Глава 4. Инкерманский госпиталь. Ноябрь-декабрь 1941

— Скажи, ты ведь уже тогда знала, что это наши машины? — скорее всего Вера и сама понимала, каким будет ответ.


Скальный карниз, чуть нависавший над краем ущелья, был крохотным, шириной меньше метра. Сидеть на нем было удобно, главное, под ноги не глядеть, не видеть, как обрывается он в пустоту. Сюда выбирались из штолен подышать свежим воздухом, или покурить, прикрывшись ночью плащ-палаткой. Кто-то нарочно привязал ее к вбитой в камень скобе — для забывчивых.


Далеко внизу тонула в сумерках долина, с каждой минутой все глубже и темнее становилась она, затягивалась туманом от реки. Еще чуть-чуть, и совсем не различить будет на дне силуэтов машин.


— Догадывалась, — ответила Оля, не поднимая головы. Она сидела на камне спиной к обрыву, кажется, совершенно не чувствуя ни холода, ни того, как треплет выбившиеся из кос пряди сырой ночной ветер. — Некому больше. Соседи справа по железной дороге эвакуировались, а те что слева — на Евпаторию отходили. Не знала только, кто именно там был.


— Тогда ты правильно ничего мне не сказала. Иначе бы Наташина бабушка нипочем мне не поверила. Я ведь не умею врать, даже когда очень нужно, — не умела. Зато умела Верочка говорить серьезно, без надрыва, без слез, и голос не дрожал даже. — Для нее Наташа еще жива. Так, наверное, правильнее будет. У нее ведь больше никого нет. Не было, — она впервые запнулась и замолчала.


— Золотые руки были. Какой бы врач из нее получился… — больше всего Раиса сейчас жалела, что не успела сказать это Мухиной, пока рядом были. Эх… тетя Рая. Не бойся похвалить сегодня, завтра может уже некого будет.


— А Илья в мединститут собирался поступать, — добавила Оля. — Хотел в Одессу ехать. В сороковом году он пробовал уже — провалился. Думал на этот раз получится.


— Васильев, бедолага, — Раиса вздохнула, — сгубила таки его эта полуторка, не вывезла.


— Дядя Петя одинокий был, — Оля всхлипнула и быстро утерла глаза рукавом. — Детей нет, родни не осталось. Он потому-то меня племяшей и звал. Все-таки легче, когда не совсем один на белом свете. Всегда говорил, если мол кто будет обижать или приставать, ты только мне скажи, я ему сразу уши до подметок пришью, — она попробовала улыбнуться, но губы задрожали. — А Шура Демченко, такой хороший парень был. Ваня Калиниченко, мы с ним дежурили вместе иногда… И теперь — все. Даже могилы нет.


— У Наташи мама была медсестра. Она от холеры умерла, от больных заразилась, — Вера оглянулась на темнеющую внизу долину и зачем-то сняла очки. — Я все понимаю, девочки. Это война, на войне убивают. Просто… ни минуты не могла представить, что именно Наташа будет первой. И до сих пор не могу. А кто следующий?


Она поежилась и замолчала, прижала руки к щекам, пытаясь согреть стынущие пальцы. Ветер принес со дна ущелья глухой рокот, видно, подходила новая колонна машин.


— Оля, тетя Рая, — заговорила Вера снова, негромко и ровно, — Я вам адрес оставлю. Если что случится, напишите моему папе, ладно? Наверное, будет лучше, если это сделает кто-то из вас. А не просто, командование сообщит.


— Вера, не надо, милая! Уж здесь-то что случиться может? — Оля отчаянно замотала головой. — Пока мы все рядом, фронт держится.


— Рядом. На разгрузке тогда тоже рядом были, — та тоже помотала головой, словно стряхивая что-то. — На то и война, что может случиться абсолютно все. Я только теперь это поняла. И не думать об этом не могу ни минуточки! Только не считай, что я паникер какой-то там! Просто понимаешь… Каждый раз, когда вечером после смены идем на ужин, я смотрю на тех, кто рядом, и думаю: кто и где будет через месяц? А через полгода? Кто войну переживет и сможет вспомнить… вот этот день хотя бы? Нет, я за себя не боюсь, нисколько. Но понимать это…


— И не бойся. За других — тоже не бойся, — Раиса обняла обеих подруг. — Ох, девочки-девочки… Никто не знает, что будет, но нельзя нам бояться. Иначе для дела сил не останется, — говорила она и чувствовала, как в глазах закипают слезы. — Бояться — нельзя. Плакать сейчас — можно.


На это “можно” будто плотину прорвало. Обе уткнулись ей в рукава и заревели в голос. Раиса и не пыталась их утешать, пусть выплачутся, хуже нет, чем стиснуть зубами собственную боль. Пусть. Им можно. Гладила по голове то одну, то другую, и чуть не до крови кусала губы. Ей раскисать нельзя все равно. Уж сейчас — так точно.


Сама собой вставала перед глазами дорога под Уманью и неприметная могила в перелеске. Вот, схоронили Данилова по-человечески, а толку? Не сыскать ведь потом будет. А кого из тех, кому Раиса сама глаза закрыла, она хотя бы по именам помнит?


И где сейчас те, с кем ненадолго свела война, живы ли? Старший лейтенант, с которым отряд из окружения вышел. Старшина, что учил ее наган чистить, Валя эта непутевая. Младший военюрист, девушка-машинистка, начфин со своим сейфом… Да хоть Парамонова, благодаря которой Раиса на фронт попала и до Крыма дотопала. Жива ли еще товарищ сержант? Кажется, вот в том и есть самое худое, что смерть на войне становится вещью привычной и всечасно близкой. Это не старуха с косой, как ее рисуют, а просто еще одно явление природы. Как буря или град. Где ударит, там не ухоронишься, хоть три раза под землю заройся!


— Вот где вы отыскались, товарищи, — Огнев появился почти неслышно. Быстро снял шинель, накинул Оле на плечи. — Васильева, почему в такую погоду в одной гимнастерке?


Оля сглотнула, вытерла слезы и быстро поднялась:


— Товарищ военврач третьего ранга, разрешите обратиться?


— Обращайтесь.


— Вы сказали тогда, что наши… отошли на Керчь. Все, — она мотнула головой, смаргивая вновь подступившие слезы. — Это вас кто-то обнадежил? Кто?


— Никто, — ответил он негромко. — Обнадежил вас, — запнулся на секунду, словно выталкивая слово, — я. Так надо было.


— Надо? — переспросила Оля с недоумением и болью и даже отступила на полшага. — Зачем? Мы ведь все равно все узнали… Вы уверены? Только говорите правду! Уверены?


— Да, уверен, — голос его вновь сделался спокоен, но Раиса скорее почувствовала, чем услышала за этими словами настоящую боль. — Ты сядь, Оля, не стой на ветру, — та деревянно опустилась на камень рядом с Верой, командир устроился с краю, ближе всех к обрыву и продолжил, так же негромко, но твердо. — Я с самого начала понимал, что те две машины — скорее всего наши. Но вы — мой личный состав. Моя задача была не просто вывести вас из окружения, но и вернуть в работу. А после такого перехода даже втянутые в марши бойцы могут выйти из строя. Суток на трое. Вам нужны были силы.


— А сейчас?


— Сейчас вы знаете правду. Любая правда лучше неведения. Вообще страшнее неведения — нет ничего. Вы бы сами себя изнутри сгрызли, измучили, ища ответ.


— А что с остальными? — быстро спросила Вера. — Только правду говорите! Правду! Вы знаете, что с ними?


— Нет. И никто пока не знает. Но Астахов, как я понял, на полчаса примерно отстал от колонны. Значит, у них был хороший шанс либо свернуть на другую дорогу, либо заметить дым. Я знаю Степана Григорьевича не первый десяток лет. Человек волевой, опытный. С пехотным опытом в том числе. Если кто и сумеет вывести людей в такой ситуации — так это он. И вот что, товарищи, хуже безвестия трудно что-то придумать, поэтому кто домой пока не написал — напишите. На всех нас могли уже похоронки отправить.


— А вы? — спросили Раиса, Оля и Вера в один голос.


— А я — еще в Золотой Балке написал. Вам тогда не сказал — виноват, устал очень. И хватит вам на ветру сидеть, померзнете, простудитесь. А нам работать надо.


Все еще всхлипывая, девушки пошли внутрь. Оля задержалась, возвращая шинель командиру.


— Как он? Только… только правду. Пожалуйста.


— Поправляется, Оленька, поправляется. Прогноз, с осторожностью, благоприятный. Самое опасное время по расхождению швов прошли. Если теперь не образуется спаек — будет совсем как новенький. Честное слово.


— Спасибо! — совершенно неожиданно Оля поцеловала Огнева в щеку и убежала, совсем как девочка.


“Тянул ты, товарищ командир, с извещением личного состава, вот и дотянул”, - укорил себя Алексей. Говоря о Денисенко, он был предельно честен. В донских степях в Гражданскую Степан из многих переделок вышел. Да только немцы — не деникинцы, так что все могло обернуться и боем, неравным. Еще как могло. Второй пулемет при них оставался. Будем надеяться… “Но это тебе не “шошей” банду пугать! Эх, Степа, бедовая твоя голова… Цела ли? И ум, и опыт, и воля не спасут от шального осколка, мессера-охотника или заметившей пыль от колонны разведки на мотоциклах. Хорошо, раненых почти всех раньше отправили. Если что — переформируют дивизию, сформируют новый медсанбат, найдут персонал… Такая вот диалектика — нас у Родины много. Найдется, кому встать на пост. А друг у друга — мало. И хватит об этом, когда узнаем — тогда и узнаем. А то получается будто каждые десять минут температуру меряю…”

* * *

Вынужденную неподвижность Астахов компенсировал учебой. Целый день читал, делал выписки, а, когда у Огнева выдавались полчаса дойти до коллеги — обсуждал выписанное. Особенно остро, разумеется, вопрос раннего вставания после операции. Опыт наиболее смелых хирургов, чуть ли не на второй день отправлявших полостных домой пешком, начал интересовать раненого до крайности. Как часто бывает с людьми сильными и крепкими, он с трудом мирился со временной беспомощностью и легче сносил боль, чем слабость, особенно на первых порах, когда пять шагов от постели до двери выматывали, как пеший марш по гористой местности.

В таких случаях медицинское образование скорее осложняет общий анамнез. Если бы не вся серьезность положения, то, наверное, было бы смешно видеть, как Астахов, словно большой ребенок родителей, пытается убедить одного врача уговорить другого.

Но выходило сложно. Огнев, наглядевшийся еще в Гражданскую разного, подобных взглядов решительно не разделял. А в качестве главного калибра вообще обратился к истории, использовал опыт англо-бурской, когда пошедшие на поправку раненые выписывались досрочно и умирали по дороге из госпиталя от вторичного кровотечения, и рекомендовал ограничиваться для начала неутомительными прогулками раз в день по десять шагов. Обозванный “белым дикарем”, Астахов гордо отвернулся к книгам, решив, видимо, дождаться появления другого врача.

Но Колесник всех этих "прогрессивных идей" и до войны не одобряла. И вот тут совсем нашла коса на камень: спорить с ней не выходило вообще. Бывшей завотделением было нетрудно призвать к порядку кого угодно, хоть электриков, хоть коллегу.

— Черт возьми, дорогая Наталья Максимовна! На вашем поле я с вами и не спорю, но то мирное время. И одно дело роженица, другое дело здоровый лоб тридцати пяти лет от роду!

— На счет "здорового", коллега, я бы подождала… Хотя бы пока швы не снимут.

— Алексей Петрович говорил…

— Что вам говорил Алексей Петрович, вы обсудите с ним. А в мое дежурство будьте добры лежать смирно. Не будем спорить.

— Хорошо, не будем. А кавторанг Колесник с “Парижанки” [линкор "Парижская Коммуна"] вам случайно не родственник?

— Муж. Так что если вы свою попытку удрать на прогулку пытаетесь обернуть в поползновение в мою сторону — это зря.

— И не думал даже.

— Я вижу. Ложитесь немедленно.

Остальная палата наблюдала за их спором с явным любопытством. Надо же, бывает, что и докторам как нашему брату достается.

— А к тебе, небось, попадешь потом, тоже раньше положенного не отпустишь, а?

— Смотря с чем попадешь. Непостижимая женщина!

— А то ж! На кривой козе не объедешь такую.

— Ну ты, братец, выбрал транспорт. Я бы и на подводной лодке не рискнул, — Астахов шумно вздохнул и возвратился к теплой компании из свежего номера “Военно-медицинского журнала”, руководства по топографической анатомии и блокнота.

Тем не менее, по шагу, по чуть-чуть, но разрешенные прогулки удлинялись, и на снятие швов он даже дошел самостоятельно и почти не держась за стенку. Поток раненых спал, немцы выдохлись, и у Огнева получилось лично сопроводить коллегу в перевязочную и обратно. После этого, на правах выздоравливающего, Астахов получил форму и перебрался из палаты в кубрик старшего начсостава. Так какая-то морская душа окрестила правильным флотским образом разделенные фанерой клетушки, с кроватями для старшего начсостава и нарами для остальных.

В тесной компании коллег оказался он внезапно самым молодым. Состав госпиталя формировался в основном из врачей гражданских специальностей, кого не призвали в первые дни войны, да вчерашних студентов-медиков. Но молодежь успела занять соседний кубрик целиком. А соседям Астахова было в среднем лет за сорок каждому. Кроме Огнева, занимали это фанерное жилище несколько узких специалистов, вынужденных спешно вспоминать хирургию во всех подробностях, и пожилой терапевт, как выяснилось, тесно знавший Южнова. Гибель коллеги его, и так потерявшего многих друзей на “Армении”, совершенно подкосила. “Я думал, хоть на суше безопаснее”, - сокрушался он. Старик работал много, но редко мог заснуть без снотворного, а в довершении всего заработал разнос от начальства, когда пытался через голову Соколовского подать рапорт, добиваясь отправки поближе к фронту.

Рядом с такими соседями тратить время на книги да соблюдать режим и более спокойный человек долго не сумел бы. Астахова же хватило всего на пару дней. Он все больше мрачнел, много курил, извел без остатка положенные ему по фронтовым нормам папиросы и перешел на махорку. Наконец взбунтовался и потребовал возвращать его к работе, потому что нет больше сил людям в глаза смотреть и быть балластом.

— Ты пока все-таки еще лежи, — пробовал урезонить его Огнев. — Не торопись, а то не туда успеешь.

— Вы по двенадцать часов у стола, а я тут пузо належиваю!

— Уже не по двенадцать, уже по восемь. На тебя хватит, не бойся. И не “пузо належиваю”, а “оберегаю репаративные процессы и повышаю квалификацию”. У тебя уже пол библиотеки перебывало. Ты же ее в себя грузишь, как фотокопировальный аппарат.

— Вот и хватит грузить. К практике переходить пора, пока к чертовой матери все не позабыл!

— Поговорю с Соколовским. Дня через три поедешь в порт сопровождать раненых на погрузку.

— Алексей…

— Я уж пятый десяток как Алексей. Восстанавливаться надо с умом.

— Сам знаю!

— Вот раз знаешь, так и festina lente [поспешай медленно (лат.)]. Поговорю завтра с Соколовским.

Астахов печально вздохнул и прибегнул к своему обычному в таких ситуациях убежищу — то есть, снова углубился в книгу.


“Под вашу ответственность” — сказал Соколовский.

Колесник пять раз повторила, что “это какое-то мальчишество”, устроила коллеге тщательный и придирчивый осмотр, минут двадцать ощупывала живот, прежде, чем сказать “можно”. Помогать Астахову отправилась тщательно проинструктированная насчет возможных осложнений Оля, а Огнев, никому ничего не говоря, сел во вторую машину.

Уже погрузили раненых, уже заканчивали приемку груза, как с мостика одной из МОшек [Малый Охотник, тип катера] капитанский голос перекрыл весь портовой гомон. “Братуха! Живой! Ах ты ж, чертяка, своих не узнаешь что ли?”

Оля и ахнуть не успела, как командир морского охотника, громадного роста, с бородищей, “ой, мамочки!”, в одно мгновение по сходням бросился к ним и с радостным рыком сгреб Астахова в охапку своими огромными ручищами.


“Игорек! Живой, чтоб меня! Да я же тебя похоронить успел, черт возьми!”


Астахов-старший приветствовал Астахова-младшего в таких эмоциональных морских выражениях, что от братьев шарахались в сторону чайки, обходя их на вираже.


Перепуганная Оля повисла у капитана на руке:

— Товарищ капитан! Он же раненый! А вы его так тормошите!

Капитан тут же ослабил хватку:

— Ну вот, как ни встречу его — уже в малиннике!

— Это, Миша, не малинник, — Астахов улыбался от уха до уха, кажется в первый раз с того момента, как оказался в Инкермане. — Это товарищ боевой, проверенный, мы с Оленькой от Перекопа еще не один пуд соли вдвоем слопали.


Огнев подбежал к обнимающимся.

— Брат?

— Так точно, товарищ военврач третьего ранга! — бородач взял под козырек, но левой рукой все так же прижимал к себе вновь обретенного родственника. — Неделя как сообщили, что без вести пропавший — а нашелся!

— Десять минут. Я за старшего.

Астахов хотел что-то возразить, но моряк, ответив: “Есть десять минут!”, чуть ли не на буксире уволок его за собой.

— Вот вам, Ольга Анатольевна, и психотерапия приключилась. Давайте посмотрим, что нам осталось принять.

Та только ахнула, увидев командира. “Как, и вы здесь?”

— Соколовский мне сказал: “Отпускаю под вашу ответственность”.

— Как же хорошо, что вы рядом. Ой, аптеку, аптеку аккуратнее! — замахала она рукой водителю и побежала следить, как загружают вторую машину. Но время от времени оглядывалась на стоящую у причала МОшку.

Ради любопытства, Огнев засек время. Астахов возвратился почти что бегом, он появился у машин через девять минут две секунды.

— Алексей Петрович! Ты только глянь! Эта новость поважней любой сводки будет, — он размахивал каким-то казенного вида серым листком, как сигнальщик флажком.

— Дай-ка… Ну, похоронка… ну, на тебя… что, долго жить будешь?

— Целиком читай! Там подпись важнее всего!

Только тут Алексей присмотрелся и сначала даже глазам не поверил. Не может быть! Но этот росчерк с будто узелком завязанной “о” ни с чьей другой подписью нельзя было спутать.

— Денисенко!

— Именно! Живой!

— На 12 ноября был живой, не в плену, и имел время заполнить бумаги.

— Алексей, не занудствуй! Жив! Все наши выскочили!

— Так точно, выскочили! Все, расписывайся за груз и поехали домой.

Как бы ни сложилась судьба медсанбата дальше, а похоронку 12 ноября Степан заполнял сам. Живой. Неужели выскочили? Все? Ответа не сыщешь, но велика надежда, что хотя бы большая часть.

Астахов был уверен, что живы все, и ничто не могло сбить его с этого курса. После пережитого при отступлении он ждал любого, самого страшного известия об остальных и потому накрепко ухватился за возможность разувериться в худших подозрениях.

“Должны, должны были проскочить! Вот как бы им теперь о нас сказать? Тоже мало радости, такие бумаги рассылать. Ладно, братуха стариков наших пожалел, они в Балаклаве пока ни сном, ни духом, что меня в покойники зачислили, не писал им ничего. Младший, Максим, тоже поди по мне сто грамм не чокаясь, но ему Мишка скажет. В море сейчас, в походе их “Щука” [подлодка типа "Щ"].

Доехал Астахов до госпиталя изрядно выдохшийся, но старался этого не показывать. Сдал все дела, шумнул на кладовщика, чтобы ящики ставил не как попало, и дошел до кубрика почти ровным шагом.

— Прав ты был, Алексей Петрович, — произнес он, улегшись, — Не моим мощам чудеса творить. У стола я б сомлел, ловить бы пришлось. Но ты подумай, не выбрался бы я сегодня в порт — мы бы так ничего и не знали! Как чувствовал…

И, не дождавшись ответа, провалился в сон.

Тут же в дверь постучали.

— Товарищ военврач третьего ранга, разрешите обратиться?

На пороге стояла одна из тех медсестер, которых Колесник звала “мои девочки”, так она выделяла среди остальных тех, кто работал с ней до войны. Своих девочек Наталья Максимовна очень любила, но и требовала с них вдвое строже.

— Товарищ Колесник вас просит подойти. Не срочно. Но неотложно.

Сразу было понятно, что Наталья Максимовна — гражданский врач, в форму переодевшаяся не полностью. Во всех смыслах. Разговор она начала с ходу, без всякого “здравия желаю”, не дав Огневу рта раскрыть. То, что она очень нервничала, проявлялось только в одном — руки без всякой надобности держала по-хирургически.

— Алексей Петрович, мы тут оружие учились разбирать, я пружину упустила, все обыскали, найти не можем. Поскольку деталь от оружия, я сразу сказала, никому помещения не покидать, пока…, - она озадаченно замолчала, увидев, как тот улыбается. — Что же я говорю смешного?

— Сразу видно, товарищ Колесник, что вы прирожденный хирург. Любой немедицинский человек хотя бы раз в затылке почесал и обнаружил… — с этими словами Огнев аккуратно снял зацепившуюся за ее волосы пружину от ТТ, — Ничего страшного. Эта пружина не улетала только у того, кто ни разу пистолет не разбирал.

— Боже мой! — Наталья Максимовна всплеснула руками и тоже рассмеялась, — Мы ее уже почти час ищем! Все осмотрели!

— Так вам повезло, я в свое время ее в грязь упустил. В холодную!

— Нам нужно учиться стрелять, — она сразу опять посерьезнела, — А то разбирать да собирать — этого слишком мало. Как бумагу скальпелем резать [Колесник имеет в виду популярную студенческую забаву — резать скальпелем пачку писчей бумаги, прорезая определенное количество листов]. Полезно, но не то.

— Научитесь разбирать — научим и стрелять.

— В другой раз не упущу!

— Конечно. Нормальный человек эту пружину упускает ровно один раз.

— Как там герой наш?

— О, превыше всех ожиданий. Брата в порту встретил. Похоронку на самого себя привез. Подписанную нашим начальником медсанбата.

— То есть, ваши вышли?

— Астахов уверен, что все. Насколько я знаю Денисенко… он должен быть прав.

— Искренне вам желаю, чтобы так и было, — отозвалась она с большим чувством и в голосе снова прорезались музыкальные ноты. — И чтобы еще встретились! Вы обязательно должны встретиться, я это чувствую.

* * *

Письмо брату Раиса написала и отправила на следующий вечер. Старалась писать бодрее, тем более, что и новости были хорошие. Наши в Керчи! Все-таки вышли. Как и всем, ей очень хотелось верить, что добрались благополучно.

— Я сначала чуть от страха не умерла, — говорила Оля, уже в пятый наверное раз пересказывая подругам историю про поездку в порт и бравого капитана, — А потом гляжу — такие радостные оба. Игоря Васильевича просто не узнать, почти такой же как до войны. На обратном пути все шутил еще, что ты, мол, Оленька, так напугалась, я живучий. И потом, когда тебя такой человек берется оперировать, помирать как-то неудобно. Уже и не помню, когда он последний раз так шутил. Права ты, Вера, на войне бывает все. Но не только страшное. Мне уже не страшно, честно.

“Значит живы, — думала Раиса засыпая. Можно было хотя бы верить, что жив суровый Денисенко, и смешной немного Кошкин, и фарфорово-стальная Лена Николаевна. — Где-то мы теперь встретимся? Может, в одной части, а может, только после войны.”

Это должно было успокоить, ободрить, но — и она сама удивилась этой перемене — не радовало, а только тревожило. С того самого вечера у обрыва будто защемило что-то в душе. И опять, совсем как перед вестью о падении Брянска, Раиса ждала и ждала какой-то надвигающейся беды. Она и сама бы не взялась сказать, какой именно. Вроде бы и немцы на город больше не лезли, и поток раненых, соответственно, был вполне переносимый, и работали всего-то по восемь-десять часов в сутки у стола, но что-то выматывало донельзя.

Алексей Петрович, помнится, рассказывал, как в фортах Льежа, в четырнадцатом году, кадровые военные в истерику впадали в ожидании очередного выстрела “Большой Берты”. Но там-то снаряд пробивал любое укрепление, а здесь — десятки метров скалы защитят от чего угодно!

Но сколько ни убеждала Раиса себя, что тревожиться не о чем, а беспокойство грызло с каждым днем все сильнее и, самое худое, совершенно развалился сон. За два-три часа до подъема сами открывались глаза, и ей никак не удавалось заснуть опять, а после подъема добрых полчаса тело отказывалось подчиняться, и ее едва ли не шатало от стенки к стенке. В те же редкие дни, когда персоналу давали отдых, словно пружина какая-то подкидывала за пять минут до обычного рабочего подъема.

Но жаловаться на это… кому? И смертельно неудобно, и сама бы высмеяла такую жалобщицу. Она корила себя порой за то, как на Перекопе перепугалась, что сходит с ума. Тоже выдумала! Понятно, от усталости еще и не то приключится. А сейчас, при понятных и нетяжелых сменах, о чем переживать-то?

Но сна как и не было, и пытаясь хоть что-то с этим поделать, Раиса попросту заставляла себя вставать сразу как проснется. Одевалась и тихонько шла на пост, если дежурила знакомая сестра. Устраивалась и досиживала за столом. Так удавалось хотя бы подремать час или, на крайний случай, уверить себя, что она нашла из беды пусть плохонький, но выход.

Правда, на пятый раз на вопрос: “Галь, я посижу у тебя часок?”, та тоже заволновалась. “Тетя Рая, ты не заболела? Неделю гляжу, как ты маешься”. Раиса попробовала отшутиться, мол привыкла к тому, как на Перекопе работала, вот сон и не идет. Но на этот раз — пришел. Она уснула, едва только подсела к столу, под зеленую лампу. Вроде бы и лампу эту видела, и график дежурств рядом на стене, и чернильницу. А уплыла в сон и подземный коридор сам собой сделался ее комнаткой в Белых Берегах, в общежитии для медработников.

Комнатка та была совсем крохотной, но тем и хороша. Там помещались кровать на сетке, письменный стол и этажерка с книгами, а большего, пожалуй, и не требовалось. Окно выходило в палисадник, на двух гвоздиках на раме висела крахмальная вышитая занавеска. Вышивала ее Раиса еще в техникуме, она любила рукодельничать, а еще мечтала, что когда-нибудь у нее будет дом. Занавеска была окну мала, и болталась на веревочке, как салфетка. Но и этого хватало.

Главной вещью в комнате была настольная лампа с точно таким же приплюснутым зеленым абажуром. Ее Раиса завела сразу же, как перебралась в общежитие. Лампа, как и книги, виделась ей обязательной вещью в доме человека ученого. Покупалась лампа на толкучке, была не новой, изоляция на проводе истерхалась как старая бельевая веревка. Лампа не горела. Пришлось позвать соседа-электрика. Он отверткой вскрыл ее основание, вытряхнул оттуда пару сухих тараканов, что-то подтянул и под зеленым абажуром зажегся мягкий уютный свет. И с тех пор лампа исправно светила целых три года, под ней Раиса разбирала свои конспекты, читала, шила, писала письма брату.

Эта лампа, и уютная комнатка, где едва три человека развернутся, привиделись ей теперь в полусне. Застряв меж сном и явью, Раиса вдруг вспомнила, что сегодня же — семнадцатое декабря, а значит ей исполнилось тридцать лет. Прошлый день рождения, в сороковом, отмечала она с подругами. В комнатке было тесно и весело, были там яблочный пирог и домашнее вино. А Володька, специально подгадав к празднику, прислал ей в посылке кедровых орехов. Во сне он сам явился ее поздравить, но был при том в форме, потому что уходил на войну, Раиса понимала, что оттуда он может не вернуться, а потому плакала.

И от слез тотчас же проснулась. Только не сразу поняла, где же она. Глаза мокрые, и в самом деле плакала… Она сидит за столом и лампа светит, вроде бы та же самая. Будто еще вчера было 17 декабря 1940 года. Но во сне уже была война… “Все, подъем!” — сказала она себе. Сморило, нехорошо. Нет больше ничего, ни лампы той, ни дома, скорее всего. А есть война, брат давно на фронте и писем от него все нет и нет.

Раиса встала, подавленная, но при этом очень недовольная собой, потому что нельзя так раскисать, всем тяжело, не ей одной. И, поднимаясь, поймала краем глаза какой-то блеск.

На столе рядом с ней лежал маленький золотистый цветок, вырезанный из стреляной гильзы. С пятью лепестками, как та счастливая сирень, которую перед экзаменами ищут школьницы в букетах, чтобы съесть на удачу. Еще полчаса назад, когда ей дали немного отдохнуть, его здесь точно не было.

Какое-то время Раиса молча сидела, грея цветок в ладонях. Откуда он? Неужели кто-то вспомнил, что у нее сегодня день рождения? Кто же это мог быть? Не догадаться. Она бережно погладила округлые лепестки, на которых чья-то рука даже обозначила прожилки.

Время. Раненые не ждут. Нужно сменить работающих. И мысль эта впервые за много дней не тянула к земле тяжестью, а, наоборот, вела и давала силы.

Загрузка...