5

После завтрака коллеги Эн. Эл. — если так можно сказать о душевнобольных и это не покажется натяжкой, — в большинстве своем отправились на трудотерапию. А он открыл новую тетрадь. Труд лечит, труд облагораживает, не так ли? Труд, рекомендованный членам высшей духовной академии (именно так называл психоневрологическую больницу, да не только называл, но и считал ее таковой, один больной, симпатичный шизофреник, подбиравший окурки и набивавший ими самодельную трубку), труд, от которого Эн. Эл. на первых порах освободили, заключался в сортировке палочек для мороженого. Откуда-то, по всей вероятности с мелкого лесоперерабатывающего предприятия, сюда привозили палочки, которым в дальнейшем самою судьбою предназначено было попасть в эскимо, а затем, послужив в качестве каркаса этого деликатеса, содержащего сливки, сахар и шоколад, — в руки сладкоежкам. Увы, на сем их высокая миссия, впрочем, выполненная с честью, заканчивалась, ибо из рук любителей этого ценного, питательного продукта они, палочки, попадали в урны.

Между прочим, в отход палочки могли попасть и раньше, ибо не все они шли по своему прямому и благородному назначению — были кривые, были занозистые, опасные для языка, были нестандартные, больше или меньше нужного размера. Так что в сферу деятельности недужных коллег Эн. Эл. входили селекционная работа, сортировка и упаковка палочек, годных для последующего использования на молочных комбинатах. И доктор Карл Моориц учтиво предупредил Эн. Эл. — вас ждет та же трудотерапия, если будете халатно относиться к своей писанине.

Кстати, на трудотерапию ходили с явным удовольствием. Это могло бы показаться маловероятным, если бы не одно обстоятельство: бракованный материал, как известно, шел в отход, то есть в котельную. Однако до котельной доходило очень мало палочек. Дело в том, что неврастеники, параноики, психопаты всех мастей и шизофреники в легкой форме, чьи недуги и пристрастия заметно отличались друг от друга, проявляли завидное единодушие и равный, ревнивый интерес к палочкам для эскимо. Некий, теперь уже неведомый псих в минуту прозрения нашел остроумный способ склеивать их, используя соответствующие шаблоны, и получать таким образом всевозможные пирамидальные, призматические, четырех-, шести-, восьми— и даже двенадцатигранные вазочки, по большей части сужающиеся в середине и снова расширяющиеся кверху, то есть напоминающие песочные часы, и прекрасно подходящие для фруктов, печенья и прочих сладостей. Вазочки покрывали лаком, иногда раскрашивали. Они предназначались для жен, детей, даже для тещ. Следует сказать, что эти кустарные изделия несомненно свидетельствовали о тонком вкусе и изобретательности ущербного человеческого духа. Выглядели они прелестно, и мало кто догадывался, из чего сотворены. А если догадывался, то восхищался еще больше.

Во имя будущих вазочек народ гурьбой валил в мастерскую сортировать палочки, прихватив с собой полиэтиленовые мешочки. Это не возбранялось, ибо что же плохого в том, когда больные в вечерние часы занимаются в своих палатах делом. Однако сестре-наставнице приходилось быть начеку: стоило отвести взгляд в сторону, как прилежные сортировщики запихивали в свои мешочки самые лучшие палочки — гладкие, прямые, с приятной фактурой дерева. А в пачки, предназначенные для мороженого, попадали кривые и колючие, потенциальные занозы в языке. Такова история увлекательной трудотерапии, в которой Эн. Эл. пока не должен был принимать участия, поскольку его основная обязанность, определенная доктором Моорицем, заключалась в том, чтобы караулить на краю провала своей памяти. Как это он сказал? А, караульте прилежно и вожделенно…

Утро выдалось медвяное, теплое и солнечное, никаких лесных страшилищ либо морских чудовищ, подсказывала интуиция, никаких шотландских «Несси» в этот день ждать не следовало. Да и были ли они в волнах его подсознания? Значит щелкнем лекаря по носу каким-нибудь рафинированным пустячком, не очень-то приятным для приверженца открытых дебютов.

Ежели душевный лекарь ждет, что я начну свои раскопки с раннего детства, дескать, по законам психиатрии самого светлого периода, то, по всей вероятности, первые удары заступом следует сделать в той части памяти-грунта, где запечатлелась высокая, прямая фигура дедушки с лихими усами. Вот он стоит позади хрупкого деревянного треножника, на котором укреплен большой и, вероятно, очень дорогой пластиночный фотоаппарат. С завидным безразличием дедушка набрасывает на голову черное покрывало, несколько страшащее мальчика, и, наклонившись к аппарату, смотрит, что же. изобразилось на матовом стекле. Без покрывала, в чем и мальчику позволено было убедиться, на стекле едва видны смутные контуры, а под ним все преображается, становится сверкающе ясным. И переворачивается вверх ногами? Нет, этого я не помню, но почему же возник такой вопрос? Ладно, оставим вопрос открытым.

Конечно, вполне можно было бы показать дедушку в его столярке либо в кузнице, а также на поле, но эта полусогнутая поза под черным покрывалом самая впечатляющая. К тому же символическая — ему ведь самому следует исхитриться и заглянуть во что-то непроглядное.

Одно из помещений их большого, двухэтажного, не столько деревенского, сколько пригородного (конечно, по нынешним представлениям) дома, в котором насчитывалось семь, не то восемь комнат, было отведено под фотолабораторию или под ателье, как теперь говорят. По-видимому, занятие фотографией приносило доход, потому что каждый уважающий себя хуторянин старался повесить в горнице портреты, свои и близких, в красивых рамках и преимущественно в бежевых тонах. И в каждой семье, за исключением разве самых бедных, обязательно имелся альбом в бархатном переплете. Иногда даже с художественно выполненной застежкой, кажется, в стиле модерн. Дедушкина продукция пополняла эти сокровищницы, порой снабженные застежками с секретом, и поскольку в ближних пределах не было конкурентов, работы ему хватало.

Эн. Эл. помнит не только фотокомнату, но еще так называемую «комнату для съемок», в которой почти всю стену занимало окно, состоящее из маленьких квадратных стекол, чтобы было больше света. В ней находились два декоративных задника. На одном из них был нарисован пейзаж с чудесными стройными березами. Перед березами ставили круглый коричневый столик с резьбой, покрывали его кружевной скатертью и на нее клали песенник. А уж на нем лежала рука крестьянской девушки, и взгляд ее был устремлен вдаль. Карточки, имевшиеся почти в каждой семье, получались прекрасные; можно было представить, как шумят березки. Руки у девушек были толстопалые, знакомые с нелегким крестьянским трудом, не самым лучшим образом чувствовавшие себя в состоянии покоя. Лица получались оторопевшие от испуга, глаза неестественно выпученные, словно девушки страдали базедовой болезнью. По большей части об очаровании не могло быть и речи, наверное, из-за длительной выдержки, ведь приходилось сидеть неподвижно. (Мальчик тоже боялся неподвижности — то ему хотелось чихнуть, то почесаться. Один групповой снимок пришлось из-за него выбросить, дедушка его отругал — он никому не давал спуску. После этого случая мальчик еще больше боялся фотографироваться.)

Но пуще всего мальчику нравился сам процесс печатания карточек.

— Если ты хочешь посмотреть, то сходи прежде во двор по нужде, я тебя так скоро отсюда не выпущу, — говорил дедушка и ему не приходилось повторять это дважды. Между прочим, дедушке, кажется, нравилось, что мальчик наблюдает за проявлением-закреплением, интересуется делом.

Да уж, в фотокомнате вершился мистический, языческий, а может быть, божественный ритуал. Прежде всего закрывали ставни, свет давал один лишь красный фонарь, в котором горела лампа. Этот красный свет был и замечательный и жуткий. Словно бы в нем заключалось нечто запретное. Вот дедушка нежно берет своими заскорузлыми от кузнечной и столярной работы пальцами стеклянную пластинку и погружает в ванночку так, чтобы раствор сразу ее покрыл. Молочно-белая пластинка начинает тускнеть, обозначаются смутные контуры, по которым еще никак не поймешь, что же должно появиться. В этом есть что-то от ворожбы. Время от времени дедушка достает пластинку из проявителя, разглядывает ее и его глаз многозначительно сверкает за очками. Он бормочет «мхмм» и снова погружает пластинку в раствор, а ванночку периодически покачивает, чтобы свежий слой раствора мог продолжить свое таинственное действо. И впрямь таинственное, ибо на пластинке волшебным образом возникает мир с обратным знаком — черное становится белым и наоборот. (Когда Эн. Эл. слышит теперь слово «антимир», ему тут же приходит на память работа в темной комнате.) Это своеобразное, чуточку религиозного свойства вывертывание шиворот-навыворот, наблюдая за которым, так и тянет перефразировать рокочущий голос священника: «кто был белым, тот станет черным…»

Но еще интереснее и быстрее делать сами карточки. («Сегодня нам предстоит позитивный процесс!» — торжественно объявляет мальчик бабушке. Словно язык не поворачивается сказать просто: сегодня мы будем печатать карточки.) Белый лист мистически тускнеет, и ты еще не можешь угадать, какая нечисть притаилась на дне ванночки и вот-вот зыркнет на тебя оттуда. Почему-то ему не удается точно определить момент, когда ничто превратится в нечто, хотя бы в Тоомаса с хутора Пеэтриаду. А иногда появляется совсем не то, чего ты ждал: сквозь мерцающее зеркало раствора на тебя смотрит худой, кожа да кости, и иронически улыбающийся покойник. Ты вздрагиваешь. И некое необъяснимое чувство овладевает тобой: будто ты знаешь, что в тот миг, когда на бумаге проступят знакомые черты, в черном ящике под свежим могильным холмиком позади церкви должно произойти какое-то внезапное, скрытое ото всех движение. Мальчик буквально ощущал, что между человеком и его карточкой должна существовать своеобразная связь. И когда он много лет спустя прочитает, что магометане даже рисовать человека не разрешают, то нисколько не удивится этому.

Из проявителя карточки перемещаются на промывку в воду, слегка попахивающую уксусом, а уж оттуда в закрепитель. Затем дедушка аккуратно складывает неиспользованную фотобумагу обратно в черный, цвета смерти, пакет. Когда же он наконец распахивает ставни, впуская дневной свет, вся мистика исчезает. Все обнажается, становится беспомощным. Застенчиво смотрят на тебя зафиксированные на фотобумаге, словно бы забальзамированные человеческие существа. И даже запечатлен миг, выхваченный из потока времени и составляющий какие-то секунды, — например, 15.00 15 июня 1946 года, причем в этом акте есть что-то насильственное.

Иногда дедушка позволял себе подтрунивать над укрощенными мгновениями, потому что всякое выворачивание наизнанку в какой-то степени издевка: к проявленной пластинке он прикладывал чистую и засвечивал ее, как обычно поступал с фотобумагой. Со второй пластинки дедушка делал новый отпечаток, где все выходило наоборот. Фосфорически поблескивали глазницы на негроидных лицах, за тобой следил с карточки таинственный народ, какое-то страшное существо вертело тросточкой, другое, подняв два пальца, делало рожки стоящему впереди. Потусторонний мир, гротескный карнавал скелетов.

Однако работа окончена, надо навести порядок и снова слить растворы в бутыли, причем их ни в коем случае нельзя перепутать, говорит дедушка, иначе все испорчено. Предостережение звучит так грозно, что кажется, стоит ошибиться, как произойдет тотальный взрыв и всеобщая катастрофа. В своих дурных снах мальчик непременно сливает жидкости не так и случается ужасное несчастье — сам он исчезает и осаждается на бумаге, замирает на ней так же потеряно, как его предки, отошедшие в мир иной. Электрохимические процессы делают свое волшебное дело.

Неужто и в мозгу Эн. Эл. идет нечто подобное процессу проявления? Ведь он обнаруживает все новые точки. Когда же свершается непостижимый переход и точки превращаются в линию? Однако пока ни линий, ни контуров не возникло; наверное, математики докажут, что для возникновения линии потребуется бесчисленное множество точек, ибо у этих чертовых точек нет протяженности. Ну, а как же из них тогда хоть что-то может получиться? Впрочем, жизнь это все-таки не математика.

Большой интерес представляет также полка с химикалиями. Она задернута плотной занавеской, предохраняющей от дневного света, но якобы жара тоже пагубна для этих таинственных веществ. Каких только завораживающих снадобий нет на полке — глицин или пара-оксифениламиноуксусная кислота, гидрохинон, метабисульфат! Еще красная и желтая кровяная соль. «Почему такие мрачные названия?» — спрашивает мальчик. Этого, кажется, даже дедушка не знает, потому что он хмурится. Зато он знает, для чего они нужны. Уж конечно, для нового колдовского фортеля: готовую карточку опускают в раствор, содержащий эти соли, — и надо же! — словно все их предыдущие хлопоты пошли насмарку, потому что кровянка вбирает в себя забальзамированные мгновенья — изображение исчезает, в растворе опять лежит белый лист — табула раза. Однако тут вступает в дело uranium nitricum — едкое зелье из коричневой бутыли — этот ураниум удивительным образом помнит все, даже кошку, которая в тот давнишний зафиксированный миг сидела на крыше. Все восстанавливается, теперь уже в мягких коричневатых тонах. Откуда урановой соли все это знать, коль скоро она находилась в бутыли? Рождение, угасание и возрождение как некий вечный круговорот, или «все вновь проступает на солнце», как было сказано когда-то в одном стихотворении.

Угасание и возрождение. Эти понятия перекликаются с той молитвой, что пастор произносит у гроба. Он говорит о дне страшного суда, о вознесении и о том, что «в доме отца моего обителей много» [6]. А какой запашок идет от возносящихся в этот святой день, никто не говорит. Во всяком случае, мальчик знает, как в летнюю пору пахнут гробы усопших, но об этом тоже не говорят… Мальчику представляется, что крестьяне слушают рассуждения пастора о вечной жизни, не вникая в суть, ибо как же еще объяснить их равнодушный вид на кладбище (мужики по очереди отходят в кустики покурить), а у него благодаря фотокомнате чувство посвященного в таинство — там тоже имеет место исчезновение и возрождение. Он пристально смотрит в глаза пастору, словно стараясь передать — он, мальчик, несмотря на молодость и короткие штанишки, знает об этих вещах гораздо больше всех остальных. Однако во взгляде пастора нет ни проблеска радости, ни намека на взаимопонимание, он по-прежнему, как ни в чем не бывало, произносит свое напутственное слово. И на поминках пастор за обе щеки уписывает студень, — хотя посвященному это как-то не пристало. И вообще, посвященный ли он?


В фотокомнате не до разговоров, как видно, они мешают извлекать из небытия минувшие мгновения, хотя изредка бывают исключения. В таком случае дедушка покашливает как-то необычно и мальчик может не сомневаться — сейчас последует какой-нибудь каверзный вопрос. По большей части из области математики, науки, к которой дедушка относился с большим почтением. У него было много книг по математике, химии и физике, преимущественно на немецком и русском языках, которые он по вечерам прилежно изучал.

Например, дедушка спрашивал, какова окружность земного шара. Ответ — «несколько десятков тысяч километров» — не находил полного одобрения, как, впрочем, и осуждения, просто дедушка уточнял: пока остановимся на сорока тысячах километров, хотя это и не совсем точно. Ну что же — остановимся! Затем следовал промежуточный вопрос — знаете ли вы в своем пятом классе, чему равна длина окружности? Да, мы проходили весной, она равна диаметру, умноженному на число «пи», уверенно сообщал мальчик. Тут дедушка хмыкал одобрительно и выдерживал солидную паузу — побалтывал раствор или переворачивал пинцетом снимки. Но мальчик знал — так легко ему не отделаться, вскорости последует главный вопрос, тот крепкий орешек, из-за которого и затеян разговор. Обычно пауза затягивалась, и мальчик уже начинал думать, что дедушка забыл о нем. Вот тогда-то он и задавал вопрос:

— Если бы ты опоясал земной шар канатом (очень было весело вообразить такое!), на это ушло бы сорок тысяч километров каната, не правда ли? А теперь представь себе, что канат необходимо поднять на метр над каждой точкой земного шара, то есть так, чтобы коровы на озимые не попали. Тебе наверняка придется попросить у хозяина какой-то дополнительный кусок каната, чтобы нарастить прежний. А теперь скажи, сколько тебе придется попросить?.. — И тут он усмехнулся: — У этого очень богатого хозяина…

И опять пинцет звякал по ванночке и пластинку снова опускали в раствор, чтобы выявить последние, самые мелкие детали.

Мальчик напрягал воображение, хотя знал наперед, что едва ли сможет ответить. «Пи» весьма своеобразное бесконечное число — три запятая четырнадцать и так далее. Диаметр земного шара он вполне мог бы вычислить, но для этого понадобится карандаш и бумага. А тут было ясно, что надо обойтись без того и другого, иначе вопрос не был бы задан. После долгих раздумий, которые, само собой, ничего не дали, он решил сказать, что попросил бы у «богатого хозяина» по меньшей мере тысячу километров каната. Дедушка слегка фыркнул в усы и немного погодя спросил снова:

— Какой длины леска на твоем удилище?

— Не знаю… Метра четыре или пять наверняка.

— Тогда прихвати с собой удилище!

— Зачем?

— Твоей лески хватит и еще немного останется.

Ну уж этому мальчик никак не хотел поверить — такой большущий земной шар и вдруг его леска…

— Попробуй потом подсчитать сам. Если споткнешься, я тебе помогу. Хотя вообще-то молодой человек, знакомый со столь важными вещами как «пи», да, весьма сообразительный молодой человек, не должен попадать впросак в таком простом деле.

Наконец гасили красный свет — торжественный как королевская мантия в театре — и в комнату впускали солнышко.

Немного погодя мальчик попробовал обвить веревочкой банку, измерил, дал припуск и сообразил, что дедушка, вероятно, прав: для того чтобы между банкой и веревкой было расстояние в сантиметр, пришлось удлинить веревку примерно на три сантиметра. То же самое произошло с более длинной веревкой, когда он повторил операцию с самой большой банкой, оказавшейся в доме — веревку также пришлось удлинить сантиметра на три. Дедушка посмотрел на его потуги и сердито изрек: какой смысл давать образование современному человечку, мышление которого осталось на уровне каменного века, если он все хочет пощупать своими руками. Дедушка торжественно снял колпачок самописки, которую постоянно носил в нагрудном кармашке жилета, и показал мальчику, как обстоит дело, при помощи цифр и знаков; и в самом деле каната потребовалось на три и четырнадцать сотых или чуть больше, одним словом на «пи» метров больше, чтобы вожделенно мычащее стадо не попало на молодые, светло-зеленые озимые…

Если признаться, положа руку на сердце, мальчика не очень-то интересовали все эти «пи», — полет фантазии при таких задачках был гораздо занимательнее. (Мальчик все-таки решил тайком поднять канат чуть-чуть выше — на метр двадцать сантиметров, — скорее всего потому, что это требовало так мало дополнительных затрат, немножко больше десяти сантиметров). Но мысль работала дальше. Если земной шар на высоте двух метров покрыть тоненькой пленкой, ну, вроде оболочки воздушного шара, то из-под нее высовывались бы (не будем принимать в расчет деревья и жирафов, а только людей) головы нескольких баскетболистов и прыгунов в высоту; во всяком случае самых толковых голов среди них было бы относительно немного. Подлинно умственная сфера заключалась бы между метром шестьюдесятью пятью и метром восьмьюдесятью пятью; те головы, что находятся в этом промежутке, выдумали большую часть всего хорошего и плохого, что нам известно. В том числе, конечно, растворы и пластинки, над которыми дедушка колдует в своей фотокомнате, как, впрочем, и то задание, которое дали мальчику. Затем следует сердечная сфера. В ней располагаются, кстати, те самые соблазнительные жировые образования на женских грудных клетках, которые равным образом интересуют пеленашек и взрослых мужчин… А на высоте метра от земли идет бурный пищеварительный процесс — там шедевры поварского искусства разлагаются на составные части; эта булькающая сфера не очень-то привлекательна.

Еще ниже сфера, связанная с таинствами продолжения рода — да, необходимые для зачатия нового человека атрибуты у мужчин помещаются примерно на равной высоте от земли. Эта сфера для молодого мыслителя пока была сферой будущего, и музыка этой сферы — музыкой будущего… И так далее, и так далее. А где-то в самом низу по свету шествуют ноги — одни с прелестным педикюром, другие — с ужасными мозолями.

Когда же мальчик поделился с дедушкой своими мыслями, особого одобрения они не получили. Дедушка слегка усмехнулся, затем признал их глупыми и прямым ходом отправил мальчика к карьеру, где добывали гравий, собирать цветы донника, которые он имел обыкновение добавлять в свой табак. Он признавал собственные папиросы, сам набивал табак в гильзы (теперь их, кажется, и в продаже-то нет). Он даже смастерил машинку собственной конструкции с красивым рычажком, которая довольно хорошо набивала табак в гильзы, однако часто их рвала, так что ее постоянно совершенствовали.

Да, мальчик понял, что далеко не всеми интересными мыслями стоит делиться со взрослыми. Умные люди, хотя бы тот же дедушка, осуждали их и находили, что интеллектуальный потенциал следует использовать более продуктивно: изучать математику, собирать радиоприемники (дедушка и с этим справлялся), или же осваивать языки. Сам дедушка свободно читал как по-немецки, так и по-русски, да еще, кажется, немного по-английски и на эсперанто, однако мальчик вынужден был отчаянно понуждать себя ко всем этим благородным и похвальным занятиям. Впрочем, в школе он тогда учился превосходно.

Только какой толк от всей этой информации доктору Моорицу? Кстати, Эн. Эл. и не утруждал себя подробными записями. Едва ли таинство исчезновений и возрождений может заинтересовать высокообразованного психиатра. А вот его самого очень интересует в качестве одного из элементов конструкции, одного из составляющих человеческой души. Поскольку цепь неразрывна, и любое ее звено тянет за собой следующее… Смеси, растворы, сосуды, кюветки — что-то зашевелилось в глубинах сознания: уж не химию ли он изучал студентом?.. Полной уверенности нет, но… Подождем, может, еще что вспомнится.

Давеча в его палату долетали звуки фортепьяно, очевидно, у кого-нибудь трансляция включена. Стало быть, пора написать о музыке и об отце, который всплывает под эти звуки в памяти, чтобы тут же вновь сойти на нет.

Загрузка...