Так — вопреки сценам смерти, болезни, насилия и нищеты — приходится определить повесть Льва Квитко «Лям и Петрик», потому что в мире Квитко слово «детство» — это синоним слова «счастье», другого детства просто не бывает.
Страшная книга о счастливом детстве — это нелогично, но «Лям и Петрик» — нелогичное произведение: в нем разорваны причинно-следственные связи, события начинаются в пустоте и обрываются в пустоту.
Впрочем, в биографии автора повести тоже много странного: все неправильно, недостоверно, перепутано. Все, кроме дня, и места, и способа смерти. 12 августа 1952 года в Москве поэт Лейб Квитко был расстрелян вместе с другими членами Еврейского антифашистского комитета. Вот в этом мы можем быть уверены. А в остальном путаются даже энциклопедии.
Имя и фамилия. Его звали не Лев Квитко, а Лейб Квитко. Но имя и ударение в фамилии как-то сами собой русифицировались.
Год рождения. Справочники называют 1890-й, но сам поэт, не зная точно, полагал, что это был не то 1893-й, не то 1895-й. Судя по автобиографическому «Ляму и Петрику», последняя дата больше похожа на правду.
Место рождения. Энциклопедии указывают Голосков (Хмельницкая область, Украина) на северо-западе Подолии. На самом деле Квитко родился в местечке Голосков на Южном Буге, тоже в Подолии, но в ее противоположном, юго-восточном углу. Теперь это Николаевская область. В Подольской губернии было два местечка с названием Голосков: одно, то, что в нынешней Хмельницкой области, сохранило свое название, а то, что в нынешней Николаевской, было переименовано в село Голосково. Это недалеко от Кривого Озера, Голованивска, Богополя, Балты, Саврани. Все эти топонимы юга Подолии мелькают на страницах прозы Квитко.
Повесть «Лям и Петрик» автобиографична. Семья Квитко почти поголовно вымерла от туберкулеза. Он очень рано начал трудиться, получил образование самоучкой. Перед революцией его первые стихи заметил тогда уже известный прозаик Довид Бергельсон. Квитко начал публиковаться в 1917 году и практически сразу стал одним из ведущих еврейских поэтов. В 1921 году, как и многие советские еврейские литераторы, выехал в Германию, где тогда на недолгое время сложился новый центр литературы и книгоиздания на идише. Работал в советском торгпредстве в Гамбурге, там же вступил в Германскую компартию. (А в 1939 году — в ВКП[б]. И был в этом, как и во всем остальном, что делал и писал, совершенно искренен.) В 1925 году вернулся в СССР и поселился в Харькове, тогдашней столице Украины. В начале 1930-х годов детские стихи Квитко, которые до этого широко издавали на идише, заметили Маршак и Чуковский. Очень быстро благодаря многочисленным переводам он стал мэтром советской детской поэзии. В годы войны входил в руководство Еврейского антифашистского комитета и разделил судьбу лучших еврейских поэтов и писателей, казненных в 1952 году.
Квитко знают как замечательного детского поэта. Его лучшие детские стихи в русских переводах вместе со стихами Чуковского (он дружил с Квитко и написал о нем восторженные воспоминания[5]), Маршака и Михалкова (они переводили Квитко) вошли в большой советский канон. Сейчас их читают меньше, но люди старшего поколения помнят и «Анну-Ванну», и «Климу Ворошилову письмо я написал», и стихи о шалуне Лемеле. Квитко одним из первых начал писать для детей на идише, но в 1920-х годах его воспринимали, прежде всего, как оригинального лирического поэта. Так же как «Лям и Петрик», эта «взрослая» лирика, почти неизвестная русскому читателю, представляет собой странную, «невозможную» смесь экзистенциального ужаса и тихой радости.
Повесть «Лям и Петрик» (написана в 1928 году) подвела итоги первому, наиболее яркому периоду творчества Квитко. Она неоднократно выходила в русском переводе, но оставалась в тени детской поэзии Квитко.
Почему-то считается, что книги о детях и подростках пишут для детей и подростков. В «Ляме и Петрике» речь идет о детях, но это совсем не детское чтение. Разорванное, алогичное повествование, скорее всего, не понравится подростку, ждущему связного, увлекательного нарратива. Тот, кто по привычке ждет от Квитко чего-то радостного, получит картины беспросветной нищеты, голода, болезней и побоев. Конечно, если до «Ляма и Петрика» прочитать сборник стихов Квитко «1919», пропитанный ужасом петлюровских погромов, все встанет на свои места. Но «1919» не переведен на русский язык.
«Лям и Петрик» — проза поэта. Какой поэт, такая у него и проза. Поэтому разговор о «Ляме и Петрике» нужно начинать со стихов. Квитко был авангардистом, причем одним из самых радикальных. Но в этом эстетическом радикализме не было ни эпатажа, ни нарочитости.
В начале XX века мир детства стал предметом специального интереса: начали изучать детское творчество, выставлять детские рисунки. Детство особенно интересовало молодую, еще «не вышедшую из детства», светскую еврейскую культуру.
Сразу после революции зародилась массовая еврейская детская литература, впервые попытавшаяся разговаривать с ребенком на его собственном языке. Так, в 1920-х годах художник Иссахар-Бер Рыбак иллюстрировал детские книги, воспроизводя манеру детского рисования. Рыбак вместе с Квитко участвовал в работе киевской «Культур-лиги», иллюстрировал его сборники детских стихов.
Все мемуаристы, пишущие о Квитко, отмечают его необыкновенную детскость. В своих стихах Квитко постоянно обращается к детскому мировосприятию, но для него это не сумма приемов, а естественное состояние души. Самые страшные «погромные» стихи Квитко по формальным признакам мало чем отличаются от его самых веселых «детских» стихов. Спонтанность изложения, простой синтаксис и бедный словарь, небогатый набор метафор (но те, что есть, особенно пронзительны) и, самое главное, тот особый аскетизм выразительных средств, когда смысл высказан не в словах, а зияет в пустотах и зазорах между словами.
Квитко осознавал поэтическую мощь зияния. В одном из его поздних стихотворений простак, посланный помещиком на рынок за волами, покупает на хозяйские деньги нигун, напев без слов, за что подвергается жестокому наказанию. И этот напев, который повторяется рефреном после каждой строфы, выражен строчкой точек.
Как рассказать о поэте, чьи «взрослые» стихи почти не переведены на русский язык? Можно поискать аналогии. Чем сложнее становилась русская поэзия XX века, тем больше тосковала о невозможности «впасть как в ересь, в неслыханную простоту». «Темный» и «сложный» Вячеслав Иванов с восторгом встретил появление стихов Елены Гуро, кажется самого близкого к Квитко русского поэта. Близкого не тем, что похожа на Квитко, а тем, что непохожа на всех остальных. Близкого в обладании таинственным даром пустоты, тишины и простоты. Такую простоту можно встретить в стихах Кузмина и Хлебникова, но им она давалось не спонтанно, а как результат сознательных попыток «разучиться» писать.
Вот фрагмент одного из очень немногих ранних, 1923 года, стихотворений Квитко, переведенных на русский язык. Это перевод футуриста, поэта и переводчика Григория Петникова.
Осень иная меня ожидала —
И увела далеко от моих городов.
Юности споров еще не закончил,
Не уложил голубей своих спать,
Девушкам милым слова не молвил,
Затаенного, родного слова.
Осень иная меня ожидала —
И увела далеко от моих городов.
Как больно растрачивать дни
На чужбине!
И я стыжусь плодов созрелых
Юности моей, —
Как шелуху ненужную, я высыпаю их
На площади чужие,
И страшно мне,
Что стынет кровь.
И вот на ярмарке, враждебной и чужой,
Встает перед глазами у меня теленок,
Кнуты свистящие, сухие пальцы
На теленке,
На теплом и нагом теленке.
Вот на чужбине
В комнате играю
И строю мир себе:
Вот маленькое небо,
Едва очерчена луна,
И деревце и веточка
Зеленая какая!
Мое к ней прикоснулось сердце,
Легло —
И отдыхает…
По этому стихотворению можно отчасти представить себе лирику Квитко.
Алогизмом и игровой природой стихи Квитко близки к поэзии обэриутов. Между прочим, они переводили Квитко, особенно удачны переводы Заболоцкого. Квитко ценил его выше других своих переводчиков. Художественная эволюция Квитко тоже во многом напоминает Заболоцкого. Так же как Заболоцкий в 1930-х годах обращается к «новому классицизму», так и поэзия Квитко в это время становится более уравновешенной, более традиционной.
«Лям и Петрик» — повесть о детстве двух мальчиков: еврейского, по имени Лям, и украинского, по имени Петрик.
До середины повести речь идет в основном об alter ego автора — Ляме. Приятель Ляма Петрик в начале книги находится на периферии повествования. Мальчики вдвоем убегают из дома, но случайно разлучаются и, как оказывается, практически навсегда (их встреча через много лет фиксирует конец книги). После того как герои расстались, автор сначала следит за приключениями Ляма, а потом переключается на оставшегося в одиночестве Петрика. Таким образом, «Лям и Петрик» — это не оба героя вместе, а сначала Лям и потом Петрик. Именно ребенок, постигающий мир, воюющий с миром и защищающийся от его ударов, все время оказывается единственным субъектом действия и единственным наблюдателем, поэтому в центре рассказа должен быть только один мальчик.
Первые две трети книги превосходны, но по мере того, как герои взрослеют, писатель теряет к ним интерес. Конец повести — участие Ляма и Петрика в революционной борьбе, фронт Первой мировой и, наконец, встреча в дни Февральской революции — скомкан. Автору неинтересно писать «настоящую» повесть, в которой жизнь героев вплетена в большое историческое время. Такой прозы было достаточно и без Квитко.
В книге все написано с точки зрения маленьких мальчиков, которые принимают окружающую жизнь как данность, не ищут никаких объяснений и не дают их читателям. В книге то и дело появляются из ниоткуда и исчезают в никуда новые персонажи. Тот, кто был в глазах десятилетнего мальчика храбрецом и весельчаком, при новой встрече оказывается жалким трусом, но ничто не обосновывает эту метаморфозу. Несимпатичный сын богатея вдруг становится храбрым революционером. Маленький Лям не понимает того, куда уезжает его отец и чем занимается в этих поездках. Петрика на вокзале подбирает некто Йотель (что это — имя или фамилия?) и увозит на Днепр, где происходит заготовка рыбьей чешуи. И Йотелю, и организованному им промыслу посвящено немало страниц, но мы так и не узнаем ни что за человек этот Йотель, ни зачем ему понадобилась чешуя, как не знает этого Петрик. Читателю не следует знать больше главных героев повести.
Повесть Квитко написана так, как будто всей европейской прозы о детстве просто не существует. «Ляма и Петрика», естественно, хочется сравнить с «Детством» Горького. Но Горький, препарируя восприятие ребенка, сам при этом остается взрослым. Квитко гораздо радикальней: его горизонт — это то, что видит и понимает ребенок. И только.
Самые сильные страницы повести — первые, там, где маленький Лям то видит сон, то просыпается, и ни он сам, ни читатель не в состоянии отличить сон от яви. Ляму снится ледоход на Южном Буге, снится, что он, Лям, «стоит один-одинешенек на льдине посреди Буга, там, где летом омуты, и его несет». Так книга начинается с Южного Буга, большой реки, с которой символически связана жизнь и взросление главного героя. (Такой же осевой рекой в повествовании о Петрике становится Днепр.) Этот ледоход — метафора жизни и мировосприятия героев. По полой воде, сталкиваясь и ломаясь, идут льдины, а вода несет и их, и бревна, и камыш, и какой-то сор. Движение хаотично и непредсказуемо. Нет способа предвидеть, что стрелой помчится дальше по реке, что застрянет, что на что налетит и сломается. Конфигурация происходящего меняется каждую минуту — страшно и весело одновременно. Такова же жизнь героев повести: в ней нет никакого смысла, никакой направляющей силы, никакой заранее рассчитанной траектории и цели. Все, что им остается, — это быть готовыми ко всему, ничему не удивляться и изо всех сил стараться выплыть.
Этот образ уносимого потоком и борющегося с потоком был важен для Квитко. Вот одно из самых ранних его стихотворений «Жучок» (1917) в известном переводе Маршака:
На улице ливень
Всю ночь напролет.
Разлился бурливый
Ручей у ворот.
Оконные стекла
Дрожат под дождем.
Собака промокла
И просится в дом.
Вот в лужу из лужи,
Вертясь, как волчок,
Ползет неуклюжий
Рогатый жучок.
Упал вверх ногами,
Пытается встать.
Подвигал рогами —
И встал он опять.
До места сухого
Спешит доползти,
Но снова и снова
Река на пути…
Плывет он по луже,
Не зная куда.
Несет его, кружит
И гонит вода.
По панцирю капли
Стучат во всю мочь,
А ножки ослабли —
Грести им невмочь.
Вот-вот захлебнется
Гуль-гуль! — и конец!
Но нет, не сдается
Отважный пловец.
Измучен борьбою,
Пропал бы жучок,
Как вдруг пред собою
Увидел сучок.
Из чащи дубовой
Приплыл он сюда.
Его из дубровы
Примчала вода.
И, сделав у дома
Крутой поворот,
К жучку удалому
Он быстро идет.
Спешит ухватиться
Жучок за него.
Теперь не боится
Пловец ничего.
По воле потока
В своем челноке
Плывет по широкой,
Глубокой реке.
Но близок дощатый
Дырявый забор.
И путник рогатый
Пробрался во двор.
Пробрался — и прямо
Направился в дом,
Где мы с моей мамой
И папой живем.
Попал он на суше
Ко мне в коробок.
И долго я слушал,
Как трется жучок.
У квалифицированного читателя есть устойчивые ожидания того, чем должна быть книга о детстве, тем более о еврейском детстве, о детстве в местечке. Ни одно из них не сбывается. Вся повесть — это такой большой «минус-прием».
Жизнь главного героя книги, Ляма, так скудна и тяжела, что в ее описании нет места тем переживаниям, которые сопровождают традиционно еврейского подростка в классической еврейской прозе. Допустим, у Шолом-Алейхема то и дело речь заходит о пресловутой «процентной норме», не дававшей еврейским мальчикам поступать в гимназию. Но Лям (а равно и Петрик, на которого такие ограничения не распространялись) даже не слышал о существовании гимназий, у него другие проблемы: голод, побои, туберкулез. Антисемитизм совершенно не волнует героев повести, их жизнь «ниже» уровня национальной дискриминации. Лям сталкивается с государственным ограничением прав еврейского населения только один раз, узнав, что ему, оказывается, нельзя ночевать в Николаеве. (Николаев был исключен из черты оседлости.) Это, в череде других бед и унижений, не производит на него большого впечатления.
В повести почти полностью отсутствует описание традиционной еврейской жизни, хотя ее действие начинается в очень консервативном маленьком местечке. Но герои повести так бедны, что у них нет сил ни на что, кроме выживания. Кроме того, в поле зрения персонажей, которые неотделимы от своего автора, попадает только то, что могло привлечь их внимание, а это, конечно, не рутина еврейской повседневности, как бы она ни была экзотична. «Лям и Петрик» — это, так сказать, антиэтнографическая повесть.
И все же какие-то важные детали традиционного быта проскальзывают в ней, особенно в ее первой, «местечковой», половине. Лям происходит из очень бедной (все его братья и сестры зарабатывают ремеслом, а не торговлей), но в прошлом сравнительно благополучной семьи. У них есть самое главное — собственный дом. То есть когда-то это семья принадлежала к почтенному сословию обывателей, балебатим. История семьи Ляма — это не история нищеты, это история обнищания, упадка и вымирания.
Есть еще несколько деталей, которые и тогда не выглядели чем-то повседневным, а потому задели воображение Ляма. Жители местечка, особенно женщины, верят в цадиков-чудотворцев, например, мать Ляма хочет отнести записку на могилу ребе-чудотворца. Туберкулез, который косит членов семьи Ляма, объясняют проклятием ребе из Саврани[7]. Рядом с гробом умершей в девичестве сестры Ляма ставят свадебный балдахин. Но и этой экзотике автор не дает никаких внутренних объяснений, как не дает их вообще ничему, происходящему в повести.
Например, читатель не знает, на каком языке общаются между собой Лям и Петрик. Читателя это не должно волновать, как это не волнует героев повести, чье общение протекает безо всяких лингвистических рефлексий. Только в середине повествования Квитко мельком сообщает о том, что Петрик знает идиш, что было характерно для украинского меньшинства, проживавшего в еврейских местечках. Вероятно, и Лям знает украинский, но это никак специально не обсуждается.
Так все-таки где же среди голода, смертей и побоев притаилась радость? Да вот же она. Все, что делают Лям и Петрик (а это часто очень тяжелая и грязная работа), они делают с радостью, с любопытством, с интересом. Мир прекрасен сам по себе.
Вот Лям становится помощником маляра. Тяжелая работа, в результате которой мальчик упал с крыши и разбился чуть не насмерть. Но пока, работая на раскаленной крыше, Лям видит вот что:
Внизу лежал солнечный город, зеленели леса и долины, весело переливались речки. Какая красота кругом! Какое чудесное лето! Вон там из высокой мельничной трубы валит дым, а там по дороге тянутся крестьянские телеги. Во дворе под деревьями пляшут две точки: то сольются в одну, то пляшут одна над другой — это резвятся две собачки. Жалко, мельница загораживает, а то Лям наверняка увидел бы свой город, свой дом. А если б бабушка вышла на крылечко, и ее бы узнал.
Лям и Петрик, выросшие здоровыми среди больных и умирающих, каждый день воспринимают с радостью, как подарок, как особую награду. Люди часто злы, еще чаще равнодушны, но есть то, что всегда радует, — это все время обновляющийся мир, который сулит новые, неизведанные радости. А когда становится совсем невмоготу, можно просто встать и отправиться бродяжничать по свету. Уйти куда-нибудь. Хуже не будет. Так, на середине повести Лям и Петрик, распрощавшись с родным местечком, уходят странствовать, становятся беспризорниками.
Лям по дороге теряет Петрика. Потом попадает в Николаев, из Николаева — в Херсон. Меняет ночлеги и занятия. Окружающая его жизнь груба и жестока. Среди прочих приключений он работает помощником коновала, который холостит коней и быков. Отбивается в ночлежке от гомосексуальных домогательств. Попадает в полицию. Но все-таки выход есть. Всегда можно встать и уйти. Встать и уйти — это и есть формула счастья.
Херсон пришелся Ляму не по душе.
Но тут он встречает ватагу бродяг-босяков, бредущих работать на шахтах Донбасса. Решение очевидно.
На рассвете Лям ушел вместе со всеми, босой, оборванный, навстречу встающему солнцу.
Лев Моисеевич Квитко (1890–1952) — еврейский поэт и переводчик. Рано осиротев, он некоторое время посещал хедер, с 10 лет начал работать. С 1917 года жил в Киеве, где были изданы его первые поэтические сборники. В 1921 году поселился в Берлине, затем в Гамбурге, где продолжал издавать свои стихи.
В 1925 году Квитко вернулся в СССР, вошел в литературную ассоциацию «Октябрь» и редколлегию журнала «Ди ройтэ вэлт» («Красный мир»), в котором были напечатаны его рассказы, автобиографическая повесть «Лям и Петрик» и другие произведения. В 1928 году вышло 17 книг Квитко для детей. В годы войны был членом президиума Еврейского антифашистского комитета (ЕАК) и редколлегии газеты ЕАК «Эйникайт» («Единство»), в 1947–1948 годах — литературно-художественного альманаха «Родина». В числе ведущих деятелей ЕАК Лев Квитко был арестован 23 января 1949 года, 12 августа 1952 года расстрелян.
«Лям и Петрик» (1929) — повесть о детстве двух мальчиков: еврейского по имени Лям, и украинского, по имени Петрик. В истории Ляма много событий и впечатлений из детства самого Льва Квитко.