СКАЗ О ВОЛКЕ

1

Ночь волк провел в степи.

Вечером, когда лес наполнился сумерками, он вылез из-под ели, встряхнулся, сбрасывая с себя нападавшие с ветвей хлопья снега, и, оставляя за собой непрочные следы, вышел на опушку.

Над заснеженными полями потухал закат.

Далеко мимо колка трактор волок напрямую опутанный тросами омет соломы. В высоком льдистом небе, вздрогнув, обозначилась первая звездочка. В низине спокойные настаивались тени.

Волк поднял ногу и оставил на крайней березе метку, чтобы все знали, что он живет здесь и что этот охотничий участок его. Он каждый вечер перед тем, как уйти в степь, метит березу своим запахом и каждый вечер ревниво обнюхивает ее: не пометил ли ее кто другой, но береза всегда пахнет только его метками.

Волк был стар.

Его сердце гоняло по жилам кровь уже почти два десятка лет.

Он устал жить.

Его не взбадривали ни сон, ни еда. Он тяготился собой и с радостью бы умер, но смерть не приходила за ним.

Волк прожил большую жизнь.

Его тело было все в рубцах и шрамах, но уже давно он не испытывал телесной боли, уже давно не доказывал в драке свое право на кусок степи и кусок леса: драться было не с кем.

Волка звали Серым.

В округе знали его.

Ненавидели.

Прежде чем уйти из леса в промороженный до сини снежный простор, Серый запрокинул голову к затухающему небу и с придыханием, с протяжной тоской и жалобой в голосе послал призыв братьям по крови:

— Иде-е-ем!

Постоял.

Подышал холодом.

Подождал.

Но ни в сером сумеречном лесу, ни в осветленной закатом степи никто не откликнулся на его голос, только долго и далеко катилось с угасающим всхлипом эхо:

— Иде-е-ем!.. дем!..дем!

Пока не утонуло, наконец, в вате сугробов. И опять стало тихо, зябко, бело.

Волк позвал еще раз.

Подождал.

Сегодня на его зов не пришла даже Волчица, но она может прийти потом: она всегда появляется неслышно и так же исчезает, будто растворяется в воздухе и даже не оставляет после себя ни следов, ни запаха.

Она какая-то не такая, как все, его Волчица: она вроде и есть, а вроде и нет ее. Не подойдет, как бывало, не ткнется головой в грудь, не куснёт его, ласкаясь, не оближет ему губы.

Она не такая, как была, его Волчица.

Он не узнает ее.

Не узнает давно.

Высоко, там, где уже горели звезды, летел самолет, помигивая красными лампочками. Волк проводил его тусклыми без блеска глазами, опустил лобастую голову. Осмотрелся.

От леса через степь уходил овраг. Он был завален глубокими снегами и ждал весны, чтобы проснуться и зашуметь. И скоро зашумит он: весна уже близко, о ней уже тенькают по утрам синицы.

Вдоль оврага Серый угрюмо вышел к Лысой горе и на макушке ее остановился. По склону горы круто спускалась санная дорога и, дугой обогнув подступивший к речке луг, бежала к раскинувшейся на взгорбке деревне.

Волк чутко потоптался на вершине горы.

Сел.

Одиноко и молча смотрел он на желтоватые огоньки в окнах домов, на катающихся на санках ребятишек. От изб сползали к лугу утонувшие в снегу плетни, и чудилось: закинули люди в пойму ветловые бредни, поймали в них по клочку земли и тянут каждый к своему берегу.

Людей Серый не любил.

Они ведут себя так, словно все на земле принадлежит только им. Они не считаются с метками, которые оставляет Серый, и не ставят своих.

Люди опасны.

С ними лучше не встречаться: они убивают даже тогда, когда не хотят есть, и называют это охотой. А если бы волки выходили охотиться на людей, разве люди были бы теперь на земле?

За речкой, за полями вставала ополовиненная луна, от нее растекался по снегам красный свет. Над крышами домов в деревне парко пушился из труб белесый дымок. На скриплой улице одиноко взрыдывала гармонь, кого-то искала, звала, ждала отклика. Пели девушки. Кричала женщина:

— Надюрка, хватит тебе на салазках-то ерзать. Иди домой.

Люди жили.

Жили своей обычной, привычной жизнью.

Из ночи в ночь, выходя на макушку Лысой горы, Серый подавал голос, чтобы слышали они там, у себя в теплых домах, что и он жив и что ему тоже хочется тепла и семьи.

Подал он голос и сегодня.

Поднял к звездам голову.

Привздернул верхнюю губу и завыл.

И выл долго, с привсхлипом, и шла слеза в его хриплом голосе, шла над речкой, над лугом, над домами, поднималась к небу, о чем-то прося, на что-то жалуясь.

Бухнул выстрел, колыхнул белую тишину, и следом пришел скриплый дребезжащий голос:

— Цыц, шайтан, чтоб тебе собственной слюной подавиться.

Серый знал: это возмущался на крылечке крайнего к лесу дома вечно веселенький и хмельной дед Трошка. Он всегда возмущается, когда слышит вой Серого, и палит из ружья, но это далеко и потому не страшно.

Серый оборвал вой.

Слева от себя он увидел Волчицу.

Она сидела, поджав под себя хвост, и смотрела прямо перед собой за луг, за село, за поля. Отсюда, с вершины, далеко открывалась щемящая бесконечная степь, на которую с неба густо сходила ночь.

Волчица была совсем близко, но Серый не слышал, как подошла она: снег не скрипнул под ее шагами и ноздри не уловили

ее запаха.

А когда-то он чувствовал ее далеко.

Подсесть бы к ней, положить голову на плечо, сидеть и слушать, как дышит она и как бьется в ее груди сердце.

Но Серый знал: стоит ему сделать только шаг, и Волчица сейчас же исчезнет, перестанет быть видимой. Пусть лучше сидит, пусть хоть так они будут вместе.

Волчица наклоняется и жадно хватает губами снег.

Ее томит жажда.

Ее все время томит жажда, потому она и хватает губами снег и ест, ест, ест его и — пропадает. Только что была и уже нет ее. Первое время, когда Волчица пропадала вот так, Серый кидался искать ее, но земля не хранила ни ее следов, ни запаха. Теперь, когда пропадает она, он не ищет ее: Волчица появится, когда захочет сама, ее не найти.

Ночь еще не выстоялась, но легла уже широко. Мороз выбелил деревья по речке и до хрусткости накалил снега. Ощутив зябкость в хребтистой спине, Серый поднялся и, зашумев мерзлой шерстью, трусцой, чтобы согреться, гребнем горы направился в сторону Гореловской рощи.

Бежал он легко, но и в беге его и в отвисшем животе ощущалась старость и бессмысленность жизни: он бежал ни за чем, бежал просто так, по заведенной издавна привычке и по привычке же подновлял своим запахом метки.

Позади остался Косой овраг.

Остался позади и овраг с терновником.

Серый, не сбавляя шаг, сбегал вниз, поднимался наверх и бежал по гребню горы дальше и лишь в распадке у родника под ветлами задержался. И лето и зиму люди берут из родника воду, считая ее целебной, и потому к роднику сквозь снега пробита тропка.

У родника сидела лисица. Увидев волка, она упятилась в кусты и скрылась по ним, бросив на снег цепочку следов. Серый послушал, как уходит она, сошел к воде, стал пить.

Вода была паркой, отдавала тухлятиной, и все-таки вода лучше, чем снег.

Напившись, Серый оглянулся и увидел позади у себя Волчицу: она ждала, когда отойдет он, нетерпеливо переступала с ноги на ногу, наморщивая гармошкой нос.

Серый отшагнул в сторону. Волчица, приседая, приблизилась к роднику, потянулась к нему губами.

Пила беззвучно.

Жадно.

Долго.

Серый видел, как ходят ее худые бока и бугристо проступают из-под кожи ребра.

Такой она была в ту последнюю свою весну.

Сколько лет прошло.

А она не меняется, не стареет.

Года идут, а она остается такой же, как в ту весну... Тогда он был молодой и сильный и водил за собой стаю.

Как давно это было.

И даже не верится, что было.

Волчица напилась, подняла голову, посмотрела на Серого. С губ ее упали в родник капли. Серый не слышал, как ударились они о воду, и не видел, чтобы по воде пошли круги, а когда с его губ падают капли, то слышен отклик родника и видно, как по воде, колеблясь, расходятся круги.

Она даже пьет не так, как другие.

Серый вздохнул, позвал Волчицу взглядом, как он это делал когда-то, и пошел вниз по распадку. Кося левый глаз, он видел: Волчица идет следом — шаг в шаг, неслышна ступая по снегу, но когда он сошел в долину и оглянулся, ее уже не было.

Он знал: Волчица вернулась к. роднику, чтобы попить еще. Прошло столько лет, а она все никак не может напиться.

Серый не стал ее дожидаться: Волчица может пробыть у родника долго, она простаивает у воды часами, — пошел к Гореловской роще один, это уже близко.

Печатая по снегу широкие следы, волк обогнул озеро с тремя старыми дуплистыми ветлами, у занесенных снегами камышей подстоял зайца, съел его. Голода он не чувствовал, но знал — есть надо. На снегу, где обрывались следы зайца, жарко горела разбрызганная кровь. Серый глядел на нее спокойно: даже кровь, которая пьянила его всегда, не волновала сегодня.

Волк вышел к роще.

Постоял.

Послушал.

Потянул ноздрями воздух — не таят ли деревья какой беды, пометил крайнюю осинку своим запахом, поплелся наверх.

Деревья стояли молча.

Недвижно.

Свет луны, проструившись сквозь окуржавевшие ветви, ложился полосами на мягко пушащийся снег.

Тишина.

Настороженность.

Даже слышно, как пошурхивает на спине промороженная шерсть.

На выходе из рощи Серый набрел на лосиху. Она стояла под дубом и тяжело дышала. Она только что разрешилась. У ног ее дымился на снегу лосенок. Лосиха облизывала его, вытянув шею.

Захотелось подойти поближе.

Посмотреть.

Но прямо перед собой Серый увидел Волчицу. Она смотрела на него с грозной настороженностью. Взгляд ее желтоватых глаз становился с каждым мгновением свирепее, опаснее. Он знал ее такой, когда у них были дети и когда он пытался войти к ним в логово.

Волчица всегда загораживала ему дорогу к детям.

Встала она у него на пути и теперь.

Серый понял ее и, не потревожив лосенка с матерью, побрел дальше.

Волчица осталась у поляны.

Оглядываясь, Серый видел: она ест снег и пугливо косится по сторонам — не собирается ли кто помешать ей.

Наверху у рощи была когда-то деревенька с избами и сараями, садами и огородами, но люди уехали, и от их поселения остались лишь куски саманных стен, проемы пустых окон, кусты одичалых палисадников и еще кладбище с пустынно поблескивающими оградками.

Серый постоял среди развалин.

Постоял у могил.

Вокруг лежала степь, она серебрилась и мерцала под луной. Высоко, небесным простором, зябкие, точно осколки льда, шли звезды.

Обширный покой.

Тишь невозмутимая.

Только далеко справа, за белыми полями, в прикорнувшем у оврага поселочке, дрожит голос: чья-то душа ищет облегчения в песне — то ли зовет кого, то ли прощается с кем, но только дрожит, дрожит.

Из снега торчал обитый ветрами куст полыни. Серый оставил на нем метку и побежал через степь. Голова его была по-прежнему опущена, он был весь в инее и, когда встряхивался, то вспыхивал и становился похожим на искристое облако.

Серый вернулся в лес на рубеже ночи и утра.

Тянуло стылостью.

Сверху сквозь сетку реденьких зеленоватых облаков утомленно глядели догорающие звезды.

У просеки вся белая стояла молоденькая березка. В тишине неприлично громко жахнул мороз.

Березка вздрогнула.

Осыпалась.

За сугробистыми полями в деревне кричали петухи, лениво побрехивали собаки, а в лесу было оцепенело и тихо.

Ночь состарилась и умирала.

Волк постоял на просеке, прошел к своей ели, забрался под шатер ее.

Долго возился.

Умащивался.

По-стариковски кряхтел.

Наконец, свернувшись калачиком, улегся и облегченно вздохнул. Под умным глыбастым лбом его горели два усталых глаза. В складках старчески сомкнутых губ таилась горчинка.

В лес входило утро.

Проснулся ночевавший на березе глухарь и, чернея на суку, вытягивал шею, прислушивался.

Захоркала на сосне белка.

Засуетились синицы.

С недалекой просеки долетел скрип саней — легкий, чуть слышимый.

Серый поднял голову.

Скрип раздавался ближе, ближе.

Серый всегда с тревогой и болью ждет по утрам этот, хватающий за душу, скрип санных полозьев, словно он должен принести облегчение.

Показалась белая от мороза лошадь и сани. В них, поджав обутые в подшитые валенки ноги, в тулупе сидел на охапке сена дед Трошка. Он пробирается в райцентр за товарами для сельпо. Шершавая лошаденка встряхивает удилами и настораживает густо заросшее волосом ухо.

Лошаденка косится на ель.

Она чует волка.

Всхрапывает.

А дед спокоен. Он приотпустил вожжи, выпутал из-за высокого строчного воротника бороденку, поглядел на голубые, как в тумане, деревья, обронил в заревую настоянную на морозе тишь:

— Бла-го-дать.

Снял варежку, нырнул рукой за пазуху, достал темного стекла пузырек, сколупнул ногтем белую обливку, ототкнул, выпил, двигая кадыком, чмокнул губами в донышко:

— Истинная благодать!

Имея пристрастие к вину и не имея лишних денег, дед приспособился к лекарствам: покупал в аптеке и пил настоянные на спирте капли. Старик отбросил за спину опорожненный пузырек из-под эвкалиптовой настойки, вытер горстью губы, подергал вожжи:

— Давай, шевелись полегоньку, поехали.

Повторяя бег лошади, зацокало за деревьями эхо.

Приподнявшись на передних лапах, Серый ждал, но за санями так никто и не показался.

Никто и не должен был показаться.

Мертвые не встают.

Но сердце крупно било о ребра — а вдруг!

Под широкими полозьями стонали раздавливаемые снега. Скрип раздавался все дальше и дальше.

Серый лег, опустил голову на лапы.

Неслышно подошла Волчица, стоит и смотрит большими янтарными глазами, в них — тоска и упрек.

Вокруг все больше желтело от утренней зари.

Уснуть бы.

Но Серый знал, чувствовал: сон не придет к нему сегодня.

Он стар и одинок. И ему зябко.

Однако не всегда он был таким дряхлым и мятым. Было время, когда он был молодым, сильным и неоглядно смелым. На его голос по вечерам откликались и приходили волки. Серый обнюхивал их и уводил в степь на промысел.

Серый был вожаком.

Он был мудрым вожаком.

Стая при нем не знала голода.

Как давно это было, как будто в другой жизни. Годы сбежали, сцедились, как сцеживаются по весне с полей в речку полые воды.

У каждой волны свой берег.

К своему берегу пришел и Серый.

Жизнь уже позади, вся позади, осталось только умереть. В сердце его нагорело много всякой золы, а глаза углубились и стали будто заводи, не глаза — два темных провала. Серый даже сам не решается смотреть в них и, когда пьет, зажмуривается.

Загасить бы память.

Но память жива.

И она безжалостно уводит его в детство:

В любовь.

В теплоту.

В счастье.

2

Их было пятеро у отца с матерью: Серый с братом и три сестры. Они родились весной, когда сошли снега и потянулись к солнцу первые цветы.

Родители выбрали под логово старую нору барсука, расширили и углубили ее. В этой норе, среди лесных шорохов и звуков, под крик сойки и барабанную дробь дятла и прошло детство Серого. Еще была сорока, которая часто кричала, и крик ее навсегда врезался в память.

Вначале Серый знал только мать.

Пока не прорезались и не стали видеть глаза, он узнавал ее по запаху. Запахов вокруг было много: пахли цветы и травы, пахли деревья и птицы, пахли небо и звезды.

Небо и звезды пахли вечностью.

Имела свой запах и мать: она пахла любовью.

Мать всегда была рядом.

Она переворачивала их, прилизывала, кормила. Они тыкались носами в ее сосцы, кряхтели, урчали, поскуливали, а мать чутко прислушивалась к приходящим снаружи звукам.

Иногда она предупредительно ворчала.

И все затаивались.

Ждали, когда снова можно будет возиться, почмокивать, ползать возле теплого надежного живота матери.

Серый был смекалистым и вскоре понял, что крайний задний сосок самый молочный, всегда захватывал его и рос крепким и сильным.

Иногда мать ненадолго оставляла их.

Она вылезала из логова туда, где жил лес и откуда приходили разные запахи и звуки. Серый слышал, как там, снаружи, мать чавкает, что-то разгрызает, торопливо заглатывает.

В логово мать влезала потяжелевшая.

Она забиралась в дальний угол.

Причесывала языком на груди шерсть.

Приводила себя в порядок.

От нее пахло чем-то волнующим, совсем не молоком, и Серый тянулся к ней в темноте, находил и облизывал ее губы. Позже, когда они подросли и молока не стало хватать, мать начала приучать их к мясу, и Серый узнал, что так волнующе и пьяняще пахнет кровь.

На еду мать всегда звал кто-то.

Слышался шорох.

Кто-то подходил к логову, что-то тяжелое опускал у входа и подавал голос.

Мать поднималась и вылезала наружу.

Даже если они в это время сосали ее, все равно поднималась и шла, и они отрывались от ее сосцов, падали и, беспомощно барахтаясь и скуля, тыкались друг в дружку носами, отыскивали ее.

Но вокруг жил только ее запах.

Самой ее не было.

Когда мать возвращалась в логово, она приносила с собой запах другого волка. От нее всегда пахло другим волком, если она вылезала наружу.

Это был запах отца.

Но Серый узнал об этом потом, когда подрос: отец с ними в логове не жил, жила только мать, отец прятался в кустах, караулил, чтобы их никто не обидел.

Серый помнит, как увидел его первый раз.

Он уже подрос настолько, что мать разрешила ему выползти из норы.

Было утро.

Пели птицы.

Пахло росой.

Серый сделал несколько шагов по траве и упал. Лапы были толстые, широкие, и он постоянно запутывался в них и падал но поднимался и шел, ковыляя как попало.

И тут он увидел его, хотя и не знал еще тогда, что это он: на Серого надвигалась гора меха, и это было так страшно, что Серый перевернулся на спину.

Большое подошло.

Толкнуло его носом.

Начало вылизывать ему брюшко. И Серый понял, что это не опасно, и завизжал от радости.

Так он познакомился с отцом.

Потом его узнали и брат с сестрами, они тоже стали вылезать наружу. Было смешно смотреть, как они учатся ходить на толстых расползающихся лапах: Серый к тому времени чувствовал себя на ногах уже уверенно.

Волчата барахтались в траве.

Мать сидела у норы.

Наблюдала за ними.

Отец прятался в кустах, сторожил их, и стоило ему, бывало, подать знак о тревоге, как мать сейчас же хватала их за загривки и затаскивала в нору, и там они все затаивались, пока отец не подавал знак, что опасность миновала и можно опять вылезать и баловаться в траве.

Ночи отец проводил в степи, возвращался поутру, нагруженный добычей.

Они ждали его у входа в логово.

Все вокруг, облитое росой, курилось, сверкало, синело, золотилось. Бабочки, обмершие в ночь, отогревались, стряхивали с себя оцепенение, начинали летать.

Токовали.

Трещали.

Чиликали птицы.

Горело разрастающееся зарей небо.

И в эти торжественные после ночи минуты, когда широкими полосами света вливалось в лес солнце, и появлялся отец. Весь мокрый от росы, он подходил к логову, сбрасывал с плеча к ногам волчицы то, что сумел добыть, и отступал в кусты, прятался в них, поглядывая издали, как ест она.

Иногда отец возвращался с охоты ни с чем.

Близко к логову не подходил.

Останавливался у кустов, в которых таился днем, прятал глаза. Отвисшее, потолстевшее за ночь брюхо его почти касалось земли, сыто волочилось по травам.

Отец хитрил.

Мать видела это.

Она поднималась и выходила ему навстречу. Шерсть на загривке у нее вздыбливалась, оскаливались острые зубы, и по этим признакам отец догадывался, что его будут сейчас кусать.

Он пугался.

Подбирал под себя хвост.

Уши его прижимались к затылку. Он весь как-то вдруг становился меньше, незащищеннее, скулил, поворачивался к волчице боком, раздвигая просящей трусливой улыбкой губы.

Но мать не давала обмануть себя.

Она морщила нос.

Чутко втягивала ноздрями настоянный на лесных запахах воздух, словно хотела убедиться — не ошиблась ли.

Хватала отца за живот.

Отец взрыдывал, отступал, но мать настигала его и кусала до тех пор, пока он, сгорбившись, не отрыгивал то, что нес ей и детям и, не утерпев, съел дорогой. И только заставив отдать съеденное, мать оставляла его в покое, и он, покаянно вздыхая, отползал в кусты и стыдливо прятался там до вечера.

По ночам, когда отец уходил на добычу, мать ждала его, прислушиваясь к каждому шороху, была неспокойна. Ее тревога передавалась Серому и брату с сестрами.

Они поскуливали.

Жались к ней.

С опаской поглядывали на тусклое пятно входа — что там, в черной глубине ночи? Почему тело матери так напряглось? К чему прислушивается она?

Серый тоже прислушивался.

Остро настораживал уши.

Вглядывался в ночь.

Месяц проливал на лес голубое сияние, и в пустынном свете его черно покачивались деревья, и становилось еще страшнее: отчего покачиваются они?

Они что-то знают?

Чего-то ждут?

И сыч за деревьями кричал полным ужаса голосом.

Мать замечала напуганность их, наклонялась к ним, подпихивала носом к животу, к роднику жизни. Они присасывались к сосцам ее и, ощутив во рту молоко, забывались... Покормив их, мать опять садилась у входа и, постригивая ушами, слушала живую, копошащуюся тишину ночного леса.

Особенно мать была неспокойна, когда далеко за лесом что-то бухало, что-то блеяло и что-то лаяло, и визжало.

Мать вылезала из логова.

Стояла, переступая с ноги на ногу, в оцепенелой тишине, слушала, напрягаясь всем телом, порывалась бежать туда, за лес, где бухало, лаяло и визжало, но, вспомнив о них, возвращалась в логово. И тут же снова вылезала.

В такие ночи отец чаще всего возвращался ни с чем. Он продирался сквозь кусты, и мать, заслышав его, кидалась ему навстречу, обнюхивала его, толкала плечом, ласкала его, терлась подбородком о его голову, хотя отец и не приносил ничего.

Она счастливо прыгала возле него.

Носилась кругами.

Наморщивала нос, смеялась. Большой, глыбный, он охотно принимал ее ласку, клал ей на спину голову, и они так сидели долго.

К лету того, что добывал отец, хватать не стало, и мать начала уходить на охоту вместе с ним.

Серый ждал их спокойно.

Он знал: они придут, потому что они приходили всегда, и он спокойно сидел в логове, а брат и сестры подползали к выходу, запрокидывали головы, хныкали.

И как только раздавался их скулеж, лес сразу как-то вдруг оживал.

Слышнее становились шорохи листьев.

Тревожнее крики сов.

И звезды прятались за облаками и переставали мигать.

Так казалось Серому. Страшась неведомого, он заталкивал брата и сестер в глубь логова, затаивался возле них, прислушивался: не крадется ли кто, не шуршат ли чьи шаги по лесной прели. Он был сообразительнее брата и сестер и понимал: на голос могут прийти и обидеть. Но никто не приходил, только, попискивая, порхали над поляной птицы да сизый туман подползал из низины и мутно заглядывал в логово.

Волчата ели все, что приносили отец с матерью.

Насытившись, они затевали игры — боролись, гонялись друг за дружкой, носились кругами, таскали друг друга за хвосты.

Учились они и охотиться.

Учились на матери: они подкрадывались к ней, прыгали на нее из травы, рвали ей уши, хватали зубенками за бока. Она молча и терпеливо сносила их укусы.

У отца терпения было меньше.

Он очень боялся боли.

И как только волчата начинали кусать его, поджимал хвост и трусливо удирал в кусты. Они находили его и там, и тогда он самого настырного хватал за шею, прижимал к земле или за ухо тащил к логову, клал у ног матери, а сам убегал и прятался: волчице доверял он растить волчат волками.

И она растила их.

Позволяла себя царапать.

Кусать.

Хватать за горло.

Когда они подросли еще больше, мать стала отваживать их от молока: она убегала от них, пряталась, несильно кусала в нос или начинала лизать мордочку, шею, брюшко.

Волчата забывались.

Засыпали.

А проснувшись, ели то, что отрыгивала мать или вернувшийся с охоты отец.

Учились они добывать еду и сами: ловили мышей. И тут Серый был понятливее сестер и брата. Припадет к земле, нацелится на шорох, прыгнет, ударит одной лапой, другой, и вот уже дергается мышь в его челюстях, вертит хвостом, а мошкара тучей вьется над ним и лезет в глаза.

У брата так не получалось.

Прыгнет он.

Заплещет лапами по траве, замечется из стороны в сторону, а, смотришь, ничего не поймает. Сядет и сидит с глупым видом, слушает — не зашуршит ли еще где.

Как-то отец вышел на охоту днем и вскоре вернулся с зайцем в зубах.

Положил на траву.

Отошел в сторону.

Заяц был живой. В яростном свете полуденного солнца он был хорошо виден на траве. Желтоватые глаза его были полны ужаса, черные черточки губ испуганно кривились.

Волчата не решались подойти к нему: кроме мышей они еще не пробовали ничего живого.

Но есть хотелось.

И еда была рядом: заяц лежал на траве во всю длину.

И Серый не выдержал, всем телом подался в его сторону, опробовал носом воздух и на полусогнутых лапах пошел к нему крадущимся волчьим шагом.

Серый обошел зайца на почтительном расстоянии вокруг, постоял, вытянув мордочку, подышал его духом и сделал еще круг, теперь уже несколько ближе к зайцу, еще постоял, вбирая воздух ноздрями, и пошел на новый круг.

Так круг за кругом, прячась в траве, Серый подобрался к зайцу совсем близко. Запах крови звал, дурманил голову.

Отец сидел бездвижно.

И не двигалась мать.

И сестры с братом таились в логове.

Серый припал к земле, изготовился к прыжку. И тут заяц вскочил, запрыгал по поляне, и Серому он показался таким огромным и могучим, что тельце его от страха сжалось.

Он метнулся в сторону.

И тотчас же, гонимый ужасом, с визгом влетел в логово, прижался к брату и сестрам, а снаружи на березе хохотал дятел и свистела иволга.

Отец, притаянно улыбаясь, догнал зайца, принес его в зубах и положил на прежнее место. Волчата ждали, когда он убьет его и позовет их есть, как он это делал в другие дни, но отец отошел в сторону и сел у кустов. Недвижно сидела и мать, и она, чувствовалось, не собиралась убивать зайца.

А есть хотелось.

И еда была рядом, нужно было лишь набраться смелости, подойти и взять ее.

Серый посмотрел на брата.

Повел головой: идем.

Но брат заелозил ногами, еще теснее вдавливаясь боком в стену логова. Не проявили желания пойти и сестры.

И тогда Серый снова пошел один.

Он вылез из норы, посидел у входа, набираясь храбрости и, ободрившись духом, стал подкрадываться к зайцу. Он полз так хитро и осторожно, что трава возле него почти не колебалась.

Серый подобрался к зайцу сзади.

Он был уверен, что так надежнее.

Оскалив зубы, он уже было потянулся, чтобы схватить его, но тут заяц дернулся, лягнул задними ногами. Серый опрокинулся на спину, несколько мгновений неподвижно лежал, оглушенный ударом, потом вскочил и, запоздало визжа, кинулся в логово.

И опять хохотал на березе дятел.

Свистела иволга.

Таил на губах улыбку отец и мать сидела с таким видом, словно это вовсе не ее детеныша заяц только что шардарахнул задними ногами в лоб и высек из его глаз искры.

Заяц попался натуристым.

Умирать не хотел.

Ни брат Серого, ни сестры даже не пытались напасть на него: ужас перед живой крупной дичью был сильнее голода. Они сидели и дрожали, тесно прижимаясь друг к другу.

Напуган был и Серый.

Удар ошеломил его.

Он долго и сильно встряхивал головой, обмахивал мордочку лапой, приходил в себя и, когда почувствовал, что может снова твердо стоять на ногах, отчаянно полез из норы.

На вершине ясеня ворковал голубь. Пахло созревающей клубникой и распаренной сосновой хвоей.

Отец сидел у березы высоко и прямо.

В горле его клекотал смешок.

Была привздернута в улыбке и верхняя губа у матери.

Серый глянул на них и решительно пошел на зайца. В этот раз он вел себя умнее и осмотрительнее: он подобрался к зайцу сбоку, бросился на него, вцепился в горло зубами.

Заяц задергался.

Заверещал.

Вырвался и, брызгая кровью, кинулся бежать.

Серый настиг его, грудью в прыжке сбил на землю, снова сдавил горло... Над лесом в истомной жаре ленивели облака. У куста малины жужжал овод. В глуби леса, надсаживаясь, кричала сорока.

В тот день Серый впервые познал вкус горячей живой крови и радость победы.

С этого дня отец с матерью стали приносить к логову только живую дичь, прятали поблизости, а волчата отыскивали ее и убивали. Охотиться им нравилось, и они всегда с нетерпением поджидали отца с матерью и, как только появлялись они, начинали поиск. Нюх у Серого был острее, чем у сестер и брата, и он чаще всего первым оказывался у добычи.

Начали отец с матерью приучать их и к самостоятельной охоте, сперва на зайчат, сусликов, зайцев, а осенью, когда птицы в лесу подняли на крыло второй выводок птенцов, повели их на рассвете к деревне, куда до этого ходили только сами.

По скошенному, начавшему мертветь полю они вышли к Лысой горе и залегли на ее вершине, поджидая стадо.

Внизу в ветлах серебристой рябью поблескивала речка. По гладкой, плотно убитой, дороге дед Трошка вез сено. Воз на взгорбке заваливался, дед подпирал его вилами, кричал на мерина:

— Давай, давай, тяни, не задерживайся.

На крылечке избы могуче и толсто стояла его жена и вытирала руки о фартук. Она всю жизнь работала в колхозе молотобойцем, была широка и могуча, и дед даже в мыслях не осмеливался назвать ее старухой: столько в ней было неизрасходованной еще силы и прочности.

Она спустилась к деду, взяла у него вилы и всадила их в заваливающийся воз, как в копну, и было такое ощущение, что она сейчас поднимет его над собой и понесет к избе вместе с лошадью. Рядом с ней дед казался подростком. Он покачивал головой, ужахался:

— Ай, Григорьевна, до чего же сильная ты! За троих мужиков сойти можешь.

Из труб тянулись к небу лучистые столбы печного дыма.

Скрипели колодцы.

Кричали петухи.

Раздавалось длинное по росе щелканье пастушьего кнута и предостерегающее покрикивание:

— Назад!.. Куда!..

Выйдя со стадом к Лысой горе, пастухи развязали сумешки с завтраком. Коровы разбрелись понизу, овцы запаслись у горловины сбегающего с горы оврага, козы покарабкались по ковыльному склону наверх.

Отец повел взглядом.

Пора.

Серый с братом поднялись и пошли.

Они легко перепрыгнули овраг и разделились: брат, стелясь в широком махе по ковылям, пошел на перехват козам, а Серый помчался вниз к овцам. Он еще издали наглядел себе по силе ягненка и, в длинном прыжке пролетев над спинами овец, впился ему в горло.

Овцы расплеснулись в стороны, и Серый беспрепятственно понес свою добычу наверх. Он был уже сильным и держал ягненка прямо перед собой.

Сзади улюлюкали.

Лютовали пастухи.

Палили из ружья-брызгалки, но Серый успел уже уйти далеко и выстрелы их были не опасны ему.

Рядом с Серым бежал его брат.

Он ничего не добыл: козы, завидя его, метнулись к коровам, брат не успел перехватить их и остался без добычи. Он бежал рядом, глаза его горячечно блестели, в них таились зависть, боль и обида, Серый это видел, косясь на него левым глазом.

На исходе горы их встретил отец.

Он взял у Серого ягненка, и вдоль оврага они всем выводком затрусили к лесу.

В лесу отец разделил ягненка.

Серый унес свою долю и съел в чаще далеко ото всех. Он не проявлял нетерпения, ел спокойно, поглядывая на вертлявокричащую на березе сороку. Грудь его была облита кровью, и он не спешил вылизывать ее: это была памятка его успешной охоты, и Серый длил ощущение радости недавнего счастья.

Вскоре Серый стал ходить на охоту один и с каждым днем уходил от логова все дальше и дальше.

Он перестал бояться леса и не боялся степи.

Однажды он ушел от отца с матерью и не вернулся. Это было уже глубокой осенью. Деревья сбросили листья. Ветер шуршал ими и потому все время казалось, что кто-то крадется и шепчется сзади.

Зайцы ушли на убранные поля.

Там спокойнее.

Там нет опасных шорохов.

На полях и охотился на них по ночам Серый. Тогда, как и теперь, он был один, но это было не страшное одиночество. Серый знал, подай он голос и отзовутся и леса, и степи: волки приходят на голос зовущего — таков закон.

А если он позовет сейчас, никто не отзовется, потому что отзываться некому.

Он хил и стар.

В нем все умерло.

В глазах его, похожих не две раны, отстоялась тихая покорная унылость. Перегоревший и все потерявший, он сейчас похож на степь без цветов, на озеро без воды, на небо без солнца, на тело без сердца.

Но это — теперь.

А в ту свою первую осень он был молод, силен, и жизнь его была еще вся впереди.

3

Зима в тот год легла крутая. Снег выпал густо, лег прочно и высоко. Серый с вечера уходил в степь и бродил среди ее снегов до утра. За осень он вырос, окреп и казался вполне взрослым волком.

Как-то вечером он услышал крик:

— Иде-е-ем!

В сумерках заката он звучал оглушающе и мощно. Это был голос того, кто чувствовал себя вправе позвать и звал сильно и мощно, и Серый, запрокинув голову, отозвался на него с молодым задором:

— Иду-у!

И заспешил к опушке, откуда летел зов.

На опушке уже были волки.

Они обошли Серого со всех сторон.

Обнюхали.

Последним подошел вожак. Серый стоял, подняв голову и насторожив уши, хвост его свисал вниз и был неподвижен. Вожак обнажил зубы, и Серый сейчас же отвернул голову в сторону и в знак полного повиновения подставил шею. Вожак толкнул его плечом, давая тем понять, что он принимает его в свою стаю, и пошел в степь.

За ним пошла его волчица.

А за ней уж все остальные.

Охота была удачной, и Серый вернулся на рассвете в лес приятно сытым. Они подвалили больного лося и пировали возле него до утра. В ту ночь Серый понял, что стая — сила, и теперь всякий раз, как только раздавался с опушки зовущий голос вожака: «Идем!», вылезал из-под ели, запрокидывал к звездам голову, сообщал:

— Иду-у!

И трусцой направлялся к опушке.

Вожак был опытным, осторожным и стая не знала при нем потерь, и Серый думал, что так будет всегда. Тогда он был еще совсем юн и не знал, что в жизни бывают не только восходы, но и закаты.

Однажды он узнал это.

Вечером, как всегда, они собрались по зову вожака, обнюхали друг друга и ушли на охоту. Домой вернулись перед рассветом. Шли цепочкой, след в след: впереди — вожак, за ним — его волчица, а за ней уж все остальные. Придя в лес, они разбрелись каждый к своему выворотню и уснули до следующей ночи.

Но до следующей ночи дожили не все.

Да и вожак не подал голос.

Прошел не один день, прежде чем он решился снова собрать стаю.

Накануне выпал свежий снег и на нем четко пропечатался глубокий след — след всей стаи. По нему, когда взошло солнце, пришли в лес люди.

Серый спал у себя под елью.

Было тепло.

Уютно.

И ничего не предвещало беды. И даже когда с просеки приполз скрип саней, Серый не пошевелился: просека служила дорогой через лес к райцентру и по ней ездили постоянно. Скрип обычно зарождался далеко, близился, проползал мимо и отдалялся все глуше, глуше и наконец затихал совсем.

В это утро сани мимо не поехали.

Серый слышал, как приблизились они, и как дед Трошка скрипуче обранил в белую морозную тишь леса:

— Тпру.

И сани, последний раз скрипнув, остановились. Всхрапнула лошадь, зазвякали удила. Голоса раздались, негромкие, таящиеся:

— Здесь где-то. Я сбегал на лыжах на край леса, выходных следов нет.

— Давайте тогда начинать.

Запахло папиросным дымом и человеческим потом. Пахло еще железом и чем-то сладковатым, Серый еще не знал тогда, что это запах пороха.

Опять заговорили:

— Где флажки?

— В санях. В рюкзаке.

— Нашел. Пошли развешивать.

— Начнем гон, голосов не жалеть. Больше крику и больше стуку, чтобы страшнее было.

Вправо и влево по лесу заголосили шаги. Шаги шли в обхват урочища, где залегла стая, — это Серый определил по звукам.

Пронзительно остро, сообщая о тревоге, закричала сорока.

Родилось беспокойство.

Серый поднял голову. Вокруг в дремотной невозмутимости белые от свежего снега стояли деревья. Громко шурша крыльями, пролетел тетерев.

От дерева к дереву в глубь леса кралась бичева с красными лоскутками.

Пугала.

Лоскутки были похожи на языки пламени, и чудилось, что все урочище охвачено кострами.

Вдруг в той стороне, куда ушли шаги, бухнул выстрел и разгонисто, лихо прокатилось по лесу эхо:

— У-ух!

Небо сразу как-то осело, и пригнулись деревья — так почудилось Серому. Его всего обдало дрожью, в тело гвоздем вошел страх, придавил к насту.

А вокруг все ожило:

Затрещало.

Загремело.

Забарабанило.

Заулюлюкало и, стократно повторенное эхом, навалилось со всех сторон черной жутью.

На поляну выскочил заяц. Присел. Постриг ушами воздух. Перемахнул через бичеву с красными лоскутками, поскакал дальше.

Серый это видел — перемахнул.

Сбежала с сосны белка. Послушала. Повертелась. Нырнула под бичеву, удрала из опасного круга.

Серый видел и это — поднырнула.

И понял: значит, можно и перепрыгнуть и поднырнуть — красное не опасно, красное — не огонь.

А крики гремели.

Накатывались все ближе, страшнее:

— Улю-лю!

— Ого-го-го!

— Держи, держи!

Они пугали, горячили, подхлестывали — спасайся, беги. И Серый уже готов был выползти из-под ели и бежать, но тут он увидел одного из собратьев по стае. Неслышной тенью крался он вдоль флажков, как вдоль костров, не решаясь пересечь огненно пугающую линию.

Волк искал выхода.

И выход был недалеко: флажки обрывались, образуя ворота, и волк бежал к ним, как к своему спасению. И тут навстречу ему из-за раскидистого вяза — ах! — плеснулось пламя и-ух! — откликнулось на выстрел эхо.

Волк подпрыгнул.

Скрючился в воздухе.

И, страшно закричав, рухнул в снег.

Вскочил, порываясь бежать, а из-за вяза — ах! — снова полыхнуло пламя. Волк сунулся щеками в сугроб, задергался, из горла его, освобождаясь, хлынуло черное, зашипело.

Волк, издохнув, лежал мордой вниз, рот его был оскален и набит снегом. Вокруг в белой немоте стоял лес, и валилось, падало сверху оглушающее небо.

Серый ошеломленно припал к земле, боясь не только пошевелиться, но даже вздохнуть. Он много раз видел, как перестают жить мыши, суслики, зайцы, но первый раз на его глазах умирали волки, и это было страшно: значит, может умереть и он?

А выстрелы гремели.

Кричали люди.

С веток, дымя, осыпался иней: изумленные деревья роняли на землю свое белое одеяние и на глазах становились черными.

И тут Серый увидел деда Трошку. Дед лез прямиком, кричал, вытаращивая глаза:

— Ого-го-го!

И бил по деревьям палкой.

У ели дед остановился, снял шапку, отер ею вспотевшую лысину, сплюнул с губы окурок, пометил своим запахом снег, высморкался, закричал, напрягая тонкую шею:

— Берегись!

И полез дальше, подымая на расшлепанных валенках глыбищи снега. Дед был тощ, как сучок, и слаб, его можно было свалить одним ударом, но он был силен и страшен той силой, что при шла вместе с ним в лес и теперь бухала, кричала, улюлюкала.

Серый выдержал.

Не выметнулся из-под ели.

Остался лежать под ней в темной оглушенности.

Он видел, как парят, остывая, тела убитых волков и как потом, уже холодных, одеревенелых под черный вороний грай люди стащили их к просеке и покидали в сани деда Трошки.

Кто-то спросил:

— Все, что ли?

И кто-то сказал:

— Вроде все.

— Поехали тогда. Поздно уж.

И застонали, заплакали полозья — дальше, дальше. Следом за санями пошли и те, что кричали и палили из ружей. В потной красноте сияли их лица, довольные от удачной охоты и хмельные от выпитого на поляне вина.

Серый вылез из-под ели уже только вечером.

Истоптанный и измазанный кровью снег вокруг был страшен. И страшным, кровавым казалось солнце на закате. В пожаре вечерней зари бездымно горел лес, к которому со всех сторон подступала ночь.

Обессиленный страхом и шатаясь от пережитого, Серый укрался подальше от этого гиблого, таящего следы смерти места. До утра и весь следующий день прятался он в глухомани притихшего, ограбленного леса, а вечером выбрался в степь

Сел.

Запрокинул голову.

Вытянул шею и завыл.

Завыл потерянно и убито.

Над синей омертвелой степью испуганно подрагивали золотинки звезд. В дроглом блеклом тумане стоял тусклый месяц.

Серый выл.

Степь насупленно молчала.

И молчал, много ночей не подавал голос вожак, а когда позвал он, то и половина стаи не собралась на его поклик. Да и те, что пришли, были напуганы, растеряны, сторонились друг друга.

Вожак подошел к каждому, каждого обнюхал, и каждый, когда подходил он, отворачивал в сторону голову, убирал единственное свое оружие — зубы. И вожак понял, что стая не в обиде на него, что все по-прежнему признают его вожаком, и встал впереди

Были в ту зиму и еще потери. Зима была снежная, и после каждой пороши, бухали в лесу выстрелы, скрипели сани деда Трошки, и кто-то из стаи потом не откликался на призыв вожака.

Серый приходил неизменно.

Он был наделен сообразительностью и после первой же облавы понял: главное — выдержать, улежать, когда лес сотрясается от буханья и поднятого загонщиками крика. А если ты все-таки поддался страху, вылез из укрытия, не мечись, не пугайся красных флажков, не беги к манящим впереди воротам: перед ними встретит тебя алое пламя смерти. Если уж поднялся, шагай за флажки, как это делают белки, зайцы, лисы.

Флажки не опасны.

Они страшны только глупым.

Серый завозился под елью, заворчал. И что за время пришло? То ли снега стали жестче, то ли кости ближе — никак не умостишься, чтобы мягко было, все вроде мешает что-то.

Солнце уже поднялось высоко и грело сильно. Волчица стояла у ели и слушала, как скапывает с деревьев тающий иней, и ела снег.

Она была вся на виду.

Деревья не загораживали ее.

И Серый заволновался: как бы не увидели ее с просеки люди и не обидели. Люди часто обижают просто так, охоты ради, они убивают даже тогда, когда сыты, разве Волчица забыла об этом?

Серый привстал.

Подался слегка вперед.

Волчица перестала есть снег, подняла голову, стоит и смотрит на него крупными настороженными глазами и тихо растворяется в воздухе. Некоторое время еще были видны ее губы, они жадно хватали снег — хап, хап, — но вскоре и они пропали.

Серый успокоился.

Лег.

Лежал, смотрел, как суетятся птицы, слушал.

В мир идет весна.

Дни стали длиннее, в воздухе пахнет талым, и хотя морозы еще бодрятся, особенно по ночам, зиме конец — это Серый знает. Скоро объявится из-под снега земля, проснутся деревья, мощно двинутся под их корой соки, чтобы зажечь на ветвях зеленое пламя листьев.

Весна умеет все живить и встряхивать, наполнять сердце желанием к кому-то приласкаться, кого-то любить. Серый испытал ее силу на себе.

Было это давно.

А помнится ярко.

4

Был февраль.

Была ночь.

Они удачно поохотились у Гореловской рощи и вдоль оврага цепочкой бежали к лесу, когда Серый вдруг увидел позади у себя Волчицу.

Янтарные глаза ее вспыхнули ему навстречу.

Обдали теплом.

Серый знал ее давно. Каждый вечер перед тем, как уйти в степь, они обнюхивали друг друга, и Серый был при этом спокоен, Волчица не волновала его, а тут он вдруг сбился с шага, прошел метра три целиной, вернулся на общую тропу и вскоре снова сбился.

Вожак глянул на него.

Предупредительно заворчал.

Все верно: у стаи должна быть одна тропа, один след. Серый опустил голову, старался бежать как можно ровнее, не глядеть на Волчицу, но она неудержимо влекла к себе. Хотелось бежать с ней рядом, шаг в шаг, бежать до самого леса, а там, в лесу, увести ее под ель, сидеть возле нее, тереться о ее плечо и счастливо поскуливать.

Серый сошел с тропы. Остановился.

Остановился и вожак.

И вся стая.

Остановилась и Волчица, и Серый пошел к ней, не спуская с нее глаз. Она не смотрела на него, но он чувствовал — она видит его, следит за ним и, кажется даже хочет, чтобы он шел быстрее.

Серому оставалось пройти уже совсем немного, когда на его пути вдруг встал такой же, как он, молодой, волк.

Глаза его смотрели цепко.

Зубы были на оскале.

Всем видом своим он как бы говорил — не подходи.

Серый сделал шаг вправо, чтобы обойти его, но волк тоже сделал шаг и опять прикрыл собой Волчицу. Кожа на носу у него собралась гармошкой.

Серый попытался обойти его слева.

Но волк снова оказался у него на пути, шерсть на его воротнике стояла дыбом, и Серый понял: с этим волком ему не миновать драки.

Глаза его опасно зажглись.

Потребовали:

— Уходи.

Но волк не уходил. Он слегка подался назад, изготовился к прыжку. Взгляд его горел ненавистью. Всем воинственным видом своим волк подчеркивал готовность стоять до конца.

Волк был прибылой, ходил в их стае недавно, но Серому почудилось вдруг, что они с ним виделись раньше, что все это уже было: были эти глаза, эти оскаленные зубы, эта ненависть во взгляде.

И он вспомнил — было!

Было утро.

Улюлюкали пастухи.

Кричал у своего дома дед Трошка, а Серый мчался вдоль оврага с ягненком в зубах. Рядом бежал брат его. Он ничего не добыл и глаза его горячечно блестели, в них, как показалось тогда Серому, была ненависть, но брат таил ее.

И снова они рядом.

В глазах брата тот же горячечный блеск и та же ненависть, но теперь он не таит ее. Всей своей силой, всей решительностью своей он подчеркивал, что Волчица должна принадлежать ему.

Серый не хотел драки.

Он любил в детстве брата и всегда делился с ним добычей: брат был не столь удачлив, и Серый жалел его. Он и теперь уступил бы ему тропу, если бы спор шел о куске мяса.

Волчицу брату Серый уступить не мог.

Он еще раз попытался обойти его и, когда тот снова загородил собой Волчицу, наскочил на него, ударил плечом и тут же отлетел, получив сильнейший удар в бок. Брат и в детстве иногда лягался, когда они дрались, но теперь он это сделал гораздо точнее и опаснее.

У Серого на мгновение потемнело в глазах. Остановилось дыхание.

Брат воспользовался этим, налетел, прокусил ему плечо, пытаясь вцепиться в горло.

Серый понял, что драка предстоит серьезная и что только победа позволит ему встать рядом с Волчицей, и он готов был добыть эту победу даже ценой собственной жизни.

Больше он не видел перед собой брата.

Перед ним был враг.

И Серый знал, что враг должен быть повержен.

Теперь он был нацеленно осторожен, и когда брат снова бросился на него, увернулся от удара его, успев при этом расхватить ему ухо. Сойдясь, они поднялись на дыбы, опираясь лапами о плечи друг друга.

Они рычали.

Брызгали слюной.

Лязгали зубами.

Хватали друг друга за горло.

Стая окружила их, наблюдала за дракой, но наблюдала без того напряжения и без той жажды смерти и крови, с которой обычно ждет поверженного в битве за право быть вожаком.

Там нужна смерть.

Здесь нужна только победа.

Волкам просто хотелось посмотреть, кому достанется Волчица.

Брат был напорист, увертлив. За время, пока не виделись они, а они не виделись три года, он не только возмужал и окреп, но у него стал иным и характер.

Он был решителен.

Смел.

И хитер.

Серому удалось сбить его с ног, удар его был ошеломляющ, но брат не поджал хвост, как бывало, а тут же вскочил и с яростью прыгнул к Серому, ударил его грудью.

И снова летела шерсть.

Брызгала слюна.

Лязгали зубы.

Стая ждала. Ждала победителя. Победителя ждала и Волчица, поскуливая и переступая с ноги на ногу. Серый был сильнее брата и не раз опрокидывал его на спину, но брат тут же вскакивал и продолжал драку с прежним остервенением. Когда он был опрокинут в очередной раз и, вскочив, изготовился к прыжку, то увидел перед собой не только Серого, но и Волчицу.

Зубы ее были на оскале.

Волчица сделала выбор.

Она прекращала драку.

Серый и в этот раз оказался удачливее брата: он победил. Брат отряхнулся и, прихрамывая, одиноко побрел вдоль оврага.

Он подошел к лесу.

Вошел в него.

И уже там, за деревьями, никому невидимый, сел у осины, откинул назад голову и завыл, жалуясь небу, что он отвергнут и что ему больно.

Серый подошел к Волчице.

Он дрался.

Он доказал свое право на любовь, и стая оставила его с нею в степи среди снегов.

Серый сел.

Волчица поднялась на задние лапы, положила передние на его плечи, постояла так, виляя хвостом, начала вылизывать его щеки, грудь, а он сидел, полузакрыв глаза, и слушал, как громко стучит его сердце.

Глаза Волчицы жарко горели.

Счастье светилось и в глазах Серого.

А в лесу, загороженный деревьями и потому невидимый, сиротливо выл брат его, в высокой слезе шел его голос. Он взрыдывал, ронял тяжелые всхлипы. Взрыдывало и роняло всхлипы эхо, а звездное небо стояло над спокойными снегами, и тишина вокруг висела такая, что слышно было, как мерцают снежинки.

Серый увел Волчицу к себе под ель, день они провели вдвоем, а вечером присоединились к стае. В овраге за селом они нашли труп вывезенной накануне подохшей лошади и устроили возле нее пир. Серый урвал из общей туши кусок мяса и положил к ногам Волчицы. Она благодарно лизнула его в нос, и ободренный ее взглядом, он протиснулся к облепленной волками туше и принес своей Волчице еще кусок мяса.

Теперь они все время были вместе: вместе охотились, вместе прятались днем и спали в ельнике. Серый ревностно следил за своей подругой. Если Волчица помечала какое-то место своим запахом, он тут же метил его своим, чтобы все знали, что она не одинока, что у нее есть он... Когда она стояла, он клал ей голову на плечо или на спину, а если ложилась, ложился рядом, так, чтобы чувствовать ее и, если потребуется, защитить.

А весна шла.

Шла мощно, стремительно.

Шла, преображая землю.

Затаяли снега. Лес наполнился звонкими голосами вернувшихся с юга птиц. Громко кричали грачи, ремонтируя и строя на деревьях гнезда.

Начала подумывать о гнезде и Волчица.

Она отяжелела.

Живот ее провис почти до самой земли. Сосцы обнажились, набрякли и раскачивались при шаге.

Под жилье они выбрали темное углубление под корнями старого дуба, в укрывистом глухом овраге. Весь день обживали его: Волчица сидела у дальней стенки логова, у толстого жилистого корня. Серый лежал у ее ног, и места вокруг оставалось еще много: на целый выводок.

Вечером, когда стемнело и когда над вершинами деревьев в сторону снежного озера пронесся волнующий шелест прилетевших уток, с опушки раздался мощный призыв вожака: наступала ночь, и вожак созывал свою стаю.

Серый выполз наружу, под первые звезды, оглянулся. Волчица все так же сидела у дальней стенки логова, и глаза ее горели в темноте как два угля.

Вожак звал.

Широко стелился по уходящему в ночь лесу его голос.

Серый вернулся в логово, обнюхал Волчицу, дернул за ухо, снова пополз к выходу, но она и теперь осталась сидеть у корня и глаза ее, маслянисто поблескивая, требовали: «Не ходи».

А вожак звал:

— Иде-е-ем!

В другое время Серый обязательно откликнулся бы на его призыв и ушел, но Волчица сейчас несла в себе нечто такое, что давало ей право приказывать, и Серый остался. Он лег у ее ног, а она наклонилась и лизнула его в губы, и он понял, что она им довольна.

Не вышли они к стае и на вторую ночь.

И на третью.

А вскоре и вожак перестал подавать по вечерам голос, обзавелся собственным логовом.

Серый и Волчица жили уединенно. Днем прятались в логове под дубом, ночью выходили на охоту. Волчица бежала чутко, словно боялась излишне встряхнуть и потревожить то, что росло в ней. Крупную дичь она уже не брала, и даже суслика Серый не позволял преследовать ей.

Он добывал еду сам.

И пока он преследовал зайца или ходил в село, Волчица поджидала его, спрятавшись где-нибудь неподалеку. Он приносил и клал к ее ногам добычу и радовался, видя, как охотно ест она.

На рассвете они возвращались домой.

Волчица бежала впереди бережной сторожкой рысцой, Серый держался чуть сзади. Он поминутно оглядывался, настораживал уши, процеживал шорохи: не грозит ли откуда его Волчице опасность. И когда она спала в логове, постоянно вылезал наружу, прислушивался — не таят ли звуки какой беды, принюхивался — не пахнет ли чем подозрительным.

Как-то в мае, когда цвели в глущебе леса ландыши, а по оврагу белой пеной кипела черемуха, Волчица вечером не вышла с Серым на охоту, осталась сидеть в глуби логова у жилистого корня дуба, прижавшись к нему щекой. Серый ушел один и вернулся домой в полночь по крутым туманам. Он весь тонул в них и только высоко поднятая голова его плыла над седоватой мутью в призрачном свете месяца.

В зубах Серый держал зайца.

Осторожно, не качнув даже веткой, пробрался он к логову и, как обычно, полез было в него со своей ношей, но услышал предостерегающий рык Волчицы.

Удивился.

Странно, почему это Волчица не разрешает ему войти?

Это же его логово.

Они всегда спят в нем вместе.

Или может, пока он ходил за зайцем, она впустила к себе другого волка? Но Серый дрался за нее на глазах у всей стаи, победил и теперь до конца жизни она должна принадлежать ему, только ему — таков закон волков. Разве Волчица не знает об этом?

А может, он ослышался?

Может, она вовсе и не рычала на него?

Серый еще раз попытался войти, но и теперь Волчица встретила его предупреждающим рыком. Большие янтарные глаза ее полыхнули ему навстречу горячо и опасно — берегись!

Серый опустил к ногам зайца.

Прислушался.

В дальнем углу логова, там, где сидела Волчица, он уловил теплый шорох: у живота Волчицы что-то беспомощно шевелилось, ворочалось, покряхтывало.

И Серый все понял.

Он понял, что пока он ходил в степь, у него появились дети и что теперь он — отец.

Хотелось прыгать.

Выть от радости.

С шумом носиться по кустам.

Но Серый жил в лесу. Серый был волком и люди не любили его. Они могли услышать, прийти. У них длинные руки, они достают далеко.

Серый положил зайца у входа в логово, отошел к кусту боярышника, залег в нем.

Было горячо телу.

И горячо щекам.

Счастливый вой рвался из груди, но Серый глушил его в себе, пристанывая и царапая землю.

На восходе Серый не выдержал, подполз к логову. Волчица лежала у корня дуба, у сосцов ее лепились чернявые сморщенные волчата, его дети.

Он заскулил.

Волчица подняла голову и смотрела на него мягко, словно извинялась, что его место в логове занято волчатами. Серому показалось, что она чувствует себя виноватой, что так строго обошлась с ним ночью, и если бы он сейчас захотел войти, она не была бы против.

Серый просунул в логово голову.

Волчица оскалила зубы.

Зарычала.

Он удивленно смотрел на нее — почему она рычит? И оставался на месте. И тогда Волчица прыгнула к нему и укусила за нос.

И Серый отступил.

Он отполз к кусту боярышника, лежал в нем, слушал, как Волчица кормит детей и причесывает их языком.

Лес просыпался.

Шелестел.

Подымливал подсыхающей росой.

Неподалеку на березе ссорились вороны. Сорока пристроилась тремя ветками выше, погрузила клюв в перья, делая вид, что чистится, а сама ждала — подерутся вороны или нет. Сквозь вязево ветвей золотыми нитями сочилось солнце.

5

С рождением волчат забот у Серого прибыло. Днем он, прячась в боярышнике, стерег гнездо свое, а по ночам уходил на охоту, кормил себя и Волчицу.

Охотился Серый далеко в степи.

Еды было много и поблизости: были зайцы, суслики, иногда забредали отставшие от стада овцы с ягнятами, но Серый, боясь обнаружить себя, никого не трогал вблизи логова, оврагом уходил к Лысой горе, к речке или к Гореловской роще.

Волчата подрастали.

Они уже вылезали наружу, сидели у логова, жмурясь от яркого света, и Серый, лежа в боярышнике, представлял, какими они будут взрослыми волками и как он осенью поведет их на охоту.

Как-то в полдень Волчица сидела с волчатами у логова, прилизывала их по очереди.

Волчата ползали по ней.

Рвали друг у дружки ее хвост.

Более крепкие добирались до ее ушей, повисали на них.

Волчица тихо поскуливала, но не наказывала шалунов. Паркая тишина кутала лес, в зеленой истомной духоте томились птицы.

Вдруг резко закричала сорока.

Забеспокоилась семья зябликов.

Кто-то был в лесу, кто-то чужой, и лес предупреждал об этом.

Серый насторожился у себя в боярышнике. Волчица торопливо перетаскала волчат в логово и присоединилась к нему.

Они сидели, напряженные и чуткие.

А лес тревожился все ближе. Предупреждал трескотней сорок, криком кобчика, потрескиванием отсохших веток: беда! Будьте осторожны.

И тут Серый увидел их.

Это были люди.

Их было трое.

От них пахло керосином и трактором. У опушки недели три назад поставили полевой вагончик, и этих троих, прячась в кустах, Серый не раз видел обедающими за длинным дощаным столом.

Они шли прямо на логово.

Хорошего ждать от них было нечего. Люди живут не по закону Большой жизни: они не признают чужих меток и не ставят своих. Они убивают даже тогда, когда сыты.

Волчата, предупрежденные Волчицей, сидели тихо, люди не могли услышать их, но они увидели логово и остановились. Один из них сказал:

— Волки.

— Брось, откуда им тут быть. Они где погуще, потемнее, — сказал второй.

А третий поднял с земли сук и сказал:

— А мы проверим сейчас, — и сунул его в нору.

Волчата завозились, заскулили. И тогда один из троих забрался в логово и подал их один за другим всех шестерых.

Трое унесли волчат к себе в вагончик.

Вечером уехали с ними в село.

Серый с Волчицей, перебегая от куста к кусту, проводили их до самой опушки.

Спрятались в траве.

А по лесу покатилось от дерева к дереву, от полянки к полянке: люди разорили гнездо волков, отняли у Серого и Волчицы их детей.

Взвизгнул ветер.

Зашумели травы.

На речке над желтыми чашами кувшинок взрыдали чибисы.

Ночью Серый и Волчица пришли в село. В селе было тихо, и только в ветловнике у речке кричал дергач.

Серый с Волчицей были в эту ночь беспощадны.

В трех загонах они положили овец.

Прирезали у деда Трошки теленка.

Они оставили село уже перед рассветом. По белым туманам пробрались в лес, и деревья обступили их со всех сторон, сочувствуя их беде. В логово они не пошли: в нем жил острый, противный запах человека.

Спрятались в орешнике.

На рассвете слышали, как далеко в селе заголосили бабы.

Серый глянул на Волчицу. Она подползла к нему, лизнула в губы, прижалась к нему вздрагивающим телом, и они лежали так весь день.

Ночью они снова ушли в село.

А на заре у двух загонов голосили бабы, ругались мужики, а Серый с Волчицей сидели на макушке Лысой горы и выли, жалуясь земле и небу на свое сиротство.

Они потрошили сараи не одну ночь.

Они мстили людям за свою разоренность.

Рожденная людьми в их сердцах боль требовала еще и еще крови. И едва опускалась на землю ночь, они выходили из лесу и шли в село.

Однажды в проулке они наскочили на засаду. По ним ударили из ружей, а когда они с визгом бросились наутек, пустили по их следу собак.

Собак они положили в овраге у Лысой горы, но Серый с неделю после этого пролежал в чащобнике, зализывая оставленную картечиной рану.

С той поры они стали оглядистее.

Заходить в село страшились.

Но у села разбойничали все лето.

Осенью, когда вожак подал голос, они присоединились к стае, стали охотиться с ней сообща, как и прошлой зимой. И как прошлой зимой люди выходили на них с ружьями, устраивали облавы. И после каждого выхода их в лес, кого-то недосчитывался вожак в своей стае.

Серый умел укрыться от облавы сам и уберечь Волчицу.

За четыре зимы он вырос в большого, красивого волка. Крупнее в стае был только вожак. На охоту и с охоты Серый шел теперь следом за ним, а уж потом шла волчица вожака, за нею Волчица Серого и остальные.

Как-то волки вышли среди ночи на лося. Они выпугнули его из колка и, охватив подковой, погнали по степи.

Во главе левого крыла подковы шел вожак.

Во главе правого — Серый.

Снег был рыхлый, лось бежал по нему с трудом. Серый с вожаком уже настигали его, готовые впиться с двух сторон в горло, но лось вдруг резко остановился, и стая, хрипя, пронеслась мимо.

Зачертила.

Стала разворачиваться.

И за эти мгновения замешательства лось успел ударом переднего копыта раскроить одному из волков череп, другому перебить позвоночник. Волки, корчась, издыхали на снегу, а лось выбрался на дорогу и, забросив на спину рога, мчался к деревне.

Дорога огибала овраг.

Делала петлю.

Серый с вожаком разделились: вожак с частью стаи продолжал преследовать лося по дороге, а Серый со своей частью пошел на перехват. Он пересек овраг напрямую и оказался у лося впереди.

Лось рванулся влево.

Провалился по брюхо в топкий снег.

Забарахтался в нем.

Он рвался к селу, к людям: они помогут, защитят. Но волки настигли его, и один из них в длинном прыжке впился ему в жилу задней ноги.

Лось на мгновение сбился с шага, и вожак тут же вгрызся ему в горло с левой стороны, а с правой, мелькнув будто молния, вгрызся Серый.

Облепленный со всех сторон волками, лось вскинулся на задние ноги и стал огромным, он почти упирался головой в небо, а волки висели на нем, и из его разорванного горла горячо и свободно лилась на грудь мощными толчками кровь. Лось вздрогнул, выплеснул из себя в небо страшный, хватающий за душу крик смерти, и рухнул в снег. Волки потрошили его, уже мертвого, а эхо все еще несло его стон по оврагу к лесу, все искало и не могло найти место, где похоронить его.

Волки пировали у поверженного лося до зари.

Первым от высокой груды костей отошел вожак.

Крупный.

Седой.

Он отстраненно и чужевато сидел на притоптанном, кровавом снегу, облизывался, приводил себя в порядок, спокойный, уверенный в своей силе и власти.

Приводил себя в порядок и Серый.

Он тоже сидел отстраненно и облизывался. К нему подошла его Волчица, стала помогать ему, гордая, что он так мужественно преследовал лося и почти одновременно с вожаком повис у него на горле. Этим он доказал, что уже может быть вожаком.

Стая окончила пир и готова была возвратиться в лес.

Ждала вожака.

И тут Волчица толкнула Серого носом в бок. Серый, думая, что он опоздал и Волчица напоминает ему об этом, шагнул к стае и к удивлению своему оказался у нее впереди.

Дерзость молодого волка возмутила вожака.

Он поднялся со своего места.

Шерсть на его загривке встала дыбом, уши были прижаты, хвост опущен, верхняя губа привздернулась, обнажив грозящие смертью зубы.

Серый не претендовал на место впереди стаи.

Он просто ошибся.

И потому, когда вожак приблизился к нему, отвернул голову в сторону и тем выразил вожаку покорность.

Отворачивающего голову не кусают.

Таков закон.

Его знают все.

Знал его и вожак и не нарушал его. Не собирался он нарушить его и теперь, он только потянулся носом к хвосту Серого, чтобы обнюхать его, как этого требует обычай.

Волчица подкралась к Серому и ухватила его за зад.

Серый решил, что это сделал вожак, а это уже нарушение закона — кусать отвернувшегося и, возмутясь, Серый хапнул вожака за спину, отскочил в сторону. Глаза его горели обидой и гневом.

Отскочил в сторону и вожак, решив, что Серый отказывается повиноваться ему.

Он весь напружился.

Щелкнул зубами.

Шагнул к Серому, и по холодному, ножевому взгляду его стало ясно, что сегодня из них двоих кто-то должен умереть.

Вожак был осторожен.

Он водил стаю не первый год и стая чтила его, чтила его силу, хитрость и опыт, но он знал: оступись он сейчас, упади, и стая тут же прикончит его, разорвет в клочья. Таков закон — поверженный должен умереть. И вожак был осторожен.

Осторожен был и Серый.

Он знал: стоит ему оступиться, упасть хоть на мгновение, и все будет кончено — то, что не успеет сделать вожак, довершит стая, она разнесет Серого в клочья. Таков закон — упавшие не встают. Победа приравнивалась к жизни, и Серый был осторожен.

Волки дрались яростно и долго.

Оба были в ранах.

Оба были в крови, но не уступали друг другу.

А стая ждала.

Ждала своего мгновения. Глаза ее были нацелены на дерущихся, с оскаленных зубов стекала тягучая слюна и замерзала на снегу светлыми нитями. Луна заливала степь мертвенной синевой, и мертвенно синим стоял неподалеку лес.

Вожак был опытен. Ему не раз случалось отстаивать свое право водить стаю, и по первым ударам Серого понял, что ему сегодня придется туго: они равны по силе. Но знал вожак и другое: Серый моложе, горячее, нетерпеливее.

И вожак решил выжидать.

Только выдержка могла спасти его.

Серый может поспешить, не рассчитать прыжок, и тогда он собьет его поворотом плеча, как это он делал с другими, прижмет к земле, а остальное в мгновение довершит стая.

И вожак отступал, выжидая оплошности Серого.

Но вскоре он понял, что Серый хоть и теснит его, теснит не слепо, с умом, ощущая свою силу и веря в победу.

И вожак дрогнул.

Пошатнулся.

Это заметила стая и привстала, готовая к броску.

Вожак мог прекратить битву: уйти из стаи и жить в одиночестве, но ему ли, столько лет бывшему впереди, вольному и гордому, ему ли уступить, признать себя побежденным! И боясь устать и не выдержать длительности битвы, он решил пойти на крайность: прыжком, ударом могучего тела опрокинуть Серого на землю и тут же отскочить, отдать его стае.

Только опрокинуть.

Сбить.

Он вложил в этот удар все: силу, опыт, меткость... Но Серый уловил мгновение его прыжка и прянул в сторону.

И вожак промахнулся.

Он рухнул в снег и тут же почувствовал на загривке у себя зубы Серого.

Вожак отчаянно царапал лапами снег.

Силился вырваться из-под Серого, хотя знал — это все: сейчас он будет отдан стае.

Сейчас.

Прямо сейчас.

И он вытягивал шею, хрипел, судорожно хватался зубами за перемешанный с кровью снег, длил последние секунды жизни.

Стая рванулась, чтобы предать его смерти.

Поверженный не встает — таков закон, и стая рванулась, чтобы исполнить его.

Но случились тут небывалое: Серый вдруг разжал зубы и прикрыл собой тело поверженного вожака.

Он не хотел его смерти.

Он дарил ему жизнь.

Натолкнувшись на острый приказывающий взгляд его, стая попятилась, разомкнула круг.

Вожак поднялся и, не отряхиваясь, с клоками снега на боках и спине, пошел к лесу. Вместе с ним ушла и его волчица.

Над ними холодная в звездах летела ночь. Где-то в деревне, предвещая рассвет, отчаянно кричал петух.

Тяжело дыша, Серый сел.

Из разорванного уха текла кровь.

Из развороченной щеки тоже.

Были покусаны плечи, лапы, но Серый не чувствовал боли, была усталость. Волчица, распушив на воротнике шерсть, кинулась было к нему с лаской, но он так поглядел на нее, что она попятилась, и когда он встал во главе стаи и повел ее к лесу, поплелась позади всех.

Не одну неделю Серый не разрешал Волчице приближаться к себе, оскаливал зубы и кусал ее.

Но однажды она подошла.

И он не прогнал ее.

И она, виновато повиливая хвостом, села возле него, лизнула в губы, и с той поры они опять везде стали бывать вместе, и когда Серый вел стаю, она бежала следом за ним, а уж потом шли остальные.

Серый был мудрым вожаком, стая при нем не знала голода и могла бы жить не один год, если бы у людей не были длинными руки.

Но руки у людей длинные.

Они достают далеко.

Они умеют издали останавливать в груди волка сердце.

Серый завозился у себя под елью, умащиваясь поудобнее. Ах, как давно это было, когда он был молодым и когда на его призыв откликалась по вечерам и приходила стая. Теперь он стар, и никто не откликается и не приходит на его голос.

Он совсем один.

Один во всем лесу и во всей степи.

Были дети, да где они? Первый выводок разорили трактористы, а остальные... Ах, если бы дети с его кровью приняли и его ум и его сноровку, но они пошли не в него.

Они не умели затаиваться.

Выжидать.

При облаве, едва начинали кричать загонщики, они вылезали из укрытий, метались среди флажков, бежали к зазывно манящим впереди воротам и натыкались на выстрелы: там у ворот, прячась за деревьями, поджидали их люди.

Люди...

Как много они причинили ему боли.

Они отняли у него детей.

Отняли стаю.

Отняли даже Волчицу. Если бы не они, она бы и теперь была с ним, но они убили ее, и он остался один. Живет у себя под елью как выломок, как отголосок прошлого, обессиленный и никому ненужный. Он, переживший всех, весь выболел изнутри, и даже глаза его полны боли.

6

Волчица стояла и ела снег. Минуту назад ее не было, но стоило Серому вспомнить ее, и она появилась и уже ест снег. Подойти бы к ней, ткнуться головой в плечо и сидеть, слушать, как зарождается в лесу весна. Но стоит ему подняться и сделать шаг, как она сейчас же исчезнет.

Почему исчезает она?

Боится его?

Но почему она боится его? Разве он человек? Бояться нужно людей, потому что у них длинные руки.

Но теперь Волчица может не прятаться даже от них. Что люди могут еще сделать ей? Разве можно убить второй раз? А один раз они уже убили ее.

Она мертва.

Люди убили ее.

Убили давно, много лет назад. Они пришли в лес, как всегда после пороши, когда особенно четко видны следы на снегу.

Стая спала в чащобнике.

Люди охватили чащобник бичевой с флажками, оставили только ворота, у которых затаились те, что пришли поохотиться.

Загонщики начали гон.

Они закричали.

Застучали палками.

И лес, стократно повторяя их крики, делал их еще чернее, опаснее.

Серый знал: главное сейчас — улежать, и он пристыл в укрытии, глубже вдавливаясь в снег. Приказал и Волчице глазами — лежи. И она лежала.

А крики приближались.

Хватали за душу.

Подталкивали — беги, спасайся, хоронись.

И Волчица беспокойно завозилась, выползла из-под ели, под которой нашли приют они, крадучись пошла вдоль флажков, ища выход.

Поднялся и Серый.

Он тревожился не о себе, о Волчице: ее нужно увести из опасного круга.

Он обогнал ее.

Перепрыгнул бичеву с флажками.

Оглянулся.

Его глаза кричали: "Идем...". Но Волчица не осмелилась шагнуть через флажки, кралась вдоль них к воротам, чтобы, пройдя их, спастись бегством.

Серый вернулся к ней.

Загородил ей дорогу.

Еще раз на глазах у нее перепрыгнул через бичеву, показывая, что флажки не опасны, бояться их не надо, но Волчица боялась.

А крики приближались.

Накатывались.

Росли.

Все летело, бежало, спасалось, а Волчица шла к тому месту, у которого бухали выстрелы и падали волки.

И Серый снова встал на ее пути и начал грудью теснить ее к флажкам. Глаза его кричали, требовали, просили: прыгай. И она отчаялась, прыгнула.

Ее увидели.

Выстрелили по ней.

Волчца взвизгнула, перекувыркнулась в воздухе и кубарем откатилась под ель. Серый прыгнул следом за ней, бросился сквозь кусты в валежник. Выстрелили и по нему, думая, что это тот же волк, по которому стреляли первый раз. Картечина догнала Серого, шваркнула по правой ляжке, и ляжка облилась жаром крови.

Серый упал.

Проехал на боку по снегу.

Вскочил и на трех лапах помчался дальше. По нему еще раз выстрелили, но он уже был далеко, и дробь упала сзади.

— Эх, ушел... Хороший был волчина, — пожалел стрелявший.

Серый убежал далеко, спрятался в осиннике. Рана оказалась неглубокой и к концу недели он зализал ее. У стога в степи он наловил мышей, поел, вернулся в лес, на ту самую поляну, где потерял Волчицу.

Снег вокруг был грязно истоптан людьми и перепачкан кровью убитых волков. Их сволокли к просеке, покидали на сани деда Трошки, и сани просели под их тяжестью, и потому след полозьев из леса глубже, чем в лес.

Серый прошел к ели.

Здесь они спали с Волчицей, когда пришли люди. Волк посидел у шершавого кряжистого ствола, поднялся и, шатаясь, пошел по следу подруги.

Вот здесь он первый раз перепрыгнул через бичеву с флажками. Если бы Волчица перепрыгнула следом за ним, она была бы сейчас жива, но она пошла вдоль флажков.

Вот здесь он возвратился к ней и еще раз попытался увести ее из опасного круга.

А вот здесь она, наконец, прыгнула и ее догнал выстрел. Снег сохранил ее последний след. Дальше след обрывался, потому что Волчица перекувыркнулась в воздухе и вкатилась под ель.

А потом...

Потом пришли те, что стреляли в нее, вытащили ее, мертвую, из-под ели, подволокли к просеке и вбросили на сани деда Трошки, и сани вздрогнули, а стоящий в оглоблях мерин опасливо покосился на страшный груз, захрапел, и дед Трошка крикнул на него, как кричал в прошлые облавы:

— Ну ты, стоять! — и натянул вожжи.

Серый был уверен, что было именно так: пришли и вытащили Волчицу из-под ели и волоком потащили к просеке.

Но ведь люди, как и волки, оставляют после себя следы, а следов человека возле ели не было.

А что если люди приняли его за Волчицу и, видя, что он остался жив и удрал, не пошли к ели?

Значит, ее не увезли?

Она еще здесь?

Серый поднырнул под зеленый шатер ели и увидел Волчицу. Она лежала у самого ствола, и на снегу алела вытекшая из нее замерзшая кровь.

Волчица была жива, но она не могла двигаться: картечина перебила ей позвоночник.

Серый, поскуливая, подполз к ней.

Прилег рядом.

Отрыгнул съеденных у стога мышей.

Волчица, не поднимаясь, съела их и, утоляя жажду, похватала губами снег. Потом она лежала, закрыв глаза, и слушала свою боль, а он лежал рядом и зализывал ее рану.

Они стали жить под елью.

Днем Серый лежал возле Волчицы, загораживая ее собой от ветра, а ночью уходил на добычу. Когда он возвращался, она поднимала ему навстречу голову, жалко улыбалась, оголяя зубы.

Он подползал к ней.

Клал возле нее принесенное.

Смотрел, как ест она. Поев, Волчица некоторое время отдыхала, тяжело дыша, а потом тянулась губами к его лапам и скусывала с их пальцев настывшие льдышки, ласкала его.

В метельную пору Серый на охоту не выходил, оставался возле Волчицы. Длинные, высоко поднимающиеся над лесом сосны скрипели, стонали, чертили вершинами в мутном небе.

Волчица приподнимала тяжелую лобастую голову.

Прислушивалась.

Вздрагивала.

Скулила, и Серый придвигался к ней ближе, чтобы ей было не так зябко и не так страшно.

Весна, приходу которой Серый всегда так радовался, принесла Волчице новые страдания: пока был под елью снег, Волчица ела его и не нуждалась в воде.

С наступлением весны снег растаял.

Волчицу стала томить жажда.

В глубине леса снег еще был, и оттуда тек ручей. Волчица глядела на него из-под ели, скулила, скребла передними лапами землю, свалявшаяся за зиму шерсть свисала с нее грязными клочьями.

Ручей был близко.

И Серый не понимал, почему Волчица не идет к нему. Он толкал ее носом, полз к ручью, показывал, как это нужно делать. Доползал, нарочно громко пил, чтобы видела Волчица, как это просто и легко: подполз и пей, пей сколько хочешь.

Волчица поднимала голову, вытягивала лапы, морщилась, силясь подтащить к ним заднюю безжизненную часть тела, не осиливала, беспомощно тыкалась носом в паркую осыпавшуюся с ветвей хвою, поскуливала.

Серый возвращался под ель.

Волчица облизывала его влажные, нахолодавшие в воде губы, а он удивленно глядел на нее, дергал за ухо, дескать, что же ты, идем! И все начиналось сначала: он уползал, а она тянулась за ним из последних сил, оставаясь на месте, и когда поняла, что из-под ели ей не выбраться, запрокинула голову и завыла, завыла негромким, шатким, щемящим душу голосом.

Она плакала.

По серым щекам ее текли слезы, оставляя на них темные полоски.

Завыл и Серый, не зная, что делать.

И вдруг он забрался под ель, схватил Волчицу за отощавший загривок и волоком потащил к ручью, подтащил и положил у воды. Волчица, всхлипнув, ткнулась в нее носом и сосала, сосала ее сквозь сомкнутые зубы. Сосала жадно и долго.

Теперь они стали жить у ручья.

Сюда приносил Серый добытую ночью еду. Здесь коротал дни, карауля, как бы кто не обидел его подругу, как будто ее можно было обидеть еще сильнее, чем она уже была обижена.

Но солнце растопило в чаще последний снег.

Ручеек истощился.

И Волчицу опять начала томить жажда. Она дергалась, выла, просила воды.

Серый приносил ей мышей и сусликов.

Он приносил ей зайчат и зайцев.

Он приносил ей молодых барашков.

Но Волчица ни к чему не прикасалась: после еды ей еще сильнее хотелось пить, а пить было нечего. Оскаливая зубы, она хватала со дна истекшего ручья и ела влажную землю. Здесь у ручья и умерла она.

Была ночь.

Серый сидел возле Волчицы.

На охоту он не пошел.

Волчица, прислонившись лбом к его плечу, стонала, стонала все реже и глуше, потом затихла.

Еще не веря, что это все, он осторожно отстранился. Голова Волчицы безжизненно скользнула по боку, ткнулась в землю, оскаленный рот полыхнул белью мертвых зубов.

На березе неожиданно и жутко заплакала во сне желна.

По лесу потянуло холодом.

На озере за осинами чем-то встревоженные завскрикивали, ринулись в небо гуси, и ночь наполнилась шумом их крыльев.

Волчица лежала легко.

Невесомо.

Серый глядел на нее и думал о людях: за что они так ненавидят его? За что преследуют? За что отняли детей, а теперь и Волчицу?

Что он им сделал, что они выходят на него, заряжая свои ружья картечью?

Он перерезал их детей?

Передушил их жен?

Или родиться волком — уже вина перед человеком? И почему все на земле должно принадлежать человеку?

Этого Серый понять не мог и потому плакал.

Плакал высоко.

Отрешенно.

Вокруг него темные стояли деревья. Лес деревьев. И лес рыдал его голосом.

Смерть Волчицы вошла в сердце Серого глубокой раной, и раной этой он оказался раненым на всю оставшуюся жизнь.

Со смертью Волчицы что-то хорошее спряталось в нем навсегда, задеревенело.

Она была для него светлым порогом, дальше в его жизни легла тьма.

Серый прикопал остывшее тело подруги землей, чтобы ее не расклевали птицы, и перешел жить в березняк. Целое лето потерянно бродил он по степи от стада к стаду, пугал пастухов. Поднимется неожиданно из травы, стоит и смотрит из-под тяжело нависшего над глазами массивного лба.

Завидя его, пастухи поднимали истошный крик.

Подгоняли овец к коровам.

Палили из ружей.

Серый угрюмо глядел на них издали, уходил и появлялся где-нибудь у другого стада.

Никого не трогал.

Просто стоял и глядел, как, пугаясь его, пастухи кричат и хлопают кнутами.

Иногда, охваченный неистребимым желанием кого-то любить и жалеть, Серый подходил к ручью, возле которого умерла Волчица, сидел возле него и час, и два, пока не начинал томить голод.

Как-то среди лета, когда на полянах уже зарозовела клубника, в лес приехали двое — мужчина и женщина. Они вылезли из машины, стали собирать ягоду.

Потом они бегали по опушке.

Боролись.

Барахтались в траве.

Прячась в кустах, Серый видел любовь их.

Двое остались в лесу до утра. Они легли в машине. Некоторое время в машине говорил приемник, потом его выключили, и все погрузилось в тишину.

Наполненный шорохами уснул лес.

Дремал в облаках месяц, и только над затухшим костром на поляне бодро звенел комар.

В полночь Серый прокрался к машине.

Встал на задние лапы.

Уставился в стекло.

Двое спали на отброшенных спинках сидений, спали тепло и спокойно, и на их тихие лица падал голубоватый свет далекого неба.

Вдруг женщина открыла глаза, приподняла голову.

Серый не шевелился.

С минуту они неотрывно глядели друг на друга. Над лесом в звездах летела ночь. Пресно пахло пеплом потухшего костра.

Молчало небо.

Молчал лес.

Облитые росой листья отливали сталью. Все обмерло, словно в ожидании грозы.

И гроза грянула: женщина ухватилась за плечо мужчины и пронзительный визг ее, будто молния, рассек тишину:

— Волк, Гена, волк!

Серый дернулся большим могучим телом, скользнул когтями по дверце машины и, сбивая росу с высоких выспевших трав, ушел в лес, а женщина кричала в машине:

— Он смотрел, Гена... Он смотрел на меня.

— Ладно... Показалось тебе.

— Смотрел, Гена, смотрел, — говорила женщина и почему-то плакала.

Утром Серый ушел в степь. В его задичалом сердце родилась вдруг жажда крови. Оврагом подкрался он к стаду, отхватил половину и погнал к лесу. Овцы изумленно неслись по степи, а Серый догонял их и с холодной хищностью и отчаяньем рвал их глотки, мстил людям за отнятых у него детей, за убитую ими Волчицу и за то, что в их домах, в их неприступных гнездах подрастают птенцы, у которых тоже будут длинные руки и они тоже будут доставать ими далеко.

Усталый, но не утоливший жажду мести, он ушел от настигающих его верховых в зеленую глушь леса, а последняя зарезанная им овца билась у опушки в предсмертных судорогах, из ее перехваченного горла, пузырясь, толчками выплескивалась на траву кровь, остановившиеся глаза смотрели в небо и уже не видели даже солнца.

Остаток дня Серый провел в укрывище под старым выворотнем. Спал тревожно, и во сне все еще впивался в овечьи глотки и выпускал кровь. Он и во сне все еще мстил людям за их жестокость и бессердечие.

Ночью он пошел к кошарам.

7

Лето шло долго.

И долгой была осень.

Лили дожди. В лесу даже днем стояла полутьма. Темнели голые облетевшие деревья. Скирды соломы в степи обрастали зеленью. В колеях, раскисших, истерзанных машинами дорог тускло поблескивала вода.

Серый жил в ельнике.

Днем спал.

Ночью, шлепая по грязям, выходил на охоту. Пробирался к селу, бродил по мокрым улицам, принюхивался к парким сумеркам сараев, пугал собак. К рассвету в крутых берегах речки настаивались густые туманы. Туманы поднимались и в полях, и Серый двигался среди них огромным призраком.

Зима пришла неожиданно.

Проснулся как-то в полдень Серый у себя под елью, смотрит, а деревья и земля вокруг белые, а снег все падает, тихий, просторный, и радостно, и празднично кричит на дубу ворона.

Вечером Серый вышел на опушку и воинственно, и ликующе выдохнул из себя в холодное лицо пришедшей ночи:

— Иде-е-ем!

Он звал свою стаю.

Сейчас он соберет ее, спустится с нею с горы, войдет в село, и люди узнают глубину его ненависти к ним.

— Иде-е-ем! — самозабвенно кликал он.

И знал: сейчас закричит, отзываясь эхом на разные голоса, лес: когда зовет вожак, волки приходят.

Но в лесу было тихо.

И степь, уходя в ночь, не посылала ответа.

Серый позвал еще раз.

Громче.

Настойчивее:

— Иде-е-ем!

Но вокруг была все та же тишь, было все то же безмолвие, лишь где-то в березняке заверещал как ребенок схваченный кем-то заяц.

Серый легкой трусцой побежал вдоль леса: если волки дневали в лесу и уже ушли в степь, на снегу остались их следы, по ним он увидит, куда ушли они, и найдет их.

Следов из леса не было.

Но ведь волки могли ночевать и в овраге.

Или у Лысой горы.

Или в распадке у Гореловской рощи.

Серый был легок на ногу и за ночь обежал всю округу — волчьих следов нигде не было. Усталый возвращался он домой на рассвете, когда вдруг увидел впереди у опушки след.

Наконец-то!

Один нашелся.

Пусть пока один... Вдвоем они отыщут остальных и соберется стая.

Но глаза Серого, только вспыхнув, сейчас же потухли: это был оставленный им след. Зато у оврага завиднелся еще один след, и глаза волка опять зажглись надеждой. Напрямую по снежной целине помчался он к оврагу.

Но и это был его след.

Серый метался, еще не зная, что так будет теперь всегда, что теперь он всегда будет видеть в лесу и в степи только свой след, что прошлой зимой он потерял не только Волчицу.

Серый еще не знал, что он остался один.

Вообще один.

Серый еще не знал, что он — вожак, не имеющий стаи.

Он понял это позже, уже в середине зимы, не раз исколесив лес и степь вдоль и поперек. И в лесу, и в степи он видел только свой след, и когда он понял, что остался один, горе вошло в его глаза и навсегда окрасило их в красный цвет, в цвет крови. Утром взошло солнце и увидело его на вершине Лысой горы совсем седого и не удивилось: мало ли от чего седеют волки.

С этого дня Серый жил уже без надежды на встречу с себе подобным. Он был дик и темен и на все вокруг накладывал отпечаток чего-то дикого и темного, и даже тучи, проплывая над ним, становились темнее. И только в метельную пору, в призрачный час пурги, когда ветер вздувал и крутил снег, Серый преображался. Чудилось ему, что это не ветер воет, плутая в чаще простуженного леса, а кто-то из его стаи тоскует и зовет:

— Приди-и-и!

И Серый вылезал из-под ели в белую крутящуюся муть, откликался:

— Иду-у!

И, проваливаясь по брюхо в снег, выбредал на просеку.

Стоял.

Прислушивался.

Но кроме воя пурги ничего не слышал, возвращался к себе под ель, успокаивался, но вскоре ему опять начинало казаться, что он слышит плутающий в пурге голос собрата, и Серый снова вылезал под продувной ветер, в осыпучие снега. Кричал, стоя посреди просеки:

— Я зде-е-есь!

И, корчась под метелью, ждал отклика.

Он был один.

Не было ни стаи, ни детей, ни Волчицы.

А дед Трошка был. Он все так же возил сельповские товары, зимой — на санях, летом — на телеге. И зимой, и летом его неизменно провожала до райцентра Любава, высокая с голубыми, как небо, добрыми глазами сука — древняя помесь собаки с волком.

Деда Трошку Серый ненавидел. Дед приезжал с охотниками в лес, пил с ними водку, участвовал в гоне — кричал, стучал по деревьям палкой, выпугивал волков из укрывищ, подводил их под выстрелы. И люто ненавидя деда Трошку, Серый возненавидел и Любаву, стал выкарауливать ее в кустах, чтобы убить и тем самым сделать больно деду Трошке.

Любава чуяла близость волка.

Была осторожна.

Всякий раз, вбегая в лес, она начинала поскуливать, оглядываться по сторонам, впрыгивала к деду в сани. Дед добродушно смеялся, обнажая мелкие исщербленные зубы:

— Что? Трусишь? То-то. Это тебе, милая, не деревенские помойки. Это, милая, лес, тут и горло перехватить могут.

Любава жалась к нему, норовила лизнуть в губы, дед отстранялся, ворчал:

— Ты это брось. Я тебе не кобель митюхин, лизаться с тобой. У меня для этой надобности старуха есть.

И лез в карман за пузырьком с каплями подвеселиться, сотворить в голове кружение.

Прячась в кустах, Серый крался вдоль просеки до края леса, долго провожал деда недобрым взглядом. Любава была осторожна, и ему никак не удавалось перехватить ее.

С приближением весны Серым овладело непонятное беспокойство. По всем ночам колесил он по степи, все чего-то хотел, все чего-то искал, сам не зная что и чего.

Как-то среди ночи он вышел к деревне и увидел Любаву и вдруг понял, что его томит, что беспокоит.

Серый понял, что ему нужно гнездо, нужны дети.

Что ему хочется кого-то любить, о ком-то заботиться, ради кого-то выходить по ночам на охоту.

Любава сидела над оврагом у бани. Вокруг нее вертелись мелкие разномастные беспородные деревенские кобели. Они бескровно грызлись, ссорились из-за нее, а она крупно и по-волчьи спокойно сидела у оврага и над нею в непостижимой высоте в накрапе звезд стоял месяц.

Серый глядел из-за промороженного до хрусткости плетня на Любаву и чувствовал, как мягчеет, оттаивает в его груди давно уже не знавшее нежности сердце.

Природа звала.

Природа могуче требовала своего.

И, весь в рубцах и шрамах, Серый шагнул из-за плетня.

Он готов был драться, даже смертью своей отстаивать свое право на любовь, на продолжение себя в себе подобном, но псы, увидев, какого гостя наслала им со степи ночь, с визгом сыпанули по дворам, ныряя в подворотни.

Любава осталась у оврага одна.

Лицом к лицу с волком.

Защищенная лишь проснувшимся в ней материнством.

Серый подошел к ней, большой, насупленный. Она привстала, оскалила зубы, но не отпрыгнула и не укусила, позволила ему обойти себя вокруг и обнюхать, не прогнала его, когда он пошел следом за ней в улицу.

Они шли, обмениваясь взглядами.

Шли мимо палисадников.

Домов.

Обросших льдом колодцев.

На них, высунувшись в подворотни, завистливо лаяли деревенские кобели, но они не обращали на них внимания.

В конце улицы Любава свернула к избе деда Трошки.

Серый вышел наперед.

Преградил ей дорогу.

Любава простодушно смотрела на него, не понимая, чего он хочет, а он теснил ее грудью к дороге, по которой они только что шли. Любава куснула его в нос и, покорясь ему, пошла за деревню.

Серый привел ее в лес.

Забрался под ель.

Сидел у ствола ее, широкий и крупный.

Любава подползла к нему, как-то по-деревенски просто, доверчиво лизнула его в нос и, посапливая, угнездилась у его ног, и сразу стала какой-то родной и своей-своей.

День они провели под елью, а ночью Серый увел Любаву в степь. Она сидела среди снегов, а он широкими кругами носился перед ней, кувыркался, взвизгивал, счастливо выл, запрокидывая голову. Любава, глядя на него, улыбчиво жмурилась, постукивала по шуршащему насту хвостом.

В изумленных глазах ее стояло тихое голубое свечение: она никогда не думала, что ее могут так любить.

Неделю Любава жила в лесу.

Неделю Серый не знал одиночества.

По ночам, уводя Любаву в степь, он ловил и приносил к ее ногам еще теплых, неостывших зайцев.

Больше есть было нечего.

И Любава ела их.

Ела и тосковала о хлебове и хлебе, тосковала о своей деревне, где все так знакомо ей, о деде Трошке. Ей вспоминалась его пропахшая махоркой борода, с пузырями на коленях штаны, и весь он, тощенький, тщедушный, со своей извечной заботой, как утаить от жены на выпивку столь необходимую ему рублевку.

По утрам, заслышав долетающий с просеки скрип его саней, Любава порывалась бежать к нему, но Серый молча заступал ей дорогу, и сквозь его глаза смотрела на нее такая боль, что Любава не решалась оставить его одного. И чтобы не тревожилась она по утрам, Серый увел ее от просеки подальше в глубь леса, в самое сердце его.

Но через неделю она все-таки ушла от него.

Она родилась и выросла в деревне, и деревня звала ее приползающим по низинам кизячным дымком, хриплыми на морозной заре петушиными криками, звала всей ее жизнью, даже выпитым в детстве коровьим молоком.

В ночь перед уходом ее началась пурга.

Они сидели под елью.

На плечи их сорился с еловых веток снег.

Высокие сосны раскачивали вершинами и скрипели. Любава тревожно прислушивалась к визгу и вою летящего над лесом ветра, скулила и жалась к Серому озябшим телом, поскуливала: в ее жизни еще не было метели в лесу, и она боялась.

Вьюга шумела всю ночь.

И весь день.

К вечеру, как умереть солнцу, она улеглась в голубые сугробы и уснула.

Небо очистилось.

За лесом проступила полоска седой морозной зари.

Любава выползла из-под ели, встряхнулась и пошла. Она больше не могла жить в чужом, непривычном для нее лесу, где деревья стоят так плотно, что не разбежаться глазу. Деревня окликнула ее шумом крови, памятью сердца, и Любава пошла, и Серый не посмел остановить ее, да она теперь и не остановилась бы.

Любава уходила, и слышно было, как пошурхивает под ее шагами снег. Тишина вокруг нависла такая, что чудилось: качнутся сейчас и, заступая ей дорогу, начнут падать деревья, страшные в своей онемелости, в своем бессловесном упреке.

Серый проводил ее до дома деда Трошки, посидел с ней под лапасом у конуры, где жила она, а когда на рассвете мурлыкнула дверь и на крыльцо вышел дед Трошка, юркнул за сарай, по крутому склону спустился в буерак и, оставляя за собой глубокие следы, ушел в лес.

На следующую ночь он снова пришел к Любаве и пробыл с ней до рассвета и даже пробовал лежать в ее конуре, но чувствовал себя в ней тесно и вылез наружу, а Любава залезла и спокойно лежала на соломенной подстилке, высунув наружу голову с добрыми голубыми глазами.

И следующую ночь Серый провел у Любавы.

Он теперь все ночи проводил с ней, а днем держался ближе к просеке, по которой возил дед Трошка товары в сельпо, поджидал Любаву. Она больше не боялась леса и по утрам, едва дед Трошка въезжал в просеку, приотставала от саней, скрывалась в кустах.

Здесь ее встречал Серый.

Она тыкалась ему в губы черной, как пуговица, пипкой носа.

Счастливо поскуливала.

Он клал ей на спину голову и они стояли так, пока не доносился издали крик деда Трошки:

— Любава!.. Любава!..

Серый вздрагивал, а Любава виновато поджимала хвост, отстраняясь от него и, громко взлаивая, бежала догонять уехавшие сани.

Вечером, возвращаясь с дедом из райцентра, она опять приотставала в лесу, и они еще раз ненадолго встречались, а ночью Серый приходил к ней и приносил свежее заячье мясо.

Они ели его вместе.

И кровь на ее губах волновала его.

Наевшись, они боролись, шутливо кусали друг друга, а за стеной в сарае, чуя близость волка, переступала с ноги на ногу корова и жались ближе к ней перепуганные овцы.

Как-то Серому удалось добыть в колхозной кошаре ягненка. Довольный, принес он его и положил к ногам Любавы, ждал: сейчас засуетится Любава и по смешной, но очень приятной деревенской привычке ткнется ему в губы черной пипкой носа, а Любава вдруг в ужасе попятилась от него, забилась в дальний угол лапаса и из нее выплеснулось рвотой все, чем ее накормил с вечера дед Трошка.

Серый глядел на Любаву с сожалением и брезгливостью. Нет, хоть и несет в себе Любава примесь древней волчьей крови, далеко ей до его Волчицы: она не умеет радоваться настоящей добыче и не осталась жить в лесу, где можно было бы найти замечательное место для логова. Его Волчица никогда бы не согласилась променять лес на деревню.

Серый обиженно вскинул ягненка на плечо и ушел к себе в ельник, ушел с твердым решением, никогда больше не встречаться с Любавой, пусть она, забывшая предков, живет своей глупой деревенской жизнью и пахнет не лучшим запахом на земле: не запахом крови, а молоком, которым пахнут кутята. Он решил уйти навсегда, но уже на следующую ночь пришел к дому деда Трошки и просидел возле конуры Любавы до рассвета.

Весной, когда истонченные солнцем пожелтели и умерли снега, когда отшумел шум водополицы и сплыл на речке лед, у Любавы родились дети.

Серый был счастлив. Он радовался: у него — дети! Любава их вырастит, и он уведет их в лес.

На нем не прервется нить жизни.

Его кровь пойдет дальше.

Но радость Серого была недолгой: всего одну ночь. Жизнь много и больно била Серого.

Утром она ударила его еще раз.

8

Серый выглянул из-под ели. Волчицы поблизости не было, видимо, где-нибудь в чаще ест снег. Белка, завидя Серого, запетляла с вершины сосны вниз, улеглась на нижнем суку, следила за волком любопытными бусинками.

День был на исходе.

А Серый еще не спал.

И спать ему не хотелось: шла перед глазами жизнь, тревожила сердце.

Ах, та счастливая ночь, когда у него опять были дети, если бы она не кончалась!

Но у всякой, даже у самой долгой и темной ночи, есть свой рассвет. Рассветом закончилась и та ночь, когда у Любавы в конуре появились кутята. Серый помнит, как это было.

Зарозовели в избах окошки.

Звякнула щеколда.

Вышел на крыльцо дед Трошка.

Серый юркнул за сарай и спрятался в кустах смородины, а дед потянулся, прогоняя из тощенького тельца сон, покосился на окошко — не видит ли жена — и в калошах на босую ногу зашлепал под навес к поленнице, где у него хранилась в упрятке в коробушке из-под ботинок «домашняя аптечка». Перед завтраком деду не терпелось «занектариться», сделать начин веселью.

Дед сунул руку в упрятку и не нашел ничего: упрятка была пуста. Синеватый холодный свет утра падал на лицо деда, делал его мертвенным. Дед знал, это работа его жены: выследила и разорила. С минуту он постоял у поленницы в состоянии паралича, потом поддернул штанишки и, щупленький, маленький, засеменил к избе. На крыльце столкнулся с женой, запрыгал перед ней, потирая посинелый шелушащийся нос:

— Отдай капли, Григорьевна. Отдай, плохо мне.

Жена его — грудастая, просторная — стояла неподвижно и смотрела вдоль улицы. Дед худенько приплясывал перед ней, немощно попискивал:

— Смилуйся, отдай, жар в голове. Верь совести — это последний раз. Подлечусь и — все. Убей меня гром — все.

Жена молчала, громадно попирая ступеньки крыльца, а дед смотрел на нее умоляющее и готов был, кажется, упасть перед ней на колени:

— Не умножай страданий, Григорьевна. Вчера выпил лишку и, чтобы жить дальше, мне ободрение нужно. Ну пожалей ты меня, выручи, верни аптечку, — просил он.

А она глыбно стояла перед ним, огромная, как стог соломы. Ведро с помоями держала в руке как мочалку, никакой тяжести не слышала.

— Войди в слёзное положение моё, Григорьевна, — молил дел. — Ведь кроме тебя мне и помочь некому: одна ты у меня, как сердце в груди. Войди в снисхождение.

Обнажая красные дёсны, Григорьевна широко зевнула навстречу встающему из-за речки солнцу, словно собиралась проглотить его, пошла к сараю и сразу заполнила собой всю дверь.

Дед знал — это всё, и всё-таки решился на отчаянность, напустил на себя важность, загрозился издали:

— Отдай капли, пока добром прошу. Не буди во мне беса. Я тебе не истукан каменный, могу и не сдержаться, побить тебя.

— Ты? — оглянулась Григорьевна. — Меня? — и захохотала, заходили могучие груди под кофтой, как два таза. — Не зайчись, шершень. Ухвачу вот за мотню да посажу на насест к курам, будешь сидеть у них заместо петуха... Харю не умыл, а уж о выпивке промышляешь, изговелся диви.

— Так ить жжёт, Григорьевна... Ну куда же ты, погоди, колосочек ты мой наливчатый, ну что ты студёная какая? Никакого тепла в тебе, а ведь в неге да в ласке как бы жизнь-то ладно катилась, себе в удовольствие и людям на радость, — пел дед, но Григорьевна его не слушала, поила телёнка.

И тогда дед, сжигаемый хмелем, отчаялся на крайность: наворовал у жены яиц, думал продать в райцентре и купить новых капель. Григорьевна, уставясь в небо неохватным задом, скоблила веником крыльцо, когда дед, смущённо покашливая, прокрался мимо неё с оттопыренными карманами. Григорьевна, не разгибая громадной, как поле, спины, покосилась на него, но не сказала ни слова.

Дед просеменил к лапасу, ввел поскорее в оглобли мерина, поправил в телеге подстилку. Тут-то жена и углядела в его карманах яйца, губы ее сплюснулись, как два оладышка, побелели. Она хищно пошла на деда, вытирая о передник ладони.

— Ах ты, облезень, распьянеха несчастный, так ты еще и красть, леший тебя растряси, — громово ахнула она, могуче вырастая за спиной у деда.

Левой рукой она ухватила его за воротник, а правой доставала из его карманов яйца и, войдя в накал, била их у него на лысине, и гремел свежо ее бас на все подворье:

— Ах ты, образина неумытая, я хозяйство по щепочке складываю, а ты, мною собранное, пропивать!

Дед хрипел.

Рвался из ее мощных рук.

Пищал, слизывая доползший до верхней губы тягучий яичный белок:

— Григорьевна, слезиночка моя горькая, погоди, я кашлять буду, после добьешь, захлебнусь я... Погоди, зверица.

Она поддала ему под зад толстенным, как бревно, коленом и, отерев пучком сена руки, пошла к крыльцу.

Дед кашлял и ругался ей вслед:

— Людей постыдилась бы, серость-то свою показывать. Разве с мужем так обращаются? Я ведь и бросить тебя могу.

Всхлипывая, он убрел под навес к бочке с водой, стоял над ней, обирая с лысины яичную скорлупу, и давил на щеках кулаком слезы:

— Язва с гривой. Тебе не с добрым мужем, с чертом в обнимку на болоте жить. И что за судьбица клятая досталась, господи! Сидишь в дамках, а слывешь пешкой. И надо же случиться такому! В девках нормальная, как все, была, а вышла замуж и будто опоили ее чем: пошла и пошла расти. Вымахала, колокольня ходячая. Я и глядеть-то на нее порой боюсь: взглядом убить может. Хоть плюнь и вон со двора беги.

Обида сосала душу. Сам дед хоть и был с рукавичку, гордости в себе носил воз и, пока не было жены рядом, грозил ей и обзывал словами, какие только приходили на ум. И тут он увидел, что Любава в конуре не одна, напустился на нее, облегчая душу:

— Щенками, гляжу, обложилась? На моих потовых хлебах вздумала растить свое собачье племя? Не выйдет! Убыточить себя не позволю. Если мне, так и капель нет, а если вам, так и с кобелями блудить можно, щенков нагуливать?

Дед принес из сеней толстый крапивный мешок, посовал в него щенков, всех посовал и одного на племя не оставил.

Любава суетилась рядом.

Лизала руки его.

Поскуливала.

Дед отталкивал ее локтем, шипел:

— Чтобы я работал на вас, горб ломал, нате-ка, выкусите! Как же, стану я тратиться на пустое. Мне и тебя одной хватит набрехать в уши. С кем нагуляла, милая, тот пусть и кормит, а не хочет кормить, так — в речку, вниз головой, к лягушкам.

Дед вбросил мешок с кутятами в телегу, уселся сам, разобрал вожжи, загремел по улице на другой конец села к речке. Крутил над головой кнутишко, понукал, торопил чалого мерина, словно вез на расправу жену. Любава, высунув язык, бежала следом, а по кустам, оврагом, невидимо крался Серый.

Подкатив к речке, дед сдвинулся с грядушки, достал мешок, подошел к воде и пошел кидать в нее щенков, приговаривая:

— Я не дурак, чтобы гнуть на вас спину за будь здоров. Если мне, так и капель нет, а если вам — так подавай хлебушко, а водички похлебать не хотите?

Сзади что-то лязгнуло.

Дед оглянулся.

Икнул.

Глаза его выкруглились, вокруг розоватой лысины торчком поднялись светлые жиденькие волосенки, пустой мешок вывалился из рук и, разворачиваясь, поплыл по воде.

Из оврага на деда шел волк.

Седой.

Весь в рубцах и шрамах.

Мерин, завидя его, рванул в сторону, телега опрокинулась, вывернулась из передка. Всхрапывая, мерин поскакал к селу, распугивая кур и гусей и вызывая истошный брех собак.

Дед отступал к речке, взмахивал левой рукой, как бы отталкивая волка от себя:

— Ты чего это? Ты шел и иди своей дорогой. Чего ты?

И, пятясь, заходил все глубже и глубже в речку. Он уже был по шею в воде.

А волк все надвигался на него.

Большой.

Лобастый.

И в красных мстительно нацеленных глазах его дед видел свою смерть.

— Караул! Помогите! — завопил он.

Но помочь ему было некому.

Конец уже был близок: Серый подошел к самой воде, присел, готовясь прыгнуть.

И тут заголосила у него сзади Любава.

Серый повернул к ней голову. Сквозь красные клочья тумана в глазах увидел летящего по селу мерина. От колодца с истошным криком бежала к речке баба и била в ведро коромыслом.

Выскакивали из домов люди.

Выла у берега Любава.

Вопил в речке позеленевший дед Трошка.

Серый повернулся и напрямую через луг побрел к Лысой горе, чтобы от нее, оврагом уже, подняться к лесу.

Перетрусивший дед Трошка оставался стоять в речке, не осмеливаясь подступить к берегу. Прибежавшая от колодца баба подала ему коромысло, дед ухватился за него и, стуча зубами, полез из воды.

Он добежал до первой от речки избы, разнагишался и, весь дрожа, залез на печь. Хозяйка бросила ему туда одеяло. Дед закутался в него с головой, только нос да борода остались снаружи. Сидел кулем у пыльной трубы, жаловался:

— И откуда он взялся, этот волк, Еремеевна? Ить не было его, когда я подъехал, не было... И-их, все на меня, даже волки.

Хозяйка достала из шкапчика початую поллитровку, налила в стакан, подала деду на печь:

— Согрейся, святитель: освятил речку-то. Теперь пойдут ребятишки сигать в нее. Коль старикам, скажут, можно, то нам и подавно. Нашел какой пример детворе показывать.

Дед выпростал из-под одеяла тонкую, всю в жилах руку, принял стакан:

— Да разве я, Еремеевна, сам? Кабы не волк, разве я по своей воле полез бы? У меня ить ревматизм... И что я ему дался, волку этому? Ить по самую бороду загнал в речку, злыдень.

Дед, стуча зубами о стекло, выпил водку, зажевал соленым огурцом, привалился щекой к трубе и затих. На кольях плетня сохли развешенные хозяйкой его штаны и рубаха, возле них покорно сидела и ждала старика преданная ему Любава.

К вечеру деду стало плохо.

Григорьевна привела мерина, наладила телегу, переодела деда в теплое сухое белье и повезла в больницу. Дед лежал на спине, глядел в небо, шмыгал носом:

— Все против меня — даже волки. А за что? Разве я кому вред делаю? Ну выпиваю иногда, но ведь на свои, в чужой карман не лезу и у соседей не клянчаю, за что же меня в речку?

Дед уже не отделял волка от жены и в горькой обиде ругал их заодно.

В больнице Григорьевне сказали, что у деда ее воспаление легких, и оставили его у себя. Целую неделю его кололи, поили микстурами, заставляли глотать таблетки.

Дед покорно терпел все.

Молчаливо переживал случившееся.

Только после укола, подтягивая полосатые больничные штаны, вскидывал на молоденькую сестричку узенькие щелки глаз и горько вздыхал:

— Все против меня, — и, потирая ягодицу, замолкал до следующего укола.

Случай с волком потряс деда Трошку.

Но он был еще более потрясен, когда, вернувшись из больницы домой, узнал от жены, что его мерина, на котором он столько лет возил сельповские товары, задрали в овраге за избой волки, задрали в ту же ночь, когда деда положили в больницу, но Григорьевна, приезжая наведать деда, не говорила ему об этом, чтобы не волновать его.

Дед стал белее тех яиц, что била о его лысину жена. Захлюпал красноватым носом:

— Это что же они пристали ко мне, Григорьевна? То в речке выкупали, то вот теперь мерина прикончили.

— Тебе лучше знать, — сказала Григорьевна, — ставя на стол самовар. — Они не меня, тебя за штаны хватают, значит, есть у тебя вина перед ними.

— У меня?.. Перед волками? Скажешь тоже. Я что с ними гуляю вместе? Уж молчала бы, коли сказать нечего.

Дед погрел живот чаем.

Вышел во двор.

Постоял у засиженной курами осиротевшей телеги, прошел под лапас, сунул по привычке руку в поленницу и тут же отдернул: в разоренном гнезде птенцов не ищут... Но рука снова потянулась к упрятке. Дед щупал дрожащими пальцами и не верил самому себе: коробушка с каплями была на месте.

Дед даже прослезился: значит, есть у его жены сердце. Поняла она, что в такой день ему, потерявшему мерина, без капель не обойтись, и вернула «аптечку». Дед аппетитно занектарился эвкалиптовой настойкой, прошел к крыльцу. Сидел, слушал, как щелкает скворец на скворечнике, и с болью думал о волках: сгубить такого мерина!

— Да он меня, пьяного, откуда хошь домой привозил. Ну погодите, вот придет зима... Если уж меня достали врачи с того света, то я еще повожу в лес охотничков, а вас из леса.

И грозил лесу маленьким неопасным кулачком.

9

Зря грешил дед Трошка на волков: их в лесу больше не было, всех перебили охотники. В живых остался только Серый, он-то и прирезал мерина деда Трошки.

Убивать мерина Серый не собирался.

В полночь он, как всегда, шел к Любаве. Стреноженный мерин пасся в буераке за садом. Зачуяв волка, он поднял большую мосластую голову, захрапел, застриг ушами.

Серый остановился.

Стоял и тяжело смотрел на мерина.

В глазах его вспухала ненависть.

Он понял вдруг, что все его беды, все потери его связаны с мерином деда Трошки. Память оживила все и подытожила:

Мерин привозил охотников в лес.

Мерин увозил из леса убитых волков.

Мерин свез в речку щенков Любавы.

Все в мерине, все от него — это Серый понял, глядя на мерина, а мерин понял, глядя на него, что ему больше не жить, а жить хотелось, и он, храпя, запрыгал по оврагу. Но где ему, стреноженному, было ускакать от волка. Серый в три прыжка настиг его, перекусил жилу левой задней ноги и тут же отскочил прочь, не давая мерину нанести удар копытом.

Мерин жалобно заржал.

Левая нога его беспомощно повисла.

Но жить хотелось.

И он поскакал дальше, надеясь спастись на трех. Ему бы только выбраться наверх: там — дома, там — люди, они помогут, они не дадут волку убить его.

Ему бы только выбраться наверх.

Но он не выбрался.

Серый снова настиг его и перекусил жилу правой задней ноги. Мерин осел сразу всем своим грузным телом на дно оврага. Опираясь на спутанные передние ноги, он вытягивал шею, отчаянно задирал голову, все еще надеясь спастись, но Серый повис у него на горле, добрался зубами до жилы, по которой течет кровь, перекусил ее, освобождая дорогу жарко хлынувшей струе.

Мерин захрипел.

Покачался, сидя.

Дернулся и с парким выдохом рухнул на холодную землю.

Серый, весь дрожа от напряжения, поднялся. Он стоял меж

крутых склонов буерака и со смертельной злобой глядел на тушу

теплого мяса. И вдруг, забыв, что он один, вскинул голову и завыл, по давнему обычаю волков созывая на пир братьев по крови.

Он выл молодо.

Выл победно и страстно.

Выл с полной убежденностью, что волки откликнутся на его призыв и придут разделить с ним его трапезу.

Но на вой его прибежала только Любава.

Серый гордо стоял над трупом поверженного им мерина.

Он был весь в крови и был горд этой кровью.

Любава попятилась от него. Она еще никогда не видела его таким лесным, таким торжественно кровавым. С ужасом и визгом унеслась она по склону буерака наверх, нырнула в лаз на погребицу, спряталась в темноте, забившись в дальний угол.

Серый остался в овраге один.

Сорвалась и прочертила по небу огненную линию отгоревшая звезда. За лугом в речке что-то крякнуло и отдалось в тальниках.

Волков нет.

И звать некого.

Серый вспомнил вдруг об этом и, вскрикнув как-то всем телом сразу, оставил мерина нетронутым, обессиленно побрел в лес. Он отыскал свое первое логово, в котором жил когда-то с Волчицей, присел у корня дуба, у которого любила сидеть она, и сидел всю ночь. Думал о Любаве.

Ушла.

Испугалась крови.

И он ждал, что она нарожает ему волков!

Ну ей ли, выглядывающей куски, живущей подачками с хозяйского стола дать жизнь гордому независимому ни от кого волку? Пусть уж лучше его дети лежат на дне речки, чем выросли бы возле нее и стали собаками.

К утру в темном котле неба выварилась гроза.

Засверкали молнии.

Загремели громы.

Все в страхе разбегалось, пряталось, и только Серый был ко всему безразличен. Он не замечал ни начавшейся грозы, ни бури. Рот его был жестко сомкнут, глаза горели презрением.

Здесь, в старом логове, и нашла его Любава.

Она подползла к нему.

Заглянула в самый ужас его глаз.

Страх охватил ее, но она пересилила себя и лизнула Серого в губы, готовая любить его и такого.

Серый не звал ее.

Сердцем своим почуяла она, что нужна ему.

И — пришла.

Мокрая, прихваченная обрушившимся ливнем, она подползла к нему и, простая, бесхитростная, положила к его ногам кусок раскисшего под дождем хлеба.

Лил дождь.

Вспарывали небо молнии.

Обвально падали грома.

Любава сидела возле Серого, смотрела на мокрую траву, на деревья.

Просто сидела и смотрела.

Но она была рядом, и Серый медленно оттаивал возле нее.

Теплел.

С него будто что-то сползло, отшелушилось. Он задышал спокойнее, ровнее и даже наклонился к хлебу и откусил от него, и тогда Любава прижалась к нему, греясь с ним общим теплом.

Любава и в этот раз пробыла в лесу неделю.

По ночам они с Серым уходили в степь на охоту. Любава научилась ловить зайцев и убивать их по-волчьи, по древнему обычаю своих предков: одним хапком. Она даже ходила с Серым один раз к колхозной кошаре.

Нет, она не входила к овцам, она осталась у изгороди.

Серый вошел один, а она осталась и ждала его и когда появился он с ягненком, обрадованно взвизгнула и кинулась навстречу.

Они неслышно уходили в лес.

Серый нес на спине теплую тяжесть, а Любава бежала рядом и испытывала счастье. Из прокушенного горла ягненка ронялись на траву капли. Любава приостанавливалась, слизывала их и бежала дальше. Голова ее была седая от росы.

Через неделю Любава ушла.

Ей было хорошо с Серым, но она уже не могла жить без людей. Она выросла среди них, срослась с ними, в ней даже было что-то от человека.

И она ушла.

Ей хотелось увести с собой и Серого.

Но Серый вырос в лесу.

Серый был сыном леса, Серый был волком, и он не пошел с ней.

Через день утром Любава навестила его. Через день она навестила его утром еще. Она стала бывать у него и по ночам. Они вместе охотились. И не только на сусликов и зайцев, но и делали набеги на села, на колхозные овчарни.

Их видели.

Любаву узнали пастухи.

Сказали деду Трошке:

— Любава водится с волком.

Дед обиделся:

— Не клепите на собаку. Любава — с волком! Да она от одного волчьего духа в лесу забирается ко мне в повозку.

Любава давно уже перестала бояться леса, но дед не замечал этого, он помнил былой страх ее перед лесом и, сворачивая цыгарку, покачивал бородой:

— Любава водится с волком! И скажут же такое.

Но слухи росли. В округе в открытую стали поговаривать, что с волком блудит чья-то собака. Делали засады, залегали в ночь с ружьями у околицы.

Любава выросла в деревне.

Она хорошо знала людей.

И уводила Серого от опасности, уводила туда, где их сегодня не ждали.

Пришла и прошла зима.

Любава затяжелела и готовилась стать матерью.

В лес она теперь к Серому не ходила, Серый приходил к ней и оставался у нее под лопасом всю ночь. На заре он уходил в сад и прятался там в кустах смородины.

В саду и наскочил на него однажды дед Трошка.

Дед шел вдоль кустов и срезал с них лишние ветки, когда Серый поднялся вдруг в трех шагах от него и, полыхнув красным тяжелым взглядом, пошел к изгороди.

Дед остолбенел.

Румянец сошел с его лица.

Он даже перестал пахнуть настойкой боярышника.

Волк на глазах у деда не торопясь подошел к изгороди, подлез, прогибаясь в спине, под жердину, оглянулся на деда и спокойно, как-то даже привычно пошел к оврагу, и тогда старик сорвался с места и побежал к избе, взмахивая руками и крича визгливым бабьим голосом:

— Ружье, Григорьевна! Ружье!

На крыльце поскользнулся на свежем курином шлепке, упал, вполз на четвереньках в сени, сдернул у порога в избе с гвоздя ружье с патронташем, выскочил за сарай и пошел палить в сторону оврага.

В сад больше дед не вернулся, убрел в магазин, разжился четвертинкой и загулял. Бродил по селу веселенький, красноносый, жаловался сочувствующим ему сельчанам:

— Совсем одолели меня волки: то в речке выкупали, то мерина прирезали, а ныне уж и по саду моему начали разгуливать. И что я им дался? Скоро на печку буду с опаской влезать. А что? Полезешь, а там уж волк у трубы греется. Выпустит кишки и поминай, как звали.

И вздыхал обреченно:

— От жисть досталась: то от жены столько лет терпел всякое, то вот теперь волки со всех сторон обступают, в пору иди и... еще на четушку раскошеливайся.

В ночь Любава ощенилась.

Шестерых кутят родила!

Серый принес ей на радостях ягненка, но Любава была еще так слаба и так измучена родами, что даже не прикоснулась к нему, только благодарно поглядела на Серого добрыми с грустинкой глазами и постучала по подстилке хвостом.

На заре Серый прикопал ягненка у конуры и ушел в степь, а дед Трошка вышел из избы, выпустил на проулок овец и, страдая похмельем, прошел под лопас к поленнице.

Увидел свеженарытую землю.

Разгреб ее.

Нашел прирезанного ягненка.

Все понял.

Присел у конуры. Любава, виновато поскуливая, подползла к нему, лизнула пропахшую хлебом и табаком руку. Дед, не прикасаясь к ней, укоризненно покачал головой:

— Как же это ты, а? От родного корня оторвалась, в чужой след ступила... Ну что ж, на что шла, знала, не суди, милая.

Дед сходил на погребицу, принес вожжи, продернул их через перекладину, сделал на конце затягивающуюся петлю, позвал Любаву:

— Иди-ка сюда, блудня.

И когда подошла она, поскуливая, взял ее за загривок, надернул на шею петлю, подтянул к крыше сарая.

Любава захрипела.

Задергала задними ногами.

Из теплых розовых сосцов забрызгало молоко.

Дед подождал, пока умрет она, отпустил вожжи. За заднюю ногу он подтащил мертвую Любаву к телеге, вбросил в грядушки.

В конуре под лопасом завозилось.

Запищало.

Дед оглянулся, понял. Выругался:

— У, волчьи ублюдки.

Он сложил кутят в подол рубахи, снес в телегу и вместе с Любавой отвез в овраг. Вернулся и в щепки изрубил конуру, чтобы и духу волчьего во дворе не было.

Ночью, щетинясь по подолу мелким кустарником, слышала Лысая гора, как потерянно плакал в овраге за избой деда Трошки одинокий волк.

Это был Серый.

У ног его лежала Любава и, как-то выпрямленно, деревянно откинув голову, глазами бездонно добрыми мертво глядела в небо. Высоко в голубом сиянии лобасто круглился равнодушный ко всему месяц.

На рассвете Серый стаскал и положил возле Любавы холодных, окоченевших детей ее.

Один из щенков оказался живым.

Он возился.

Кряхтел.

Шевелил губами.

Серый бережно поднял его и, держа перед собой, унес в лес.

Он устроил его под елью. Сбегал и принес ему еду.

Это была крупная матерая зайчиха.

Серый подвинул ее поближе к щенку и, полный счастья, глядел, как тот черной мордашкой потянулся к животу ее, ждал: сейчас щенок распотрошит ее и узнает вкус крови, а щенок, отыскал что-то в шерсти, прихватил губенками и зачмокал, довольно урча.

Серый наклонился и увидел: щенок сосет мертвую зайчиху.

Серый забыл, убитый смертью Любавы, что волки в детстве пьют молоко и не едят мясо.

Молока сыну он дать не мог.

И сын его к вечеру умер.

Серый остался возле него: идти ему было некуда.

Он не отходил от щенка день. И еще день. Он так, может быть, и умер бы рядом с ним, если бы не Волчица.

Она вышла из-за сосны.

Стояла и глядела на него большими янтарными глазами.

Это была его Волчица.

Ее были глаза, уши. Все было ее, но она была какая-то не такая: она ничего не заслоняла собой. Сквозь нее были видны деревья, цветы, прыгающая на поляне сорока.

И все-таки она была.

Она вышла из-за сосны и позвала его взглядом: идем. И пошла к опушке. И Серый поднялся и пошел за нею следом.

Степью вдоль оврага они вышлю к Лысой горе, спустились к речке. Волчица сошла к воде и стала пить.

Попил и Серый.

Но он быстро напился, а она все пила и пила. Он видел, как жадно ходят под кожей ее крупно очерченные ребра.

Он поджидал ее на берегу.

Она напилась.

Подошла и села рядом.

И вдруг — растаяла, перестала быть. Была и вдруг пропала. Серый бегал по берегу, искал ее, искал долго, но так и не нашел: земля почему-то не хранила ни ее следов, ни ее запаха.

Он увидел ее на заре той же ночью.

Волчица стояла у воды и пила.

У губ ее колыхалось отраженное облако. Сама Волчица в речке почему-то не отражалась.

С той поры она стала навещать его.

Она навещает его почти каждую ночь, а сегодня даже не оставляет и днем. Появляется она всегда неожиданно и неслышно и так же неслышно исчезает.

И всегда ее мучает жажда.

Вон и сейчас она стоит на поляне и ест снег.

Она ела его весь день.

Будет есть и ночью — это Серый знает: жажда ее неутолима. Но тогда, в ту их первую после смерти ее встречу, он еще не знал этого и удивился: как много и долго пьет Волчица.

Так он и живет с той поры: вроде и один, а вроде и с Волчицей. Бродит по степи как привидение, а годы идут и оседают на нем жесткой матерой шерстью.

Все в умерло.

И он — и давно уже — готов умереть.

Но смерть обходит его стороной, и сердце, разогнавшись за долгую жизнь, стучит и стучит в груди.

Зима пошла на убыль.

В мир идет весна.

Она уже кричит о себе в полдень звонкой капелью.

Скоро она потревожит в жилах Серого кровь, заставит ее бежать горячее, но — зачем? Какую радость это принесет ему? Свой седой вечер Серый встречает один, совсем один. Правда, приходит иногда Волчица, но она какая-то не такая, не такая как была: ее можно видеть, но нельзя прикоснуться к ней, у нее как будто бы нет тела.

Был уже вечер. Пора было собираться на охоту, а идти не хотелось. Сегодня Серый услышал в себе прожитые годы и впервые пронзительно ощутил свою старость.

С просеки долетел скрип саней, остро и жгуче вошел в сердце, словно нежный позвал кто-то.

Серый знал: это дед Трошка возвращается из райцентра с сельповскими товарами и как обычно что-то намурлыкивает себе под нос. Если бы жива была Любава, Серый пробрался бы сейчас к дороге, и они бы с ней встретились в кустах. Он проводил бы ее до края леса и, не выходя из-за деревьев, долго бы глядел потом, как, убегая за санями, она все приостанавливается и оглядывается.

Но ее больше не было.

Идти к дороге было незачем.

И на скрип саней деда Трошки Серый не поднял даже головы.

Сани проехали и скрип прекратился. Серый вылез из-под ели, постоял немного, побрел к опушке.

У края остановился.

Старый.

Седой.

Проживший трудную, замешанную не крови жизнь, он поднял к небу голову и позвал:

— Иде-е-ем!

Он все еще скликал тех, кого водил когда-то за собой и кого уже давно не было. Обновив межевую метку, Серый понуро и обреченно поплелся в степь.

Нынешней весной Серый умер.

Когда он почувствовал, что должен умереть, то приполз в свое первое логово, где у него были когда-то дети и было счастье, приполз и положил голову на жилистый корень дуба.

У корня любила когда-то сидеть его Волчица.

Силы у Серого хватило лишь доползти до логова. По корню, на котором покоилась его голова, земля мощно подавала соки жизни могучей кроне могучего дуба, но Серый не слышал этого: он уже не дышал. В уголке его угасшего глаза стыла непролитая слеза.

И не слышал Серый, как подползла к нему его Волчица и прилегла рядом.

Прилегла тихо.

Беззвучно.

Теперь уже навсегда.

Владимир Никифорович Бондаренко

ЛЫСОГОРЬЕ
повести

Авторское издание.
Художники:
М. М. Гераськин.
А. Фезикова.
Корректор Н. Н. Торопова
Сдано в набор 17.06 — 91 г. Подписано в печать 15.06 — 92 г.
Формат 60x84 1.16 Гарнитура Л1 — 1 — 3 Русская
Печать офсетная. Усл. печ. л. 17,5
Тираж 5.000 экз. Заказ № 2450
Цена договорная
Чапаевское полиграфическое объединение, г. Чапаевск, ул. Ленина, 66

Редакция газеты «Чапаевский рабочий», г. Чапаевск, ул. Ленина, 66.
Загрузка...