13

Поэтом я не стал, но безустальный поиск поэтического слова вывел меня однажды к сказке. Это случилось в пятьдесят пятом году. Мы учительствовали с братом в селе Бригадирске Ульяновской области. Село прекрасное: с трех сторон лес, с четвертой — степь, посреди села — длинный заросший камышами пруд и речка.

Как-то в воскресенье мы шли с Вениамином вдоль улицы. Была уже осень. Пахло усохшей пылью. Седая, старая лошаденка стояла у школьной ограды и, поджав левую заднюю ногу, о чем-то думала. У колодца, забыв о ведрах, сплетничали бабы. Утром я написал стихотворение о лосе и теперь прочитал его Вениамину:

Из рощи среди ночи не спеша

К речушке лось состарившийся вышел.

Встал у воды, прохладою дыша,

И долго так стоял под неба звездной крышею.

О чем-то думал, что-то вспоминал,

Порою приходя в незримое волнение,

А ветерок полночный колыхал

У ног его седое отражение.

Когда заголубел над речкою туман,

Он вздрогнул вдруг и подогнул колени,

Беззвучно рухнул в молодой бурьян,

И жизнь вместилась в краткое мгновенье.

Заря горела ярко, хорошо.

И солнце за рекою вызревало.

А он лежал, недвижный и большой,

Теплом последним землю согревая.

Я ждал, что Вениамин скажет о моем стихотворении, а он не сказал ни слова. То ли оно не понравилось ему, то ли грустинка, заложенная в нем, передалась и ему, и он обживал ее в себе, боясь обеднить разговором.

Стояло устойчивое приятное тепло. Толсто распушась, лениво купались у плетней в золе куры. Где-то под потолком неба невидимые кричали орлы. В садах с деревьев падали желто-красные листья. Они вышли из земли и теперь снова возвращались в землю, чтобы дать жизнь тем, кто еще не жил. Они добры, у них нет зависти к идущим за ними. Они уходят легко, без надрыва... Нам бы научиться так жить и так умирать. Прозрачность и трогательность разливалась по округе, вкрадывалась в сердце тишиной, успокаивала.

В мои мысли неожиданно вошел голос брата:

— Я о твоем лосе, Владимир. Не знаю, как в этом стихотворении с поэзией, а вот сказка в нем безусловно есть... Послушай, а почему бы тебе не попробовать писать сказки?

Я посмотрел на него с ошарашенностью: он так обыденно, так буднично сказал — почему бы тебе не попробовать? Как будто речь шла о том, чтобы сплести из прутьев кошелку. Сам он уже писал сказки, и у него даже вышла книжечка, и теперь он приглашал заняться сказками и меня.

— Ты это всерьез, Вениамин?

— А почему бы и нет?

— Да о чем я стану писать-то?

— Ха, да обо всем: ведь все вокруг нас — сказка. Гляди и пиши.

Была пора заготовки капусты. Над улицей реял запах измельчаемых кочнов, слышался чмок тяпок о днища корыт... Вениамин загорелся сам и теперь зажигал меня:

— Ведь мы же ходим по сказкам... Возьми хотя бы вилок капусты, самый обыкновенный вилок. Поверти его, подумай над ним, вслушайся, как хрустит он. Иногда достаточно шороха, звука, чтобы родилась и начала ветвиться мысль. Мир одухотворен, он живет своей идущей параллельно нашей жизнью, и нужно только вслушаться, всмотреться в него, и он откроется, заговорит с тобой.

Брат приковал мое внимание к вилку капусты и забыл об этом, заговорил о солнце, что вот и о нем можно написать сказку, что оно, как бы ни было ему трудно, каждое утро встает и поднимается в небо — светить земле, согревать ее теплом своим, чтобы не чувствовала себя земля одинокой. Он говорил о солнце, а я мысленно вертел перед собой вилок капусты, мысленно сжимал его в ладонях, слушал, как он похрустывает — хрум-хрум.

Вениамин говорил о звездах, что и они могут быть героями сказок, воспламенившись, он продолжал развивать мысль о сказочности окружающего нас мира. Разгоряченный, вдохновенный, он шел, овеваемый свежим октябрьским ветром, и сказки гудели, клокотали в нем, и он в щедром размахе души своей готов был делиться ими со всеми, кто пожелал бы в эту минуту откровения слушать его. Он говорил громко, страстно и все — зря: я не слушал его. Я был занят все тем же вилком капусты, похрустыванием его. Хрум-хрум — в этом что-то было, за этим что-то таилось, и я чувствовал, что еще немножко, и оно объявится. Еще чуть-чуть, еще маленькое усилие души.

«Хрум-хрум», — повторял я про себя, ожидая озарения, а Вениамин, подхваченный бурным потоком прорвавшейся фантазии, говорил:

— Ведь это же так просто: увидеть среди обыденности сказку. Например, ты берешь самого обыкновенного мужика. Надоело ему жить в бедах да тяготах. Запряг он лошадь и поехал искать себе иную долю. Ехал, ехал и приехал к краю земли. Привязал коня вожжой за рог месяца, взял мешок и пошел на небо за счастьем. Ну и продолжай описывать приключения его... Или возьми хотя бы такую фразу: «На лугу лягушата играли в футбол».

Он жонглировал на ходу рождающимися сказочными сюжетами. Я знал: завтра они пригодятся ему и не хотел мешать ему, но и не хотел, чтобы он мешал мне. Я тихо отстал от него, и он даже не заметил этого. Он все так же шел по улице, громко говоря и размахивая руками, а я повернулся и пошел к школе, где жили мы, никого не видя и ни с кем не разговаривая: я боялся растерять то, что вдруг родилось и зазвучало во мне. В комнате у себя я сел к столу, придвинул поближе стопку бумаги и сразу же набело выплеснул из себя:

«Полз как-то Уж в лунную ночь мимо капустника бабушки Агафьи и слышит: где-то совсем рядом воровством попахивает. Остановился. Принюхался. И впрямь за плетнем жуликовато похрупывает:

«Хрум-хрум».

Пауза. И опять:

«Хрум-хрум».

Просунул Уж в щель плетня плоскую голову, и высунутый раздвоенный язычок его затрепетал от возмущения: сидит на капустной грядке заяц Рваный бок и безобразием занимается.

Сорвет маленький — с кулачок — капустный кочан, поднесет к уху, пожмет лапками, послушает, как хрустит: сочно или не сочно. Подмигнет луне, улыбнется, надкусит немножко — хрум-хрум, — положит рядом.

И снова: сорвет молоденький кочан, поднесет к носу, понюхает, как пахнет — вкусно или не вкусно? Подмигнет луне, улыбнется, надкусит немножко — хрум-хрум, — положит рядом.

А когда нарвал кочанов этак пять или шесть, положил в мешок, взвалил на плечо, перемахнул через забор и пошагал спокойненько себе в лес.

Посмотрел ему вслед Уж и вспомнил, как по этой самой тропинке бабушка Агафья, опираясь на костыль, воду из речки на коромысле носила кочаны поливать. Жалко ему ее стало. «Жулик! Узнал, что бабушкин костыль не стреляет, и безобразничает!» — подумал Уж, а вслух побоялся сказать: больно любил Рваный Бок «барыню» на ужах отплясывать.»

Так родилась моя первая сказка — «Хрум-хрум». Так обыкновенно, буднично совершилось это открытие самого себя, определилась дорога на долгие счастливые годы вперед. Сердце, наконец, нашло окошечко, чтобы объявиться, заговорить с миром. Жизнь входила в сердце долго и трудно, а пошла из него легко и озорно: играючи, вприпрыжку. Верно говорят, что вода имеет свойство накапливаться, а плотина прорываться: то, что годами копилось в памяти, прорвалось, хлынуло в сказки.

«Беседа под кустиком».

«Отчего смеялись лошади».

«За медом».

«Внук старого грома».

Сказки лихо, задорно выпрыгивали из меня. За неделю написался сборник, а через год мы уже держали его с братом в виде книжечки, изданной Ульяновском. Предложили книжечку Москве, и Москва приняла. Хотя мы родились и выросли в Самарской губернии, как говорили в старину, печататься на родине стали не вдруг.

«Сказки дедушки Матвея».

«Хрум-хрум».

«Песня скрипки».

Три рукописи, три открытия, три разных направления в сказке, широко развитых нами позже. Куйбышев возвращает, Ульяновск издает. Новые предложения и новый отказ — нет.

Печатает «Пионерская правда».

Передает Всесоюзное радио.

Издает «Детгиз».

Куйбышев по-прежнему возвращает рукопись за рукописью. Вернулась на письменный стол написанная Вениамином повесть о бельчонке «Приключение Полхвоста». Вернулось написанное мною лирическое повествование «В стране оранжевых облаков». Вернулись и еще три рукописи. Рецензии одна лютее другой — «Плохо», «Не интересно», «Вредно для детей», «Это вовсе не сказки, а какие-то истории». Что ни рецензия, то и пуля в сердце. Самый разящий, почти смертельный удар был нанесен в пятьдесят девятом году. Рецензент наиздевался над нами всласть. Каких только заметок не начертал на полях рукописи: «Это пакость», «За это авторов сечь надо», «И это предлагается детям!»

Не церемонился, слова искал поядовитее, змеевее, а самое обидное — изгадил рукопись красным карандашом.

После такого удара встают не вдруг. Почти на четыре года нас вывели из рабочего состояния. Дорогу в издательство мы забыли да и не писали ничего, и если бы не случай, возможно оказались бы убитыми навсегда.

Как-то в коридоре областной газеты мы случайно столкнулись со старшим редактором издательства Анной Израилевной Зусиной. Она остановила нас, начала жать руки:

— Ребята, нет ли у вас новых сказок? Мы могли бы издать их... Понимаете, у нас выпал Петров, и в плане оказалась дыра. Так есть или нет?

— Как нет? — я едва не захлебнулся от радости собственной слюной. — Мы вчера сняли с машинки новый сборничек, даже не вычитали еще.

Я лгал, никаких новых сказок у нас не было, но редактор обрадовалась моему вранью:

— Несите, мы посмотрим. Завтра же приносите, мы завтра же и проглядим. Я лично займусь этим.

Это страшно, когда в плане вдруг оказываются дыры: в них начинают дуть ветры, появляются сквозняки, а со сквозняками шутки плохи.

Мне жалко Геннадия Петрова, но не «выпади» он из плана, вероятнее всего не было бы и нашего возвращения к сказке. Обрадовавшись представившейся возможности издаться, мы приехали с братом домой, мы уже жили тогда в Безенчуке, достали с полки ту самую изгаженную рецензентом рукопись, за ночь в две машинки перепечатали ее и утром привезли в издательство. Анна Израилевна лично прочла ее и сказала:

— Ну вот, наконец-то братья Бондаренко научились писать сказки... Мы издаем это.

И она подняла над столом нашу рукопись. Она сделала для нас больше: создала рекламу нашим сказкам. По ее предложению они были напечатаны в областной газете, переданы по областному радио. Их приняло к показу телевидение.

Те же сказки и такой разный прием... Ах, если бы это внимание да чуть-чуть пораньше, насколько бы седин было бы меньше на голове и насколько бы сегодня было здоровее сердце, да и ребра от литературных пинков не так бы ныли.

Загрузка...