Пент опять уселся за письменный стол. Заполнение тетрадок превратилось для него в потребность. Писанины хватало: недавно он ходил в лабораторию на анализ и когда увидел там колбы и бюретки, ему вдруг вспомнились (словно вспышкой молнии озарило) все его практикумы по химии в студенческую пору. Странно, но фамилия все еще не всплыла в памяти, пожаловался он в своих записках доктору, однако добавил, что тут тоже наметился определенный сдвиг: теперь он совершенно уверен — фамилия начинается на букву «С». Его инициалы P. S. — post scriptum, — а в таких вещах не ошибаются. И еще Пент знает, что его фамилия немного потешная, немного легкомысленная… Во всяком случае, теперь достаточно исходных данных, чтобы безошибочно установить его личность и выяснить фамилию, которая сама по себе не что иное как пустая условность, семантический знак… И вообще: уместно ли обозначать человека каким-то знаком, вешать на него ярлык? Ну да ладно.
Об учебе в институте писать особенно нечего, ничего необычного в эти годы не происходило. Пент был весьма заурядным студентом, а в чисто технических дисциплинах и вовсе беспомощным. Некоторых лабораторок он даже боялся, потому что его руки, весьма легко порхавшие по клавишам рояля, за лабораторным столом совершенно его не слушались; Пент прямо-таки виртуозно справлялся со всякими быстрыми движениями и сильно нервничал, когда приходилось замирать, словно в изваяние превратившись, и унять невольную дрожь в руках при взвешивании или измерении. Так что в этой части, доктор Моориц, химик Пент С. в некотором роде невротик.
Однажды доцент Вийльпокк на практикуме по аналитической химии заметил, что руки у Пента дергаются, отчего аналитические весы — тонкий инструмент, реагирующий на каждый миллиграмм, — ходят ходуном и дребезжат на столе, словно при землетрясении. Если бы преподаватель не следил столь внимательно за его действиями, может быть, руки у Пента и не дрожали бы так — его сбивал посторонний взгляд; а Вийльпокк громогласно объявил, что с такими руками химиком нипочем не стать. Это не очень-то расстроило Пента, поскольку он и сам был уверен, что в жизни его ждет нечто иное, нечто «необыкновенное»… Да, человек почти окончательно формируется в детские годы, что также утверждает Зигмунд Фрейд, и несколько высокомерная уверенность в своей «избранности» неизменно крепла в нем еще со времен дедушкиной темной комнаты.
Тем не менее Пент кое-как справился с аналитической и неорганической химией. От них в закутках памяти остались приятные, элегантно окрашенные впечатления (например, осадок никелевых солей в виде розовых ватных водорослей), кроме того эти разделы химии создавали уверенность в упорядоченности и детерминизме нашего мира и позволяли считать химика представителем точной науки, дирижером молекул.
Зато практикумы по органике, связанной с жизнью, можно даже сказать, химией жизни, если не касаться собственно биохимии, — производили более сильное, какое-то мистическое впечатление и вновь поколебали возникшую было иллюзию относительной ясности.
Никак нельзя пройти мимо одного лабораторного занятия по органической химии, у которого опять же имеется связь — да будет позволено вновь выразиться в возвышенном стиле — с вечными проблемами Жизни и Смерти и с некоторыми их тайными сторонами. Тем более мы должны это сделать, что выше нашлось достаточно места для подробного описания просыхавших на чердаке шкур и для рассказа о некоей особе, предположительно подпавшей под влияние маркиза де Сада, правда, при рассмотрении студиумов по химии есть опасность съехать на вопросы теории, но мы постараемся держаться подальше от глубин науки, ограничиваясь эмоциями.
У нас уже был разговор об одной загубленной жизни, когда в средней школе каплей концентрированной азотной кислоты прервали дальнейшее развитие ovum'a, или желтка, и о связанных с этим легких угрызениях совести. Но сама эта желтая жижица еще не пахла Тленностью; а в высшей школе случилось так, что о себе возвестила химия смерти, причем возвестила так резко, остро, едко, что однажды половина студентов, заполнявших лабораторию, вынуждена была бежать из нее, зажав нос…
Жизнь, как объясняют классики, есть форма существования белковых тел. Также, наверное, каждый знает, что белки построены из остатков аминокислот. При разложении белков, будь то в каком-нибудь деревянном ящике, опущенном в могилу, или где-либо еще, возникают амины, диамины, треамины и так далее. Среди них попадаются амины, даже в самых малых дозах подающие сигнал бедствия нашим ноздрям, а еще больше нашему разуму: эти запахи напоминают нам о нашей собственной участи; разложение, гниение и прочие подобные процессы вселяют страх и отвращение во всех кроме разве заскорузлых эскулапов (простите, доктор Моориц!). В лаборатории органической химии, как можно догадаться, занимаются именно реакциями синтеза и разложения. Однажды в пасмурный осенний день будущий химик Пент С. должен был синтезировать амин. Для этого ему надлежало воздействовать водородом на определенные азотные соединения. А получить предстояло самый простой амин — безвредный, почти не пахнущий, во всяком случае не отравляющий существования амин, но по-видимому, дело было в нечистых исходных веществах — внезапно помещение наполнилось такой вонью, что все и прежде всего, конечно, сам Пент сильно испугались, буквально содрогнулись.
Из наполненной мутной булькающей жидкостью круглодонной колбы, где со свойственной материи невозмутимостью продолжала жужжать бездушная электрическая мешалка, к потолку поднимался страшный запах, нет, жуткое зловоние, как при эксгумации. Ох, только масштаб был совсем иной! На память приходили Бородинское сражение и захватнические походы Чингизхана. А также столь типичные для нашего века массовые убийства. Девушки бросились вон из помещения. За ними воспоследовали многие молодые люди. Только хладнокровный профессор, освоивший, как и подобает профессиональному химику, почти все запахи, отнесся к событию равнодушно, хотя и тот поморщил нос. Он подошел к доске и написал два слова: путрецин и кадаверин. В скобках привел латинские обозначения исходных веществ, из которых получаются эти пахучие диамины, возникшие здесь из-за какой-то ошибки. Падаль и мертвечина — вот что такое эти диамины. Разумеется, профессор привел структурные формулы, выглядевшие на доске вполне безобидно, и добавил, что эти ядовитые диамины появляются при разложении трупов в очень малых количествах, нам же «посчастливилось» получить их, по-видимому, в весьма большой дозе и в чистом виде…
Открыли окна, долго проветривали лабораторию, но в тот день в нее не вошел больше ни один студент. Только бедный Пент вынужден был закончить свое задание и избавиться от соединения, полученного с таким трудом. Само собой, он не мог вылить его в раковину. Колбу с мутным содержимым пришлось отнести на задний двор, где Пент приподнял крышку канализационного колодца, устремил на колбу прощальный взгляд и метнул ее под звон стекла в темноту, которую теперь с полным основанием можно было сравнить с могильным мраком…
А что, собственно, особенного в этой истории с душком? Скорее уж комический случай. Но нет, он потряс Пента: все мы стремимся инстинктивно поверить в vis vitalis, или в жизненную силу, вообще в своеобразие жизни и в истинность всего, что зарождается в природе. А все созданное человеческими руками в лаборатории считаем искусственным и неестественным. Теперь же — подумать только! — из-под рук Пента вышли точно такие вещества, которые продуцирует Ее Величество Безносая! В этом есть нечто пугающе-колдовское! И еще знаменательно то, что если мы до сих пор не можем воспроизвести в лаборатории жизнь, то с продуктами смерти вполне справляемся. Да, кудесник-дедушка порой в своей темной комнате печатал на бумаге покойников, а его внук пошел дальше и добрался до запахов. А ведь запах гораздо реальнее снимка, запах первичен, а снимок вторичен. Это наводило на размышления.
И еще немало всякого лезло в голову. Хотя бы некрасивое поведение Природы, ее абсолютная бесцеремонность… Как было бы прелестно, если бы покойнички покидали нас, растворяясь в запахе сирени или — еще лучше — распространяя некий чистый, бодрящий и своеобразный аромат бесконечности. Но нет! В памяти скорбящих запечатлевается самый отвратительный из всех мыслимых запахов. И это в столь тяжкие для них минуты. Конечно, рассуждал Пент, устремив взор в чернеющую глубину канализационного колодца, конечно, здесь нельзя сбросить со счетов субъективную сторону; вероятно, в оценке запахов участвует наше собственное сознание; и вообще — может ли один запах быть хорошим, а другой — плохим? Для жука-мертвоеда тот же самый запах наверняка ассоциируется с чем-то намного более приятным — с размножением, с жизнью. Да, и все-таки ничего хорошего во всем этом не было, к тому же Пента довольно долго после его промашки называли за спиной могилокопателем и даже некрофилом. В шутку, конечно, и тем не менее.
— Я вам еще покажу! В следующий раз синтезирую индол и скатол! — отбрехивался Пент. Но о том, что это за вещества, мы лучше умолчим, и без того, кажется, от тетрадки идет скверный дух. Так что обратимся к чему-нибудь почище.
Математика — вот наука безо всякого запаха! Как обстояло с ней дело у молодого мыслителя?
Следует сказать, что преподаватель математики произвел на Пента сильное впечатление. Он весьма высокомерно провозгласил, что математик, как таковой, не знает, с чем имеет дело, и не испытывает к этому ни малейшего интереса!.. Заявление заносчивое и самоуверенное, декларирующее полное безразличие. Почти такое же по отношению к человеческим радостям, горестям, слабостям и так далее, как у самой природы (или, вернее, Природы?). Дабы слегка подорвать сей интеллектуально-аристократический суверенитет, Пент вынужден был провести определенную параллель с некоей механической мешалкой, которая перемешивала в его колбе шибающий трупным запахом диамин столь же равнодушно, как и все прочее — хотя бы эфир, пахнущий земляникой или ананасами. Он вынужден был провести эту параллель хотя бы ради самозащиты, потому что в глазах математика Пент пощады не находил. Стоя у доски, он при сложении векторов безнадежно перепутал их невыразительно прямые линии, не имеющие никакой индивидуальности, и не справился с довольно простым заданием. (Любопытно, как бы отреагировал преподаватель, если бы он упомянул в этой связи об увлечении друга Якоба веселяще волнистыми векторами?)
Математик поставил на нем крест, буквально перестал его замечать. Примерно так же, как некогда известный теннисный тренер. Обидно, конечно, но Пент понимал, что преподаватель прав в своей вызывающей уважение интеллектуальной заносчивости. Ничего не поделаешь!
А как с общественными дисциплинами?
Тут Пент С. чувствовал себя совершенно свободно, хотя порой несколько докучал ученым мужам, используя швейковскую тактику отца. Он гневно разглагольствовал о грехах правых и ошибках левых в жаркой классовой борьбе, а центристов провозглашал особенно опасными скрытыми врагами. Затем вдруг растерянно умолкал и застенчиво спрашивал, если все это так, а так оно и есть! — то не может ли товарищ преподаватель указать, какую позицию должен занять он, студент Пент С, на этой большой трибуне или арене? Чуточку левее середины или же, наоборот, правее?
(Уважаемый доктор Моориц! Да не пробудит этот пример сомнений по части идеологической зрелости вашего пациента! Химик Пент С. всегда был человеком смирным, законопослушным и безраздельно преданным господствующим идеям, не принадлежал к числу насмешников и зубоскалов, хуже того — к лагерю оппозиционеров. Он всегда знал, где сесть, какую позицию занять, и понятие дозволенных компромиссов вполне ясно лояльному полуамнетику. Подобные вопросы коварного свойства задавили только для того, чтобы проверить остроту ума лектора; такие штучки откалывали примерно с той самой целью, с какой вы пользуетесь своим молоточком с резиновой нашлепкой: дабы выяснить быстроту рефлексов. Подобным образом студенты с давних пор испытывали своих духовных наставников. Ну, теперь и это сказано.)
Что еще?
Конечно, он мог бы детально описать так называемые студенческие междусобойчики, или пирушки. В те годы они казались весьма импозантными, а теперь, по прошествии лет, весьма безобидными.
Химики находились в лучших условиях, чем прочие студенты, поскольку они порой имели возможность добраться до спирта (конечно, благодаря шахер-махеру и ловкости рук). Они умели прекрасно очистить технический спирт активированным углем в установке, заполненной кусочками стеклянных трубочек, даже с денатуратом справлялись — коагулировали сивушные масла перманганатом калия, а затем перегоняли остаток. Еще химики готовили знатные ликеры, а также смеси всех цветов радуги, где при помощи соответствующих добавок каждый цвет располагался слоями, не смешиваясь с другими. А вообще химики закладывали не больше остальных студентов. И Пент в этом отношении нисколько не выделялся (правда, несколько позже наступил период, о котором такого не скажешь).
Между прочим, учеба Пента совпала с годами, когда самоуверенность студентов снова стала подниматься: они отвоевали право носить цветные шапочки, дискутировали относительно принципа свободного посещения лекций и объявляли несущественным получение всеми поступившими диплома о высшем образовании, лишь бы каждый стал стопроцентным интеллигентом. В то время Пент где-то раздобыл брошюрку, изданную лет сто назад, в которой шла речь о так называемых фуксах. В ней указывалось: «мордашка у лисенка вполне может быть глупенькая, только ей надлежит быть гладенькой…», то есть безусой и безбородой. Весьма забавно было читать такое, особенно когда он сам вышел из подобного возраста и обрел возможность тюкать первокурсников-фуксов.
Да. Так и прошли эти годы. Вскоре он закончил высшую школу, и студентов стали распределять на работу. Вполне понятно, Пент не возглавлял списка успевающих. Его заткнули на Ряпинаскую бумажную фабрику.
Ой — вот уж тут студент-тихоня проявил колоссальную активность, ибо — милостивые небеса! — не позволит он себя загнать к черту на кулички. Как он в конце-то концов отбоярился от ссылки на берега Чудского озера, мы тут распространяться не будем. Да и нельзя это уточнять, ибо в противном случае неизбежно пришлось бы кое-кого скомпрометировать. Скажем лишь, что помощь подоспела от одной незамужней министерской дамы, с которой бедняга Пент, недолюбливавший солнце, вынужден был все лето загорать в Пирита. Вот ведь мучение какое. Дама чувствовала себя на солнцепеке как моржиха на лежбище, ровно через каждые полчаса вздыхала и переворачивалась со спины на брюхо, если так можно сказать о представительнице слабого пола и работнице министерства, у которой гротескный листочек на носу, чтобы тот не облупился, и большие, будто совиные, темные очки; Пент буквально ее ненавидел, но поделать ничего не мог. От этой женщины зависела его судьба. Естественно, приходилось оказывать и прочие услуги. Упомянем лишь, пожалуй, что Пент пособлял ей советом и мускульной силой при покупке мебели…
Теперь, по прошествии многих лет, боязнь Ряпина представляется совершенно беспочвенной — Пент ни разу там не был и вообще рисовал себе это весьма симпатичное, даже прелестное местечко в мрачных тонах. Особенно шокировало его представление о старом тряпье, из которого делают бумагу высших сортов. Кто-то расписал ему, как отвратно воняет барахло, собранное деревенскими старьевщиками, и как женщины срезают с обносков кнопки и пуговицы острыми косами, торчащими из стола. Затем лоскуты поступают в машину, которую называют серым хищником и которая яростно их пережевывает. Впоследствии выяснилось, что все это далеко не так, однако людская молва устрашила студента-белоручку, мечтавшего об абстракциях и побаивавшегося стальных кос. Кто знает, хорошо оно или плохо, только к осени Пент выхлопотал себе местечко в Таллинне. Он раздобыл справочку об исключительно слабых легких, которым вредна пыль и необходимо постоянное наблюдение в диспансере, каковая в руках его перезрелой лежебокой приятельницы стала убедительным аргументом для перераспределения. Затяжная эта операция явилась для Пента первой жизненной и дипломатической школой.
Итак, осенью Пент С. приступил к работе в Таллинне. Сменным мастером на бумажной фабрике. То есть оказался на заурядной первой ступеньке в типичной карьере инженера. И мы обязаны воздать ему должное: по крайней мере вначале он стремился показать себя на нижней ступени устремленной вверх служебной лестницы весьма расторопным и дельным: мы видим, как сменный мастер берет пробу канифольного клея и вносит предложение об улучшении его качества, как внимательно он наблюдает за процессом, происходящим в большом смесительном бассейне; н-да, ламинарное течение переходит там в турбулентное, пожалуй, было бы полезно их измерить и изобразить графически. Склонив голову набок, серьезно изучает он и саму бумагоделательную машину. Кажется, что молодой специалист думать забыл о своей «избранности» и «исключительности». Однако горячий порыв постепенно затухает, поскольку на истовое кукареканье петушка, взлетевшего на первую планку лестницы, почти никто не обращает внимания: другие инженеры находят способы увеличить выпуск продукции и сократить затраты материалов, то есть занимаются конкретным и жизненно важным делом, а он измеряет какие-то скорости и ускорения и выглядит смешным в глазах невозмутимых сторонних наблюдателей. Толчет воду в ступе. Но кому же охота выглядеть смешным? И вскоре Пент машет рукой на теоретические изыскания, заводит дружбу с рабочими, перед которыми в глубине души робеет, пьет с ними в раздевалке пиво и, как ни странно, к нему начинают относиться лучше: говорят, что молодой инженер вживается, обретает место в коллективе и так далее. Когда Пент окончательно отказывается от всяких попыток рационализации, люди находят, что, кажется, чудак взялся за ум.
Страсти быстро проходят —
были, есть и уж нет,
как порхающей бабочки
исчезающий след…
заливается, вернее надсадно дребезжит подернутый плесенью репродуктор при входе в душевую. И как только дозволяют такие песни?! Впрочем, слова эти никого не трогают и не только из-за своего пессимизма, а еще и потому, что в помещении находится один лишь химик Пент, заступивший в ночную смену, да и тот сладко похрапывает, подложив под голову портфель. Он стал славным рядовым инженером. Однако спать на скамье не больно удобно да и не совсем прилично даже для рядового инженера, так что вскоре фортуна приводит Пента к так называемому розовому ящику.