Прав был Алексей Петрович. Как в воду глядел. Неделя агонии. Уже не армия, уже толпа людей, прижатая к берегу. Кто-то еще пытается организовать оборону, но танков нет, пушек нет, патронов и гранат чуть больше, чем нет. Тыла нет. Воды нет.
Астахов для проформы встряхнул фляжку. Сухо.
Медикаменты и бинты кончились. Раненых, впрочем, тоже уже нет — кто легкий, с оружием и в строю, кто тяжелый… А ведь еще трое суток назад была какая-то оборона…
Отчаянная, за гранью риска, история с самолетом, конечно, стала известна начальству. Но в нынешнем положении ни на что, кроме устного выговора, не было времени, да и по большому счету — смысла. А вместе с устным выговором получил Астахов приказ: сопровождать на Херсонес и в бухту увозящие раненых машины. Вероятно, решили, что если такое однажды удалось, получится и еще раз.
И один раз даже получилось. Это было похоже на какой-то жуткий механизированный цирк: самолеты не останавливаясь ползли по полосе, в них на ходу буквально закидывали носилки.
Последней поднялась, рыча четырьмя моторами, огромная "Черноморская чайка", унося в своем стальном чреве еще четыре десятка человек. МТБ-2 мог садиться и на воду, но взлетал с земли, тяжело, действительно, как обожравшаяся чайка.
В сотне метров за аэродромным КПП какие-то не то легкораненые, не то вовсе дезертиры, пропыленные, изгвазданные до нечитаемости петлиц, сунулись “проверить, что в машине”. Астахов встал на подножку, дернул затвор ППШ:
— Автомат в машине. И три гранаты. Вам хватит?
Хватило. Пробормотав что-то вроде “А нормально поговорить никак?”, самочинные проверяльщики растворились в предрассветной полутьме
— Да что ж это творится? — спросил водитель, недоуменно глядя на разъяренного Астахова, — Нешто совсем дисциплины не осталось?
Тот помолчал, сбрасывая напряжение. Автомат автоматом, но соберись они напасть и догадайся хоть одного стрелка поставить с другой стороны дороги… А при осознании, что он чуть не вступил в бой с красноармейцами, и вовсе передернуло.
— Стало быть, совсем никуда наши дела, — продолжал шофер совершенно неуставную болтовню, — Да и бензину — как бы последний километр до монастыря толкать не пришлось. И не привезут уже, чует мое сердце…
— Адреналиновая болтливость, — выдавил наконец из себя Астахов, — Отставить разговоры. Едем.
До монастыря не доехали. Ружейно-пулеметная стрельба стала настолько громкой, что Астахов велел остановить машину и вышел прислушаться. Да. Ближе Фиолента. Вот знакомым голосом бухнула восемнадцатая батарея… Нет. Не прорваться одним грузовиком да тремя девчонками.
Повернули назад, но и до аэродрома не доехали. Мотор зачихал, водитель с каким-то мрачным удовлетворением пожал плечами.
— Все, товарищ военврач третьего ранга, теперь мне только в пехоту перед смертью. Отъездились.
Машину столкнули на обочину, между брошенной “Эмкой” и лежащим на боку полусгоревшим городским автобусом, его наспех перекрашенный даже не в защитный — в неуставной салатовый цвет уцелевший борт был выщерблен осколками, видимо, снаряд разорвался совсем рядом. Много стояло на обочинах машин без бензина. Немцы даже не штурмовали [Пулеметно-пушечный огонь с самолетов по наземным целям правильно называется “штурмовкой”] их, видать собирались целыми взять. Выводить машины из строя никто даже не думал — не до того. К аэродрому вышли лишь когда солнце показалось над горизонтом.
И тут же в небе от немецких самолетов стало черно. Шли волнами, тщательно, методично разгружаясь от бомб над единственным советским клочком суши. Укрыться получилось в капонире на краю летного поля. От бомб он был слабой защитой, спасало больше то, что немцы метили во взлетную полосу да маяк, белая башня на мысу у самой воды была хорошо видна и ей пользовались, как ориентиром. Но маяк, рассчитанный на зимние шторма, пока держался.
Едва успел осесть дым от первых налетов, навалились снова, и бомбы сыпались с каким-то совершенно утробным, выматывающим душу воем. Вместе с бомбами валились почему-то пустые дырявые бочки, а на склад рядом с маяком и вовсе прилетело что-то, похожее на тяжелую балку. Она проломила остатки крыши и исчезла. Каменный склад устоял.
— Кончаются бомбы-то у фрицев! — ехидно сказал кто-то.
— На нас хватит, — мрачно ответил другой. Люди все были незнакомые и какие-то даже более одинаковые, чем солдаты в строю — перемазанные пылью, копотью и кровью так, что ни лица не запомнить, ни петлиц не разглядеть. Астахов выделил младшего лейтенанта, летчика, сосредоточенно протирающего петлицы после каждого близкого разрыва. Глядя на него, и сам привел хоть в какой порядок знаки различия. Автомат, по совету кого-то из соседей, замотал от пыли в рваную, снятую с трупа плащ-палатку.
Восемнадцатая стреляла, и это звучало сигналом — “Фиолент держится!” — но все реже и реже. Когда во второй половине дня за целый час Астахов не услышал ни одного выстрела, он понял, что Фиолент пал, монастырь или уже у немцев или они еще до темноты будут там. И едва ли что-то можно будет узнать о судьбе товарищей. Отходить дальше берега некуда. Разве что надеяться, что нашлось хоть пара, ну хоть один катер, который хоть кого-то сумел оттуда снять. Днем. Под огнем и бомбами.
Тем, что осталось от обороны того, что еще недавно было Отдельной Приморской армией, кто-то все же руководил. Время от времени собирали людей — уже не во взводы и роты, а в команды. В одну из них забрали, как боеспособного, водителя. Неделю назад годного лишь к нестроевой в военное время.
— Пойду я, Игорь Васильевич, — вздохнул водитель, кажется, совсем растерявший военную выправку и правила общения, — Лихом не поминайте. Будем живы — свидимся, — он поправил карабин и побрел за командой. Астахову почти пришла в голову какая-то красивая мысль о героизме, решимости, воинском долге и так далее, но ни сил, ни желания собрать ее во что-то законченное уже не хватило.
Рядом еще гремело, это держалась тридцать пятая. Говорили, что к причалам возле батареи подошли два не то "охотника", не то тральщика. Кто-то уверял даже, что эсминцы, но такое ляпнуть мог лишь совершенно сухопутный человек. Корабли, какие бы ни были, попытались забрать людей с причалов возле нее, но причалы те рухнули, не выдержав напирающей толпы. Тральщики принимали людей со шлюпок и плотов, кто-то добирался вплавь. Это нельзя назвать эвакуацией. Но люди на берегу все равно продолжали ждать.
Мелькнуло вдруг среди них знакомое лицо — Ленька, старый приятель еще по Балаклаве, так вовремя подвернувшийся два дня назад, когда еще прилетали самолеты. Старший лейтенант не сразу узнал Астахова, а когда заметил, только нервно дернул щекой.
— Поздно явился. Не будет больше самолетов. Амба, отлетались!
— Как не будет?! — Астахов подскочил.
— А вот так! Неоткуда им взяться. Последние, что починить нельзя, вчера в море спихнули, — отвечал тот тусклым голосом, совершенно севшим, видимо, еще с того дня, — Полосу видал? Когда мы ее заровняем, чем?! Шрапнель сюда добивает. Комендант аэродрома наш, майор, ходу дал. Дня два уже. Я теперь за коменданта. Вот только самолетов нет, и бензина нет, и техников забрали всех. Так что я теперь — весь аэродром.
Ленька развел руками, то ли показывая беспомощность, то ли изображая самолет.
— А корабли?
— А что корабли? — тот обвел рукой сгрудившихся у берега людей. — Столько народу… На чем их теперь? Не будет кораблей, — повторил он безо всякого выражения, равнодушно и устало, видимо, Астахов был не первым и даже не десятым, кому он сегодня об этом говорил. — Нас скоро не будет. Всё.
Старший лейтенант медленно опустился на каменную осыпь и сел, сделавшись донельзя похожим на забытую заводную игрушку, чей механизм исчерпал последние обороты. Голова его бессильно повисла, опустившись на грудь, плечи ссутулились.
Астахову захотелось как-то встряхнуть его, да хоть выругать, лишь бы не сидел вот так вот, ожидая чего угодно. Кажется, даже если сейчас бомберы в небе зависнут, старый друг Ленька Сухарев не дернется, не попытается уйти в укрытие. Он будет сидеть и ждать. И видеть это непереносимо! Хотя вокруг с такими же отрешенными лицами сидят люди. Серые от пыли, в ржавых от крови бинтах, измотанные и безучастные ко всему. Еще сутки — и он сам не будет ничем от них отличаться. Потому что тоже ничего, ни черта не может сделать! Медикаментов нет. Бинтов — еле наскребли. Воды — скоро не будет. И эвакуации… матерь их через семь гробов, эвакуации тоже похоже не будет.
Но Ленька! Ленька, который так и остался старшим лейтенантом, хотя службу и знал, и любил — но не мог сдерживать эмоций и при докладах никогда не стоял по стойке “смирно”, а всегда усиливал слова жестами! Скорее уж можно было представить себе выключившееся в полуденном небе солнце, чем вот такого опустошенного, бессильного Леньку.
— Товарищ командир! — откуда он появился, этот полковник, такой же запорошенный пылью по самую фуражку, но с заметными, нарочно протертыми шпалами в петлицах, да блестящим на груди орденом, — Немедленно возьмите пять человек при пулемете, — он указал на группу бойцов, шедших за ним, — усильте оборону при капонирах.
— Старший лейтенант Сухарев! Есть! — и Ленька вскочил, будто в его механизме опять повернули ключ.
— Вы! — полковник требовательно взглянул на Астахова.
— Военврач третьего ранга Астахов!
— Товарищ Астахов, примите командование над санитарной службой сводного отряда Отдельной Приморской армии, — и полковник обвел рукой все, что осталось новому начальнику — маяк да капониры, в которые, судя по всему, тоже сносили раненых.
— Есть принять командование! — он сначала вытянулся в струнку и козырнул, а потом осознал, что делает.
Отдельная Приморская Армия. Что ни осталось, а наше.
Внутри маяка люди лежали и сидели так тесно, что между ними невозможно было протиснуться. Но за ними ухаживали несколько женщин, гражданских, под командованием женщины-врача, как и Астахов, с одной шпалой в петлицах.
Несмотря на то, что в званиях они были равных, она отнеслась к его появлению как к тому, что теперь у нее есть хоть какое-то командование. А потому он выслушал доклад о том, что бинтов исчезающе мало, вода есть, но ее тоже мало, лекарств нет совсем. И тут же, на месте отдал единственные понятные распоряжения: найти, у кого еще осталась смена белья или хоть что-то чистое, что можно пустить на повязки. Подумал, что стоит попытаться хоть в морской воде отстирать бинты, чтобы был запас. Сообразить бы только, как это безопасно сделать. Помогал устраивать новых раненых на первом этаже маяка. Даже, уже машинально, прикинул, кого нужно будет оперировать в первую очередь, как только это станет возможно. И поправил себя мрачно: "если будет".
— Что-то ты, Игорь Васильевич, несчастливый командир получаешься, — пробормотал он себе под нос.
Остаток ночи сводный отряд, во всех смыслах слова сводный, потому что состоял из медиков разных частей, включая морские, да десятка гражданских, занимался тем, что пытался разместить раненых по укрытиям, которые днем спасут если не от налета, то от палящего июльского солнца. Искали воду и хоть какой-то перевязочный материал.
— Ты смотри, лепила! — от группы бойцов, доставивших еще восьмерых раненых с рубежа обороны, отделилась вдруг чья-то фигура и в лунном косом свете разглядел Астахов знакомое лицо. Ну да, вот он, собственной персоной! Постоянный, можно сказать, пациент, давешний герой перестрелки с люстрой. Когда-то тетя Рая очень метко его “сержантом-лейтенантом” окрестила, так и запомнился, а имя — выскочило. — Живой, надо же!
— Да, — говорить не хотелось. Ничего не хотелось.
— Пить, небось, хочешь? Держи. Марочное! Пока еще в городе дрались, на складе нашли. Все фляги залили, сколько было, — и “сержант-лейтенант” щедрым жестом протянул с десяток фляг на ремнях, висевших у него на плече одной связкой. Булькнуло так, что у Астахова прямо сердце в горло выскочило.
Наверное, в прошлой жизни он даже бы оценил букет. Но сейчас просто сделал большой глоток, исчезнувший в желудке, как на раскаленной сковороде, заставил себя заткнуть пробку и отрезал: — Остальное раненым.
— Да кто ж так пьет! Мелкими глотками, рот полощи, а то так ты хоть бочку выдуешь, а не напьешься. Глотни еще, мы поделимся, всех напоишь. Давно здесь?
— Сутки. Или двое. Вроде не трое… Давно, в общем.
— Вот и я давно. Но уже ненадолго. Попали мы с тобой, лепила, как хер в рукомойник. Ты вот что скажи — у тебя надежные и крепкие люди есть? Или один выскочил?
— Ты что затеял?!
— Тише! Ты за пистолет не хватайся, я не предатель, не пьян и не спятил. Прорываться надо и уходить, — отчеканил “сержант-лейтенант” торопливым злым шепотом, — Здесь сидеть — только помирать задешево. Не сегодня — завтра додавят нас и “напрасно старушка ждет сына домой”, даже похоронку посылать некому будет. А у меня к этим гадам еще счет не закрыт!
— Эвакуация же… — слова не шли с языка. Но то, что говорил сейчас “сержант-лейтенант” выглядело до ужаса разумным. Подтверждающим самые скверные опасения.
— Ошибаешься, лепила! Я в ночь на первое здесь был, раненых сопровождал. Самолеты еще летали. И грузились в один из них очень непростые люди. Я двоих узнал, одного по голосу, другого в лицо. Особый отдел и штаб армии. И вели они кого-то в плаще и в шляпе. Их было остановили легкораненые, но один там представился комиссаром и уговорил. Мол, командующий отбывает для организации эвакуации.
— Вот видишь…
— Не вижу. Это фокус для фраеров, а я тертый. С двух сторон тертый! Очень у этого, в плаще, голова характерно дернулась. Врал комиссар. Шкуру “плащ” спасал, а не эвакуацию готовил. И потом… сколько здесь человек? Полста тысяч. Ну, пускай тысяч тридцать. А ничего крупнее тральца не подойдет. Начнется давка, кого не затопчут, того утопят. Нет, не пойдут морячки к берегу. Чтоб не опрокинули их толпой.
Астахов молчал, собираясь с мыслями.
— Капитан в шлюпке, лепила! Все. Приплыли. Спасаемся по способности. Крупные прорывы уже обречены. Человек десять, не больше, можно попробовать выскочить. Я даже знаю, как.
— Ты лучше скажи, куда?
— Говорят разное. Кто-то предлагает плоты делать и в море, там подберут. Но это труба. Как в поле, только не окопаешься. И по полю можно сорок километров за день отмахать, а на плоту да на веслах мы за день хорошо, если вдвое меньше пройдем. Яхту бы… Эх… Да с мотором, да с бензином, да с капитаном, да с шашлыком, да с девочками… — “сержант-лейтенант” скривился, попытавшись выжать улыбку, — Значит, либо в горы к партизанам, если немцы перевалы не перехватили еще, либо в Балаклаву, я там… знаю, где отсидеться, пока чешут. Не будут они бесконечно прочесывать, им солдаты в других местах нужны.
— А ко мне-то ты почему подошел?
— Во-первых, врач в группе — это всегда полезно. Сидеть как мышь под метлой я не собираюсь. Во-вторых… ты тогда не сдрейфил и меня не испугался. Ты не думай, я пьян был в сиську и по бестолковке ушибленный, но не слепой и не тупой. Дурной, но не тупой. Если ты тогда не сдрейфил — и сейчас не сдрейфишь. Из-под Ишуни ты опять же выскочил. Значит, фартовый. И потом… — он вздохнул, — лицо знакомое. Я раненых на аэродроме оставил, вернулся, а своего взвода не нашел. Вообще. Один я остался, лепила, на всем белом свете. Товарищей потерял. Врагов народа не поймал. Севастополь не удержал. Если я теперь тебя вытащу — уже недаром жизнь прожил.
— Все ты, наверное, правильно говоришь. Но я теперь, — Астахов горько усмехнулся, — начальник санслужбы. Пока есть раненые — мое место тут.
“Сержант-лейтенант” замолчал, вслушиваясь в полумрак. Где-то приглушенно треснула очередь. Одна.
— Правильный ты человек, лепила, — произнес он наконец не то с уважением, не то с неодобрением, — Но людей все же подбери и рядом держи. Чтоб было, с кем прорываться, когда ничего не останется. Бывай, лепила. Я на фронт. Если что, буду знать, где искать тебя.
Днем, с рассвета до темноты немцы засыпали Херсонес бомбами с тупым упорством, будто собирались разнести полуостров, весь, до самого скального основания, так, чтобы остатки слизали морские волны и он бы вовсе исчез с лица земли. После очередной бомбежки казалось, что ничего живого остаться здесь уже не может. Но оседал дым и откуда-то вновь показывались люди. Они пытались добыть воду, хотя бы из ямок вдоль берега, где просочившись сквозь камни и песок она становилась чуть менее соленой. Они несли вахту, укрепляли подступы к аэродрому, они стирали бинты и мастерили шины из того, что было под рукой. Это занятие Астахову пришло в голову первым же вечером. Даже если медикаментов нет, иммобилизация сама по себе уменьшает боль. А шин настоящих нет, как нет и всего остального. Значит — надо делать. И у тех, кто этим делом занят, меньше времени думать о неизбежном.
— Флаг бы с Красным Крестом, — сказал пожилой врач в гражданском, когда ночью несли раненых на верхние этажи маяка, и тут же осекся, поняв, как нелепо звучат его слова, сказанные по привычке. Всего лишь потому, что в те далекие годы, когда он получал диплом, даже самые отъявленные враги не стреляли по Красному Кресту.
— У вас, товарищ военный, не все люди, кто делает шины, знакомы с иммобилизацией. Вот, я с собой прихватил, так и думал, что пригодится — и он достал из кармана книжку. Это оказалась “Первая помощь” Эсмарха, двадцать девятого года, хорошая и совершенно безнадежно гражданская. Там рассказывалось, как приспособить под шину зонтик, кусок цветочной решетки, ножку от табуретки. Астахов поймал себя на том, что смотрит на эти иллюстрации, как на топографическую карту Луны. Совсем из студенческих лет вспомнилась картинка из книги времен еще Японской войны — в палате лежит раненый, рука на вытяжении. А рядом цветок в горшке, и усы у раненого нафабрены и завиты.
— И саквояж я свой прихватил, — продолжал врач, — Только, извините, не подумал, взял, как был. У меня там и инструменты, и медикаменты по моей основной специальности. А гинекология вам, товарищ военврач, сейчас без надобности. Знаете, привык как-то за эти годы, что если “срочно” — то вот он, собран… Бинтов немного есть, и сердечные. Но на двух пациентов, много на трех…
Астахов с изумлением смотрел на седого, сухонького человека, который покинул город, взяв с собой то, к чему привык, и успевшего подумать о необученном младшем составе. Сколько ж лет старику? Шестьдесят? Семьдесят?
— Спасибо, товарищ доктор, — сказал он совершенно искренне и отдал честь, — Вы сделали, что могли, и больше.
— Да ничего я пока не сделал, — отмахнулся тот, — Надо было хотя б Петрова [Доктор имеет в виду “Лечение инфицированных ран на войне”, скорее всего, первое, 1915 года, издание. Книга выдержала не менее семи изданий, последнее — уже после Великой Отечественной] захватить, он у меня с тех пор еще… Так толком и не прочитал…
Сутки или около в свалившейся на него новой должности Астахов пытался сделать хоть что-то, что может сделать человек, не имея ничего, кроме отчаянной необходимости действовать. Под командованием у него оказалось несколько таких же как он бедолаг, позавчерашних гражданских, а теперь военных медиков, кто при одной шпале, кто с кубарями в петлицах, кто из младших, которые попали сюда, пытаясь добиться эвакуации раненых или выбравшись с разрозненными группами. Пожалуй, не было на Херсонесе более несчастного рода войск, чем эти люди! Оружие и патроны можно добыть в бою, но медикаментов там не добудешь. Боец будет держать оборону на отведенном участке, держать до последнего, может быть, погибнет еще до наступления ночи, но успеет отправить на тот свет нескольких фрицев. А врач на этом раскаленном июльской жарой скальном мысу, где трудно найти даже воду, не сможет выдернуть у смерти никого. Только кто-то умрет раньше, в тяжком забытьи, может и не чувствуя уже ничего, а кого-то за несколько дней сожрет гангрена и он умрет, до хруста стискивая зубы от боли и умоляя добить.
Все попытки облегчить участь людей упирались в эвакуацию. Без нее они оставались продолжением агонии. А потому все, у кого еще хватало сил хоть что-то делать, держались за эту мысль. Что корабли будут. Хоть кто-то да прорвется. Все говорили о каких-то четырнадцати судах которые уже скоро, вот-вот придут к Херсонесу и попытаются снять… кого смогут снять. Вроде бы о них то ли сообщало командование, то ли кто-то поймал радио. Их ждали с обреченным упорством, просто потому, что невозможно совсем ничего не ждать. Их ждали на маяке, в капонирах, в скальных норах у берега. Вслушивались ночью в бормотание прибоя и ждали. Пытались по ночам связаться по радио с Большой Землей — говорят, ночью связь лучше, и ждали. Ждали! Ждали…
Но пока не было, оставалось достаточно тяжелых и неизбежных дел. Хотя бы убрать мертвых. Это было одним из первых, что внезапному командующему санслужбой сводного отряда Приморской армии пришлось организовать, чтобы занять людей и себя, да и не было сил смотреть на валяющихся убитых. Проверяли карманы, забирали документы, из снаряжения что пригодится, и оттаскивали в одну из воронок. Найти удалось немного, но важное — полтора десятка индпакетов, две сотни патронов, немного гранат и — чудо из чудес — в общей сложности литров пять воды. А документов — без счета. Их считать ни у кого сил не было. Просто набивали пустые санитарные сумки и складывали.
Команда, отправленная проверять брошенные машины, вернулась с лекарствами из разбитых и недогоревших ящиков с ушедшей с обрыва “полуторки”, уже не поймешь, какого подразделения и как попавшей сюда. Добыча была небогатая, в основном сода. Но то, что хоть что-то нашли, давало силы. “Не спускать флаг!” — шептал себе Астахов, когда становилось совсем невмоготу. Помогало. Пока помогало.
В ожидании кораблей чинили носилки, чем придется. “Носить будем бегом, — объяснял Астахов, — Четыре человека на носилки. Нужны лямки. Или найти, или сделать.” Работу наладила с ними же попавшая на аэродром сестра, все никак не мог запомнить, как ее зовут, рослая, крепкая, стриженная под мальчишку. Она все повторяла, что умеет стрелять, до войны чуть не получила значок “Ворошиловского стрелка” и винтовку бы ей… Винтовки не было, но и с порученным делом она справилась хорошо. На лямки пустили ремни убитых, куски плащ-палаток, скрепляли обрывками проволоки и гнутыми гвоздями, и даже прилично успели, пока вновь не стемнело.
С наступлением ночи все потянулись к берегу, ожидая кораблей. Снова прошел слух — не слух, что точно будут, чуть ли не эскадра. “По лезвию ножа пройти надо, — шевельнулась мысль. — Придем поздно, не успеем, придем рано — сомнут. Секунда будет — верный момент поймать”.
Ждать. Ждать. В готовности не прозевать секунду, как на иголках, сидели и ждали. Кто-то из фельдшеров крутил барабан нагана, пока с носилок ему не посоветовали что другое крутить, чтоб не щелкало.
Упало в море солнце, поднялась почти полная луна. Все всматривались в горизонт, у кого были бинокли — шарили биноклями. Допили последнее вино. Носильщиков, отказывавшихся от своей доли в пользу раненых, Астахов лично уговаривал. Пришлось два глотка сделать самому. “Медленно, товарищи, прополоскать рот!”
Казалось, это ожидание никогда не кончится.
— Катера! — закричал кто-то, и вся темная необъятная масса на берегу заволновалась, заколыхалась, как море, и загудела — “Катера! Катера!”.
— Товарищ командир! — какая-то девушка, незнакомая, естественно, из личного состава Астахов запомнил едва десяток человек, дернула его за рукав, — Быстрее же!
— Не торопите, — неожиданно для себя строго ответил он, — Еще не подошли. Сейчас может быть…
В лунном свете в паре сотен метров от берега замерли катера, с одного из них замигал фонарь. Передачу в таком темпе Астахов даже не пытался разобрать.
Толпа заревела, как штормовое море, и это выглядело так, что даже слов Астахов подобрать не мог. И плеснулась к причалам. Крики перекрыл чей-то голос, усиленный рупором: “Товарищи! Соблюдайте дисциплину! Раненых вперед!”
Не помогло. С жутким утробным гулом черная масса рванулась на причалы. Несколько раз хлопнул ТТ, ударили автоматные очереди, как в воду, кто-то еще крикнул в рупор “Товарищи!”, а потом все перекрыли треск и крики. Пристань ломалась под тяжестью навалившейся на нее толпы. Людей давили, следующие ряды падали и их тоже давили, а сзади подпирали, чтобы в свою очередь раздавить и быть раздавленными. Катера не подходили к берегу: спасти никого было невозможно, только самим опрокинуться под этой черной массой. Как в воду глядел “сержант-лейтенант”, с двух сторон тертый…
Астахов понял, что на его глазах сводный отряд Отдельной Приморской армии перестал существовать. Он превратился в толпу перепуганных людей, некоторые из которых все еще были с оружием.
Гладь воды, от берега до кораблей заполнили человеческие головы. Расстояние было невелико, хорошему пловцу по силам. Кого-то получалось подхватить из воды на борт, бросив канат. Но катера, и он отлично это понимал, не могли принять всех, а люди плыли и плыли, на пределе сил, они уже не могли заставить себя повернуть к берегу. И черные точки среди волн исчезали одна за другой.
Наверное, если обойти эту толпу и подплыть со стороны моря, шансов попасть на борт было бы больше. Астахов прикинул мысленно такой маршрут, хотя понимал, что никуда не поплывет. Он даже не пошел к воде.
— Носилки — в капониры, — скомандовал он. Никто не пошевелился, и Астахов понял, что не смог заставить себя произнести эти слова.
— Носилки — в капониры! — выкрикнул он так резко, что сам оторопел от собственного тона и хриплого, чужого голоса. Взяли и понесли. Кто-то с носилок бессильно навзрыд повторял “Бросаете, бросаете!”, кто-то плакал. Оставаться в капонире было выше его сил, и, чувствуя себя дезертиром, Астахов вышел на забитое людьми летное поле.
Когда гул моторов катеров, принявших на борт кого сумели, растаял вдали, откуда-то появился самолет. Его приняли сперва за немца, но самолет не стрелял и не бомбил, а делал круг за кругом. Кто-то крикнул — “Это же пээс! Наш!” и люди на аэродроме засуетились. Кто-то кричал “Освободите полосу, товарищи!”. Кто-то отругивался — “Ты просто вперед меня пролезть хочешь! Я первый тут был!”
Ленька прибежал откуда-то с двумя фонарями “летучая мышь” и начал сигналить. Два трехбуквенных кода, незнакомые Астахову, а потом два больших круга обоими фонарями. “Не могу принимать”, понял Астахов. “Наверное, трехбуквенные — запрет посадки”. Он подошел ближе к сигналящему Леньке.
— Не садись, братишка, — шептал тот с тоской глядя вверх и свет фонарей плясал на его худом, остром лице, на мокрых от слез щеках, — Не садись! Нет полосы! Подломишь шасси, разложишься да тут и останешься!
Гудя, как огромный майский жук, самолет сделал круг над аэродромом, другой, и, похоже, экипаж понял наконец, что хотели сказать ему с земли. Самолет качнул крыльями, будто прощаясь, и ушел в сторону моря.
Ленька еще два раза подал ему свой сигнал, а потом медленно, с расстановкой, как салажонок на экзамене, отмахал: “Прощайте, товарищи”.
Еще, наверное, с минуту он смотрел вслед улетевшему самолету, потом погасил фонари и только тут заметил Астахова.
— Ты здесь? Я думал, ты уплыть попробуешь… — произнес Ленька и тут же осекся виновато, сообразив, что спорол что-то не то.
— Не могу. Людей оставить не могу.
— И я не могу… Да и мог бы, все равно плавать толком не умею. К рассвету собирают сводный отряд, оборону подкрепить, у тридцать пятой. Ухожу я. Когда ни помирать, все день терять, — на этих словах он на какое-то мгновение стал похож на того, прежнего Леньку, который не мог не балагурить, но тут же снова обмяк, — Все, нет аэродрома. Весь аэродром ушел на батарею. Да и от батареи той одно название. Прощай, Игорек! Если есть тот свет, там и свидимся.
Это было ночью, а рассвет опять начался с налета. Небо завывало, рычало моторами, а поднятые взрывами песок и камни накрывали полуостров глухим душным облаком. Второй налет Астахова застал у самой кромки воды и пережидал он его в какой-то расселине, куда набилось десятка два человек, военных и гражданских. Внезапно разрывы перекрыл глухой, тяжелый, неимоверной силы удар. Полуостров встряхнуло как в памятном двадцать восьмом, при землетрясении. Показалось, что расселину сейчас схлопнет вместе с людьми, но сверху только сорвалось несколько камней. Они упали совершенно бесшумно, словно в немом кинофильме.
Понимая, что оглушен, Астахов заставил себя выбраться к воде, там было легче дышать. Над полуостровом медленно рассеивался дым. Вниз сыпался, оседая на лице, мелкий песок. Его бесполезно было смывать, потому что он тут же налипал снова. А когда ветер чуть разогнал гарь — маяка больше не было. От него осталась только лестница, ведшая ко входу, да часть цоколя.
Как он бежал к маяку, Астахов не помнил. Он пришел в себя уже на развалинах, когда пытался сдвинуть какой-то обломок, не понимая, что тот слишком велик для одного человека. Но он тянул его и тянул, потом подхватил еще кто-то, и тоже стал пытаться сдвинуть. Это удалось сделать лишь впятером и без особого толку. Чтобы добраться до людей под завалом, надо было раскапывать дальше и не руками… Но там, внизу, без сомнения были живые, он хорошо слышал глухой тихий стон, казалось, стонут сами камни… Потом одного человека все-таки вытащили, но мертвого, ему разбило голову. Стон из-под камней делался все глуше, зато он ясно различил, как там, внизу, кто-то отбивает, видимо котелком или кружкой, сигнал SOS, три частых удара — три редких — три частых. Три точки, три тире, три точки. А люди стояли вокруг и смотрели на глыбу весом за несколько тонн, которую без домкратов и крана даже нечего было пытаться шевелить. Сигнал повторялся все глуше и тише и в конце-концов замолчал.
Дальше память опять разорвало и нельзя было даже понять, сколько прошло времени. Кажется, еще раз бомбили, но теперь дальше от маяка. А потом, когда из этой дымовой завесы показалась Оля, Астахов решил, что, наверное сошел с ума. Она же оставалась на маяке! Губы ее шевелились, но он не разбирал слов. Но когда опустил руку на ее плечо, оно было без сомнения живым и теплым. И Астахов ясно почувствовал, что его собственная ладонь саднит, содранная в кровь.
— Значит, не спятил…
— Игорь Васильевич, мы раненых в капонире укрывали. В маяке места нет… — Оля всхлипнула, — Не было…
— Значит, не спятил, — повторил Астахов и продолжил так спокойно, что сам удивился, — Раненые. Сколько? Бинты остались? Пойдем, посмотрю.
Раненых осталось мало. Почти все ходячие ушли прошлой ночью к катерам, не дождавшись команды. Не вернулся никто. Почти все тяжелые остались под развалинами маяка.
Астахов мучительно думал, чем бы занять себя и уцелевших, чтобы не сойти с ума под палящим солнцем, когда перед ним снова появился “сержант-лейтенант”, да еще и не один. Был с ним старший сержант, связист, без пилотки, в съехавшем на бок ремне и с дорожками от слез на закопчено-пыльном лице. “Сержант-лейтенант” вел его, ухватив за плечо, тем привычным хватом, каким милиционер ведет задержанного, аккуратно, но цепко.
— Держи, лепила, этот явно по твоей части. Даже я его в разум не привел. Ревет в три ручья как баба, двух слов связать не может.
Из немногих полезных вещей в саквояже старого врача отыскалась валерьянка. Астахов смешал ее с солоноватой водой из мелкого колодца, что откопали в одном из капониров, и чуть не силой влил в рот рыдающему связисту. Взгляд у того стал чуть осмысленнее.
— Отставить истерику, товарищ старший сержант! Доложить по форме!
У старшего сержанта прыгали губы и нижняя челюсть мелко тряслась, как у старика. Он придержал ее рукой, будто у него болели зубы, потом подобрался, выпрямился, деревянно бросил ладонь к виску, забыв про отсутствие головного убора, и вытолкнул осипло:
— Бросили нас.
— Ты что несешь?
— Я, товарищ военврач третьего ранга, не несу. Я с-сейчас Совинформбюро поймал, — он похлопал глазами и как заученный урок повторил, невольно копируя манеру Левитана, — Третьего июля тысяча девятьсот сорок второго года наши войска, после беспримерной, героической обороны, продолжавшейся почти двести пятьдесят дней и ночей… — он всхлипнул снова, вздохнул и продолжил, — оставили Севастополь. Оставили Севастополь, — повторил он и голос его сорвался, — Оставили Севастополь! Оставили!
Прежде, чем голос перешел в визг, Астахов ухватил связиста за плечи и встряхнул как мешок. Тот враз обмяк, подавился криком и сполз по стенке на землю, сел, подняв голову. Он смотрел на Астахова, словно ожидая чуда, и что-то шептал, уже совершенно без голоса, и не нужно было уметь читать по губам, чтобы понять, что он повторяет раз за разом: “Оставили Севастополь. Оставили.”
— Вот так, лепила. Не говори, что я не предупреждал. Списали нас, — “сержант-лейтенант” впечатал кулак в стенку капонира, словно ставя точку, — Спасаемся по способности. Теперь будешь спорить? Сегодня после заката наши на прорыв пойдут. Собирай людей, в ком уверен. Чтоб вместе держаться.
— Ты говорил — большие прорывы обречены.
— Пойдем со всеми. Если получится — выйдем большим отрядом. Не получится… я эти места как свой карман знаю. Десяток человек через что угодно выведу.
— Разрешите с вами! — связист вскочил как подброшенный пружиной, — Ей-богу, т-товарищи, не подведу! Лучше уж в бою, чем… Я же их, гадов!
— Сопли разводить не будешь — возьмем, — оборвал его “сержант-лейтенант”, - Приведи себя в порядок, живо. Девчонки вон смотрят.
Только тут Астахов понял, что сводку, переданную ошарашенным вестью связистом, слышали не только они двое. У выхода из капонира застыли Оля и Верочка.
“Прорываться будем вместе. Быть готовыми”, - это все, что сумел он сказать им, уже после того, как сержант со связистом ушли. Девчата не имели опыта боя, разве что тот тяжкий опыт отступления от Ишуни. Но без них он не уйдет.