[21]

Если правда то, о чем болтал коридорный про мать, то Петрику остается только лечь и помереть или бежать домой и бухнуться матери в ноги.

Все же Петрику хотелось чуть-чуть пофорсить перед Элькой: выпил, мол! Ведь такое бывает только со взрослыми, а с ним случилось сейчас, и впервые. На него вдруг нахлынуло ощущение взрослости и точно день его жизни стал безмерно широким и емким. Хотелось, чтобы обо всем этом узнала Переле, но только не мать.

Как-то давно, еще в местечке, он купался в Буге и далеко заплыл, а Лям сидел на берегу и кидал камешки в воду. Один камешек угодил Петрику в голову, и его сразу словно обожгло. Немного испуганный, он подплыл к берегу, нащупал больное место и увидел на пальцах кровь. Его охватила гордость: значит, у него дырка в голове. Подумать только, первый раз в жизни — дырка в голове!

Веселый, радостный, помчался он домой и еще с порога закричал:

— Мама, у меня дырка в голове!

Но мама почему-то нисколько не обрадовалась. Она соскребла тесто с руки, которой месила в деже, нащупала пальцем маленькую ссадину и, ругая на чем свет стоит и Петрика, и его дружков, снова принялась за тесто.

А Петрик чрезвычайно гордился своей пробитой головой. Ему перевяжут ее, как перевязали Кета, когда его, избитого до полусмерти, подобрали на улице. У него уже пробита голова, значит, хоть он и мал, а уже сорвиголова!

А то, что он был по-настоящему пьян, доказывает, что он совсем уже взрослый. Однако одно неясно: стоит ли об этом рассказывать Эльке? Если россказни насчет матери правда, то это ужасно, тогда надо все выложить.

Дело было так.

На другой или на третий день после пьянки коридорный перехватил Петрика и стал над ним потешаться. Он заявил, что Петрик двое суток не мог очухаться. Покатываясь со смеху, он расписывал, как Петрика нашли на улице, как его притащили в гостиницу, как бросили в конюшню.

Петрик ровным счетом ничего не помнил. Коридорный доконал его, когда стал рассказывать про мать: как она приехала из деревни проведать своего сыночка и застала его пьяненьким; как, всплеснув руками, тащила его из номера Йотеля, плача и ругаясь, а Петрик лепетал что-то несусветное и валился с ног. Мать волокла его за рубашку через всю гостиницу, потом вниз по лестнице, затем вдоль по улице. За ними шла толпа зевак. Многие шутили, что вот, мол, баба тащит домой своего вдребезги пьяного мужика.

Сильно допытываться Петрик не решался, было чего-то боязно. Так ли обо всем рассказывал коридорный или многое Петрику только мнится?

С Элькой нечего разговаривать по душам, она либо отмолчится, либо, по своему обыкновению, вовсе прогонит. Тогда он навеки опозорен.

Петрика разбудил чей-то сердитый говор. Чуть брезжило, однако в номере было светло от уличного фонаря, глядевшего прямо в окно.

Элька, вытянувшись, лежала на кровати и блуждающим взором смотрела в окно. Байковые платья, которыми она покрывалась, были совсем не новы и довольно заношены. Лицо у нее было измученное. Кто б мог подумать, что это лежит та самая Элька — порох-девка, девка-огонь?!

Под кроватью валялись ботинки на пуговках. Они лежали так, точно крепко передрались и навеки поссорились.

Петрику вспомнилось, как бабушка привезла эти ботинки из Грушек, забрав их у тамошней богачки, для которой Элька шила две недели. Что тогда творилось! Петрик и Лям принимали самое горячее участие в этом деле. Тогда ботинки еще были новенькими, тугими и блестели вовсю. Они оказались не по ноге грушкинской богачке и дружно стояли один подле другого на самом видном месте, у бабушки на лежаке, украшая весь дом. Лям тогда уже разбирался в кожах и знал, из какого товара они сработаны.

Но вот явилась Элька, увидела ботинки и точно взбесилась. Она схватила их и как швырнет к дверям:

— Они мне не нужны! Ко всем чертям!

Бабушка, покрывшись шалью, молча стояла с виноватым видом, сложив руки на груди. А Элька рвала и метала:

— А тебе-то что? Какое тебе дело? Я тебе двадцать раз говорила — не хо-чу! Зачем ты поплелась туда? Пускай она подавится моими несколькими грошами!

Бабушка тихо проронила:

— Не будь у меня такой дурочки, как ты, меня бы это не касалось. Погляди, что у тебя на ногах. Мало ты надрывалась? Теперь, значит, решила подарок ей сделать, хочешь облагодетельствовать?

— Пускай она мне заплатит что положено! Я могу сама купить что надо. На кой черт мне ее барские башмаки? Я их обшила с ног до головы, пускай платят деньгами, а не старыми ботинками! Видали этакое!

Прошло несколько недель. Грушкинская богачка оказалась дамой с норовом. Она заупрямилась и решила во что бы то ни стало проучить «вумничающую голодранку».

— Пускай она скажет спасибо за то, что ей дали ботинки. А если будет швыряться, придется ей еще мне доплатить, потому что таких ботинок только одна пара на всю губернию. Ей просто повезло, что они стали мне малы.

Ударили холода, а Элька по-прежнему бегала в стоптанных, разбитых туфлях. И все же, как она ни злилась, пришлось ей в конце концов обуться в барские башмаки. Нелегко было показаться в них на улице, это стоило немало здоровья. Ботинки скоро обтрепались, поизносились, потеряли свой лоск, но обида в душе у Эльки не проходила.

Сейчас эти ботинки не узнать — на них уйма грубых заплаток из юфти.

На своем ложе из стульев сидел Аршин и пятерней расчесывал свои густые, запущенные волосы, при этом он то поднимался, то снова садился и говорил какие-то умные, гладкие речи. Потом он вдруг распалился, стал говорить настойчиво, дерзко, а перехватив Элькин взгляд — только он один так умел, — сразу же сник и стал болтать что-то несуразное:

— Ведь мы ничего не добьемся. Уж лучше отсидеться… Зачем ты меня вытащила? Меня в любую минуту могут схватить. Ты что, ослепла? Не видишь, что мы на волосок от гибели?

Элька покачивала ногой в порванном ботинке и молчала.

Аршин согнулся вдвое, чувствуя, что с каждой минутой он все больше роняет себя в глазах Эльки. Но встряхнуться, взять себя в руки он не мог. Беспощадный, невыносимый гнет тюрьмы, бегство оттуда, видно, надломили его, опустошили.

— Уйдем, уйдем! — нудно цедил он. — Я не выдержу…

Элька досадно отвернулась, поводила руками под одеялом и встала. Потом она поискала что-то, видно собираясь умыться.

Петрик вскочил, подал ей кружку, таз и стал сливать на руки. По бурному ее умыванию видно было, что она взволнована, раздражена.

Она нарочито шумно умывалась, брызгалась, чтобы не слышать речей Аршина. Петрику тоже его речи казались странными, противными.

— А где же Лям? — вдруг ни с того ни с сего спросила Элька.

Впрочем, ответ ее не интересовал. Ее стройная фигура беспокойно двигалась по комнате, а взгляд был где-то далеко, и похоже было, что она не слышит ни единого слова из речи Аршина.

Потом она накинула на себя платок и вышла из номера.

Аршин продолжал сидеть подавленный, с понурой головой.

Скоро Элька вернулась и, показав на Аршина, с насмешкой сказала Петрику:

— Перпетуум-психопатум.

Петрик уставился в пол, пораженный тем, что Элька так разговаривает с ним об Аршине. А ведь Лям уверял, будто Аршин лучший друг Эльки. Петрик думал, что Аршин совсем-совсем другой.

А Элька продолжала:

— Узнаёшь его? Тоже мне революционер! Пускай не думает, что я буду молчать. Я потребую от организации суда над ним. — И снова: — По стаду и пастырь! Его пролетариат — это местечковые приказчики, всякие экстерны, ремесленники, прихожане сапожной молельни. А сейчас его «пролетариат» перебрался в плавни. Он чистит там чехонь для Йотеля, выколачивает деньгу; ставит себе дома с крылечками, покупает никелированные кровати с пружинными матрацами. У «пролетариата» дела идут неплохо: Гайзоктер его благодетель, а Меер Шпон у него вождь. Вопрос о рабочем классе решен. Полный социализм на земле. Теперь можно и жениться. Можно весело встретить субботу, спеть: «Жил-был король когда-то…» С такими можно далеко пойти!

Вдруг показался Йотель. У него был насмешливый вид.

— Гм… Гм… Натощак… На дворе еще ночь, а вы уж встали…

Никто не ответил.

— Конечно, говорить вы мастера, а вот как до дела — так все в кусты. — И вполголоса добавил: — Пока я больше вашего делаю.

Элька с отвращением отвернулась. В ответ на вопросительный, удивленный взгляд Аршина Йотель невольно бросил ей в спину:

— Потом разберемся, кто больше делает для рабочего класса… кто роет яму царизму.

— Красенко, — вдруг спохватился Йотель, — вели коридорному принести завтрак.

— Он еще спит.

— Ступай!

Когда Петрик вернулся, Йотель в желтой пижаме сидел на столе и независимо болтал ногами. Его жирное лицо пошло пятнами, словно ему надавали пощечин. Не поймешь, не то он оправдывался, не то нападал. Его тон и речь были необычны. Казалось, слова у него рождаются не на языке, не во рту, а идут из какой-то треснувшей, упрятанной внутри посудины.

Элька отодвинулась от стола и повернула голову к окну. Она была вся красная и упорно молчала.

Йотель говорил, и казалось, что это говорит сама скромность, сама добропорядочность. Его голос звучал проникновенно и задушевно.

— Тело стремится цвести, сердце любить. Руководству не хватает плоти. Пока вы не обрастете мускулами, вы ничего не добьетесь. Мускулы в эпоху капитализма решают все. Мускулы помогают сбить капитал с его позиций. А вы в своей местечковой ограниченности этого не понимаете. И если один из ваших нарастил себе мышцы, вы ненавидите его. Кто я такой? Элька скажет: темная личность. Нет, не темная, а светлая. Запомните же. Я знаю все ваши дела, все ваши мысли, знаю, как вы черните меня. Вот смотрите, тут у меня ваше письмецо. Прежде чем попасть в комитет, оно летит ко мне. Вот копия описания моей персоны. Моя биография, можно сказать, весьма приукрашена. Доносчик, видать, свой человек. Послушайте, что он обо мне пишет:

«Он был тогда еще юнцом. Его арестовали, а на другой день вдруг арестовали его товарищей, его же самого выпустили».

И Элька вспомнила.

Йотель ходил тогда с гордо поднятой головой, в новой косоворотке, руки в карманах и дымил папиросой. Спустя некоторое время его товарищей освободили, но они стали его сторониться, словно прокаженного. А он невинно моргал глазами, прижимал руки к сердцу, готовый в любую минуту колотить себя в грудь и кричать: «Чего вы от меня хотите, товарищи? Ведь вы причиняете мне боль!» Он твердо, как добропорядочный человек, дал понять, что не знает, не ведает, чего от него хотят; что он ни в чем не повинен и добьется справедливости.

Однажды «в поисках справедливости» он увязался вслед за товарищами за город. Они схватили его и избили. Тогда ему все стало ясно.

«Через несколько недель он исчез из города, — читал дальше Йотель, — никто не знал, куда он запропастился. Поздней прибыл по этапу товарищ и рассказал, что встретил его в тюрьме, где Йотель сидел за „экс“. Он называл себя анархистом, а потом оказалось, что он был в шайке обыкновенных грабителей. Но умудрился он все же сидеть с политическими».

Элька вспомнила, что тот товарищ рассказывал.

С тюремными надзирателями Йотель отлично ладил, ему жилось легче, чем остальным арестантам, и все его ненавидели. Он добился, чтобы ему сняли кожаные подкандальники и изготовили в городе мягкие, из фланели. Это в то время, когда сто пятьдесят политических и иных арестантов сидели по карцерам за протест против применяемой в тюрьме порки.

«Через несколько лет он вдруг объявился в городе в качестве лейпцигского коммерсанта. Затеял странное предприятие. Сговорившись с Гайзоктером и помещиком Лукьяновым, он арендовал плавни и занялся добычей рыбьей чешуи. Поставляет он эту чешую в Германию.

В местечке и в соседних деревнях поднялся переполох. Все ринулись в плавни — там хорошо платят. Дело развернулось неслыханное. Раньше Гайзоктер арендовал плавни Лукьянова и солил чехонь как она есть, в натуральном виде. А сейчас сначала счищают с нее чешую для Йотеля, а уж потом голая чехонь поступает к Гайзоктеру и Лукьянову. Причем за чешую они получают от Йотеля вдвое больше, чем стоит сама чехонь.

Поскольку чистка — дело самое легкое, хозяева поставили сюда своих людей, а на засолку, где работать трудно, поставили детей и женщин, чтобы все обходилось гроши.

Что за товар эта чешуя, никто здесь не знает. Одни говорят, что из нее делают жемчуг, другие — золото. Но все это ерунда. Вероятней всего, что из нее делают что-то для армии.

А может, чешуя, это только маскировка, на самом же деле Йотель промышляет совсем другим. Его часто навещают неизвестные люди, и сам он нередко отлучается куда-то. Рыбаки в деревнях называют Йотеля „чертов эконом“.

Однажды нагрянул исправник, а с ним куча жандармов и шпиков. Исправник уединился с Йотелем, но ничего не добился. Немецкий подданный Йотель заявил, что его направила сюда фирма и он ничего не знает. Исправник уехал ни с чем. Потом он снова приехал, на сей раз с комиссией экспертов — и опять ничего не добился. А этот проходимец ведет себя по-княжески; то и дело отправляется с кем-нибудь из своих приближенных в Киев кутить. Он может разорить, может и озолотить — сорит всюду деньгами. Вот пока все, что мне известно. Остальное в следующем письме. Вредит он нам или нет — пока неясно».

К Эльке в дом захаживали тогда лучшие парни и девушки города. К ней тянулись все парни, а Йотель особенно. Он тогда плакался ей: мало того что полиция избила, еще товарищи презирают! Если Элька запретит ему приходить, он кинется в воду. Но смотреть прямо Эльке в глаза он не мог и на все ее расспросы, почему его выпустили первого, где взял деньги на костюм, на папиросы, отвечал сбивчиво, путался.

Тогда она без всяких околичностей показала ему на дверь, и он исчез.

Находились товарищи, утверждавшие, что он ни в чем не виновен, что понапрасну затравили человека. Время от времени ни с того ни с сего к ней приходили письма с заграничными штемпелями, и там на писчей бумаге цвета слоновой кости было написано несколько странных, изломанных фраз и вдобавок какие-нибудь полусумасшедшие стихи. В одном таком стихотворении он воспевал проституток большого города, проникался их горем и радостями. Стихи были отвратные.

Все это сейчас припомнилось Эльке.

Йотель умолк. Все очнулись, точно от угара. Элька выпрямилась и тихо, спокойно сказала:

— Ну что ж, все это верно. А то, что наше письмо очутилось у вас, тоже как-то вас характеризует.

Йотель, как бы не слушая ее, сказал с улыбкой:

— Я знал, что это написали вы. А меня интересует все, что писано вашей рукой. — При этом лицо его дрогнуло. Тут он почувствовал, что может выдать себя, и, живо соскочив со стола, вдруг вспылил: — Почему же вы явились ко мне с вашим опасным товаром? — Он показал на Аршина.

— Это чистая случайность, — проговорила Элька тихо, но твердо. — Вы не решитесь причинить нам зла.

Вошел заспанный официант, неся на подносе дымящийся чайник и чашки. Его сжатый рот выражал недовольство поднявшимися ни свет ни заря постояльцами.

Йотель прошел в соседнюю комнату и стал там что-то искать, швыряться вещами. Потом он просунул голову в дверь и, тяжело дыша, произнес, как отрубил:

— Все это из-за того, что вы завидуете мне. Вы, мадемуазель, пришли сейчас ко мне случайно, однако рано или поздно, а придете ко мне, только уже не случайно. Запомните!

Элька напялила на себя свои платья и заставляла оцепеневшего Аршина поскорей надеть пальто, Йотель переменил тон:

— Сейчас вам выходить опасно. Посидите до вечера. Идите к столу!

Никто не отозвался, никто на него даже не посмотрел; все двинулись к выходу и скрылись за дверью.

— А ты куда, Красенко? — закричал Йотель. Петрик не оглянулся.

Йотель так и застыл на пороге. Его жирная грудь бурно вздымалась и опускалась, словно после быстрого, утомительного бега.

Загрузка...