Они снова сидели в кабинете доктора Моорица. По всей вероятности, в последний раз. Все выглядело несколько торжественнее обычного: шахматные фигуры куда-то убраны, темные шторы наполовину задернуты. И на самом докторе темный костюм и галстук. Вероятно, по чистой случайности, а может быть, из-за Пента. Приятно ведь думать о собственной значимости. Даже кофейные чашечки оказались из одного сервиза, не как раньше, и серебряная ложка в сахарнице!
Впрочем, стоит ли упоминать о мелких деталях, когда сам Пент был охвачен ожиданием чего-то важного. В каком-то смысле «Тайная вечеря», разве что за скромным столом, где лишь кофе и сигареты.
— Ваше время, химик Пент, на исходе, — начал Карл Моориц. — Судя по всему, вы заметно окрепли, витамины и успокоительное помогли. Надо полагать, сон тоже наладился?
Пент кивнул. С бессонницей он совладал на вторую или третью ночь.
— В понедельник я приведу в порядок ваши бумаги, хотя почти не сомневаюсь в том, что вы в них не нуждаетесь… Но об этом после. — Карл Моориц усмехнулся по своему обыкновению и продолжал: — Вы здесь славно поднаторели. Интересно, какой бы вы поставили себе диагноз? Я предлагаю не мудрствуя лукаво невротическое состояние. Вероятно, вы предпочли бы нечто коническое или сферическое, но к сожалению, наша наука так далеко еще не зашла.
— Значит, как бы я сам себя диагностировал? Это бы вас повеселило?
— В какой-то степени. — И уже более серьезно доктор добавил, что испытывает чисто профессиональный интерес.
— Стало быть, в зависимости от моего диагностирования вы уточните собственный диагноз, продолжая меня наблюдать. Так следует понимать? — не без хитрости допытывался Пент.
— Вы хотели бы знать, продвинусь ли я вперед в зависимости от того, как вы реагируете на новое?.. Эх вы, устремленный в бесконечность… Наше время не бесконечно, у нас всего несколько часов, так как после отбоя вам надлежит спать. У меня-то вся ночь впереди, но я едва ли захочу посвятить ее вашей исключительной личности. Так что хватит разводить турусы на колесах и приступим к делу… Есть такая хороводная песня: «да, да, да, покажи-ка мне, чему ж ты научился». (Не попахивает ли от него алкоголем?) Итак, к делу.
— Насколько я понимаю, амнезия вас не устраивает…
— Существуют генерализованные расстройства памяти, встречается также амнезия, базирующаяся на истерии — почти всегда у женщин. Вы не подпадаете ни под ту ни под другую. Разве что ввести синдром Пента?..
— Вам не идет цинизм, доктор Моориц, — заметил Пент и добавил, что всегда считал своего лечащего врача серьезным человеком. А цинизм — ничто иное как духовная распущенность.
— Видите ли, Пент (его последнее замечание доктор явно пропустил мимо ушей), амнетики плохо ориентируются во времени и пространстве, путаются в лицах и так далее. У вас вполне мог быть провал памяти на вокзале, но он быстро прошел. Ваши мемуары или хроники свидетельствуют о превосходной памяти. Правда, вы изложили их с учетом упомянутого мною закона Джексона, однако… а-а, да что тут говорить! Мне следовало бы показать вам настоящего больного амнезией, — махнул рукой доктор. — И совсем уже невероятно, будто человек вспоминает свое имя без фамилии. Ведь только вместе они образуют, деликатно говоря, тот самый семантический знак, который определяет индивида. Допускаете ли вы, что кто-нибудь может вспомнить лишь половину буквы А?.. Вашу фамилию, которую вы сами хорошо знаете, я вскоре вам назову.
Пент объявил, что с замиранием сердца ждет этого момента и, конечно, доктор правильно поступает, не выпаливая фамилию сразу, тем самым усиливая драматический накал их сегодняшнего, последнего свидания; между прочим, нет нужды усиливать накал, поскольку он, Пент, и без того находится в крайнем напряжении, вызванном многозначительностью ситуации, а также темными шторами на окнах и широким импозантным галстуком доктора. (Он ждал вспышки гнева, или хотя бы легкого неудовольствия, однако Карл Моориц пребывал в изначальном лукавом спокойствии.) Если амнезия не подходит, продолжал Пент, то, наверное, следует предложить симуляцию. Но чего ради ему симулировать? Чего ради?
— Невротическое состояние, — кратко резюмировал доктор.
— По всей вероятности, вы подобрали удобный колер на все случаи жизни…
— Термин действительно емкий, — по-прежнему немногословно подтвердил Карл Моориц.
— Но ведь симуляция тоже, кажется, емкое понятие, — размышлял Пент. — Кто из нас не симулировал. Я прикидывался примерным супругом и отличным инженером, стойким борцом за идею. Кстати, мне кажется, в этом доме симулируют меньше, чем за его стенами. Я спрашивал самого себя, правда, риторики ради, сумасшедший ли это вообще-то дом…
— И еще пущей риторики ради вы наверняка добавите, что в окружающем мире все посходили с ума. Нам довольно часто приходится слышать подобные высказывания.
Жаль, сказал Пент, если его признание, сделанное от чистого сердца, не оригинально, но он ничего не может поделать. Ему и впрямь так кажется. В нашем, как бы сказать, цивильном мире все симулируют честность; разве тот же химик Пент выложил бы с трибуны все, что он на самом деле думает? Далеко не всегда. А здесь разрешено, даже необходимо высказываться с полной откровенностью. Здесь у него, химика Пента С., который вскоре снова станет счастливым обладателем своей фамилии, возникает некое чувство исповедальни. И вообще у него такое впечатление, что всем нам, живущим в этом безумном столетии в громадных пчелиных ульях из камня, кстати, живущим весьма одиноко, требуется нечто вроде исповедальни. Это не обязательно означает, будто нам необходим религиозный взгляд на мир, нет, но сдается, что некоторые люди религиозны не по своему миропониманию, а по своей природе. Это разные вещи.
Пент совсем уж было закусил удила.
— Не уклоняемся ли мы от темы? — прервал поток его красноречия доктор.
— Ладно. Вернемся к симуляции. Помнится, вы говорили о дешевой, утилитарной симуляции, имеющей юридическую подоплеку в виде невменяемости. Но симуляция ради самого себя… Что это такое? Искусство ради искусства? И позвольте узнать, есть ли существенная разница между двумя пациентами, из которых один воображает, будто он Казанова или Ботвинник, а другой что он… почти никто. Ведь амнезия означает отказ от прошлого и от самого себя. Один хочет возвести себя в степень, другой низвести до нуля. Да, на первый взгляд разница огромная, но все же не принципиальная… Тем не менее Лжеботвинника вы зачисляете в шизофреники, а химика Пента в невротики. Почему мне не быть хотя бы шизофреником в стертой форме? Изредка накатит и отойдет.
— Нет оснований, — судя по тону, доктор еле сдерживался. — Ни один шизофреник не рассуждает так, как вы. В этом и заключается разница. И вы, мой дорогой, сами знаете, что вы не шизофреник.
Пент закурил сигарету и пустил колечко дыма под потолок.
— Допустим, что знаю…
— Несомненно знаете!
— Ну, предположим тогда неустойчивую психопатию. Мы поставили такой диагноз Тоомасу Нипернаади. Ему нравилось вожжаться с девушками — славный человек, но дома усидеть никак не мог. А меня, дурака, тянет не к дамам, а в психоневрологическую больницу.
— Пожалуй, что-то тут есть. Но не в этом суть. Если вам нравится быть психопатической личностью, будьте ей на здоровье! — Доктор уже ершился. — Я прекрасно понимаю вашу мысль: вы тщитесь показать, будто в психиатрии не существует четких границ между различными заболеваниями, не так ли? Почему это вас веселит? Не отрицаю, кристальной ясности нет, краски слегка размытые. Но подумайте, так ли для нас важно, синевато-зеленый это цвет или зеленовато-синий? Гораздо важнее определить, что цвет не красный и не желтый. И основные понятия у нас довольно ясные… Ваш орел не делает разницы между пирамидой и призмой, потому что он высоко в небе. А ведь пирамида не призма — они разнятся хотя бы по массе. Если не ошибаюсь, масса пирамиды составляет треть массы призмы той же высоты…
Тут уж вода полилась на мельницу Пента. Он буквально засветился:
— Ого! Вот это здорово! Вопрос массы умопомрачения! Это стоило бы обсудить с Якобом… Воображаемая шизофреническая масса в сравнении с параноической! Я, право же, еще не дошел до того, что у мысли и духа может быть масса … Раз уж масса, то ее можно выразить в международной системе единиц…
— Черт бы вас побрал, химик! — воскликнул психиатр. Наконец-то в его глазах вспыхнуло красивое злое пламя, можно даже сказать «полыхнуло». Пент снова вынужден был сдержаться: однажды ведь, когда доктор рассердился, у него возникло желание подколоть того еще сильнее. Теперь Пенту захотелось сказать в привычной мягкой и кроткой манере, выводящей Моорица из себя, — до чего же, мол, жаль, ведь доктор мог бы испробовать на нем свои гипнотические способности! Нет, не испробовать, а использовать! Под таким именно взглядом он, скромный инженер, дескать, чувствует себя как лягушка, наскочившая на змею. Но сегодня вспышка гнева Моорица превзошла все обычные пределы, и Пент счел за благо промолчать — тут уж нечего подначивать.
— Да, черт бы вас побрал! Кроме международной системы единиц имеется еще система Юлиуса Фурора, и его диагноз в отношении вас вполне определенный: «Этот человек — самодовольное дерьмо, разыгрывающее интеллигента! А вообще он здоров как бык!» И по-моему, это самый лучший, самый точный диагноз, когда-либо поставленный доктором Фурором.
— И тут воцарилось долгое молчание, — пробормотал Пент, тем самым его нарушив.
— С вами — и вдруг молчание! Как же! Держи карман шире! — выпалил Карл Моориц. — Ваш подлинный недуг — эгоцентризм, неистовое самолюбование и в устной, и в письменной форме. — Он показал на стопку тетрадей. — Что там понаписано? Что это вообще такое? Поскольку вы любите иностранные слова, я скажу, что это душевный онанистическо-нарциссовый стриптиз!
Доктор полистал тетради.
— Сплошное превозношение собственного интеллекта — на каждой странице, на каждой строке. До чего же я интересный человек! До чего же потрясно я втюрился в деревенскую Кристину! Смотрите, какое таинственно-греховное зернышко мазохизма таится в моей душе! Придите же в изумление от моих сугубо утонченных, архииндивидуальных перверсий — настолько утонченных, что ни у кого другого таких быть не может! Да еще музыкальный садизм, вивисекция на Черни. Гром и молния!
Доктор вскочил на ноги, галстук вылетел из-под пиджака, длинными быстрыми шагами, как зверь в клетке, заходил он от двери к окну и обратно.
«Галстук на нем как птичье крыло…» — внезапно и абсолютно не к месту всплыли в памяти Пента слова из какой-то вздорной кабацкой песни. Однако и сам он тоже разволновался не хуже доктора, руки его дрожали, коленка под столом отбивала дробь.
— Вы кичливый маньяк! — воскликнул Карл Моориц. — Если бы я не видел так ясно жалких истоков вашего позерства, я бы дал волю рукам.
И этому можно было поверить, судя по состоянию доктора.
— Ну-ну… — пробормотал Пент С.
— Да, но я ведь вижу, и поэтому наряду с отвращением проникаюсь сочувствием.
— Ну-ну, — снова пробормотал Пент, на сей раз немного громче. При этом он успел заметить, что на рубашке доктора не хватает двух пуговок. Жена ведь у него не шьет… Уж не потому ли он нацепил галстук?
— У вас ностальгия по чудесному отрочеству, по франтоватой, изнеженной юности, когда вы с удовольствием играли роль вундеркинда, золотого яичка в гнездышке. Вы тоскуете по той поре, хотите вернуть все, чего не смогли удержать, что утекло как вода между пальцев. Но поскольку — как ни удивительно! — вы пока еще стесняетесь причитать, то задаете работу серому веществу мозга, дабы оно утешало вас в вашей беде. Доказываете, что в мире все относительно, нет плохого и хорошего, нет движения вперед и назад, а все мы кружим по полоске Мёбиуса то ли с одной стороной, то ли с одной поверхностью — точно не помню — ну да, по неориентированной полоске, смахивающей на свернувшуюся липкую бумагу для мух…
Как же сверкали глаза у доктора!
— Знаю, заглянул в энциклопедию, прочитал о пресловутом листе Мёбиуса, столь вам милом, и обнаружил, что символики предостаточно. Эта перекрученная штука не символизирует ничего иного кроме вашей собственной жизни, химик Пент. Вы думали об этом?
Доктор сел, сделал глоток кофе и Пенту налил, но с таким ожесточением, что половина выплеснулась на блюдечко.
— И вообще эта проективная геометрия… Конечно, если пирамиду Хеопса можно уместить на носовом платке, чем же тогда плоха ваша жизнь? На носовом платке, столь же замусоленном как ваш жизненный путь…
— Ну знаете! Сквернословить вам не пристало! — воскликнул Пент.
— Ох, как мило! Вы оказывается и рассердиться слегка можете. Мне это нравится. Не предполагал… Ладно, оставим эпитеты. Этот чертов платок, при взгляде снизу, из позиции крота, вполне может быть представлен как основание пирамиды. Какое утешение! В таком относительном мире, конечно, ваша судьба не столь уж трагична… Тумана напускаете! Дурацкого тумана! Разорвите свою проклятую ленту и станьте опять человеком!
— Если вы хотите знать, если вы не сочтете за труд подумать, то мой лист Мёбиуса вообще не такой уж утешительный образ! (Доктор Моориц поднял брови. Голос Пента опять задрожал.) Мудрые мужи говорили, что нельзя дважды войти в ту же самую реку — она все время меняется. Если я сделаю круг по нашему земному шару и вернусь на берег той же реки, то буду считать, что я тоже изменился — все-таки кругосветное путешествие. И такая игра существует…
— Мхм… А если река и вы сами настолько изменились, — улыбнулся доктор Моориц. Он улыбнулся хитро. Ой, как хитро! — Да, настолько изменились, что вы стали намного ближе друг другу, чем когда-либо раньше. Некая идентичность, что ли, возникла…
— Вы порочны больше, чем я полагал, это же философский сарказм! — взорвался Пент. — Примите мои поздравления! — Тут Пент разволновался еще больше. — Между прочим, муха должна сделать два круга по моему листу… чтобы прийти к начальной точке… в первый раз она окажется под ней вверх ногами… — попытался он объяснить, подыскивая слова.
Но его тут же отрезвили:
— … что сути дела не меняет.
Доктор Моориц произнес это вполне спокойно. Он предложил Пенту сигарету и помог ее зажечь. Сам Пент сейчас, пожалуй, не смог бы прикурить.
— Хорошо, что вы еще способны волноваться. Мне следовало бы злить вас больше, даже тряхануть электротоком, раскаленной железякой на средневековый манер выгнать вас из глухой берлоги… Грязен этот ваш черный ящик внутри. И печален. Печален, конечно, тоже… Какая-то тайная тоска все еще сидит в вас. Полулетаргическая. И порой вы думаете о своем старом друге Аере, или Плоомпуу, который был жалким чиновником, но, к счастью, стал наконец мужчиной. И вот ноги несут вас на вокзал. Вам хочется задать стрекача. Ото всех. Прежде всего, разумеется, от самого себя… Только кишка тонка, решительности не хватает. И на вокзале, когда вы притулились на скамейке, слабая нервная система и впрямь дала осечку: раскачались на качелях и полетели вниз головой. Провал памяти! Вполне возможно, потому что в мозгу, доведенном до крайнего предела, срабатывает защитный рефлекс — он отбрасывает, забывает напрочь то, чего никак не может перенести. По крайней мере пытается отринуть, и порой это получается. Просто ваш мозг отверг своего носителя. И вся недолга! В таком состоянии вас вполне могли обобрать, настоящий амнетик ничегошеньки не соображает. Хотя, — доктор стряхнул упавший на галстук пепел, — при вашем темпераменте я предположил бы, что вы, предваряя ситуацию, все же поставили свой чемодан в багажный ящик и запомнили номер на дверце. Что вы скажете?
— Ничего не скажу! — Химик Пент был белее мела и это свидетельствовало о том, что он разгневался до предела. — Подбирайте отмычки к собственной жене! Карл Моориц вздрогнул, и Пент понял, что переборщил.
— Прошу прощения! Удар ниже пояса… — промолвил он тихо.
Тут и вправду воцарилась тишина.
— Я тоже прошу прощения, — наконец глухо вымолвил Карл Моориц. — Может быть, я в самом деле преступил пределы… Но знаете, что я вам посоветую? — Доктор собрался с мыслями. — И от самого чистого сердца. Если хотите, я позвоню на Балтийский вокзал и закажу билет. Сдается мне, вам и впрямь следует уехать. Куда-нибудь удрать и начать все сначала.
— Спасибо! Но я и сам справлюсь. Вполне возможно, я так и сделаю. Во всяком случае, место работы поменяю обязательно.
— Проявите, ради бога, силу воли.
— Неужели мои тетради так уж вас рассердили? — спросил Пент С. — Что в них особенного? Неужели они так амбициозны? Мне кажется, в подсознании людей, в воспоминаниях. их детства и в первых сексуальных переживаниях тоже не все ясно, не все кристально чисто… Правда, я мало читал Фрейда, но… — Он замолчал.
— Теперь я не отношусь к поклонникам Фрейда, хотя полностью с вами согласен в том, что у всех нас — ну, скажем, у большинства — странный осадок в глубине души. Это во-первых. Во-вторых, что касается ваших так называемых мемуаров, они действительно невероятно амбициозные, в высшей степени эгоцентричные, претендующие на исключительное положение, бесстыдно самоуверенные. Но это не самое скверное. Я ведь сам рекомендовал вам принять, образно выражаясь, слабительное и вывернуть душу наизнанку. Полагаю, это пошло на пользу. Ведь застоявшаяся вода начинает гнить в болоте. Больше всего меня тревожит, что вы позволяете себе, очевидно хронически, предаваться подобным самокопаниям, потому что все эти мысли несомненно родились не здесь и не за две недели — вы записали то, что давно вынашивали. И сделали это с какой-то удивительно бесцеремонной радостью. Пожалуй, вы могли бы позволить себе патологические развлечения, будь вы помещиком прошлого века, но загонять душевные порывы внутрь в наше время, в нашу эпоху — я бы назвал это дезертирством…
— Надо полагать, теперь последует сентенция о гражданских обязанностях? — апатично спросил Пент.
— Обязательно последует. Я прекрасно понимаю, что сентенции звучат избито: высокие слова вообще сильно девальвировали. Поэтому не стану говорить о государстве, о домнах, тракторах и жилищном строительстве, очевидно, вы знаете это лучше меня. Я буду краток.
Каждая мать внушает ребенку, что такое «мнака» и что такое «бяка» — очень хочется напомнить вам эти элементарные истины, потому что вы себя страшным образом перегрузили и совершенно в них запутались. — Доктор сделал глоток кофе и продолжал: — Взгляните хотя бы на наших санитаров! Нравится ли им ходить за тяжелобольными, кормить, поить и подносить утки? А им порой приходится бегом пускаться с уткой, потому что иной больной минуты потерпеть не желает. Санитары делают свое дело. Некоторые, как например сестра Марта, стараются изо всех сил. А вы муравьишка, воззрившийся на собственный пуп… Пардон, я не уверен, есть ли у муравья пупок… — Тут можно было усмехнуться, напряжение, по всей вероятности, спадало; во всяком случае, доктор и пациент пытались понять друг друга.
— Я тоже делаю свое дело, — сказал в свою защиту Пент.
— Несомненно, общество просуществует и без помощи химика Пента, если ему вообще суждено… А химик Пент окончательно рехнется, разглядывая собственный пупок, так-то вот.
— Я тоже делаю свое дело, — повторил Пент.
Карл Моориц вздохнул.
— Конечно. Что-то вы делаете… Дня через два вы вернетесь в свою мыловарню, благоухающую прогорклым салом и, разумеется, вашими трупными аминами… Что вы зенки вылупили? Само собой, я там побывал! Такова моя обязанность. И что же я увидел? — Он выдержал продолжительную паузу и продолжал без всякой жалости: — Поржавевшие, засиженные мухами аналитические весы. Бог знает, сколько лет ими не пользовались. И если решитесь воспользоваться, взвесьте мушиные трупики — их полно на чашечках. А какие реактивы у нашего химика? Разве баночек пять насчитаешь. Я заметил лакмус, соляную кислоту и мыльный камень… Я не утверждаю, что мыловарение хуже других занятий, но подумайте сами, как вы опустились в своем захолустном поселке! Конечно, формально вы работаете, вы даже представляете нашу техническую интеллигенцию. Но что это за работа? Ведь вы не тянете в четверть, да что там в четверть — в одну десятую своей силы, дорогой Пент Саксакульм… Ну что вы изображаете крайнее изумление. Это ваша фамилия, кстати, тоже какая-то незадачливая, нет, нет, я вовсе не хочу обидеть вашего дедушку или отца… Да вы прекрасно знаете свою фамилию, и когда сюда пришли, знали. Только предпочли инкогнито. Почему? Право, это глупо, потому что мы все равно бы ее установили.
— Значит, вы туда съездили… — Пент вытащил из пачки доктора сигарету, но забыл прикурить и нервно вертел ее в руках. — Саксакульм … Пент Саксакульм… А ведь действительно. Но с чего вы взяли, будто я знал свою фамилию, когда явился сюда? Когда я явился, честное слово (он и в самом деле казался искренним), я ничего не знал… Докажите! — И Пент гневно, даже воинственно забросил ногу на ногу.
— С превеликим удовольствием.
Карл Моориц достал ключ, открыл ящик письменного стола и, уловив на себе удивленный взгляд Пента — теперь можно сказать Пента Саксакульма, — пояснил:
— Н-да, ящики приходится запирать. Разные попадаются пациенты. Немало таких, что посмелее вас.
Доктор протянул Пенту какой-то листок, как будто знакомый.
— Что это? — подозрительно взглянул Пент. Он даже дотронуться до бумаги не решался.
— Запись нашего первого разговора. Я ее сделал, когда вас расспрашивал. Вы рассказывали о своем пробуждении на вокзале и о событиях двух-трех последующих дней. Графы с вашей фамилией, именем, годом рождения и прочими данными, как вы хорошо знаете и сейчас видеть можете, остались пустыми… Наша беседа уместилась на двух листочках. А теперь взгляните на второй листок! Нет смысла читать всю запись. Взгляните, взгляните! Бумага не кусается!
— Выражение у вас, как у кота, который предвкушает… — пробормотал Пент и тут же осекся: внизу страницы он увидел свою милую, несколько форсистую подпись. Собственно, она была какой угодно, только не форсистой — по всей вероятности, рука сильно дрожала, но в конце листа и впрямь стояла подпись «Пент Саксакульм». Несомненно сделанная его рукой. Таким образом он удостоверял своей подписью, что согласен с написанным.
— Я подсунул вам эти странички и к моему удивлению вы их завизировали. Завизировали совершенно машинально. Как видно, вам приходилось подписывать много бумаг.
Страничка дрожала в руке Пента. Вид у него был явно огорошенный.
— Я … Я этого в самом деле не знал!
— Вполне возможно, что в то время вы действительно не знали своего имени. Точнее — ваш мозг не знал. Рука делала это помимо сознания. Неврологи говорят, что действие совершалось «при помощи проводящих путей на уровне спинного мозга». Да, а дня через два связи нарушаются, спинной мозг уже не помощник.
Он взял из стопки тетрадей верхнюю и открыл в месте, отмеченном закладкой. Длинной кожаной полоской, из которой, сделав полоборота и склеив концы, можно получить… Карл Моориц показал Пенту внутреннюю сторону задней обложки, где находился уже целый столбец подписей, красивых и элегантных. Их было больше десятка, аккуратно расположенных одна под другой, выведенных каллиграфически и с явным удовольствием. На щеках Пента выступила краска.
— Нет-нет, ничего не говорите, не нужно. — Карл Моориц улыбнулся и добавил: — Вы тут хорошо подучились. Можете пополнить свой багаж еще одним иностранным словом: состояние, в котором вы наплодили эти подписи, называется персеверацией и означает стереотипное повторение человеком какого-либо действия. Конечно, вы можете сказать, что написали этот столбец также не отдавая себе отчета, но это уже свидетельствует о рассеянности. И ни о чем ином. К тому же в тот самый день вы очевидно изложили для меня встречу нового года в деревне, изложили выразительно и детально, так что ваше сознание было уже в полной норме.
— Но если вы в первый день все знали, чего же вы тогда… И почему вы мне не сказали?
— На этот вопрос вы и сами можете ответить. Если появляется такой странный человек, им следует заняться. У вас ведь было умопомрачение! И в мою задачу входило определить причины. Н-да… Полагаю, что причины — по крайней мере частично — мы теперь знаем.
Что тут было сказать. Пенту…
За окном занималось утро. Стрелки показывали четыре часа. Ведь июньские ночи скоротечны в Эстонии.
— Не пройтись ли нам по свежему воздуху? — спросил доктор Карл Моориц. — Не думаю, что вы сразу же заснете, и снотворное я не советовал бы вам принимать. Мне тоже спать не хочется. К тому же я сегодня на дежурстве. Погуляем немного возле дома.
Он встал и потянулся. Пент тоже встал. Передернул плечами, покрутил головой.
— Смотрю я — вы как-то по-другому выглядеть стали… Совсем как человек, который сбросил наконец с себя гнетущий груз. Да, вы вроде бы даже выросли… Возьмите свои тетрадки! Мне они больше не нужны. Просто замечательно, что они теперь есть у вас. Могли бы быть у каждого, — высказал он свое пожелание и добавил, что заглянет на минутку к дежурной сестре и присоединится к Пенту во дворе.
Они гуляли в предрассветной дымке. Легла роса, обещая прекрасный, ясный день. На востоке, точнее на северо-востоке, розовело небо. Гравий на дорожках парка поскрипывал под ногами, чего днем почти не слышно. Воздух был свежий, не застоявшийся, а будто бы миг назад возникший. То же самое касалось запаха цветов, днем приглушенного, флегматичного и пресного. Повсюду в природе ощущалась такая свежесть, что мысли уносились к сотворению мира по библейскому варианту. Верилось, что именно таким мог быть рай в то утро, когда Всевышний в принципе завершил свой созидательный труд и направился по травке, оставляя следы босых ног, к спящему Адаму, дабы сделать первую в пластической хирургии операцию. Представители точных наук не очень-то доверяют Библии, но и у них в ходу понятие in statu nascendi — в момент образования.
Однако свежесть и прохлада были не такими полными, как показалось в первый момент: вскоре в нос шибануло паленым — где-то, вероятно в порту, горела нефть. И вообще море источало запахи далеко не идиллические, напоминая о сюрреалисте Якобе и его храме Нептуна.
— Когда-то я ходил купаться в бухту Строма, — пришло на ум Пенту. — Помните, там еще был курзал, впоследствии сгоревший. Кажется, еще была оркестровая раковина.
— Теперь там купаться запрещено. Вполне обосновано. Из-за нефти. Во всяком случае, выйдя из моря, вы походили бы на негра. Да, чистых вод остается всё меньше. Чистого воздуха тоже. Загрязнение. Все скудеет.
— А кое-какие величины возрастают, — возразил Пент и сослался на увеличивающуюся потребность в койках хотя бы в здешней «духовной академии»…
Доктор кивнул — так оно и есть.
Они гуляли и как бы слегка стеснялись друг друга. Словно не знали, о чем говорить. И хотя это было не очень к месту, Пент решил снова вернуться к стилю своих заметок, потому что молчать или перебрасываться случайными фразами было еще хуже.
И он начал с понятия «осквернение духа». Загрязнение, или осквернение, атмосферы и вод — истины известные и даже заезженные, но об осквернении духа вроде особенно не говорится. А поговорить следует. Ведь одна из непременных предпосылок нашего здорового Духа заключена в том, чтобы его команды, данные Телу, шли на общую пользу. А нам сплошь да рядом приходится заполнять бессмысленные бумаги, составлять планы, которые нет надежды претворить в жизнь, мало того — от этих дурацких бумаг подчас зависит наш успех, наша карьера. И сколько интриг может породить бумажная карусель! Суета сует и всяческая суета. В отличие от садовника мы не всегда видим плоды своего труда и это травит душу. Если добавить постоянную угрозу ядерной войны, новые виды оружия, напряженность в мире, — всё это вместе травмирует нашу психику.
Пент совсем разошелся. А доктор молчал, вероятно, не находя причин для возражения. Где-то в городе шелестели по асфальту шины первого в это утро троллейбуса.
Да еще вся эта спешка! Пент сравнил наше поколение с людьми гонимыми амоком, которые бешено несутся куда-то, не отдавая себе отчета о цели или не считая ее существенной. Правда, тут Пент почувствовал себя неловко, потому что сегодня кое-кого уже упрекали в работе в одну десятую возможностей. Но он поспешно отбросил эту мысль. Новейшие компьютеры — третьего или уже четвертого поколения? — якобы делают миллион операций в секунду. Это же подлинное безумие! Подумаем об Андресе и Пеару[36], которые за всю свою жизнь едва ли сделали двадцать тысяч математических операций, если учесть поездки на ярмарки, выходы в кабак и ежегодные подсчеты урожая. Для таких операций машине потребуется несколько сотых секунды, время, которое даже в спорте не всегда фиксируется. А вообще мы в лучшем случае живем двадцать пять тысяч дней. К чему всё это?
И тут губы Пента растянулись в улыбке, он даже фыркнул. Не разумно ли было бы изобрести компьютер, который делал бы за нас не только интеллектуальную работу, но и сходил с ума?.. Вот было бы достойное изобретение! Хотя… хотя поприще доктора Моорица тогда, по всей вероятности, сократится.
Доктор высказался в том духе, что в таком случае он начнет лечить людей, которые изобретают эти компьютеры. Ответ, остроумие которого Пент с удовольствием отметил бы, но не решился. Приходят ли сюда лечиться ученые? — проявил он интерес. Попадаются и ученые, но больше все-таки творческих личностей, особенно артистов, да и писателей тоже. Композиторов почему-то меньше. Довольно часто приходится ставить диагноз — как и Пенту — невротическое состояние. Люди выжимают себя как лимон — да, именно сами выжимают! — потому что никто иной не может это сделать, сделать в такой степени. Подчас этому сопутствует алкоголизм. Хотя обычно он не причина, а следствие. Самая распространенная беда — общий стресс и истощение. В прежние годы весьма обычным был маниакальный психоз («рассерженные молодые люди отстаивают свои взгляды!» — хотел было вставить Пент, но почувствовал, что это не в струю, и промолчал), а теперь даже в литературе по большей части говорят о депрессивном состоянии. Депрессия занимает всё более важное место. И это в эпоху, когда жизненный уровень постоянно растет. Где же логика?
Карл Моориц посмотрел на Пента и вдруг добавил:
— Мне и в голову не приходило, что вы такой выпивоха, — он произнес это не столько с упреком, сколько с удивлением.
— Я? Сейчас я особенно… — стал заикаться Пент и смолк совсем.
— Сейчас и здесь, конечно! Но у себя дома… Я-то предполагал, будто у вас полно книг. Но… картина оказалась жалкой…
— Последние дни, нет, последние недели, — пробормотал Пент, — были ужасные. Я продал большую часть книг.
— И тем не менее у вас достало разума всё тщательно продумать. Коллеги по работе ведь считают, что вы отдыхаете и лечите свои нервы в Крыму… О вашей судьбе не тревожатся. Н-да. Конечно, нашему учреждению льстит, что вы сюда пожаловали… Но чем я мог быть вам полезен? Да и вообще — многим ли я могу помочь. Правда, лекарства стали эффективнее, появились новые методы лечения, но вообще я не могу особенно гордиться своей наукой — к сожалению, тут вы правы. Разумеется, неврология точная наука, а психиатрия весьма эмпирична и приблизительна. Сплошная говорильня. Вас это забавляет, а меня нисколько. Мы вовсе не виноваты, просто человек очень сложное существо. Он не компьютер… — Карл Моориц приостановился и добавил глухо: — Есть болезни, с которыми мы никак не сладим… Полагаю, вы понимаете, о ком речь.
Пент предпочел промолчать.
— Конечно, тетя Марта напустила вам туману, девяносто пять процентов чистой выдумки. Но пять процентов все-таки правда… А-а, лучше этого не касаться…
Они пошли дальше, и Пент с умилением — точнее с болезненным умилением и даже со страхом — посмотрел на свое временное пристанище. В лучах восходящего солнца оно выглядело таким безопасным. Даже жизнерадостным. Завтра он его покинет.
— Послушайте, — вдруг что-то вспомнилось ему. — Вы, кажется, упомянули давеча, будто с нашим Ботвинником что-то стряслось?
— Совершенно неожиданный и сильный шок. Вообще он такой тихий чудак с хитринкой, да вы и сами знаете, вы ведь играли с ним в лото… — усмехнулся Карл Моориц. — А сегодня за обедом он вспылил. Сам я не присутствовал, но он будто бы взревел, да, буквально взревел: «Я Сатурн, пожирающий своих детей!» Абсолютно непонятная история. Сейчас он в изоляторе.
— Сатурн, пожирающий своих детей… Кажется, у Гойи есть такая картина. А что же ему подали?
— Никакого мяса на столе не было; тут бы я хоть что-то понял. У них сегодня, то есть вчера, было необычное блюдо. Ради разнообразия доктор Фурор принес повару две корзины свежих сморчков. Якобы собрал где-то здесь. Фурор еще подчеркнул, чтобы на тот стол, где сидит наш псевдошахматист, дали самые большие порции…
— Грибы! Сморчки? — Пент остановился.
— Да. Что это с вами? Вы застыли будто каменное изваяние …
Однако изваяние обрело дар речи:
— Пойдемте! — Пент повернул налево и припустил чуть ли не бегом.
Печально выглядел сумеречный пятачок между деревьями, верхушки которых склонились над ним как плакальщицы над покойником. В воздухе все еще держался грибной дух, хотя самих грибов уже не было. Армию Лжеботвинника истребили. Чей-то нож с педантической точностью срезал гордые головки воинов в странных складчатых шлемах на равном расстоянии от земли. Отсечение голов — декапитация… Из асфальта торчали голые обрубленные шеи. А некоторых ратников грубые подошвы втоптали в землю.
— Что это такое? — спросил Карл Моориц.
И Пент рассказал о грибной армии, которая должна была уничтожить эскулапов и их учреждение, об армии, которую человек с симметричным лицом, вероятно, проведывал каждый день и даже тайком орошал соками своего тела.
О Земля, ты вечный странник,
ты даешь, берешь и топчешь!
Слава ж семени земному,
вам, поллюциям священным… —
всплыло в памяти Пента, и кажется, не совсем точно. Всё это было бы очень смешно, если бы не было столь грустно. И где-то далеко печально свистнул тепловоз — Пент и раньше его слышал.
— А ведь я в тот раз вроде бы заметил Юлиуса Фурора! — свирепо выпалил Пент. — Он мог красться следом, наверное, даже подслушал наш разговор. Если это так, если он не без умысла подсунул под нос Ботвинника солдатские головки, то… то…
Пент посмотрел на грибные ножки, потемневшие, поникшие и морщинистые, таким взглядом, что было совершенно ясно, как он собирался закончить фразу.
— Почему не без умысла?.. Хороший человек набрел на великолепное грибное место; наверняка он все это сделал по доброте душевной.
— Нет ничего хуже злодеяния, совершенного по недомыслию!
— Знаю, один человек уже писал об этом. В связи с некоей дамой, размахивавшей кинжалом.
Пент еще раз с грустью взглянул на поле брани. Посмотрел более внимательно и отвесил поклон. Нет, не всё еще потеряно. Тут и там сквозь асфальтовый панцирь пробивались новые бойцы. Воинство пострадало, но не истреблено.
— Очень это наивно, доктор, — вымолвил Пент, — и вы, конечно, рассмеетесь, но я бы очень вас просил дать Ботвиннику понять, что… — Он споткнулся, подыскивая слова.
— Но может быть, вы сами…
— Нет, — Пент трусливо покачал головой. — Мне кажется, он сочтет меня за предателя. Я ведь дал клятву… И вообще я не знаю, как обращаться с человеком в шоковом состоянии…
— Ладно, — легко согласился Карл Моориц. — В понедельник кончается ваш отпуск. Мне грустно думать о том, что вам предстоит вернуться в этот ваш поселок. Но очень хочется надеяться, что отныне ваша жизнь изменится. Иначе всё снова может повториться и муха — пусть даже несколько поумневшая — завершив свое странствие по вашему листу Мёбиуса, окажется в исходном пункте. На вокзале, в зале ожидания, где разопревшая мадонна проветривает ножки… — Доктор вдруг осекся и потупил глаза долу. — Не надо, не давайте обещаний! По крайней мере мне. Если уж хотите, лишь только себе!
— Доктор Моориц, благодарю вас за хорошее отношение. И признаюсь, я наплел вам все же больше, чем вы думаете… — Он вроде бы хотел сказать что-то еще, однако доктор прервал его:
— Не нужно! Оставим это. Покойной ночи … или с добрым утром!
Он повернулся и, не оглядываясь, пошел к главному корпусу.
Судя по выражению лица, Пента так и подмывало что-то крикнуть или догнать доктора.
Но он остался на месте.
Печально склонив голову.
Однако же постепенно на устах Пента Саксакульма появилось нечто вроде улыбки. Он чихнул. И раз и два и, может быть, три…
И принялся декламировать, теперь уже широко улыбаясь:
Славлю вас, сыны отечества!
Вы в работе горячи.
Вам теперь — и это твердо установлено —
не до лежебочества:
Цель ясна пред вашим взором и нету
в сердце горечи…
Пент маршевым шагом двинулся к своей дорогой комнатке, к своей интеллектуальной лаборатории — башне из слоновой кости. Надеемся, в последний раз.