[26]

Когда Петрик с повязкой на вытекшем глазу вышел из полевого госпиталя, он был сам не свой: голова кружилась, мысли путались. Он не размышлял, куда, собственно, едет, куда спешит, — ведь дома-то у него нет, никто не ждет его, и работы для него никто не приготовил. Он почти совсем калека, даже здоровый глаз и тот дергается у него и косит.

Но какая-то непонятная, слепая сила гнала его к родному дому, подальше от проклятых позиций, от разоренных городов и деревень, от груд изувеченных тел. Ему хотелось всем и каждому показывать свой вытекший глаз, всем и каждому кричать: «Не ходите! Не позволяйте гнать себя на бойню!» Так, переходя от деревни к деревне, от местечка к местечку он доберется до плавней и там расскажет обо всем, что видел и испытал.

В его эшелоне, так же как и во встречных эшелонах, кроме изувеченных и раненых солдат, было полным-полно беженцев. Они валялись на станциях целыми семьями возле своих узлов, растерянные, обездоленные, и грызли черствый, пропыленный хлеб и булки непривычной формы из чужой муки. Они готовы были, схватив свои пожитки, податься куда угодно, куда прикажут чужие люди. Сами они не знали, куда им деваться.

Несколько десятков верст до своего местечка Петрик отмахал пешком. Поля были полны печали, деревни голы.

Во дворах возле новины возились старики, женщины, дети. Молодых мужчин совсем не видно было, если не считать военнопленных в узеньких шапочках, работавших на вновь отстроенной, расширенной, свежевыкрашенной усадьбе Лукьянова.

Петрик представлял себе, как нелепо выглядят женщины, когда они, по-мужски расставляя ноги, косят, неловко размахивая длинными косами. Петрику несколько раз предлагали наняться в косцы. Но он упорно отказывался от самых выгодных работ.

Он мчался домой так, точно смертоносное чудовище — война — послало его с неотложным поручением к засольщикам, чистильщикам и рыбакам. Но чем дальше он шел, тем ясней ему становилось, что идет он зря, что все это впустую. Ведь здесь уже нет ни чистильщиков, ни засольщиков, — все они, конечно, давно на фронте: кто убит, кто удушен или отравлен газами, а кто, так же как и он, лишился глаза. Застать на месте можно будет разве Гайзоктера или Лукьянова.

Сзади раздался глухой стук копыт, и по изъезженной, разбитой дороге, покачиваясь, пронеслась легкая, щегольская бричка. Перед Петриком промелькнуло два круглых лица. Он долго, насупив брови, смотрел им вслед. Знакомые, хотя и преобразившиеся лица. Плащи из хаки на широких плечах, великолепный гнедой жеребец, новенькая бричка на мягких рессорах. Петрик отошел в сторону, сбросил с себя вещевой мешок и шинель, распахнул рубаху и ждал, пока остынет его разгоряченное, потное тело.

Но ждал он недолго. Глядя вслед бричке, он вдруг увидел на дороге что-то странное — собака не собака, какое-то огромное насекомое. Бричка подъехала к этому существу, остановилась и покатила дальше, а оно снова заковыляло по дороге.

Петрик догнал его. Это была половина человека, человек без ног, увешанный сумочками, узелками. В руках у него были две колодки, которыми он упирался в землю и так перебрасывал свое подшитое снизу кожей туловище. Он двигался быстро, почти вровень с Петриком.

— Здорово, молодец! — Он повернул к Петрику свое приветливое лицо в окладистой бороде. — С фронта?

— С фронта.

— Так. Ну что, много наших братков угробили? А братки все идут и идут. Да?

Выходило так, что у этого чужого, укороченного человека имеются какие-то чрезвычайно справедливые претензии к Петрику, а Петрику нечего ответить, и он вынужден все это проглотить и молчать.

— Найдется нам дело, найдется, миленький! — Полчеловека сверкнул особенным взглядом и смерил Петрика с ног до головы. — Солдатик, а хозяйство у тебя есть?

— Нет.

— Где твой глаз?

— На германском фронте оставил.

— Так…

Укороченный человек опустил голову и упорно заработал колодками. Больше Петрик от него ни слова не услышал, хотя и твердо шагал рядом, чтобы тот знал, что он здесь, сбоку. Безногий быстро-быстро хлопал по пыльной дороге, словно хотел отделаться от Петрика. Он работал усердно руками, плотно прикрыв глаза и стиснув зубы, но Петрику не хотелось от него отставать.

Они оба пришли к Геле-Голде на постоялый двор. Там Петрик увидел Салю. Она держала в руках большие солдатские стеганые штаны и о чем-то спорила с матерью. Петрику она очень обрадовалась:

— Гляди-ка, да ведь ты совсем на черта похож! Где это ты шатался?

— Ты стала красивой, Саля, — тихо сказал Петрик, держа ее за руку. — Округлилась. И волосы выросли.

— А как же! — Она ловко, по-девичьи, поправила локоны и улыбнулась счастливой улыбкой. — И не скажешь, что это парик.

Саля кокетливо поводила плечами и, не дожидаясь ответов, спрашивала и сама отвечала: откуда он явился? Хорошо, что он вернулся! А повязка зачем? Глаза нет? Ну что поделаешь! Другие и вовсе не возвращаются.

— Где Лям? — перебил ее Петрик.

— Кто его знает? Тридцать три человека из нашего местечка убиты. В их числе мы считаем и Ляма.

Петрик опустил голову, а Саля снова заспорила со своей матерью.

Петрик поневоле слушал их спор. Геле-Голде нужны теплые стеганые штаны, так как у нее что-то с животом неладно. Но покупать материал и отдавать шить не дело для нее. И вот Саля сказала ей, что видела где-то подходящие штаны, за которые хозяин просит двенадцать рублей. Теперь Саля принесла их.

— Дочка, — сказала Геля-Голда, — ведь эти штаны лежали у тебя! Ведь они остались после твоей торговли!

— Что ты говоришь? Я только что взяла их для тебя за двенадцать рублей, дай мне бог здоровья!

— Да не ври, девка! Они уже года два лежат у тебя в сундуке. Я ведь узнаю их. Они стоили тебе гроши.

— Скажи, чтоб хоть копейку уступила. Ни за что! Плати! Хозяин ждать не будет. А не хочешь, сейчас же продам их вон тому, — пригрозила Саля, указывая на Петрика.

В этом холодном доме, отгороженном от всего мира толстыми крепостными стенами, было тихо, прохладно, прибрано. Никаких признаков того, что неизбывная беда, которая уничтожила Ляма и еще тридцать двух парней из этого местечка, ходит где-то здесь, поблизости. Сытый покой и украшенная локонами голова Сали убеждали в том, что на земле мир и благоденствие, а Лям и другие убитые — это вовсе не пример и не причина для траура. Мало ли что может случиться на свете!

Саля капризным тоном говорила Петрику:

— Все равно я скоро переберусь в большой город. Интеллигентному человеку здесь, в местечке, душно. Туда переезжает Меер Шпон. В солдаты его уже, конечно, не возьмут. Он и так немало пострадал. Сначала выдернул себе двенадцать зубов, и его отпустили. А когда стали брать и без двенадцати зубов, он вырвал еще шесть. Пока тех, у кого не хватает восемнадцати зубов, не берут. Подумаешь, у него теперь золотая челюсть, вот и все. Тому честь, у кого деньги есть. Дай бог нам с тобой, Петрик, иметь то, что он имеет. Мы с Мееркой Шпоном, наверное, в городе магазин откроем. Будь уверен, я уже скупаю ситец. В России мало ситца. Понимаешь, товар переходит из рук в руки, только успевай прибыль считать.

— Где Элька?

— Честное слово, ко мне заходит вся интеллигенция. А Элька пропадает черт знает где. Как была швейкой, так швейкой и осталась. Да еще на руках у нее ребенок.

— Ребенок?!

— Да, может, ты знаешь, от кого он? Слыхала, будто от татарина. Рассказывали, что ее сослали в Сибирь. Там она заболела туберкулезом, и какой-то татарин увез ее в Крым. Вышла за него замуж и будто тоже стала татаркой. Где ты живешь, Красенко?

— Еще не знаю.

— Можешь пожить у меня на дворе, во флигеле.

— Мне нечем платить.

— Пока живи бесплатно.

— А твоя мать?

— Мы разделились. Вон та часть моя.

Когда он вышел за ворота, ему показалось, что местечко сильно изменилось, только он никак не мог понять, в чем именно. Может, это потому, что он смотрел на все одним глазом, да к тому еще не совсем здоровым. Несколько раз он забирался в полуразрушенную землянку, где они с матерью когда-то жили. Соседний домишко, где жил Лям, тоже того и гляди развалится.

Кажется, не так давно здесь было светло и весело. Они с Лямом рубили хвостики у ящериц и утоляли постоянный голод посадкой турецких рожков, которые вырастают через девяносто лет. А там, в заросшем бурьяном рву, они разводили костер, просто так, от нечего делать.

Весь день Петрик бродил по местечку. Улицы выглядели по-новому, многие магазины, видно, расширились, разрослись. Увидев на крыльце аптеки Аршина, Петрик подошел к нему. Но Аршин смотрел мимо него, куда-то вдаль, на горку и, то и дело выхватывая из кармана золотые часы, с нетерпением и беспокойством курил.

Петрик подошел к нему совсем близко и поздоровался. Тот бросил на него беглый взгляд из-под насупленных бровей:

— Кажется, знакомы? — И золотые зубы небрежно пожевали мундштук папиросы.

Петрику стало сразу как-то не по себе: о чем он станет с ним говорить? Что у них общего? Петрик хотел было уйти, но тут с горы вихрем скатилась бричка и остановилась у аптеки. Это была та самая роскошная бричка, которая попалась Петрику на дороге. Здоровенный верзила, кровь с молоком, крикнул из брички:

— Отличная покупка, Меерка! Чудесная лошадь, черт побери! — Верзила выскочил из брички и, наткнувшись на Петрика, грубо спросил: — Ты как сюда попал?

Петрик обмер: это был Гайзоктер. У Петрика дернулась рука: он хотел было сорвать с головы повязку и ткнуть Гайзоктеру в морду свою рану. Но тут стал собираться народ, все с усмешкой ждали, что будет дальше. Это остановило Петрика. Он напряг все силы, чтобы сдержать гнев, который все нарастал при виде гайзоктерского бесстыдства.

А Гайзоктер, явно издеваясь над ним, сказал:

— Вернулся все же? А порядочные люди там остались. Хоть бы прихватил парочку «Георгиев». Даже такой дубина, как Дубль-Бланш, и то заработал «Георгия»! А этот… поглядите-ка на него!

Все, что у Петрика накипело на душе, вмиг подступило к горлу и вот-вот удушит его. Сейчас он что есть силы ударит по этой сытой, отъевшейся морде, и с души у него словно свалится камень. И это будет для всех самым ясным ответом.

Петрик оглянулся на собравшихся вокруг — все бездельники, которые только и ждали чего-нибудь забавного. Он овладел собой. «Дубль-Бланш, Дубль-Блаиш… Кто такой Дубль-Бланш?» — путалось в его взбудораженной голове.

И Петрику вспомнился лысый портняжка, который всегда и всюду рвался вперед. Когда рабочие в Екатеринославе вышли на улицу с красным флагом, он шагал в первом ряду. Дворники, размахивая дубинками, напали на рабочих. Многие отделались легкими тумаками, но Дубль-Бланша огрели по голове. Городовые бросили его поперек фаэтона и сапожищами уперлись в него, а он кричал на всю улицу: «Из-за вас, проклятых, деремся за свободу! Из-за вас!»

Гайзоктер щелкнул кнутом:

— Скажи мне, Красенко, женой ты уже обзавелся? Или все еще занимаешься теми делишками? Плюнь на все и женись! Девок сейчас куча, пользуйся случаем! Пощупай-ка Салю! У нее в мотне полно денег!

Народ смеялся, перебрасывался шуточками.

Петрик уже собрался уходить, когда к нему подошел брат Сали Береле-кряква. Береле заметно вытянулся, сильно изменился — лицо у него теперь было костлявое, скулы, точно картофелины, на спине горб.

Они вместе отправились домой, на постоялый двор. Петрик по дороге расспрашивал Береле о его брате Хаскеле.

— Красенко! — крикнул кто-то сзади.

Петрик обернулся.

— Послушай, поступай ко мне кучером! — кричал ему вслед Аршин. — Мне нужен кучер.

Петрик, не останавливаясь, двинулся дальше.

— Значит, Хаскель еще не окончил восьми классов?

— Нет еще. Он загребает кучу денег у Гайзоктера. Гайзоктер держит соляные копи, а Хаскель работает у него комиссионером.

— Ну а Аршин?

— Дай бог каждому. Он арендует лукьяновский лес и содержит в компании с Гайзоктером завод в Балте. Они работают «на оборону» и как следует набили себе мошну. А то что ж? На войну гонят только бесштанников, а кто получше, остается дома. Иначе ведь все пойдет кувырком. Голодранцев, вроде тебя, от нас угнали штук двести, из них тридцать три уже скапутились.

— Кто это там? — Петрик указал на чету, которая стояла у ворот постоялого двора Гели-Голды и напряженно вглядывалась в приближающегося Петрика.

— Это Мотя, что работает у Гайзоктера на маслобойке. А рядом с ним — его старуха.

Мотя сильно сдал, голосок его уже не звенел медью, только жалобно хрипел. Он усиленно моргал запорошенными глазами, казалось, из них вот-вот посыплется пыль. Тяжело было смотреть на этого высохшего, разбитого человека.

Мотя стал жаловаться Петрику на свою участь, время от времени покрикивая на свою старуху, беспрестанно утиравшую глаза.

— Гляди, дорогой, она меня живым в могилу сведет. Втемяшилось ей в голову, что с нашими Шмерлом и Берлом что-то случилось. Как говорится, слышал глухой, рассказал немой. «Плюнь ты всем болтунам в глаза! — говорю ей. — Ведь сынок наш Симха пишет о них». А вот тебе живой человек, только что с позиций. Он клянется, что видел и Шмерла, и Берла. Знал бы он, что попадет домой, передал бы весточку от них.

Петрик почувствовал, что надо перевести разговор на другое, иначе он еще брякнет что-нибудь невпопад: ведь сыновей Моти он и не видывал. Петрик спросил:

— Вы все еще работаете на маслобойке?

— Да, там маюсь. Только силы уж не те. Теперь это уже не маслобойка, а настоящий завод. Сам уже не вмешивается в дела, всем заправляет Гайзоктерша. С ним еще можно было ладить, а с ней… Никакая холера ее не берет. На заводе ее обходят за три версты. Этакая язва! Кому охота с ней связываться!

— А как поживает Гайзоктер? Где он? Сыновья у него тоже на войне?

Мотя посмотрел на него, как на сумасшедшего. Занятый своими бедами, он затормошил свою ссохшуюся старушку:

— Пойдем, пойдем! Чует мое сердце, все в порядке.


Береле-кряква ловко вытащил задвижку из пробоя, дверь сарая распахнулась, и оттуда ударило в нос густым смрадом, пометом какой-то живности.

В необъятно большом просторе чердака была черная ночь, а в дырах тесовой крыши торчали синие куски неба, и в каждом по звезде. Под этим диковинным сводом сарай выглядел маленьким и жалким, точно шалашик, затерянный в степи.

Вспыхнул огарок, за ним другой, третий. Изумленные глаза Петрика невольно следили за бешено бегающими вдоль стены шестипалыми руками Береле, которые в одно мгновение зажгли десятки огарков, равномерно прикрепленных к запыленным перекладинам, так что запылали все четыре стены сарая.

— Угу? — хмыкнул Береле в сторону Петрика, почти не раскрывая узкого птичьего ротика под скулами-картофелинами.

— Что это значит?

— По ночам я забираюсь в молельни и уношу оттуда поминальные свечи. А служки думают, что это черти влетают через дымоходы и поедают все свечи без остатка. Хи-хи. А души-то вместе со свечами приходят ко мне сюда, а с ними весело. Видишь, как они пляшут, как бегают, кувыркаются, дерутся. Хи-хи, хи-хи.

Петрик не верил своим глазам.

На стенах сарайчика, во всех углах, на потолке — всюду бегали, метались, ползали, копошились пауки, мухи, букашки, жучки — всякие насекомые. Они жужжали, падали, опаленные пламенем свечи, и снова вскакивали — это была какая-то диковинная сумятица летающих и ползающих тварей.

Береле вышел, и Петрик стал тушить свечи. Потом он кинул шинель на сухую солому и выглянул во двор. В слабом свете, льющемся через дырявую крышу, видно было, как Береле-кряква карабкался по перекладинам. Растопырив длинные руки и ноги, он так ловко, по-обезьяньи прыгал от столба к столбу, что Петрик то и дело терял его из виду. Вдруг Береле издал какой-то дикий кряк; в ответ сразу же поднялось кудахтанье, верещанье. Вслед за тем все темное пространство под огромной тесовой крышей наполнилось пугающими птичьими голосами, щелканьем, попискиваньем, карканьем.

Береле-кряква сорвался откуда-то перед самым носом Петрика и дернул его за руку.

— Поди спать, я тоже скоро приду, — сказал он глуховато и отправился куда-то за сарай.

Ночью Петрику спросонок показалось, будто рядом кто-то поет. Он проснулся. В сарай просачивался утренний свет. Рядом, открыв глаза, лежал Береле.

— На! — Он сунул Петрику в руки бутылку водки. — Пива я у них тоже стащил. Саля там уже поет: «Ой, мамочка, мама, болит голова. Пусть явится доктор, пусть явятся два». Они уж там со счету сбились, пивши.

— Кто?

— Там у Сали вся компания. Обрабатывают урядника.

— Для чего?

— Урядник хочет выдать Макаровского чудотворца. Тут дело пахнет каторгой. Но Саля из кожи лезет, старается спасти его.

— Хоть убей, ничего не понимаю.

— Саля голову потеряла из-за Меерки Шпона. А тот бежит от нее, как от чумы. Она все силы кладет, чтобы втравить его в какое-нибудь компанейское дело. Ну а макаровский чудотворец с ней заодно.

Петрик уже слышал, что Саля важная фигура в местечке и знает, что у каждого за душой. Она так ловко заденет самое больное место, сделает при этом такое сердобольное лицо, что все девушки раскрывают перед ней свои души. Она знает все романы, кто кого любит явно или тайно, вмешивается во все дела, дает советы и даже приказывает, потому что она ведь может и насолить, если захочет. Сейчас, когда столько молодых людей скрываются здесь от призыва, заводят романы, женятся, разводятся или попросту бросают своих жен на родной стороне и тут, в тиши и спокойствии, вновь влюбляются, у Сали по горло дела; она шушукается день и ночь, мечется от Сони к Моне, от Мони к Соне.

Петрик-то знает, что Саля с малых лет любила повсюду совать нос, но что она сама собирается замуж — это для него новость. Да еще за кого — за Меерку Шпона!

Он повернулся к Береле:

— Расскажи толком.

— Урядник ярится оттого, что Макаровский чудотворец увечит ноги призывникам. Он грозится сообщить куда следует, вызвать жандармов; он не допустит, чтобы прятались от войны; чудотворца этого закуют в кандалы и сошлют в Сибирь. А чудотворец берет сто пятьдесят рублей с ноги, в эту цену входит и благословение. К нему едут со всех концов. До сих пор он делал надрез у лодыжки. Но вот недавно кривоозерский парень умер в диких муках; весь город сбежался посмотреть — парня горой раздуло. Теперь чудотворец делает надрезы выше лодыжки, и соли можно сыпать поменьше; главное — лить на рану побольше застоявшейся мочи. А как только загноится и вся нога от паха до пятки станет втрое толще, надо явиться к воинскому начальнику. Не будь этого чудотворца и урядника, все погибли бы, ей-богу. Ну кто стал бы возить нам соль? Кто шил бы нам штаны?

— К чему ты это все рассказываешь?

— А вот к чему. Саля явилась к Макаровскому чудотворцу и заявила: «Ребе[4], вы сгниете на каторге, закованный в кандалы. Урядник не понимает никаких шуток. Только я могу спасти вас, надейтесь на меня. Но одно условие: сделайте так, чтобы я понравилась Мееру Шпону. Пусть поведет меня к венцу». А ребе, если захочет, может этого добиться. Что ж ты думаешь? Он сделал так, что Аршин стал заглядывать к Сале. Чудотворец напророчил ему большое богатство. Когда-то уже дедушка этого чудотворца, старый праведник из Тальново, сделал дедушку Аршина богачом. В то время у дедушки нашего ребе было богатое подворье; там стоял праздничный светильник в двадцать пудов весом, украшенный медными птичками и золотыми трубами. Когда перед светильником совершали моления, птички и трубы пели, и пение слышно было на версты вокруг. А еще в том дворе стоял золотой столб, и дети чудотворца отрубали себе по кусочку, когда им нужны были деньги. В те времена у праведника на дворе всегда толпилось множество последователей.

Дело шло к концу трапезы. И вот старый праведник увидел — вдали у двери стоит самый последний бедняк Рафаил, дедушка Меера Шпона. Праведник воззвал: «Рафаил, сын Мордехая, подойди сюда!» А тот робко ответил: «Мне не пройти, тут слишком тесно». — «А ты поработай локтями и пробьешься», — снова крикнул праведник. И Рафаил пробился. С той поры счастье повернулось к нему лицом. Он стал давать деньги в рост и разбогател. Сироты закладывали у него приданое, весь город был у него в долгу. Когда он умер, сироты горько плакали по нем, потому что приданое он им так и не вернул. Собственные его дети рассорились между собой, они никак не могли поделить оставленное им золото и серебро. Так они и обеднели. Вот почему Меер Шпон здорово боится ребе. Стоит чудотворцу позвать его, как Шпон бежит сломя голову. А самой Сали Меерка боится пуще огня. Кто облил серной кислотой чужого парня, когда тот соблазнил девушку? Все знают — это Саля сделала…

Петрик оттолкнул бутылку с водкой, к которой Береле то и дело прикладывался. Его охватило чувство омерзения: оказывается, война здесь — дойная корова; приказчики становятся лавочниками, купцы — крупными спекулянтами, недавние «социалисты» — «патриотами родины», пропойцами, обжорами, сверкающими золотом зубов. А оставшаяся здесь горсточка рабочих придавлена. Скорей вон отсюда! Подальше от этой обожравшейся компании боровов!

Под повязкой пустая глазница заливалась потом, по телу пробегала горячая волна. Петрик долго ворочался с боку на бок.

На рассвете он поднялся с твердым решением.


Базар только что съезжался. Доверху груженные возы тяжело скрипели, взбираясь на гору. Скатывающиеся с горки фургоны уныло дребезжали сухими крашеными перекладинами и легковесным грузом.

Широкие, обмазанные красной глиной двери чайной Гели-Голды были открыты настежь. За длинным столом уже сидел народ. Стол был усеян арбузными корками, семечками дыни, хлебными крошками и заставлен стаканами чая на густом «малиновом» сиропе с сахарином. Пол был завален узелками и всяким тряпьем.

Обороты заезжего дома Гели-Голды сейчас сильно возросли. По всей округе известно было, что вся здешняя полиция — и пристав, и урядник, и стражники — получают ежемесячный куш от «желтых», и все идет своим порядком. «Желтые», «рябые» — те, кто скрывается от фронта, — прибывали сюда со всех концов. Как в родную сторонку, приезжали они сюда, торговали, играли в любовь, играли в карты и жили в свое удовольствие. Почти в каждом доме был такой квартирант. «Желтый» в полной безопасности, и хозяйка не внакладе.

Однажды ночью сюда нагрянули исправник с жандармами и устроили облаву. Поначалу поднялась суматоха, на улицах, несмотря на поздний час, стало людно. Но вскоре выяснилось, что пристав потихоньку, через стражников, дал знать «желтым», что обыскивать будут только комнаты, а чердаки и подвалы осматривать не будут. В ту ночь взяли только единственного сына сапожника Арона. Он сдуру спрятался в гардеробе. На него надели наручники, так как он был дезертиром. Родители заперли дом и поехали следом за ним в Балту, к воинскому начальнику. И с той поры здесь мир и покой. Съезжаются большие базары, постоялый двор Гели-Голды вечно полон.

У кипящего котла с водой сидела старая нищенка, знатная молельщица. С той поры как Геля-Голда стала набожной, нищенка приходит сюда читать вслух молитвенник. Надвинув платок на глаза, сухонькая, маленькая, точно ребенок, Геля-Голда то и дело наклоняла ухо к молельщице и в то же время опытным глазком подсчитывала, сколько за столом людей и сколько она раздала чаю.

Через внутреннюю дверь из Салиной комнаты в чайную зашли Аршин и урядник выпить по стакану чаю, на скорую руку, стоя, показывая этим, что они не чета другим. Нищенка бросила на Аршина укоряющий взгляд, вздохнула и пошла дальше шептать свои молитвы. И Аршин услышал: «Дом мой — крепость моя, имя мое — башня…» Он залпом выпил стакан, мысленно повторяя про себя: «Дом мой — крепость моя, имя мое — башня» — и веселый вышел из чайной.

— Геля-Голдочка! — позвала нищенка, оставив молитвенник. — Геля-Голдочка! — Она хотела в чем-то упрекнуть хозяйку, но так и не решилась: — Вы такая набожная, святая душа, дай вам бог здоровья! Вы праведница.

— Ну-ну, — ответила Геля-Голда и сунула нищенке горшочек вареной картошки.

Однако нищенка не успокаивалась. Ей хотелось закинуть словечко насчет Сали. Кругом парни… Надо смотреть в оба, тем более Геля-Голда стала такой набожной после смерти мужа.

— Геля-Голдочка! Все знают, что из-за вас все местечко стало набожным. Каждую пятницу вы ходите от лавки к лавке и взываете ко всем, чтобы закрывали торговлю и праздновали субботу. О Всевышний…

Геля-Голда пошла на кухню, принесла ложку гусиного смальца и дала нищенке. Та пыталась еще что-то сказать, но, так и не кончив речи, затихла.

Петрик пригнулся к Геле-Голде.

— А? — спросила она. — Ты ищешь безногого? Вон он там лежит.

Трудно было догадаться, что в углу среди груды узлов и всякого багажа лежит живое существо. Оно ничем не было приметно, из угла доносился лишь сильный храп. Петрик не мог разобрать, лежит ли безногий ничком, на боку или на спине. Он увидел только клок бороды и пригнулся к ней.

К ним подошла Геля-Голда:

— Проклятый калека! Он приносит местечку одно лишь горе. Десять лет тому назад он явился, наболтал невесть что, и царь прислал сюда казаков; они убивали, мучили народ. А два года назад, сразу после его прихода, началась война. И зачем его нелегкая опять принесла?

Подошел Береле и, ухмыляясь, сказал:

— Ты погляди только, как он дрыхнет! Как завалится спать — считай, что подох. Он может храпеть неделю подряд, хоть тут гром греми. Но если наметит себе день и час, обязательно проснется, минута в минуту. Черт его знает, в чем душа держится!

Продавцы свинины уже стояли двумя длинными рядами возле своих лотков, на которых красовались копченые окорока, куски белого сала, круто посыпанные солью, и круги колбасы. На лотках лежали также желтовато-розовые поросята, похожие на заспиртованных младенцев. Их вытянутые ножки напоминали вставших на дыбки оленей на еврейских занавесях у скинии. Рядом лежали крупные свиные головы, тоже копченые, и казалось, будто их чисто выбрили. А над всем этим товаром возвышались их хозяева, в сбитых на затылок картузах на проволочных каркасах, с блестящими козырьками. Понаехавшие из других губерний крестьяне тоже уже были подле своих длинных, широких и плоских телег, доверху груженных яблоками и сливами. Позади их тянулись ряды скорняков и торговцев готовым платьем. За ними громоздились глубокие повозки, похожие на мрачные сундуки. В них приезжие доставляли юфтовые сапоги с высокими голенищами и подкованными каблуками. А повыше, на горе, шумело раздолье конного рынка.

Петрик стоял у калитки, раздумывая, что ему раньше загнать: шинель или сапоги и что купить на вырученные деньги — хлеба с колбасой или кусок сала? Он слушал гомон базара, и его вдруг потянуло: работать, работать, работать! В деревнях ему предлагали остаться, Аршин хотел взять его в кучера… Руки чешутся — хоть камень дробить, только бы трудиться! Правда, он знает: стоит ему взяться, как на другой же день бросит работу, все надоест, все прискучит. Он не способен сейчас заниматься чем попало. Надо найти товарищей, которые ему все объяснят, укажут путь, поведут за собой, выведут из тупика. Ведь теперь он уже не такой, каким был, когда его гнали на войну. Нельзя, чтобы все оставалось по-старому. Нет, так не может оставаться!

Не успел Петрик понять, что это за спиной хлопает, как шум приблизился и что-то шмыгнуло у него под рукой. Это оказался безногий. Он тоже остановился у калитки.

— Что, браток, большой базар нынче? — спросил он.

— Большой, — ответил Петрик и увидел, что борода у безногого аккуратно расчесана, приглажена, а лицо светлое, умные глаза лучатся, только взгляд почему-то беспокойный.

— Ты что здесь делаешь, солдатик? — спросил он внезапно.

— Ничего, — вырвалось у Петрика.

— Я вижу, ты болен, солдатик. Пойди домой, отлежись! Здоровым надо быть по нынешним временам. Надвигаются грозные тучи, будут и громы и молнии. Пойди отлежись! Ты знаешь здешнего помещика Лукьянова?

— Да.

— Земли у него много?

— Много.

— А у тебя есть земля?

— Нету.

— Вот видишь!

Безногий всей пятерней расчесал бороду и заковылял к базару.

Петрика действительно лихорадило, сильно жгло глаз под повязкой. Непонятное беспокойство овладело им: надо как-то осмыслить то, что говорит безногий. Петрик поискал его глазом в базарной толпе, потом, взяв на руку шинель, отправился продавать ее.

Длинными рядами стал базар, по которому бродили босые крестьянки с детьми и старики в огромных соломенных брылях. Молодые мужики почти все были калеками; многие из них просили милостыню, но самые молодые в потертых шинельках толпились у входа в пивную.

Покупать шинель у Петрика охотников не было. Старая крестьянка предложила за нее трех кур, он взял их и понес продавать.

Петрик зашел в аптеку за бинтом, и у него вдруг дыхание перехватило: здесь была Переле. Он еще раньше слышал от Сали, что Переле живется несладко: мать умерла, отец женился на прислуге. Переле будто сказала ему: «Папа, я отравлюсь, если ты женишься на прислуге». А он ответил: «Травись, дочка, травись!»

В последние годы Йося Либерс вел большие дела в Галиции. Когда разразилась война, все его товары, все его добро где-то там сгинуло, и он обеднел. Переле поступила в аптеку. Она, видно, Петрика не узнала. У нее было печальное лицо; она повзрослела, побледнела; волосы были гладко причесаны, от былых прыщей и следа не осталось. Переле бросила на него беглый взгляд и больше глаз уже не поднимала. Все прежние чувства воскресли в его душе, и словно скрипки зарыдали, вызывая и боль, и жалость. Он помнил Переле веселой и беспечной.

Петрик взял бинт и вышел убитый на крылечко. Здесь он немного задержался. Вслед за ним вышла Переле и, не глядя, протянула ему руку.

— Как вы поживаете? Я знала, что вы здесь, — тихо сказала она и помолчала. — Вот до чего мы докатились! — добавила она еще тише, повернулась и скрылась в аптеке.

Расстроенный, возвращался он на постоялый двор. Не имела ли она в виду и его, Петрика, когда сказала «мы»? «Мы», — это она, Петрик и Лям? «Вот до чего мы докатились!..» Да, Петрик завалится в солому и, как безногий, проспит до самого ухода отсюда. «Здоровым надо быть по нынешним временам». Завтра он встанет и тотчас уйдет из городка.

В самой гуще базарной толчеи собралась огромная толпа. Все тянулись куда-то к середине; чьи-то вольные, певучие речи захватили людей, и они стояли, насторожив уши, раскрыв глаза, разинув рты.

Петрик пробрался в самую середину толпы. Там сидел безногий. Но не речь он говорил, а разные истории рассказывал, вплетая одну в другую. Подле него стояла мисочка, и в нее бросали монеты, точно нищему. Странно.

— В этой бойне жестокой, в этой войне чудовищной и я участвовал. Дай-ка мне картинку на минутку! — неожиданно протянул он руку к стоящему в толпе мужику.

Мужик, купивший на базаре олеографию, чтобы повесить ее дома на стене, растерялся и под удивленными взорами толпы развернул бумажный лист. На нем дешевыми, лубочными красками была изображена схватка с немцами: русские рубят, немцы удирают.

— Глядите, глядите! — тыкал безногий пальцем. — Вам тут все понятно? Когда же народ прозреет? Видите полковника на пригорке? Я его хорошо знаю. Жестокий человек. Шестью деревнями владеет, земли сдает в аренду крестьянам, первейший богач. Но своей профессии не бросает, любит войну. Однажды он увидел в городе дочку провизора и потерял голову: «Хочу ее, и никаких!» И верно, другой такой красавицы не сыщешь. Ей было лет восемнадцать. Он взял за ней приданого пятьдесят тысяч и женился. А молодая жена, как водится, стала заглядываться на офицериков. Но полковник не замечал, что жена изменяет ему. Ну а его весь город боялся. Однажды он увидел: рабочий несет тяжелый тюк из города в деревню. Полковник тут же на месте пристрелил его, потому что тот был весь в поту, а полковник терпеть не мог пота. Однажды на балу, когда капельмейстер отлучился, полковник встал на его место и давай дирижировать оркестром. А капельмейстер вернулся и говорит: «Ваше благородие, я в ваши дела не вмешиваюсь, пожалуйста, не вмешивайтесь в мои». Полковник, недолго думая, выхватил шашку и зарубил его на месте. Полковника арестовали и вызвали из штаба генерала. Вот явился штабной генерал и спрашивает: «Где полковник?» А ему говорят: «Под арестом. Хоронить мы убитого не стали, ждали вас». А генерал приказал: «Полковника освободить, а капельмейстера похоронить!» Вот как! Слушайте дальше про полковника. Однажды вернулся он домой и застал у жены прапорщика. Полковник пришел в ярость: «Вы что здесь делаете?» Прапорщик кинулся бежать. «Смирно!» — скомандовал полковник и приказал вестовому: «Сбегай за парикмахером!» Когда парикмахер явился, полковник приказал ему сбрить наголо золотистые локоны жены. Парикмахер повиновался, а прапорщик, стоя навытяжку, вынужден был при этом присутствовать. Жене, конечно, эта операция ничуть не помешала — она надела парик и стала принимать других прапорщиков.

— Пойди-ка сюда, солдатик! — вдруг обратился безногий к Петрику. — Сними повязку, пусть все увидят твой вытекший глаз. Пора народу пробудиться от сна, и пускай земля колыхнется под ногами наших врагов… Народ…

Деньги сыпались в мисочку со всех сторон. Петрику это казалось диким и возмущало. Чего хочет безногий? Что скрывается за его речами? Он и влечет к себе и отталкивает. Если б Петрик так владел языком, как безногий, он говорил бы совсем о другом. Ему есть что сказать, да язык не повинуется. Безногий все-таки противен. Конечно, ноги нужно иметь, но если их нет, то нечего ставить перед собой мисочку и болтать.

На базаре, возле широких деревянных ступенек пивной, занимающей несколько комнат, бабы торгуют холодцом и белесыми витыми калачами. Здесь же, прислонившись к заборам, проводят свой день возвратившиеся с войны инвалиды. Они растерянно поглядывают на шумный базар, мало разговаривают между собой, но держатся всегда вместе. С бессильной завистью и болью смотрят они на веселый гомон вокруг. Нет, невозможно сбросить с себя, как одежду, раны, язвы войны, избавиться от непередаваемого нагромождения страхов, которые поселились в их молодых душах и изничтожили все живое. Даже от многострадальных, видавших виды шинелек не так легко отделаться.

Когда явился безногий, многие инвалиды покинули крыльцо пивной и стали пробиваться к нему поближе. Они слушали молча, не качали в знак согласия головами, как пожилые мужики, которые, послушав его, собирались потом кучками и обсуждали все, о чем толковал безногий.

Вскоре сюда приплелся заросший до глаз старик с попугаем, достававшим «счастье»; некоторые инвалиды перебрались к нему и молча наблюдали за тем, как деревенские молодухи отдавали пятаки и гривенники и получали взамен свое счастье и судьбу.

Петрик тоже подошел было к людям, обступившим попугая, но толпа вдруг брызнула во все стороны: в нее с ходу врезался барский выезд — четверка лошадей, запряженная цугом в черную лакированную карету, в нее можно было смотреться, точно в зеркало. В карете восседали: сам господин Лукьянов и две его молоденькие дочки, тепло одетые, но воздушные и нежданно светлые. Тут было чему подивиться!

Весь базар разом обернулся в сторону кареты, а затем расступился перед горячими рысаками, которые горделиво, с высоко поднятыми головами прокладывали себе дорогу в толпе.

Можно было поклясться, что это та самая упряжка, которая в давние времена здесь же, в местечке, понесла, сбросила кучера и бешено помчалась по улицам. Люди тогда в панике хватали детей, уносили их в дом и, запершись, из-за закрытых окон следили за дикой скачкой обезумевших коней.

Карета подкатила к аптеке. С подножки медленно, неуклюже спустился пан Лукьянов, точно спустился бочонок, наполненный доверху драгоценной влагой. Дочери тоже вошли в аптеку.

Петрик пробился сквозь толпу мужиков и инвалидов, окруживших панский выезд. Заколотилось сердце: сорвать повязку с глаза, показаться Лукьянову, и пускай он его узнает! Петрик может немало рассказать пану о фронте, о войне — весь базар заслушается. Ноги сами собой привели его в аптеку, где гости весело болтали с хозяином о сюрпризах к празднику, о делах на фронте.

Как только гости вошли, провизор, Переле и другая помощница бросили всех покупателей и занялись лукьяновскими дочками, которые беспрестанно требовали показать им то одно, то другое; и перед ними вырастали баночки, коробочки, сверкающие граненые флакончики, изукрашенные пестрыми бантиками. Пришедшие до них покупатели почтительно уступали место и даже сами заинтересовались богатыми барскими покупками.

Внезапно между богатым помещиком и провизором вырос Петрик. Лютая ненависть переполнила его, ударила в сердце, в голову, в ноги, затуманила взор, воспламенила лицо; вытекший глаз под повязкой стало жечь, как огнем. Он сдернул повязку с головы и приблизил лицо вплотную к налитой жиром, взбешенной физиономии барина. Однако вымолвить что-либо он был не в силах. Сердце у него зашлось и отняло речь.

Чьи-то руки в тот же миг схватили его сзади и в два счета выставили из аптеки. Дверь захлопнулась, и Петрик, униженный, отхлестанный, увидел себя на крылечке с повязкой в руке.

Он побрел по задним рядам базара, беспрестанно ругая себя за свою беспомощность, немоту. Ему бы собрать инвалидов, потолковать с ними, обратиться с речью к народу, толпившемуся на базарной площади, всколыхнуть его. Но как это сделать?

Базар начал разъезжаться. В это время со стороны моста подкатили три подводы с отпущенными на побывку солдатами. Внизу, на окраине, там, где обитают плотники, кузнецы, тотчас поднялась суматоха. Попозже всполошились и улицы на горе. Город бежал навстречу подводам. Люди кидались на шею раненым; слышались плач, радостные выкрики и расспросы, расспросы без конца. Петрик тоже подошел к подводам и увидел Ару Пустыльника; он похудел, отощал, на вытянувшемся лице торчали одни глаза. Жена и мать припали к нему и ни за что не отпускали. Он увидел Петрика и кивнул ему головой. Радость дрожью пробежала по телу и подтолкнула Петрика поближе.

Загрузка...