выспренная манера говорить, — и о бентосе… Что с вами?

— Бентос, — повторил Эн. Эл. — Знаете, я вспомнил свое имя! — почти выкрикнул он. — Меня зовут Пент, вот!

— Великолепно! Видите, мы все-таки продвигаемся вперед! — Доктор взглянул прямо в глаза пациенту. — А фамилия? Она сама должна слететь с языка после произнесенного имени.

— Пент, Пент… — повторил Эн. Эл. — теперь, стало быть, Пент, — и развел руками: — Нет! Пока не вспоминается… Только Пент Нурмекунд вертится на языке — есть такой лингвист, полиглот…

— Ну, обязательно вскоре вспомните! Желаю успеха! Смотрите-ка, вы даете мне возможность объявить вечный шах, что я и делаю.

Между тем вскочивший со стула Пент немного обиделся, ибо Карл Моориц не проявил, по его мнению, достаточного воодушевления, более того — нашел время обдумать свое положение на доске. Словно прочтя его мысли, доктор заметил:

— Мне очень приятно. Очень. Но я не сомневался, что рано или поздно так и будет.

— Значит, этот человек, эта неустановленная личность все-таки Пент! — радовался Пент. — Недурственное имя, на финское смахивает. Теперь понятно, почему я в последнее время так упорно таращился на пятиугольники!

— Таращились на пятиугольники?

— Так точно! как говорят солдаты, у которых ведь тоже звездочки на пилотках. Таращился… как баран на новые ворота.

Доктор Моориц воззрился на него с изумлением.

— Что вы на меня так смотрите? А-а, понимаю. Понес шизофреническую ересь. Но скажите-ка, как еще называется пятиугольник?

— Пятиугольник?.. — Врач задумался и с некоторым сомнением назвал пентаграмму.

— Вот именно! Пентаграмма. Пента — Пент…

Наконец и психиатр сообразил, в чем дело, сообразил представитель науки, которой только что дали здесь не самую высокую оценку.

— Сегодня у нас игра больше не заладится, — сказал Пент (фамилии у него пока не было) и стал складывать фигуры в коробку. — Я малость не в себе. Н-да, и впрямь в каждом деле есть доброе и дурное: вы во всяком случае такой радости не испытывали из-за какого-то односложного имени. Я тоже. Кстати, при наречении этого имени, при обретении своего первого личного достояния я будто бы воспротивился с отчаянным плачем и во время крещения запустил в святую купель резиновой собачкой. А теперь вот радость несказанная!

— Если и дальше так пойдет, скоро наступит конец нашей шахматной игре. Вы химик, родились в Таллинне — нет, скажем осторожнее — росли в Таллинне, потому что места рождения, где вы запустили собачкой в воду, мы твердо не знаем. Так. Приблизительный год вашего рождения мы можем определить с весьма малой погрешностью. Найдем в архиве ТПИ за определенные годы списки выпускников. С этим мы справимся за три-четыре дня.

Химик Пент особой радости не выразил:

— Дайте мне все-таки еще недельку… Мне так хочется выяснить все самому. Вы же видите, как мне понравилось второе обретение имени… — У него был вид ребенка, у которого хотят отобрать его резинового щеночка. Врач смотрел на него с усмешкой.

— Не возражаю, тем более, что вас никто не разыскивает. Оно и понятно, учитывая ваш характер. По крайней мере мне. Вообще же все это необычно. Вот именно. Но вы можете быть вполне спокойны и продолжать свои мемуары, поскольку я все равно бы так сразу вас не выписал.

— Почему? — удивился Пент. Даже испугался.

— Разве вы чувствуете себя вполне здоровым человеком?

— Ну конечно!

— И полагаете, что подобная потеря памяти — вещь вполне обычная? Если бы я признал ее обычной, то вы…

— … Да, я в самом деле немного обиделся бы, — доверительно улыбнулся бесфамильный химик.

— Вам нужно время, чтобы прийти в себя, а я, со своей стороны, хотел бы установить причины вашей амнезии. Сказать по правде, тут у меня нет ни малейшего представления. Так что уж доверьтесь нам по-хорошему, хотя, как выяснилось, вы не питаете к нам особого уважения. И будьте довольны, что пока все идет в соответствии с обычной, «консервативной врачебной этикой», которая ни в малейшей степени не угрожает вашей драгоценной жизни.

— Пожалуйста, не считайте меня человеком, подносящим чашу с ядом, — произнес Пент (который должен примириться с тем, что отныне перешел в разряд полуустановленных личностей). — Вообще-то я человек лояльный и смирный, боящийся смерти и относящийся к ней уважительно. Когда я в средней школе на уроке химии должен был капнуть концентрированной азотной кислотой на живой желток — ведь оплодотворенное яйцо можно считать живым в какой-то степени, — то почувствовал себя палачом. Жизнь для меня — святое понятие, и было время, когда я чуть не попал в «сети религии». Правда, не совсем традиционной.

— Да что вы?! — пробурчал Карл Моориц.

— Представьте себе… — сказал Пент, затем взглянул на доктора вопросительно: — Очень интересно, что бы произошло, если бы я ничего не смог вспомнить и меня поэтому невозможно было бы идентифицировать? Дали бы мне — конечно, не сразу — новое имя и новый паспорт? И мне пришлось бы начинать свою жизнь сначала?

— Право же, я как-то не задумывался над таким исходом, — признался лечащий врач. — В практике я ничего подобного не встречал. Вообще-то попадаются люди с полной и окончательной амнезией, по большей части от травм черепа, но их личность так или иначе всегда устанавливалась. Правда, бывают и такие больные, о которых ничего не сообщают, какие-нибудь бродяги, которых, может быть, выгнали из дома, но насколько я знаю, это уже полные идиоты; они до конца дней своих остаются в лечебнице и паспорт им совершенно ни к чему… Но неужели вы и вправду хотели бы начать все сначала именно теперь, в лучшие свои годы?

В комнате стало сумеречно, но доктор Моориц не поднялся, чтобы включить свет. Издалека доносился негромкий рокот моря и где-то хрипло и печально прогудел тепловоз.

— Не думаю, чтобы я о чем-то особенно сожалел… — Пент немного помолчал. — Но полагаю, что большинство людей стремится к чему-то подобному, возможно, не отдавая себе в том полного отчета.

Теперь и доктор промолчал. И снова прогудел тепловоз, по всей вероятности отыскивая в хитросплетении рельсов свой путь, свою единственно правильную колею.

— Я, — вполголоса начал Пент, ему как-то неловко было нарушать тишину и он наверняка не смог бы это сделать в своей привычной, лженаучной, щеголеватой манере, которая, возможно, была своеобразной защитной оболочкой. — Я знаю одного человека, которому пришлось все начать сначала… Но, может быть, мне лучше написать об этом. Если времени хватит…

Врач продолжал хранить молчание.

— А теперь пора идти. Завтра я верну вам парочку книжек. Мне немного неловко, что я их так глотаю. Покойной ночи!

Химик Пент встал и тихим шагом направился к двери.

— Покойной ночи!

Карл Моориц остался сидеть за столом.


Взошла полная луна.

Четко обозначились контуры корпусов. В каждом светилось несколько окон. За ними дежурят врачи и сестры; Пент вспомнил, что одна из сестер предсказала сегодня днем беспокойную ночь — психи, нет, скажем все же больные, будто бы особенно беспокойны в полнолуние.

Вероятно, и снотворных дали больше, однако с какой-нибудь подушки наверняка поднимется голова и вытаращит глаза, ничего не понимая, на синеватый колдовской свет. В такую ночь, как сегодня, наверняка заговорят Голоса. Монотонно и настойчиво доведут они до сведения избранника: «Человечество на краю гибели. Если ты хочешь его спасти, убей свою мать. Одну ее почку ты должен съесть, а вторую спрятать под лестницей в доме номер 17 по улице Кёйе. Во вторник будет ливень, и ты получишь весть». И больной встает, крадется к окну и яростно трясет решетку: ему дали задание! Но вот уже идут его мучители — санитары, а на самом деле иностранные шпионы и мясники, и на него натягивают смирительную рубашку. Его переводят в изолятор, или в депо, привязывают к кровати и сестра, конечно подкупленная, появляется с большим шприцем. «Только не троньте почку! — хрипит перепеленутый. — Во вторник ливень принесет мне весть», — и он норовит укусить мясников в белых халатах. Но вот он уже впадает в забытье. Голова падает на подушку, луна просачивается в комнату и проглатывает его. Почка матери остается нетронутой.


Песок хрустит под ногами Пента. Он смотрит на безмолвные корпуса и впервые за время пребывания здесь сознает всю отвратительность и фатальность большого фильтра, при помощи которого общество производит селекцию недужных. Их кормят и лечат, за ними ухаживают, но они должны находиться здесь. Где-то пьют и поют, в залитом светом зале ресторана хлопают пробки шампанского и жареный поросенок розовеет на большом блюде с розой в зубах. Люди танцуют, потные тела липнут друг к другу — но все это не для тех, кто здесь. И пока не для него.

Может быть, сегодня кто-нибудь умрет и бледное тело положат на цинковый лоток в маленьком домике. Завтра явятся ученые мужи и вскроют череп по швам. «Ясно. Конечно. Так мы и предполагали». И станут сыпать латынью.


Теплый, тихий вечер. Здесь тоже пахнут цветы. Они не выбирают, где расти. К приемному покою подкатывает машина скорой помощи с мигалкой. Из нее выводят человека. Как видно, его подмывает бежать, но он понимает безнадежность своей затеи. Одежда на нем порвана, половина лица в крови. Когда он поворачивает голову к луне, Пенту видится ужас в его застывшем взгляде. Конечно, это обитель тоски и боли, маленькая самостоятельная держава в большой людской державе. Да ведь ничего плохого с тобой не случится, весьма вероятно, ты здесь поправишься, хочет утешить его Пент. Но подойти поближе опасается, дабы не возбуждать к себе интереса, хотя на нем его собственный костюм. Он ретируется. Он не намерен доставлять осложнения доктору Моорицу.

Пент отходит к своему корпусу. По дороге срывает какой-то цветок, его названия он не знает. Цветок несет приторно-сладостную весть. О чем сигнализирует он своим запахом? Кому говорит о любви? Здесь?

Пент стоит на лестнице, нащупывая в кармане ключи. Открывает замок, но задерживается в дверях. Окидывает взглядом больничную территорию, залитую лунным светом, и тут ему становится стыдно за свои слова о чаше с ядом, за свои мелкие зацепки, потуги на оригинальность, за свой хитровато-наглый интеллектуальный разврат. А… а если я таким уродился?

Он еще раз смотрит на контуры зданий и представляет себе, что утром здесь все преобразится. Загремят тележки, на которых развозят завтрак, возле котельной соберутся легкобольные с лопатами в ожидании команды на разгрузку угля. Остальные разбредутся по аллеям парка, одни станут стрелять курево, другие ухмыляться исподтишка в полной уверенности, что кто-то принимает их за Ботвинников, которыми они вовсе не являются.

И химик Пент внезапно сознает, что мучительно любит это место, хотя некоторые сравнивают его с тюрьмой. Он пугается своего чувства и поспешно входит в дом.

Загрузка...