Глава XXIV. КОРОЛЬ ТАКОВ, КАКОВ ОН ЕСТЬ

Если у людей нашего ранга есть законная гордость, то у них есть и скромность, и смирение, которые не менее похвальны.

Людовик XIV

Немногие люди умеют быть старыми.

Ларошфуко

Если Людовик после Нимвегенского мира был на вершине своей славы, мы видим, как после подписания Рисвикского мира окончательно вырисовывается его характер. Ему 59 лет. Несмотря на приступы подагры, он необыкновенно крепок, благодаря тому, что много времени проводит на свежем воздухе и много двигается вопреки нелепым предписаниям его личного врача.

Он все больше и больше отдается общественным и государственным делам. Меньше чем за девять лет, с 1683 по 1691 год, он потерял своих лучших министров (Кольбера, Сеньеле, Лувуа). Отныне он сам полностью устанавливает свой личный регламент жизни. «Он во всем скрупулезно придерживается этого распорядка, щадит каждый час каждого дня, вводит такой порядок, что всегда всем известно, когда он встает, когда обедает, наносит визиты, охотится, дает аудиенции, когда заседает в совете и когда ложится спать»{86}. Он, в сущности, является пленником системы, которую сам установил, и приговорен жить на виду у всех, в течение всего дня, так четко расписанного по часам. Король должен либо улыбаться, либо оставаться бесстрастным для двора, для иностранных дипломатов, для подданных своего королевства, для своих союзников в Европе или для своих врагов в той же Европе. За игрой его лица наблюдают, каждый пытается угадать по его лицу, что он думает и каково его отношение. Маркиз де Сурш нам рассказывает, например, что 28 июля 1704 года был «обычным днем, без событий, но так как король, против обыкновения, казался довольно печальным, придворные шептались, высказывали друг другу предположения, что, наверное, король получил плохие новости из Германии»{97}. Словом, королевский сфинкс должен оставаться бесстрастным, чтобы не вызывать никаких личных толков.

Так же, как в 1697 и в 1707 годах, как в 1686, так и в 1986 году о Людовике судят по каким-то внешним проявлениям. С него пишут прекрасные портреты, льстиво изображая его на своих полотнах (как Риго) или приписывая ему жестокие черты на страницах своих книг (как Сен-Симон), но все эти портреты показывают, что о персоне Людовика XIV у этих авторов было весьма поверхностное суждение. На картине Риго король показан во всей своей славе и величии; в книге Сен-Симона выпячены черты деспота-эгоиста. И в портрете графическом, и в портрете литературном запечатлен один-единственный момент — данный момент, ни там, ни здесь король не представлен в реальном своем обличии гуманного человека. Нужно ли обязательно противопоставлять официальной живописи натуралистическое контрполотно или рисовать вместо образа грозного короля размытый, благостный облик монарха? Лучше всего показать настоящее лицо Людовика XIV со всеми его высказываниями и действиями на протяжении тридцати лет.


Его простые и ясные речи

«Мемуары», написанные специально для Монсеньора и из которых каждый из нас может извлечь большую пользу для себя{63}, являются памятником начального периода правления Людовика XIV; да и к тому же Периньи и Пеллиссон привнесли все-таки какую-то долю своего таланта и стиля в произведение Его Величества. Весьма полезно познакомиться с письмами короля, даже если по ним можно судить скорее о политике в широком смысле этого слова, чем о собственно королевской мысли. Впрочем, если Людовик, подписывая эти письма или заставляя какого-нибудь министра или секретаря их подписывать своим именем «Людовик», полностью берет ответственность за это на себя, нельзя всегда точно доказать, что это было именно то письмо, которое король написал сам. А вот справочник-гид «Как осматривать сады Версаля»{62}, о котором мы уже говорили, — произведение сжатое, четкое, без лирических отступлений, чисто практического характера, без всяких лишних сведений — является, безусловно, трудом самого Людовика XIV, полностью отражающим его стиль.

Эта относительная бедность письма не удивляет. Так как король получил образование «изустно», то есть в результате бесед или прослушивания текстов, читаемых его чтецами, он с большей легкостью излагает свои мысли устно, чем письменно. Мы здесь в двойном выигрыше: налицо подлинность и качественность. Аббат де Шуази, у которого было много недостатков, но которого Господь наделил большим умом, об этом рассказывает в своих собственных «Мемуарах»: «Я процитирую для примера полностью все его слова, потому что в них содержится соль того, что им придает силу и изящество. Он действительно король языка и может служить образцом французского красноречия. Ответы, которые он дает на ходу, затмевают все заранее подготовленные речи». Затем он приводит в пример несколько метких слов Людовика XIV, и они так элегантны, что нельзя с уверенностью сказать, принадлежат ли они обязательно королю. Затем аббат-академик делает вывод: «Король, пожалуй, тот человек в государстве, который правильнее всех думает и который изъясняется самым элегантным образом»{24}.

До нас, конечно, не дошли конфиденциальные разговоры, «непастеризованные» диалоги короля с мадам де Ментенон, с его духовником, министрами, слугами, со всей королевской семьей (за исключением его разговоров с Мадам Елизаветой-Шарлоттой{87}). Но то, что сохранилось, бесценно: это речи-миниатюры, которые Людовик XIV предназначал для публикации, произносимые перед своими придворными во время церемониала утреннего туалета, до и после мессы, на обеде, на ужине, реже перед сном. С 1681 по 1715 год маркиз де Сурш, главный прево, и маркиз де Данжо, придворный любимец короля, изо дня в день тщательно записывали все его высказывания-миниатюры. Сохранилось триста девятнадцать таких текстов{25}. Эти высказывания, конечно, — достояние истории, но они не входят в разряд так называемых «исторических крылатых выражений». Крылатые исторические выражения — те, по крайней мере, которые так называются, — редко бывают подлинными, во всяком случае, никогда не бывают сказанными экспромтом. Напротив, когда какой-нибудь Данжо доводит до сведения читателя слова, сказанные Людовиком XIV герцогине де Берри (15 июня 1712 года): «Мы немного полноваты оба, чтобы сидеть в одной коляске», фраза звучит так банально, что веришь в ее подлинность.

Король немногословен. Он знает, насколько значительны его слова, и никогда не злоупотребляет речами. Стоило бы поучиться у Людовика XIV умению молчать. Современники, которые умели понять каждое слово, каждую интонацию и то, что монарх вкладывает в свои лаконичные высказывания, правильно оценивали ситуацию. Его излюбленной фразой была самая короткая фраза. Как, например, его знаменитое выражение «Я посмотрю», очень удобное для монархов, которым Гастон Орлеанский уже пользовался многократно во время Фронды. А лаконичность для Людовика XIV — закон. Какой писатель, действительный член малой академии смог бы исправить и улучшить такие образцы высказываний, как: «Месье, это не подходит ни вам, ни мне», «Месье, король перед вами», «Месье, наши дела идут прекрасно», «Я вас назначаю своим главным врачом»? Насколько весомо такое сообщение: «Император умер?» Малейшие комментарии снизили бы значительность этой информации. Тому, кто советует интенсифицировать сражение, Людовик XIV отвечает: «Месье, мы здесь для этого». Своему другу, который опасается холодности монарха, он говорит: «Входите, де Лозен; здесь только ваши друзья». Он говорит гонцу: «Месье, вы мне всегда приносите хорошие вести». Его слова, адресованные членам совета после того, как все высказали свое мнение: «Господа, вы ратуете за войну, а я — за мир!»{25}

Считали (поскольку в наши дни модно считать), что Данжо и Сурш выбрали 443 фразы, — это высказывания монарха, которые были записаны между 1681 годом и 1715-м, годом смерти короля. Речь идет о показательных фразах, предназначенных для того, чтобы их повторяли, над ними размышляли, их комментировали и дополняли. Если придерживаться «Мемуаров» Сен-Симона или его субъективной оценки, можно представить себе две-три сотни таких фраз: «Я хочу», «Я требую» или только «Я решаю». Но если не только считать, но и всесторонне рассматривать, результаты получаются диаметрально противоположными. Из 443 предложений, в которых король является субъектом, 308 выражают его приветливость, 81 предложение свидетельствует о нейтральном тоне (например, «Я с вами буду говорить»). В 54 предложениях отражены авторитарность, гнев или критика. И такое же количество предложений противоположного смысла: «Я даю» (48 раз) и «Я предоставляю» (6 раз).


Король и его друзья

«Как ты даешь, — сказал старый Корнель, — важнее того, что ты даешь». Этим правилом руководствуется в своем поведении Людовик XIV. Об этом говорит маршал Бервик: «Он был самым вежливым человеком в государстве; он прекрасно владел своим родным языком и вкладывал в свои ответы столько любезности, что если уж он что-то давал, то казалось, что он дает вдвойне; а если он отказывал, невозможно было на это обидеться. С тех пор как существует монархия, не было более гуманного короля». Нужно близко знать монарха, чтобы судить о нем без предубеждений. В самом деле, говорит Бервик, «протестанты создавали ему в Европе репутацию человека недоступного, жестокого, вероломного». А Мадам Елизавета-Шарлотта говорит о деликатности Людовика. Вот какие качества она ему приписывает — особо отметим день — 3 января 1705 года. «Вчера, — пишет эта принцесса, — король пришел меня навестить. Я его покорно поблагодарила за те две тысячи пистолей, который он мне любезно прислал. Он очень вежливо мне сказал, что с умыслом не пришел меня навестить в новогодний день, боясь, что я подумаю, что он хочет, чтобы я его поблагодарила. Надо сказать правду: нет во Франции человека более воспитанного и любезного, чем король. Когда он приветлив, его любишь всем сердцем»{87}.

Все отмечают, что он всегда необыкновенно обходителен с людьми скромного происхождения. Камердинеру, который в самый пик зимней стужи подает ему ледяную рубашку, король говорит без раздражения: «Ты мне, наверное, подашь горячую рубашку в самый жаркий летний день». Расин, который писал об этом инциденте, доносит до нас еще один характерный анекдотический случай: «Парковый портье, который был предупрежден заранее, что король должен выйти через те ворота, где он стоял, не оказался в нужный момент на своем месте, и его пришлось долго искать. Когда увидели, что он бежит, все стали кричать на него и ругать его; король сказал: «Почему вы его ругаете? Вы считаете, что он недостаточно огорчен, заставив меня ждать?»{90}

Этот монарх, которого все считают неприступным, избегающим сближения, любит сам и нуждается в том, чтобы его любили. Надо отметить (имея в виду робость характера, о которой писал Монтескье{10}): Людовик был робким и чувствительным, почти таким же, каким был в свои двадцать лет, сентиментальным и верным в дружбе. «Он горд только с виду, — пишет Бервик. — У него от рождения величественный вид, который всем внушал большое уважение, и, подходя к нему, все испытывали страх и уважение; но как только начинали с ним говорить, его лицо смягчалось, у него был дар ставить собеседника сразу же на одну доску с собой». Он никогда не пользовался своим превосходством, он страдал оттого, что сковывал своих собеседников, и делал все, чтобы создать для них атмосферу, в которой они чувствовали бы себя уютно. Это хорошо почувствовал Жан Расин, которого в августе 1687 года любезно пригласили в Марли: «Он мне оказал честь тем, что много раз беседовал со мной, я же от этого очень растерялся, я был им очарован, а от себя — в отчаянии, так как в подобных случаях не блещу остроумием, а мне бы хотелось быть очень остроумным именно в такие моменты»{90}.

Слуги короля являются часто его друзьями. «Король, — пишет аббат де Шуази, — любит нежно тех, кто ему служит и находится рядом с его персоной; и если он им обещает какую-то милость, то всегда помнит об этом, пока не окажет ее, и сразу забывает о ней, как только она была оказана. Он их осыпает своими милостями так, как будто они постоянно нуждаются. Если они ошибаются, он к ним относится по-человечески; а когда они ему хорошо служат, он обращается с ними как с друзьями»{24}. Невозможно лучше вкратце изложить суть дела. Людовик XV и Людовик XVI будут ему подражать в этом только формально. Они тоже будут осыпать милостями своих слуг, придворных и офицеров, «как будто они постоянно нуждаются». Но они будут делать это из политических соображений или в силу рутины, в то время как их предшественник вкладывал в это свою естественную доброту и делал это спонтанно, по велению сердца. Впрочем, они назначают большие пенсии знатным вельможам, в то время как должны бы были обложить их налогом, заставить приносить необходимые жертвы. Людовик XIV, напротив, обращался одинаково деликатно и с министрами, и с герцогами, с людьми заслуженными, с артистами, с сотрапезниками-придворными и со своими камердинерами.

Легче было бы перечислить тех министров короля, которых он терпит и уважает, чем тех, к кому он испытывает дружеские чувства. Дружба выражалась, выражается и будет выражаться в различных формах и в разной степени. Людовик восхищался Мазарини, покровительствовал Сеньеле и Торси, сделал из Кольбера и Лувуа своих сотрудников. Он считал Мишеля Шамийяра и второго маршала де Вильруа своими близкими друзьями. Люди не могли не видеть такой бросающейся в глаза дружбы. «Король меньше всего хочет, чтобы нападали на его министров, — пишет Мадам Елизавета-Шарлотта. — Он наказывает за это так же строго, как если бы нападали на него самого»{87}. Ибо в подобном случае к преступлению, слегка затрагивающему Его Величество, прибавляется «преступление в оскорблении дружбы».

Неужели Людовик был окружен только льстецами, как утверждал Фенелон? Действительно, это отродье, которое есть при всех дворах, вращалось в большом количестве и в Версале и злоупотребляло естественной склонностью короля не подозревать других во лживости. Меньше говорят — а жаль! — о тех, кто выкладывает монарху если не всю правду, то, по крайней мере, просто правду. Чтобы говорить всю правду королю безнаказанно и чтобы от этого была польза, Катонам и Альцестам нужна была дружба короля. Они прикрываются его дружбой и снисходительностью. Самые известные из них — герцог де Монтозье и маршал де Бельфон, два большие вельможи. А Вобан — человек более скромного происхождения, высказывания которого никто не записывал для потомства, был для Людовика XIV почти в течение двадцати лет' эхом целой нации, отблеском глубинной Франции. Он участвовал во Фронде и долго находился в положении второстепенного подчиненного. Он стал маршалом только в 70 лет. Тем не менее «в целом мире не было человека, который так свободно, как он, высказывал бы свое мнение королю и министрам; но он обеспечил себе право это делать, так как никогда не говорил ничего, что не было бы самым нужным для пользы государства, очень ревностным служителем которого он являлся»{97}. Сурш забывает напомнить нам о дружбе короля, но он ее подразумевает. Монарх любит своих удачливых слуг, генералов, как правило, победителей (Тюренна, герцога Люксембургского, герцога Ванд омского, Шаторено, Виллара); санкции же по отношению к своим незадачливым слугам (Вильруа, Шамийяру) он применяет неохотно и с горечью, так много чувства он вложил в ту область, где прагматизм ради блага страны должен был бы действовать повсеместно. Отсюда следует, что Людовик XIV чаще предпочитал эффективно использовать человеческие качества, о чем свидетельствует служба Мишеля Шамийяра в течение десяти долгих лет (1699–1708). Верность является одновременно благородным качеством и удобным алиби.

Это качество является основополагающим для работы в министерстве: им объясняется существование целых министерских династий, впереди которых клан Фелипо, за ним следует клан Кольберов, а затем семейство Летелье де Лувуа. Тот же принцип распространяется при подборе придворных-сотрапезников. То, что у короля старый личный врач (Фагон), старые священники в домовой королевской церкви, старые камердинеры (Александр Бонтан), свидетельствует о том, что король не любит новых людей и хочет иметь контакт с опытными слугами{97}. Он осыпает милостями, одаривает, раздает пенсии своим первым камердинерам, особенно Бонтанам, отцу и сыну. Старый Александр Бонтан не только первый слуга, он интендант Версаля и губернатор города Ренн. До самой своей смерти в 1701 году он — конфидент и друг Его Величества. Он знает обо всех любовных увлечениях короля больше, чем сам отец де Лашез. Ему ведомы все тайны двора: министру королевского дома интересно было бы выведать у него кое-какие секреты. От него ускользают редкие тайны, национальные или международные, касающиеся Франции: память Бонтана хранит информацию не менее значительную, чем те сведения, которыми располагает де Торси и мадам де Ментенон. От него нет никакой утечки информации (не так обстоит дело с маркизой де Ментенон). К этому его побуждает осторожность, обязывает долг, а дружба с королем его к этому принуждает.

Среди любопытной и болтливой толпы двора, откуда секреты просачиваются, передаются из уст в уста, толкуются, искажаются придворными, только три человека, как мраморные статуи, хранят молчание. Это король, канцлер Поншартрен и незаменимый Бонтан. В этом мире, где болтуны один за другим впадают в немилость, пусть даже их имена будут Вард, Бюсси-Рабютен, Лозен или Мадам Елизавета-Шарлотта, один лишь придворный сотрапезник представляет собой человека, умеющего хранить тайны, — это опять же Александр Бонтан. У нас было бы неверное представление об отношениях короля и его первого слуги, если бы мы думали, что их связывает только большая нежность друг к другу. Это были сорок лет жизни бок о бок и душа в душу, настоящий симбиоз. В августе 1686 года, когда король заболевает четырехдневной лихорадкой, Бонтан «заболевает трехдневной лихорадкой». Его хозяин, рассказывает нам маркиз де Сурш, «нежно о нем заботился в течение всей его болезни». Король окружил его еще большей заботой, когда 13 января 1701 года Бонтана хватил «апоплексический удар, короля это сильно обеспокоило, и Людовик XIV приказал, чтобы ему о Бонтане докладывали, где бы он (монарх) ни находился, даже если он будет у маркизы де Ментенон». Через четыре дня старый слуга скончался, «о нем все сожалели от мала до велика, и король произнес об этом человеке прекрасные и так редко встречающиеся слова: “Он никогда ни о ком не сказал ничего плохого и не было ни одного дня, чтобы он кого-нибудь не похвалил”»{97}. От этой дружбы, такой неравной в социальном отношении, Людовик XIV многое выиграл. Первый камердинер короля каждый день преподносил ему уроки евангелического милосердия, заботы о ближнем и делал это лучше, чем его духовники-иезуиты и мадам де Ментенон.

Тот, кто будет составлять список друзей Людовика XIV, увидит, что среди них знатные персоны не так многочисленны, как можно было бы предположить (герцог Ванд омский, принц д'Арманьяк, де Тюренн), а вот среди администраторов друзей у него было больше (Жан-Батист Кольбер, де Лувуа, Шамийяр, маркиз де Шамле). Члены герцогских фамилий, как старинных, так и недавних, не перегружают собой страницы книги (Сент-Эньян, Лозен, маршал де Лафейяд, герцог де Ларошфуко, второй Вильруа, маршал де Виллар). Целую страницу занимают имена людей искусства (Люлли, Мансар), писателей (Мольер, Расин, Поль Пеллиссон), придворных-сотрапезников и слуг (Периньи, президент Роз, Бонтаны, Фагон, даже братья Антуаны, простые камердинеры). Эти простые люди меньше всего способны на заговоры. Король их смущает своим величием. Король любит одаривать. Но при дворе иногда случается такое же, как и в Париже, когда хозяин получает наследство от слуги, ибо дружба — это взаимная привязанность). В начале мая 1693 года де Сурш записывает: «Именно в это время знаменитый Ленотр, который был самым великим садоводом своего времени, отдал все свои картины, бронзу и фарфор королю, этот дар был оценен больше чем в сто тысяч ливров»{97}. То, в чем Людовик отказал кардиналу Мазарини, он соблаговолил принять через 32 года от добряка Ленотра, который умрет лишь в 1700 году: многие придворные, многие парижские буржуа — можно не сомневаться в этом — долго размышляли над этим видимым противоречием.

Андре Ленотр, наверное, подтвердил бы мысль Вольтера: «Дружба великого человека — это благодеяние Господа». Со своей же стороны, король, если бы знал высказывание Шанфора, одобрил бы его: «В великих делах люди проявляют себя так, как им следует себя проявлять; в малых делах они проявляют себя такими, какими они являются».

Никто так не ошибался в этом отношении, как Виньи. В «Сен-Маре» Виньи вложил в уста герцога Буйона слова, которые герцог скажет Людовику XIV (а ему 3 года): «Когда вы будете королем, вы будете великим королем, я это предчувствую; но у вас будут только подданные и не будет друзей, так как дружба бывает только при независимости и равенстве, которые не порождаются силой». Он не понял, что Людовик, став взрослым, употребит всю свою силу, чтобы в определенных ситуациях создать такую атмосферу для равенства, в которой расцветет дружба.


Король и его врачи

У друзей короля, с которыми он был в самых близких отношениях, была особая возможность видеть и все время ощущать ту действительную простоту, которая была присуща королю в обычном человеческом общении. Но таких людей было не так много, и рассказывать об интимной жизни короля противоречило бы их понятию о правилах приличия. Большинство французов о своем монархе имели весьма поверхностное представление. Можно было бы сказать, что для них человеческие черты Людовика XIV сокрыты за образом монарха, окруженного ореолом славы. Но король охотно открывает для всех ту область — в высшей степени личностную, — которая называется здоровьем. Не будем обвинять наших предков в том, что они не стеснялись рассказывать о своих болезнях, мы же пристально следим за информацией, публикуемой в прессе, о протекании болезни и вообще о здоровье актеров — любимцев публики. Предки были менее лицемерными и называли болезни своими именами: рак — раком, колику — коликой. Королевская власть воплощена в короле-человеке (часто авторы слишком пренебрегали этим широко распространенным во Франции понятием), здоровью монархов, всем симптомам их заболевания придается действительно большое значение. Принято было, чтобы королева рожала при всех и при открытых дверях. Людовик XVI отменит эту «варварскую» традицию, не считаясь с тем, что она дорога народу[98].

Людовик XIV, напротив, соблюдает все эти правила. Его придворные знают все, его врачи ничего не скрывают. Говорят о фекалиях Его Величества[99]: «Достойная тема?» Маркиз де Сурш пишет о «его поносе» (диарее). Данжо и Сурш не избавляют нас ни от каких медицинских процедур (связанных со слабительными средствами и клизмами). А эти процедуры с клизмами и слабительным удивительно часто повторяются: сначала каждый месяц, а затем каждые три недели — Фагон на этом настаивает, — и это считается нормальным режимом. А в особых случаях они повторяются еще чаще: в мае 1692 года Его Величество подвергали «промыванию», по словам мадам де Ментенон, «в течение шести дней подряд»{66}. В те времена было редким явлением, чтобы желудки работали нормально, люди слишком много ездили верхом и не ели достаточно овощей. Первую причину можно не принимать в расчет для Людовика XIV с 1683 года. Вскоре после смерти королевы он вывихнул руку. («Этот несчастный случай показал его таким же стойким в перенесении боли, как и во всех других его подвигах, он был так же хладнокровен, как тот, который сказал: “Я же вам говорил, что вы мне сломаете ногу”»{65}.) С тех пор он редко ездит верхом и на псовую охоту отправляется в легкой коляске.

Сурш рассказывает, что многие были обеспокоены тем, что в 1697 году Людовик XIV часто подвергался «промыванию», «но сам король объяснял, что он не делает достаточно упражнений и ест слишком много, а это способствует скоплению большого количества жидкости в его организме»{97}. Вот его стиль жизни во второй половине правления: этот монарх, который так любит ходить пешком, часто вынужден совершать прогулки в коляске по своим садам в Версале; этот монарх, который является превосходным наездником, должен иногда удовлетвориться тем, что его носят или возят.

Действительно, с 1681 года Людовик XIV страдает самой аристократической болезнью — подагрой. Все об этом знают, так как король не скрывает свою немощь. Сурш записывает в мае 1682 года: «Приблизительно в это самое время у короля был легкий приступ подагры, из-за которого он несколько дней хромал. Первый приступ у него был зимой, и он не постеснялся, как делают другие, признаться, что это подагра»{97}. Шесть лет спустя приступы стали такими сильными, что Его Величество был вынужден «передвигаться по замку Версаля в кресле на колесиках»{97}. Позже Фагон будет подвергать его «промываниям» еще чаще, чтобы предупредить приступ подагры или избавить от него, но заметного улучшения не было.

Какое интересное зрелище для иностранных послов представляла коллекция средств передвижения короля-подагрика: кресло на колесиках для передвижения по дворцу, легкая коляска для псовой охоты на лань и оленя, коляска для прогулок по парку! Это последнее средство передвижения было богаче других оформлено: «кресло было поставлено на довольно широкую доску, а под планкой передней части было очень маленькое колесо, которое также вращалось во все стороны, как ролик, и было прикреплено к подобию руля, с помощью которого король управлял сам и ездил туда, куда хотел, а его слуги сзади подталкивали эту его машину»{97}.

Самый сильный монарх в мире не испытывает никакого ложного стыда из-за того, что предаются гласности его недуги. Это послушный пациент. Он не сердится на своих врачей, которые не умеют правильно лечить его энтерит, не способны даже избавить его от солитера, от которого он давно страдает. Он выдерживает их бессмысленные «пытки». Как-то в апреле 1701 года с целью профилактики ему пускают кровь, беря не одну, а пять мер крови{87}. В это время Людовику XIV уже исполнилось 62 года. Мадам Елизавета-Шарлотта, супруга Месье, записала: «Короля сильно изменило то, что он потерял все свои зубы». Можно только удивляться такому эвфемизму. Дело в том, что, вырывая его верхние коренные зубы, дантисты вырвали добрую часть его нёба{190}.

Ему создадут репутацию изнеженного человека. А нам скорее кажется, что он был стоическим человеком. Даже будучи сильно простуженным, он совершает свою ежедневную «довольно продолжительную прогулку по своим садам». Даже когда у него температура, он встает в обычный час и, несмотря «на сильную головную боль», ничего не меняет в церемониале утреннего туалета, затем председательствует на совете. В течение всего тяжелого 1686 года («года фистулы»), когда хирурги вместе с врачами Его Величества терзают своего царственного пациента, можно наблюдать полное подчинение короля медицинскому факультету, его смирение в перенесении болей и принятии лекарств, то, что он всегда отдает предпочтение долгу монарха перед желанием побыть какое-то время одному.

«Фистулы в анусе, — пишет Фюретъер, — трудно лечить»;{42} и гвардия, которая сторожит двери дворца, не может предохранить от них королей. В 1685 году при дворе только и говорят о болезнях «в неудобных местах»: «В это же время герцог Дюлюд, начальник артиллерии Франции, и принц д'Анришемон, старший сын герцога де Сюлли, были вынуждены сделать операцию, чтобы избавиться от геморроя, от которого у них даже появились язвы. Эта болезнь, эксцессы которой были раньше неизвестны, в течение последних десяти — двенадцати лет стала во Франции повсеместной до такой степени, что люди только и говорят о перенесенных ими таких операциях». Причину заболевания видят в том, что они сидят на пуховиках в каретах, слишком много передвигаются в портшезах, едят много мяса с соусами и занимаются любовью «по-итальянски». Но это, как правило, болезнь мужчин — ведь женщины тоже едят мясо с соусами и сидят на пуховиках, и даже таких мужчин, которые понятия не имели о содомском грехе. Фистула Людовика XIV была похожа на фистулы многих его придворных или сотрапезников, она перешла в абсцесс из-за того, что он много времени проводил в седле во время охоты, прогулок, путешествий и военных походов»{190}.

Данжо отмечает 5 февраля 1686 года: «Король плохо себя чувствует из-за опухоли на ягодице и весь день пролежал в постели». Сурш сопровождает информацию ценными комментариями, иногда несколько ядовитыми, требующими критического подхода. Судя по его записям, большинство больных уже сделало эту операцию не колеблясь. Король же, «привыкший к своим удобствам» и с трудом «переносящий малейшие неудобства», из-за изнеженности будет все время откладывать хирургическое вмешательство. Но это не так просто. Тот же маркиз де Сурш признает, что знаменитая «операция считается очень опасной». К тому же медицинское окружение короля преувеличивает опасность прежде всего потому, что первый хирург Феликс еще не очень набил руку в этой области. Д’Акен и Феликс считают, «что эта опухоль может рассосаться с помощью незаметной транспирации, которая бессмысленна и очень опасна». Но так как опухоль не рассасывалась, Феликс разрезал ее ланцетом, затем приложил «каутер, чтобы расширить рану». Страдая от этой болезненной раны, с одной стороны, и от подагры — с другой, Людовик не только не мог ездить верхом, но даже много находиться на людях: отсюда пошли толки, что король вот-вот умрет, а по другим слухам, что он уже умер. В марте — новый маленький надрез и новое бесполезное прижигание. Царственный пациент не излечился, но 30-го он уже может сделать несколько шагов, дойдя до своей спальни и даже до спальни мадам де Ментенон, а 9 апреля король может подняться в карету. Двор радуется 13-го, видя, как король прикасается к 150 больным золотухой. Но радость его преждевременна: 20-го Феликс должен еще раз делать прижигание, и эффект от этого был таков, что король слег в постель еще на три дня. В мае состояние короля вроде улучшилось. Король выглядит счастливым. Кажется, что он хорошо ходит. Ему советуют поехать на воды в Бареж, и он объявляет о своем отъезде. Но двор к этому относится скептически; некоторые считают, что путешествие утомительно (200 лье), что выздоровление от такого лечения весьма проблематично. И вот лечение в Бареже, объявленное 21 мая, отменяется 27-го. Но «паллиативные средства» не дают сколько-нибуль чувствительного результата, действие их непродолжительно, и Людовик XIV решается на «большую операцию». Маркиз де Лувуа очень уговаривал его пойти на эту операцию, чтобы избавиться от болей и чтобы от нездоровья монарха не было ущерба для государственных дел и прекратились всякие домыслы о его здоровье за границей. Но если здравый смысл этого требует, операция, на которую решился король, является в первую очередь государственным делом; лишь шесть человек в принципе посвящены в эту тайну. Это Монсеньор, Лувуа, маркиза де Ментенон, отец де Лашез, д’Акен, первый врач, и, конечно, Феликс, первый хирург. Мы говорим «в принципе», так как трудно себе представить, чтобы эта новость не была известна, по крайней мере, первому камердинеру Бонтану.

Семнадцатого ноября Людовик XIV, возвратившийся два дня назад из Фонтенбло и почувствовавший недомогание после прогулки по Версалю, созвал своих врачей на консилиум. «18-го, как только пробило 8 часов, все вошли в комнату короля, увидели его крепко спящим, что показывало: он совершенно спокоен в такой момент, когда другие сильно волновались бы! Когда его разбудили, он спросил, все ли готово и здесь ли Лувуа; и так как ему ответили, что министр в приемной и что все готово, он стал на колени и начал молиться. После этого он поднялся и сказал громко: «Господи, да будет воля твоя». Лег опять на свою кровать и приказал Феликсу начинать операцию; Феликс сделал ее в присутствии Бессьера, самого знаменитого хирурга Парижа, и де Лувуа, который все время держал руку короля, а мадам де Ментенон стояла около камина.

Король совершенно не кричал и сказал только: «Господи!», когда ему сделали первый надрез. Когда операция была почти закончена, он сказал Феликсу, чтобы тот его нисколько не щадил и обращался с ним, как с обычным человеком его королевства; и тогда Феликс сделал ему еще два надреза ножницами, а потом подставил чашу и пустил ему кровь из вены, но сделал это не так удачно, как операцию, которую сделал отлично, а здесь он задел мускул руки короля»{97}. Официальный церемониал утреннего туалета короля был задержан только на час: вместо девяти часов он состоялся в десять. Те, кому была предоставлена привилегия присутствовать на этом церемониале, были сильно удивлены, узнав, что была сделана «большая операция», которая считалась такой опасной, их еще больше удивил рассказ об этом самого короля. После этого, во второй половине дня, король как ни в чем не бывало председательствовал на совете.

Второго декабря Его Величество снова нормально питается, съедает немного мяса и — по приказу хирургов — даже выпивает вина, разбавленного водой. Но 7-го увидели, что рана в нехорошем состоянии, образовались затвердения, которые «мешали полному выздоровлению». Хирурги «решили сделать новые надрезы, чтобы удалить затвердения, прооперировали очень хорошо, но причинили королю очень сильные боли, отчего у него даже немного поднялась температура. Однако он не переставал встречаться два-три раза в день с людьми, не желая освобождать себя от этого даже в день этой жестокой операции»{97}. Надрезы, сделанные 8 и 9 декабря, были в принципе последними. 9-го маркиз де Данжо пишет: «Хирурги уверяют, что не будут больше резать»{26}. А 11-го маркиза пишет: «Король страдал сегодня в течение семи часов так, как если бы его колесовали, и я боюсь, как бы его боли не возобновились завтра»{66}. Надо ждать Сочельника, чтобы с уверенностью сказать, что он излечился.

Это излечение короля «принесло всем необыкновенную радость, — пишет Сурш, — ибо можно с уверенностью сказать без всякой лести, что все, от самых важных вельмож до самого последнего человека в королевстве, были в большой тревоге за его жизнь, все сообща и поодиночке молились за его здравие»{97}. Кроме протестантов, которые в большинстве своем желали ему самого худшего, все теперь наперебой демонстрировали свою радость. «Музыканты домовой королевской церкви решили участвовать в молебне по случаю его выздоровления, который служили в приходской церкви Версаля. Были выставлены Святые Дары, и епископ Орлеанский, первый королевский капеллан, отслужил в присутствии Монсеньора, его супруги и всего двора этот молебен». В день Рождества Бурдалу «произнес самую прекрасную проповедь, которую когда-либо слышали… Он обратился к королю по окончании проповеди и заговорил с ним о его здоровье; этим он всех растрогал, как мне показалось, — пишет мадам де Ментенон, — и видно было, что говорило его сердце, а не просто голос»{66}.

Весь январь 1687 года в Париже и во всем королевстве был посвящен фейерверкам и молебнам. Здесь мастера-художники мануфактуры «Гобелены» празднуют в церкви Сент-Ипполит выздоровление, слушая музыкальную мессу, во время которой отец Менестрие произносит «панегирик в честь короля»; там служат молебен на средства сообщества писателей{19}. Париж прощает Людовику XIV то, что он не был в нем уже 15 лет. Провинция тоже не хочет отставать: 20 января Боссюэ служит епископский молебен в своем соборе города Mo, куда устремляются «все сословия», по случаю того же королевского выздоровления. 30 января королю устраивается прием в парижской Ратуше, короля тепло встречают на улицах Парижа, это был один из самых ярких моментов проявления верноподданнических чувств на протяжении всего его долгого царствования. Вскоре все входит в свой обычный жизненный ритм. 15 марта двор с удовлетворением узнает, что Его Величество снова возвращается к верховой езде;{26} «великая радость для короля и для его слуг»{97}, потому что это маленькое событие подтверждает лишний раз, что Людовик XIV окончательно выздоровел.

Страдания короля положили начало новой хирургии, использующей надрезы (изобретение хирурга Феликса), и 18 ноября 1686 года, день применения этой операции впервые, стал поворотным моментом в истории хирургии. Отныне стали меньше бояться ножниц, ланцета, скальпеля, и «большая операция» становится модой. Казалось, что друзья Его Величества из солидарности требуют, чтобы их оперировали (Данжо в 1687 году и герцог Ванд омский в 1691 году).

В общем, если фистула великого короля и не имела большого исторического значения, которое ей придаст Мишле (Мишле, в то время предававшийся описаниям в своем дневнике стула и неуместных раздражений своей очень молодой жены{190}), она была и остается интересным показателем необыкновенной популярности, которой пользовался Людовик XIV накануне войны с Аугсбургской лигой, — или сразу после отмены Нантского эдикта, — популярности в первую очередь среди народа, вопреки налоговым обложениям и войнам. Мы не задумываемся о том, что этого монарха оперировали без анестезии и что единственной подбадривающей силой для него был его министр, находящийся рядом и крепко сжимающий его руку в своей руке, выражая тем самым всю теплоту своей дружбы. Эта болезнь выявила границы монаршей гордости. Он беспрекословно слушается своих врачей и хирургов, а не командует ими. Он полностью в их руках, не дающих столько надежды, сколько ее дают руки Лувуа. Людовик XIV, просящий Феликса обращаться с ним, как с обыкновенным пациентом, умышленно умаляет свое величие, как будто медицина и ланцет, скальпель и каутер были предназначены для того, чтобы ему напомнить, что человек есть прах. Христианские короли — не боги на Олимпе. Когда Людовик XIV отдает себя хирургам, или врачам, или даже тем, кто ему ставит клистиры, он полностью в их власти и полагается лишь на Провидение. Ему хочется стать маленьким комочком, чтобы, как говорится в Библии, его прикрыла «добрая рука Господа».


Хвала китайскому портрету

Неудивительно, что в главе, посвященной личности Людовика XIV, мы глубоко проанализировали дружеские отношения этого монарха с некоторыми людьми. После этого анализа мы сразу перешли к другим темам: медицинской и хирургической, тесно с ним связанными, и это отдалило бы нас от главной темы, если бы король не избрал для себя путь самодисциплины и необычной простоты в общении с людьми.

Можно по-разному представлять себе портрет знаменитого человека. Даже в живописи по-разному подходят к созданию. Не существует портретов, на которых были бы выписаны безупречно — или небезупречно — все характерные черты такого человека. Конная статуя Людовика XIV, начатая в 1674 году скульптором Рене-Антуаном Уассом, — это воплощение воинской славы; один из портретов Людовика XIV, выполненный Риго, на котором сильнее всего выражено королевское достоинство, подчеркивает верховную власть этого монарха. Если на первом, скульптурном, портрете изображен Марс, то на втором, живописном, — Юпитер. С самого начала царствования Людовика XIV художникам нравится изображать короля с предметами, имеющими символическое значение. Тут же, в Версальском замке — честь и слава его создателю, — мы имеем перед глазами целую галерею портретов с разными выражениями лиц и поз короля, где мысль и действие соединены воедино кистью художника. Анри Тестелен написал в 1648 году портрет Людовика XIV, на котором монарх изображен десятилетним мальчиком, одетым в королевскую мантию, с цепью ордена Святого Духа, сидящим на троне и держащим в правой руке лавровый венец. Но не на славу победы при Лансе обращается особое внимание. Оно обращено на атрибуты скульптуры и живописи, лежащие у подножия трона. Аполлон и Марс воссоединяются в образе короля. «Людовик XIV» Жана Гарнье (1672) — это картина в картине: король в доспехах царит в овальном кадре, весь ансамбль наполнен очаровательно разбросанными фруктами, книгами, папирусами, а наверху картины изображена коллекция музыкальных инструментов. Покровитель наук, искусств и изящной словесности созерцает со своих высот их атрибуты. У Ван-дер-Мелена («Людовик XIV при осаде Лилля», «Переход через Рейн» и т. д.) военные аксессуары заменены аксессуарами живописи. Марс опять сменяет Аполлона. Надо будет дожидаться 1706 года и того натуралистического медальона, вылепленного из воска Антуаном Бенуа, изобразившего на нем старого короля беззубым, похудевшим, то есть таким, каким он стал в реальности, без всяких прикрас и символов.

Наши предки, выражающиеся в напыщенном стиле, лишенном простоты и естественности, и большие любители мифологии, предпочитали видеть портрет в определенном обрамлении, переводя взгляд с одного на другое, проводя параллели и наслаждаясь сделанными выводами. Любой простой натюрморт или какое-нибудь второстепенное лицо (анонимный академик, слуга, простой солдат) на старинных полотнах помогали прямо или косвенно высветить главную тему. Не станем говорить о риторических вычурностях и прикрасах в стиле барокко, которые использовались прежде при создании литературных портретов в стихах или прозе. Даже Буало, который презирает этот стиль, невольно поддается его коварному воздействию.

Сегодня существует милая салонная игра, которую называют «китайский портрет». Жан Кокто рассматривал его как настоящий литературный жанр. Он состоит в том, чтобы определить с помощью текста черты характера определенного человека — совершенно неизвестного тому, кто задает вопросы, — проводя аналогии и прибегая к аллегориям. Спрашивают: «Каким вы его видите в образе цветка?», «С каким музыкальным инструментом вы его связываете?» — и т. д. Иногда составление такого портрета занимает много времени. Он может быть ярким и красноречивым, если вопросы и ответы ясны и честны.

Вот почему после ответа на вопрос (в отношении Людовика XIV): «Каким он вам представляется, когда болен?», было бы интересно, — чтобы определить какую-нибудь интимную черту, которая тщательно скрывается, — задать два других вопроса. «Каким он вам представляется читателем?» Ответ таков: «Читателем ленивым». «Каким он вам представляется коллекционером?» Ответ: «Приветливым коллекционером».


Ленивый читатель

Все образованные французы знают, что Великого короля почти всегда упрекали в интеллектуальной лености, в частности, в нелюбви к чтению, что являлось подтверждением якобы вышеназванного недостатка. Пфальцская принцесса и герцог де Сен-Симон во много способствовали тому, чтобы подобный образ закрепился за ним в умах людей. Против этих двух недостатков можно возразить так: отсутствие любви к чтению — еще не определяющий показатель.

Людовик был высокообразованным человеком, хотя и меньше читал, чем образованные люди того времени. Еще будучи ребенком, которого воспитывал Мазарини, он ставил активные действия выше медитации, а беседу — выше чтения. И один Бог знает, почему его в этом упрекают. Правда, беседа — это «свободное искусство», которое так дорого было Жермене де Сталь, — не могла бы возместить в наше время чтение книг. Но не так было в XVII веке. В 1677 году шевалье де Мере, друг Паскаля, опубликовал трактат «О беседе»{72}. А вот Сент-Эвремон писал, не видя в этом ничего предосудительного: «Как бы я ни любил читать, беседа мне доставляет гораздо большее удовольствие»{92}.

Для монарха этот контраст не так разителен. Обычно королю книги читают, и его чтецами бывают люди ученые, образованные, способные прокомментировать или обсудить те прочитанные страницы, которые привлекли внимание Его Величества. Таким был президент де Периньи (умер в 1670 году), которого Людовик XIV считал достойным давать образование дофину; таким будет де Бонрепо, большой специалист морского дела и дипломат. Король также часто использует для подобных услуг других приближенных лиц, пренебрегая в таких случаях чтецами, которые были назначены на эту должность. Таковы, например, историографы — сначала Поль Пеллиссон, а потом Жан Расин и Буало.

Двум последним была поручена, это известно, уже с 1677 года история правления Людовика XIV. С самого начала оба относились с большой серьезностью к этой задаче. «Когда у них получался какой-нибудь интересный эпизод, — рассказывает нам Луи Расин, — они шли его читать королю»{90}. Обычно это происходило у маркизы де Монтеспан, к которой король приходил играть и где обычно присутствовала мадам де Ментенон. Мадам де Монтеспан испытывала симпатию к Буало, а мадам де Ментенон — к Расину. «Когда король приходил к мадам де Монтеспан, они ему читали что-нибудь из написанной истории, затем начиналась игра», и мадам де Ментенон вскоре находила удобный случай, чтобы уйти. Когда же король, будучи не очень здоровым, приглашал историографов к себе в спальню, они там встречали в самом начале своего чтения мадам де Ментенон, так как ее соперница всегда опаздывала. Таким образом, они первыми заметили большое влияние вдовы Скаррон.

Жан Расин, который жил в замке, которому покровительствовала мадам де Ментенон и которого все больше и больше ценил Людовик XIV, присутствовал всегда на церемониале утреннего туалета короля и очень быстро стал любимым собеседником Его Величества. Монарх любил Расина, «любил слушать, как он читает, и считал, что у него особый талант заставить почувствовать красоту тех произведений, которые он читал». Когда-то Людовик, будучи больным, попросил своего историографа «почитать ему какую-нибудь увлекательную книгу». Расин предложил «Сравнительные жизнеописания» Плутарха. «Это какой-то галльский язык», — сказал король, размышляя над архаичным стилем перевода Жака Амио. Расин ответил, что постарается, читая этот текст, изменить кое-какие обороты фраз и заменить старые слова современными. Ему так хорошо удавалось это делать, изменяя незаметно все то, что могло шокировать слух короля, что монарх не скрывал своего удовольствия, восхищаясь красотой языка Плутарха. Такая удивительная обработка по ходу старинного текста, от которого король получал огромное удовольствие, делала Расина незаменимым чтецом, что, естественно, вводило писателя в круг интимных друзей короля и, с другой стороны, вызывало ревность многих: «Честь, которую ему, этому нештатному чтецу, оказывал король, заставила возроптать его соперников, штатных чтецов». Эти «штатные» чтецы были хорошо подобраны, они также умели отобрать самое интересное в тексте, резюмировать, сокращать что надо, поговорить о тексте с Его Величеством, если король им оказывал честь, останавливаясь на каких-то интересных для него моментах. Но по уровню ума и умению рассуждать они явно не дотягивали до Расина, и поэтому король предпочитал им автора «Андромахи». Он спросил как-то у Расина, «кто был самым ценным из великих писателей, которые прославили Францию во время его царствования». «Мольер», — ответил Жан Расин. А король, который когда-то любил и покровительствовал Мольеру, но полностью не избавился от религиозного предрассудка в своем отношении к людям театра и литературного предрассудка в отношении к комедии, сказал знаменитую по своей простоте и интеллектуальной честности фразу: «Я так не считал, но вы в этом разбираетесь лучше, чем я»{90}.

Если король предпочитает слушать, как читают тексты лучшие, выдающиеся умы королевства, вместо того чтобы самому листать в промежутке между двумя аудиенциями какую-нибудь книгу, пахнущую клеем и типографской краской, это не означает отсутствия у него интеллектуальной открытости. Любознательность короля никогда не снижалась. В шестьдесят лет (по Фюретьеру, это возраст наступления старости) Людовик XIV все так же стремится побольше узнать и во всем разобраться. 23 сентября 1699 года, например, когда двор находился в Фонтенбло, король многократно наблюдал через закоптелое стеклышко солнечное затмение; а через несколько дней он попросил «знаменитого Кассини из Обсерватории принести ему план затмения, на котором было видно, каким оно было разным в разных точках земного шара, где наблюдалось»{97}. Этот исторический факт свидетельствует, с одной стороны, о живости ума короля, а с другой — о его склонности к научным познаниям и к графическим наглядным изображениям. В конце концов, этот любитель рисунков и эстампов, монет и медалей, архитектуры и четко распланированных парков и садов, этот любитель искусства, о котором современники говорили, что он обладает от рождения верным глазомером, имеет все основания предпочитать чтению книг личные беседы и графические изображения.

Но это никогда не заставляло его презирать книги, библиотеки. Библиотека короля в Париже, которая положила начало нашей Национальной библиотеке, уже тогда находилась на улице Вивьенн и «была богата книгами, даже весьма любопытными»{42}. А «законное внесение в хранилище» новых произведений, родоначальником чего был Франциск I, по-настоящему стало соблюдаться только во время царствования Людовика XIV: «По правилам надо было сдать два экземпляра напечатанной книги в библиотеку короля».

В Версале, который изобиловал предметами искусства, Людовик не мог вечно обходиться без читального кабинета. В течение двадцати лет выходили издания с описаниями замка, в которых беспрестанно восхвалялись античные скульптуры, бронзовые изделия, коллекции медалей и монет, вазы, камни с рельефно вырезанными изображениями, восточные драгоценности, а вот о книгах в них нет ни слова. Нельзя с уверенностью сказать, что король заставлял хранить десятки сотен поэм, речей, клятв, которые ему посвящались. По словам Прими Висконти, чтецы давали ему, впрочем, лишь сокращенные варианты такого рода работ, так как Людовик XIV предпочитал «читать книги по истории и вообще хорошие книги». За исключением нескольких ценных манускриптов на полках личного кабинета короля лежат несколько сотен томов, по большей части посвященных нумизматике.

Все меняется в ноябре 1701 года. «Его Величество, — пишет Мансар, — приказал сделать внутри квадратного кабинета, соединяющегося с овальным салоном, находящимся в конце маленькой галереи, книжные шкафы, высота которых равна высоте письменного стола, с застекленными полками, благодаря чему можно любоваться «редкими книгами» Его Величества, и приладить на верхней горизонтальной планке шкафов трехстворчатые полочки, на которых будут выставлены многочисленные золотые, серебряные и филигранные ювелирные изделия»{203}. Итак, нельзя судить о книгах короля по их количеству. Здесь представлены редкие книги, своего рода произведения искусства.

Людовик любит книги, но не всякие. Он хочет иметь книги «большого формата, пышно оформленные, богато иллюстрированные, снабженные миниатюрами в ярких красках». Он предпочитает не обычную бумагу, а веленевую; не типографскую печать, а каллиграфическое письмо с золотом. Придворные, послы знают это, и каждый старается ему подарить манускрипт такого рода. Король заказал в 1684 году великолепную обложку для «Часослова» Анны Бретонской. Эта украшенная изображениями цветов рукопись нравится королю, который любит цветы. Он ревностно хранит и дополняет веленевые манускрипты своего дяди Гастона Орлеанского, труд художников-натуралистов. В 1700 году он жалует 10 000 франков Жану Жуберу на «его 400 рисунков редких растений, птиц и животных, написанных в миниатюре на веленевой бумаге и предназначенных для библиотеки кабинета Его Величества», а в 1705 году он дает двойную сумму на 800 таких миниатюр. У Мазарини, Фуке, Кольбера было то же пристрастие. Людовик XIV создал из этого королевский стиль, национальный стиль. Король так выражал свою любовь к природе, Кольбер — свое пристрастие к научным публикациям.

Эти увлечения одного и другого, их склонность к дополнительным мотивировкам «оживят иллюстрированную книгу и позволят издательскому делу во Франции полностью обновиться».

В то время как король наслаждается созерцанием своих книг, искусно оформленных, приглашает дам полюбоваться их роскошными переплетами («Эмблемы для ковровых мануфактур короля, в которых представлены четыре стихии: вода, земля, огонь, воздух и четыре времени года» (1670), книга в великолепной обложке, украшенная позолоченным серебром; «История Людовика Великого, отраженная во взаимоотношениях, которые существуют между его поступками и свойствами и достоинствами цветов и растений», книга в чешуйчатом позолоченном переплете, работа Андре-Шарля Булля), Кольбер способствует увеличению числа эстампов художественных, научных, исторических, географических, зоологических, ботанических. Для этого он мобилизует академиков разных наук и академиков из Академии надписей. Он возлагает на себя миссию по изданию и пропаганде того, что он называет Кабинетом короля, и тем самым приумножает славу монарха, способствует развитию научной любознательности и прославлению художественного расцвета Франции времени правления Людовика XIV. Этот импульс, данный суперинтендантом строительства короля, будет чувствоваться вплоть до XVIII века, много лет спустя после его кончины (1683).

Но в то время как скромный королевский книжный кабинет Версаля превращается — ради того, чтобы книгами могли воспользоваться публичные и частные библиотеки, французские любители чтения и иностранцы благородного происхождения, несколько завидующие французскому книжному богатству, — в Кабинет короля, созданный для того, чтобы пропагандировать достижения Франции и способствовать росту ее престижа, в то время как экономный Кольбер позволяет истратить в одном только 1679 году 116 975 франков на простые гравюрные работы для этого кабинета, нельзя думать, что король сам не обращается порой, по совету своих чтецов или историографов, к каким-нибудь нехудожественным произведениям или к томам, не предназначенным для широкого круга читателей, собранным в его хранилище.

Он хранит у себя «Основы политики» Томаса Гоббса, «Превосходный монарх» Ж. де Бодуэна, «Портрет политического правителя» Мадайяна и даже в конце царствования берет себе «Королевскую десятину» Вобана, публикация которой его в свое время очень рассердила. Он оставляет у себя целые трактаты по истории, а также некоторые краткие курсы истории: с детства, за целых сто лет до «века истории», монарх увлекается этой наукой. У него также есть целые трактаты и краткие курсы по теологии и труды, посвященные ученым спорам. Король Франции совсем не невежда в этих вопросах, как он об этом говорит из скромности и из предосторожности[100] и как это утверждают Сен-Симон и Мадам Елизавета-Шарлотта. Почему же тогда он держит у себя под рукой эти серьезные, далеко не развлекательные книги в обычной обложке, а не выставляет красивые «корешки» из своих коллекций? Вряд ли в тот момент, когда вельможи и дамы, ученые и буржуа говорят о благодати, о Пяти положениях и о декларации Четырех статей, король не пожелал бы, чтобы ему прочли или, по крайней мере, прокомментировали труды, посвященные этим вопросам.

В самом деле, его нежелание читать книги никогда не было нежеланием получать информацию или отвращением к учебе.


Приветливый коллекционер

Как коллекционер король не проявляет ни малейшего педантизма при подборе произведений искусства, а собирает их спонтанно, потому что ему что-то необыкновенно понравилось. Если посмотреть на него со стороны, то он может показаться похожим на мецената, занимающегося политикой. А если с ним познакомишься поближе, то увидишь, что он человек любознательный и коллекционер. Есть много типов коллекционеров. Одни покупают и собирают из гордости или тщеславия, порой будучи малокомпетентными и лишенными художественного чутья. А с другой стороны, встречаются маниакальные накопители произведений искусства, педантично скупающие все подряд. Эти-то все знают, разбираются в живописи лучше, чем многие художники. Когда они ошибаются, произведение искусства объявляется шедевром — они никогда не смогли бы признать за собой ни малейшей ошибки.

Людовик XIV, которому мы обязаны лучшими коллекциями Лувра, Национальной библиотеки, Кабинета медалей, далек от таких крайностей. Если он и собирает прекрасные произведения ради своей славы и славы нации, то поступает так и ради собственного удовольствия. Впрочем, он ограждает себя от случайностей, прислушиваясь к мнениям экспертов и советам своих близких. Он не тот человек, который считает себя все знающим по наитию и обладающим безукоризненным вкусом (благодаря чему он к нему и приближается). Он любитель, сегодня мы бы сказали — знаток. Это не секрет для всех в Европе и во Франции. Все дворы и иностранные представительства, которые хотят ему понравиться, знают, что он любит получать в подарок предметы искусства.

Так было и со знаменитым шведским архитектором Никодемусом Тессином Младшим. В 1700 году он решает подарить Людовику XIV картину Корреджо «Святой Иероним». Это дело было поручено вести Даниэлю де Кронстрему, секретарю шведского посольства во Франции. Благодаря запискам и письмам этого Кронстрема, мы можем присутствовать на встрече самого Людовика с полотном Корреджо, услышать комментарии короля и его близких придворных, присутствовавших при этом маленьком событии. После серьезного ознакомления с картиной король Франции известил шведского секретаря, что он готов получить эту картину в дар от Тессина. Де Торси после этого сопровождает Кронстрема в маленькие королевские апартаменты в Версале. Бонтан, первый камердинер, «помещает картину в глубинный кабинет короля». Картину располагают на виду, на кресле, а в это время король слушает мессу. Вскоре он оттуда возвращается в сопровождении своего брата, Месье, и своего внука, герцога Бургундского. Людовик тут же посылает де Торси за шведом.

«Я нахожу Его Величество, — будет рассказывать швед, — за внимательным рассматриванием картины. Он сразу ко мне обратился, не дав сказать ни слова: «Знатоки считают эту картину замечательной». Редко можно встретить такой «сплав» приветливости и скромности. Думая, что король имеет в виду проблему подлинности картины, Кронстрем неторопливо повторяет то, что король хорошо знает: «Картина была представлена господину де Торси, который поочередно выслушал мнение эксперта Форе, художника Роже де Пиля, наконец лично Мансара». Торси: «Мансар считает ее замечательной». Король: «Я вижу, что она замечательна, но я недостаточно разбираюсь, чтобы раскрыть полностью ее красоту». Брат короля обращается к шведу: «Это вы делаете подарок королю?» Кронстрем: «Это барон де Тессин». Король говорит своему брату: «Барон де Тессин — суперинтендант строительства короля Швеции. У этого человека очень много заслуг». Брат короля говорит: «О его славе я наслышан».

Здесь Кронстрем ловко ввернул комплимент. Он заверил, что самым большим удовольствием для Тессина было бы узнать, что Его наихристианнейшее Величество принял его подарок как выражение почтения художника по отношению к королю Франции. Король вежливо и лаконично, как всегда, ответил: «Я это принимаю с удовольствием и прошу вас передать Тессину мою благодарность». Де Торси обнажил обратную сторону картины и указал на старую надпись на испанском языке, сделанную на раме. Король, хорошо знающий этот язык, прочитал ее. Это дало повод Кронстрему рассказать о судьбе картины. Тессин открыл ее в 1690 году в Копенгагене на распродаже имущества прежнего посла Дании в Мадриде, барона Лерка. Король, который продолжал изучать картину, сказал: «Драпировка здесь дана в иной манере, чем на других картинах Корреджо, но так как это эскиз большого полотна, которое, как утверждают, находится в Парме, то не стоит удивляться этой разнице». Кронстрем: «Я уверен, что здесь скорее оригинал, чем эскиз, а точность мазков полотна указывает на то, что картина написана задолго до большой такой же картины, и, по всей видимости, Корреджо в промежутке между написаниями двух полотен немного изменил манеру письма: первая картина больше похожа на его собственную манеру письма и на кисть Пьетро Перуджино и других современников, близких Корреджо». Тогда, вытащив из упаковочного ящика эстамп, воспроизводящий картину «Святой Иероним» из Пармы, шведский секретарь указал Людовику XIV «на злонамеренность тех, кто ставил под сомнение то, что эта работа предшествовала написанию пармской картины. Он указал на левую ногу святого Иеронима, на льва, на деревья и ветки, на цвет моря, на правую ногу святого Иеронима и т. д. — все это добавлено на большой картине и, следовательно, на эстампе, и это окончательно убедило Его Высочество». После чего, — добавляет Кронстрем, — я хотел удалиться, и Его Величество король мне еще раз повторил, чтобы я передал вам (Тессину) его личную благодарность. Итак, дело было завершено ко всеобщему удовольствию и, к счастью, без всяких осложнений»{56}.

У нас есть другие прямые доказательства, хотя и не такие четкие, как предыдущие, особенного интереса, который испытывал Людовик XIV к живописи. Заказав Лебрену картину «История Александра», он ему сказал, что хотел бы «доставить себе удовольствие посмотреть в свое свободное время, как он рисует». Посмотрев на прекрасную копию с картины Риго, сделанную Наттье, он сказал ему: «Продолжайте работать так же, и вы станете великим человеком». Желая послать Карлу II портрет герцога Бургундского, он заказывает два экземпляра Куапелю. Когда ему их принесли, он сказал, что хочет сохранить оригинал, и тут же объявил: «Копия и оригинал так похожи, что можно ошибиться, однако если посмотреть внимательнее, то видно, что этот портрет — оригинал»{56}.

Король, следовательно, — настоящий любитель в том смысле, который вкладывали в это слово в те времена. Когда он смотрит, как художник рисует, или когда смотрит на полотно, он испытывает какое-то трепетное чувство. Но он никогда сразу не высказывает своего мнения, он рассматривает картину со всех сторон, говорит о нюансах, никогда не доверяет своему первому впечатлению. Ничего не видит зазорного в том, чтобы проконсультироваться заранее у экспертов; он не испытывает никакого стеснения, когда высказывает вслух свои мысли перед свидетелями, затрагивая вечную проблему: оригинал или копия? Глаз у него наметан, опытом он богат, а вкус его превосходен.

Вот почему истории, которые мы только что привели, являются очень ценными. Они раскрывают характер, подводят нас к пониманию его души, где встречаются и сливаются, по выражению Паскаля, тонкость и эмоциональность восприятия. Стоя перед картиной «Святой Иероним», «считающейся принадлежащей кисти Корреджо», король продемонстрировал в свои 62 года, что у него нет склероза и что у него светлая голова. Он себя показывает человеком признательным, увлекающимся, простым, любезным и всегда щадящим собеседника. Он здесь уже не Аполлон, а добропорядочный француз. Добропорядочный человек, женившийся второй раз в обычном платье, как это сделал бы какой-нибудь старый придворный маркиз; добропорядочный человек, ищущий покоя в личной жизни.


Некоронованная королева Версаля

Ее тайна остается нераскрытой, и на протяжении трехсот лет она вызывает сильные либо дружеские чувства, либо ненависть. Ее карьера — она своего рода Бонапарт закулисной истории — невероятна. Ее успех — парадокс. Ее положение в Версале уникально. Многие моменты ее личной жизни без особых событий остаются неясными; она — как плющ, обвивший дуб. И кто когда-либо узнает, была ли она умной или скорее интеллектуальной (как часто бывает с «синими чулками»), ханжой или набожной (набожность — не уничижительное понятие), более искренней, более спонтанной, менее изворотливой, менее эгоистичной, меньшей выскочкой, чем казалась? Слава Богу, она нас здесь интересует лишь постольку, поскольку имеет отношение к Людовику XIV, и этого уже достаточно.

Следовало ли ему на ней жениться? Удивительное дело: прогрессивные авторы упрекают Короля-Солнце в мезальянсе; авторы-моралисты, имя которым легион, осуждающие королевских любовниц и бастардов, забывают, что Франсуаза д'Обинье, вдова Скаррона, тайная супруга короля (с 1683 года) дает возможность королю обходиться без любовниц. Антуан Арно, которого не заподозришь в снисходительности к королю, Арно, достойный прозвища «Великий», правильнее всех оценил союз Людовика с маркизой де Ментенон. В июне 1688 года он напишет Дювоселю: «Я не вижу, что можно найти предосудительного в этом браке, заключенном по всем правилам Церкви. Этот брак унизителен лишь в глазах слабых, которые смотрят как на унижение на брак с женщиной старше себя и намного ниже себя рангом; на самом деле король совершил деяние, угодное Господу, если он смотрел на этот союз как на средство от своей слабости, которое помешает ему совершать предосудительные поступки. Этот брак его связывает любовью с женщиной, добродетель и ум которой он уважает и в беседах с которой он находит невинные удовольствия, которые дают ему возможность отдохнуть от великих дел. Дай Бог, чтобы его духовники никогда не давали бы ему худших советов»{20}.

В конце концов, можно сказать, что король на этом много потерял. Как и его последний духовник, его тайная супруга будет способствовать критическому отношению к королю, вызывать раздражение какой-то части общества и способствовать уменьшению популярности старого монарха. Среди десятка других была такая рождественская песенка:

Поншартренов, Шамийяров,

Бовилье, Ноайистов,

Ханжей и лицемеров,

Миссионеров и иезуитов

Во Франции изобилие

Благодаря старой Ментенон{224}.

Но для короля мадам Скаррон незаменима. Она опровергла знаменитое высказывание Лабрюйера: «Королю не хватает только прелестей личной жизни»{48}.

В 1683 году Франсуаза еще молода (ей исполнилось 48 лет, королю — 45 лет), она одна из самых красивых женщин королевства. Как и ее бывшая подруга Нинон де Ланкло, она в своей красоте не подвержена воздействию времени. В 1702 году, когда никто бы не узнал уже мадам де Лавальер, которой теперь 57 лет, и когда Атенаис де Рошешуар-Монтеспан очень сильно поседела, а лицо ее стало красным и покрылось бесчисленными морщинами (в 60 лет), у маркизы де Ментенон, которая старше своих соперниц (ей 66 лет), такое же лицо, каким оно было тридцать лет тому назад, и «она еще прекрасно выглядит»{87}. Словом, она красива. Она не всегда одета в черное, какой ее запечатлели на портретах, всегда следует моде и любит голубые платья. Кажется, у нее есть все, чтобы сделать короля счастливым и отвлечь его внимание от молоденьких. Благодаря своему честолюбию и сильно развитой воле Франсуаза д'Обинье научилась «сохранять самообладание перед этим миром, всегда враждебным и безжалостным, и владеть великим искусством любви в интимной жизни, которое помогает любви не умереть»[101]. Впрочем, будучи вдовой калеки, полного жизненных сил, могла ли она быть неловкой в любовных ласках? Полностью ли она разделяет счастье своего супруга? В этот нет уверенности. Все часто видят проявления ее сухости и холодности; она, как старая дева, то капризна, то сварлива, и создается впечатление, что она одновременно и ловка и безразлична, то есть обладает всеми качествами куртизанки. Впрочем, ее личные качества имеют небольшое значение. Важно лишь то, что король ее не обманывал и что он никогда не помышлял об измене. Сохранение подобной верности для человека еще крепкого и большого любителя прекрасного пола не может быть объяснено одной лишь набожностью.

Личная жизнь не сводится, однако, к той области, на которую распространяется всевластие маленького божка Эроса. Вот поэтому мадам де Монтеспан была так долго в фаворе; по той же причине мадам де Ментенон не имеет соперниц. С Атенаис, живой и полной остроумия, король мог втайне посмеяться над разными смешными моментами, произошедшими во время публичных аудиенций{49}. Он мог поговорить о комедиях Мольера, о трагедиях Жана Расина. В апартаментах мадам де Ментенон он спрашивает, беседует, обсуждает или слушает. Эта манера поведения присуща королю с давних пор. Еще в 1680 году мадам де Севинье говорила, что их разговоры «были так длинны, что могли довести всех до галлюцинации»: «они длились от шести до десяти часов». И в том же году: «Она ему открыла новую страну, неведомую ему, страну дружбы и непринужденной беседы, не омрачавшейся никакими препирательствами; и всем этим он кажется очарованным»{96}.

С конца 1683 года они беседуют каждый день, подолгу, затрагивая многие темы: строительство (для мадам де Ментенон король построил современный большой Трианон), спектакли (мадам де Ментенон беспрестанно говорит о той опасности, которую несет в себе театр и балет), религия (она его несколько успокаивает в отношении протестантов, но подстрекает к действию против Пор-Рояля; он же выказывает неудовольствие по поводу ее неосторожных действий в деле о квиетизме). Они не могут не поговорить о разных персонах. К ней приходят «с визитами знатные вельможи». Она пишет (1707): «Двор Франции и двор Англии делают мне честь, часто навещая меня в моем будуаре»{66}. Ей представляют, как прежде представляли королеве, дочерей министров и герцогов, когда наступала пора выдавать их замуж. Она составляет себе о них мнение, сообщает его своему царственному супругу, несколько его подправляет, но часто сохраняет то, которое у нее сложилось, иногда она его даже не высказывает, притворяясь, что полностью присоединяется к чувствам короля.

В этой игре, которая длится 32 года, — а время идет, привнося рутинность, жесткость и устойчивость суждений, — серьезные разногласия во мнениях о людях не могут не влиять на политику. Мадам Елизавета-Шарлотта уже в 1680 году обвиняет свою будущую «невестку» в том, что она сеет раздор в королевской семье: она раздражает королеву, вызывает возмущение у супруги Монсеньора, ссорит короля с его братом, Месье{87}. Позже Мадам обвинит Франсуазу д'Обинье: мол, она способствовала тому, что сама Мадам впала в немилость короля; она ее «величает» по-разному в своих письмах: «гадина», «полукровка», «пантократка» (sic — так), и это потешает все дворы Германии, но не нравится Его Величеству. Конечно, у мадам де Ментенон свои причуды, а с возрастом и все возрастающим авторитетом ее влияние не всегда благоприятно. Она не любит брата короля, Месье. Она не любит Монсеньора, который ей платит тем же. Она не любит супругу брата короля, Мадам, которая ее ненавидит. Она притворяется, что любит герцогиню Бургундскую, но притворство это вызвано тем, что она знает: ее хорошее отношение к герцогине приятно королю. Напротив, она яростная защитница герцога дю Мена с его самого раннего детства.

Если говорить о политических деятелях, то о ней говорят, что она не любит Лувуа и покровительствует всему клану Кольберов, в основном кольберовским зятьям Бовилье и Шеврезу, то есть тем, кто поддерживает герцога Бургундского. Как и герцог дю Мен, герцог Бургундский достаточно набожен, чтобы быть близким по духу маркизе. Когда герцог Бургундский и герцог Ванд омский станут перекладывать друг на друга ответственность за поражение в битве при Ауденарде (1708), она станет на сторону первого и добьется того, что герцог Ванд омский окажется временно в немилости у короля. По словам Сен-Симона, мадам де Ментенон стояла в 1709 году во главе клана, куда входили Беренген, Биньон, камердинер Блуэн, маршал де Буффлер, д'Аркур, д'Юкселль, Франсуа де Ларошфуко, оба Поншартрена, супруга маршала де Вильруа и его сын, наконец Вуазен, которого она настраивала против Шамийяра{220}. В 1714 году злые языки будут говорить, что все дела в королевстве ведет, через голову совета министров, триумвират, состоящий из мадам де Ментенон, отца Летелье и де Вуазена, ставшего тогда канцлером Франции{224}.

Эти утверждения и инсинуации одновременно правдивы и ложны. Они ложны в том смысле, что король никогда не позволяет собой управлять по-настоящему. Король подписался бы под этим постулатом Фюретьера: «Надо остерегаться женщин, которые занимаются делами наравне с мужчинами»{42}. Мадам де Ментенон знает, что у нее нет права голоса, как только дела, которыми она интересуется, «переходят в разряд государственных дел»; в этом случае «дела решаются министрами»{66}. Маркиза де Ментенон, которая пишет: «Я не управляю отцом Летелье»{66}, претендует не на то, чтобы управлять Людовиком XIV, а лишь на то, чтобы ему помочь взглянуть с разных сторон на ту проблему, о которой идет речь: «Я считаю себя вынужденной из чувства долга, дружбы, которую я питаю к королю, и из настоящего желания вникнуть во все, что его касается, сказать ему правду, избавить его от лести, позволить ему увидеть, что его часто обманывают, что ему дают плохие советы; представьте, как можно огорчать того, кого любишь и кому не хотелось бы не нравиться! Вот что я обязана делать. И я его часто огорчаю, когда он приходит ко мне лишь за тем, чтобы утешиться»{66}.

Как она могла бы выводить из заблуждения своего царственного супруга, восстанавливать правду, обезоруживать льстецов, отдалять монарха от плохих советчиков, не внушая ему то, что она считала хорошим советом, правдой или правильным выбором? «Маркиза не занимается политикой, но…» Она не занимается политикой, но каждый уверен в том, что Бовилье своим огромным влиянием обязан только ей{224}. Она не занимается политикой, но она сильно укрепила положение своего дорогого ДаниэляФрансуа Вуазена, который управляет бенефициями ее дорогого Сен-Сирского дома с января 1701 года. Она не занимается политикой, но не скрывает своего раздражения из-за роста влияния Лувуа. Она не занимается политикой, но узаконивание незаконнорожденных детей короля (в 1694 ив 1714 годах) происходит с ее благословения, и губительное завещание короля составлено в 1714 году не без ее навязчивых критических намеков в адрес Филиппа Орлеанского и не без не менее навязчивых восхвалений герцога дю Мена.

А суждения, предвзятость и чувства маркизы де Ментенон не всегда соответствуют тому здравому смыслу, которым Людовик XIV наделяет свою супругу. Она заставляет назначить Фенелона архиепископом; квиетизм заставляет ее раскаяться в этом. Она «втолкнула» в архиепископское кресло Парижа де Ноайя; скандал с книгой Кенеля поссорит ее с этим прелатом. А что, если обсудить, хорошо ли, правильно ли, похвально ли, законно ли, чтобы при таком дворе, где все происходит по правилам, на вершине административной, саморегулируемой монархии могла бы существовать персона, не уполномоченная ничем другим, кроме любви монарха, неофициальная, но главная «проводница милостей»? Хотите пример, который подвел бы черту под всеми остальными вопросами? В апреле 1701 года, чтобы стать фрейлиной будущей королевы Испании, принцесса Дезюрсен (представительница стариннейшего рода Латремуй!) передает через жену маршала де Ноайя, чтобы она упросила маркизу де Ментенон, единственного человека, способного, как считают, уговорить короля Франции положительно решить этот вопрос: «…мне только остается, как мне кажется, умолить мадам де Ментенон оказать мне честь своими добрыми услугами и замолвить за меня слово перед Его Величеством, я очень вас прошу сделать для меня это»{30}.

Иногда маркиза — хороший советчик, когда она не плетет ханжеские интриги, или не в плену своих сомнений, или когда она не одурманена ложным пафицизмом[102]. Она любит и поддерживает Буффлера, бравого полководца, как Баярд. Она покровительствует Виллару и защищает его. «Нет сомнения, что она способствовала тому, чтобы он был в милости у короля, чтобы тот ему простил его выходки и бестактные поступки и держал его во главе армий. Можно ли было ее за это упрекать? Она сумела разглядеть способности за недостатками, увидеть хорошее, разумное под этими взрывами тщеславия и проявлениями личной заинтересованности, оценить смелость и эффективность действии»{295}. Вот как набожная пораженка способствовала обороне «округленных» владений короля. Все здесь парадоксально.


Ниша маркизы де Ментенон

При сложившейся ситуации нужно было найти соответствующее помещение и установить соответствующее расписание. Это было нетрудно сделать: едва двор обосновался в Версале, королева скромно уступила место. С 1684 года настоящей королевой большого дворца «во всем своем великолепии» выступает «неизбежно мадам де Ментенон»{291}. Король ее помещает на том же этаже (королевском этаже), где находятся его новые апартаменты — те самые, которые нам известны, удачно расположенные в самой середине мраморного двора, — выходящие на королевский двор, прямо к Лестнице королевы. Людовик XIV из своей малой приемной проходит через зал охраны и попадает прямо в апартаменты «тайной королевы».

Надо пересечь только две небольшие приемные, обитые красной дамасской тканью (маркиза любит голубой цвет, но здесь решает Людовик{152}), и мы попадаем в комнату мадам де Ментенон, «расположенную в самом конце анфилады комнат короля и выходящую на угол королевского двора», ставшую своего рода мозговым центром королевства. Подумать только, что у короля там свой рабочий стол, возле ложа маркизы{66}, да еще «королевский стул-туалет с дыркой»! И подумать только, что работа Его Величества — совещания монарха с одним или двумя главами ведомств — проходит здесь почти каждый день в присутствии той, которая еще лет двенадцать назад была лишь вдовой представителя общества «судейских крючков» и гувернанткой «бастардов» короля!

Знаменитая комната мадам де Ментенон была обита дамасской красной и зеленой с золотом тканью. Кровать стояла в алькове, плотно закрытом тканью. Для работы с министрами в эту комнату были поставлены многочисленные столы и маленькое бюро. Здесь нет ничего необычного. Поражает лишь одно: все в этой комнате оборудовано так, чтобы маркиза слышала, о чем говорится на советах, создавая видимость непричастности к ним, будучи сокрытой от глаз министров шторами, которые ее прикрывают от сквозняков (она мерзлячка, в отличие от Людовика XIV). Представьте себе «большую нишу, в которой она сидит». В нише (алькове) «находится кровать для отдыха с множеством подушек», она «задрапирована все той же дамасской красной и зеленой с золотом тканью, украшенной рельефным рисунком ваз с цветами»{291}.

Министрам приходится приспосабливаться к обстановке этой комнаты и к молчаливо присутствующей маркизе. Многие авторы уверяют, что маркиз де Торси, в ведении которого был сложный департамент иностранных дел, отказывался работать в комнате тайной супруги. Источники говорят об обратном: итак, 8 октября 1708 года в Фонтенбло, а не в Версале, Сурш это уточняет: Торси «находился в течение 45 минут с королем в комнате маркизы де Ментенон» и ему «показывал письма из Вены»{97}. Каждый министр здесь взвешивает свои слова, отдавая себе отчет в том, что ниша не пуста. Так как маркиза занята здесь вышиванием, ей достаточно отвлечься на мгновение, чтобы потерять нить разговора, и тогда какая-нибудь фраза, вырванная из контекста, может быть использована, чтобы подорвать авторитет того или иного министра, который ее произнес. Эта маркиза («которая никому не наносит никаких визитов»{96}) переписывается с Римской курией и получает от Папы презенты этой маркизе, Его Святейшество Александр VIII посылает свои бреве («Нашей дочери во Христе, благородной даме де Ментенон, 18 февраля 1690 года»), поручая ей оказывать покровительство нунцию при дворе. Эта маркиза (которая «приобрела при дворе благодаря своим достоинствам по справедливости ту милость, которая признана всеми»{97}), кажется, обладает всеми правами. В 1694 году по воле Шартрского епископа она является высшей духовной наставницей Сен-Сирского дома Святого Людовика; по папскому бреве ей «предоставляется доступ во все монастыри Франции», а по разрешению Его Преосвященства де Арле — во все монастыри Парижской епархии{66}. По воле короля она в курсе всего. Она не вхожа только в совет министров. А ведь маркиза «не рождена для дел»:{20} ее племянница Кейлюс пытается нас убедить в этом. И поэтому Мадам Елизавета-Шарлотта права, когда возмущается тем, что ей дана так неосторожно «такая страшная власть»{87}.

Вот о чем думал маркиз де Сурш в 1686 году, три года спустя после второго брака Людовика XIV: «Можно было не сомневаться, что мадам де Ментенон занимается политикой, ибо она оказывала поочередно свое покровительство каждому министру, чтобы их включить в сферу своих интересов, и старалась уравнять их в их влиянии, не допуская, чтобы кто-либо из них слишком возвысился над всеми остальными»{97}. Что бы он написал по этому поводу в начале 1715 года? А тем не менее та, которая пользуется таким количеством привилегий, жалуется на обязанности, которые на нее накладывает придворная жизнь, «ибо обязанности перед Господом, королем, Сен-Сиром и двором, вопреки моим желаниям, не оставляют мне времени»{66}. Ежедневное посещение Сен-Сира доставляет ей большое удовольствие в ее версальской жизни, а в Фонтенбло ей очень нравится ездить по окрестностям и любоваться природой, которая ее приводит в молитвенное состояние.

Дом Святого Людовика в Сен-Сире является ее любимым детищем. Она там царствует даже больше, чем в Версале. Для этого дома, предназначенного для воспитания молодых благородных девиц, не имеющих состояния, она составила устав. Она следит за его соблюдением, приходит инспектировать во время уроков и перемен, присоединяется к молитвам своих подопечных, даже обедает в их «столовой, предпочитая эти обеды королевскому банкету»{66}. Она хочет воспитать настоящих дам, не жеманниц или ветрениц («Нелепая и нескромная манера таких девиц одеваться, употребление табака, вина, их чревоугодие, грубость и лень» — все это противоречит вкусу маркизы): «Я люблю женщин скромных, воздержанных, веселых, способных быть и серьезными, и любящими пошутить, вежливых и насмешливых, но чтобы в насмешке не было злобы, сердца которых были бы добры, а беседы отличались бы живостью, были бы достаточно простодушными, чтобы признаваться мне в том, что они себя узнают в этом портрете, который я нарисовала без особого замысла, но который я считаю очень верным»{66}.

В Сен-Сире, основанном в 1686 году, преобразованном в постоянно действующий монастырь ордена святого Августина в 1692 году (30 сентября), куда мадам де Ментенон удалится после смерти короля и умрет там в 1719 году, «тайная королева» находится на покое после стольких лет напряжения. Она рассказывает о своей жизни, эпизод за эпизодом, барышням и дамам этого края, выискивающим в ней библейские параллели. Здесь, в Сен-Сире, была сыграна по ее инициативе религиозная трагедия, заказанная Расину. «Эсфирь» была сыграна в дворянском доме 16 января 1689 года перед Людовиком XIV, который был этим спектаклем очарован, и несколькими привилегированными придворными, отобранными с большой тщательностью. «Как можно устоять перед такими дифирамбами! — восклицает мадам де Лафайетт. — Мадам де Ментенон польщена и сюжетом и исполнением. Комедия представляла своеобразное падение мадам де Монтеспан и восхождение звезды мадам де Ментенон: вся разница была лишь в том, что Эсфирь была немного моложе и не так манерно набожна»{49}.

Музей Лувра хранит ценные свидетельства манерной набожности новоявленной Эсфири. В то же самое время, когда новоявленный Артаксеркс заказывает Пьеру Миньяру, прозванному «Римлянином», десятый, последний, портрет себя самого, он заказывает своему высокочтимому художнику и портрет мадам де Ментенон. Франсуаза д'Обинье, рассказывает нам мадам де Севинье, «была одета как римская святая Франсуаза. Миньяр ее приукрасил, но без всякой пошлости: не румяня, не придавая особой белизны лицу, не делая его более молодым, и без всех этих ухищрений он изображает лицо с такими его яркими чертами, о которых можно сказать: одухотворенный взгляд и необыкновенная грация без всяких женских прикрас, до такой степени он талантливо написан, что с ним не может сравниться ни один портрет»{96}.

Там, где принцесса Пфальцская видела только злобу, лицемерие и упрямство, Миньяр, который написал столько портретов короля, умел читать в его взгляде и расшифровывать тайники его души и интеллекта, показал если не единственную и настоящую маркизу де Ментенон, то, по крайней мере, ту, на которую любил смотреть или которую представлял себе старый монарх, ее верный супруг.


Портрет-эссе

Этот король, столь долго царствовавший и который, казалось, был полностью открыт для людей, оставил мало сведений о себе. Триста лет спустя все еще идут дебаты о силе его интеллекта. По-разному толкуются все его черты. Дискредитирующая легенда внесла свою лепту в восприятие его образа: Фенелон, пастор Жюрье и герцог Сен-Симон продолжают, безусловно, оказывать влияние на суждения потомков о Людовике XIV вплоть до сегодняшнего дня. Но к этому еще прибавляется тот наш порок, который изобличил Мишель Деон: нам всегда трудно признать настоящее величие{29}.

Впрочем, в Людовике XIV уживаются два человека. Людовик как частное лицо всегда стремился развивать дружеские отношения: он хочет любить и чувствовать себя любимым. Он любит красивых женщин, красивые лица. Можно себе представить, какой контраст был между тем временем, когда у него были молоденькие любовницы, и временем появления мадам де Ментенон: все они красивые, веселые и умеют вести приятную беседу. И тут еще он хочет любить и быть любимым. Он желает также, чтобы избранницы его романов обладали умом. «Частная жизнь короля… — это sanctum sanctorum (святая святых), куда нет доступа простым смертным», как его доброй, но неповоротливого ума невестке, Мадам Елизавете-Шарлотте. Король стоит во главе «святая святых» с одной из тщательно отобранных дам: мадам де Монтеспан, второй мадемуазель де Блуа, герцогиней Бургундской или маркизой де Ментенон. Избегая версальских толп и даже редких поездок в Марли, монарх обеспечивает себе личную жизнь «добропорядочного человека» и любителя душевных бесед. «Должен признать, — заявляет он как-то, — что я люблю общество умных людей»{87}. Людовик XIV как частное лицо в дружеском кругу способен быть веселым, ироничным и остроумным.

Король также умеет слушать неотстраненно, внимая тому, что говорит собеседник. В 1677 году, узнав, что молоденькая Мария-Луиза Орлеанская (его племянница) почувствовала недомогание от лекарства, которое ей дали монашки, Людовик XIV, принимая серьезный вид, сказал Месье: «А, эти кармелитки! Я знал, что они мошенницы, интригантки, несносные, сплетницы, лекарки, но я не знал, что они еще и отравительницы»{96}. Однажды Мадам Елизавета-Шарлотта, супруга Месье, рассказывала Людовику XIV как швейцарец-гвардеец короля запретил ей ночью гулять в Версальском парке (после тридцати лет службы он ничего не знает, кроме инструкции: «Я никогда не спрашивал, есть ли у короля жена, дети или брат, это меня не касается»{87}). «Этот диалог, пересказанный мной, очень рассмешил короля»{87}.

Радости и печали короля тоже, конечно, составляют неотъемлемую часть его личной жизни; поэтому они неправильно были истолкованы с самого начала царствования Людовика XIV и потом, впоследствии. Если в 1666 году король бежит из Тюильри в Сен-Жермен, то он хочет убежать от преследующего его всюду призрака дорогой покойной матери. Он очень радуется каждому вновь родившемуся ребенку в своей семье, и душа его разрывается от горя при каждой утрате. И только соединенные воедино врожденная стыдливость и государственные соображения удерживают короля от внешнего проявления своих чувств. Сурш это очень хорошо подтверждает своим рассказом о рождении герцога Бургундского (1682): «Радость короля была огромной, но так как монарх был чрезвычайно сдержанным, он ее полностью не выказал».

О нем как об общественном лице складывается впечатление, что он сурово поступает по отношению к своей семье — к Конде, к Конти и к другим дальним кузенам, — а как частное лицо он всегда очень снисходителен к своим близким. Его всегда огорчали слабости его брата, Месье; но никогда Людовик XIV ему не выказал ни малейшего презрения, хотя в глубине души он его испытывал по отношению к этому итальянскому пороку. В начале 1701 года Мадам считает, что она теперь будет в вечной немилости у короля (секретный отдел, ведающий перлюстрацией, обнаружил и доложил королю, какими непристойными словами она выражается, давая характеристику мадам де Ментенон в своих письмах, адресованных в Германию); но проходят три месяца, умирает брат короля, Месье, и король ее прощает. «Я ничего не знаю о ваших письмах, — сказал он Мадам, — я никогда ни одного из них не читал, все это плод воображения моего брата, Месье»{87}.

Как общественное лицо он ведет себя как повелитель, а как частное лицо умеет повиноваться (это подтверждает, между прочим, ту мысль, что он был настоящим солдатом, а не фигурантом в короне). Он следует предписаниям своих духовников — не очень-то во времена первых и слишком, когда духовником стал Летелье, — и всем предписаниям своих врачей. Как общественное лицо он кажется высокомерным, а в личной жизни он прилагал все усилия, чтобы приобщиться к христианской добродетели — смирению, и ему часто это удается. В своих инструкциях, предназначенных для Монсеньора, он пишет: «Если у людей нашего ранга есть законная гордость, то у них есть скромность и смирение, которые не менее похвальны»{63}. В своих беседах с «тайной королевой» король позволяет говорить ей такие слова: «Сир, то, что вы делаете, очень плохо, и вы совершенно не правы». И так как на следующий день мадам де Ментенон не собирается продолжить разговор («Дело сделано, Сир, не нужно больше об этом думать»), Людовик отвечает: «Не оправдывайте меня, мадам, я совершенно не прав»{66}. Возможно, маркиза, поверяя свои тайны, несколько приукрашивает пожилого супруга: «Разве я не права, когда говорю, что он обладает смирением? Он невысокого мнения о себе; он нисколько не считает себя незаменимым; он убежден, что кто-либо другой сделал бы так же хорошо, как он, и даже превзошел бы его во многих вещах; он не приписывает себе ни одного из чудес, которыми отмечено его правление; он смотрит на них как на проявление воли Провидения; он не испытывает столько гордости за год, сколько я за один день»{66}. Сильно ли преувеличила здесь мадам де Ментенон, приводя самое интересное свидетельство: в том возрасте, когда недостатки становятся ярче и усиливаются в течение длительного царствования — в то время как поверхностные личности утверждают, что абсолютная власть очень сильно портит, — Людовик старается изо всех сил приобщиться к христианским добродетелям и усовершенствовать себя, сделаться лучше. И действительно, король старается сделать себя лучше, но очевидно и то, что мы неправильно судим о гордости короля, которую он проявляет перед народом: это функциональная гордость в большей степени, чем гордость личностная.

От нас ускользает часть тайников его души: та часть, которая именуется нравственностью. Этот монарх, которого еще в 1660 году один венецианский посол назвал «необычайно набожным» и о котором говорили, что в конце своей жизни он носил под рубашкой францисканскую власяницу{87}, имел в течение двадцати двух лет незаконные любовные связи. Как он мог сочетать, не прибегая к особой казуистике, веру и распутство? «Ваше сердце никогда не будет спокойно отдано Господу, пока эта буйствующая любовь, которая вас от Него так долго отделяла, будет в нем царствовать», — написал ему Боссюэ в 1675 году{106}. Король считал, что его сердце принадлежит Богу, знал, что это «не всегда проходило спокойно». Разрываемый между двумя Любовями, он действительно не выбирал. Но этот враг протестантов всегда испытывал раскаяние и веровал. Мы не можем сказать, что он молился Господу, чтобы оправдаться перед ним, как это делали некоторые монархи; но мы знаем, что наподобие своих подданных монарх каждое утро повторял слова из молитвы «Отче наш»: «И остави нам долги наши». Кто мог бы провести четкую грань между личной жизнью короля и его жизнью официальной? Даже внешний вид Людовика XIV имеет две ипостаси. Его можно увидеть довольно близко в ночной рубашке, в халате, даже на туалетном стуле и представить себе его рост, который был, весьма вероятно, средним. А привычка хорошо держаться и забота о величественной осанке оказывали почти гипнотическое действие на его современников. Они его видели великим, даже высокого роста. Мадемуазель показала в своем «Портрете» короля гигантом (1658), послы Венеции считают его человеком «высокого роста» (1664), «замечательного телосложения» (1665), «очень высокого роста» (1680). Эбер, версальский кюре, даже пишет в 1710 году: «Он очень высокого роста и пропорционально сложен, в нем шесть футов или около, полнота его пропорциональна росту»{75}. Последнее замечание верно: Людовик начал полнеть с 80-х годов.

А тем не менее он ведет очень подвижный образ жизни. Как и его невестка, Мадам, он очень любит ходить пешком. «Прогулка, — записывает Прими Висконти, — сады, цветы представляют для него самое обычное развлечение»{75}. Он не меньше любит верховую езду (война еще больше развила этот вкус). Охоте с ружьем и соколиной охоте он предпочитает псовую охоту, как и его сын Монсеньор; псовая охота — по преимуществу охота королей. Но она, по меткому выражению одного венецианца, нужна «для развлечения и для поддержания наипростейшим способом в форме его тела, которое начинает полнеть»{75} (1683). Она никогда не отражается на рабочем расписании короля: Людовик XV и Людовик XVI не будут столь сдержанны в своих развлечениях.

Людовик XIV заботится о своей внешности. Свое тело он ставит как бы на службу своим королевским обязанностям. Его врачи не прописывают ему часто принимать ванны, но его тело ежедневно полностью протирается туалетной водой, а вот рубашки ему случается менять несколько раз в день{97}. Маркиз де Сен-Морис, который сопровождал короля в походах, рассказывает, «что он очень чистоплотен и долго и тщательно одевается; он подкручивает усы; он иногда около получаса напомаживает их перед зеркалом с помощью воска»{93}. На войне он довольствуется полотняной рубашкой и камзолом из дрогета;{93} дипломат Шпангейм также утверждает, что старый король в общем очень просто одевается{98}. Но до середины своего правления он умеет, при случае, одеться сверхпышно. В ноябре 1676 года Его Величество король был «в костюме, стоившим тысячу экю, в таком красивом, в таком богатом наряде, что все в этом заподозрили какой-то тайный умысел»{96}. 2 декабря 1684 года, после мессы и охоты с ружьем, король переоделся для приема в своих апартаментах, и весь двор мог лицезреть своего короля в роскошных одеждах, на которых сияли бриллианты «стоимостью в двенадцать миллионов»{26}. Это ему не помешало на следующий день выслушать со смирением строгую проповедь Бурдалу, прочитанную в рождественский пост.

Король много ест, из-за того, что его врачи не смогли его избавить от кишечных паразитов, а пьет очень мало (три стакана воды, подкрашенной на треть хорошим красным вином{75}). Он ненавидит табак{94}. В общем, за исключением любвеобильного темперамента, возможно, унаследованного от Беарнца, Людовик, кажется, подчиняет все свое тело суровой дисциплине.

Его современники единодушно восхищаются моральным духом короля, его умением владеть собой. А вокруг него кипят страсти. Его брат, Месье, не умеет сдерживаться. У великого Конде отвратительный характер. Герцог де Монтозье не умеет себя контролировать. О самом же короле говорят, что он за 54 года своего правления сильно разозлился только три раза: один раз на Кольбера, второй — на Лозена и в третий раз на маркиза де Лувуа. Когда он теряет свое обычное хладнокровие, свидетелям этого становится не по себе: настолько это для них необычно. Однажды, в 1675 году, он вдруг позволяет себе воскликнуть mezzo voce (вполголоса): «Боже, как я ненавижу тех, кто впадает в резонерство! Мне кажется, ничего нет глупее этого!»;{96} но немного спустя Людовик несколько раз ласково обращается к молодому герцогу, к которому косвенно была обращена предыдущая реплика, чтобы загладить свою вину. А через 28 лет после этого, раздраженный поведением Пфальцского курфюрста, доводит до его сведения, исподволь, разными официальными путями, следующее свое гневное высказывание: «Эти маленькие князьки, которые хотят играть роль великих монархов, сами расплачиваются вскоре за свои поступки»{97}. Обычно король Франции обладает хладнокровием, этой главной монаршей добродетелью. Принародно, рассказывает нам Прими Висконти, «он напускает на себя почти театральную серьезность»{86}, даже когда он слушает манерного или смешного собеседника; и всегда он держится «таким образом, что невозможно понять: выступает он в роли победителя или побежденного»{86}. Таким его видит этот венецианец во время Голландской войны; таким же он предстает в конце царствования, когда его постигают многие разочарования. Когда двор узнал в 1702 году о сдаче Ландау, форта, дорогого для сердца короля, «у всех на лицах была растерянность; один лишь король проявлял стоическую твердость»{97}. Осенью 1706 года, после неудачи при Рамийи и жестокого поражения при Турине, Мадам уверяет, что он «сохранял большую душевную твердость в своем горе». То же самое она наблюдала в нем в 1708 году после событий при Луценарде: «то же самое мужество и такое же ровное настроение».

Я хозяин над самим собой, как и над Вселенной:

Да, я хозяин и хочу им быть.

Это самообладание новоявленный Август, приспосабливаясь к веку «добропорядочности», во главе которого он, впрочем, стоит и который он определяет, превращает в восхитительную куртуазность, королевскую куртуазность. Говорят о «его обычной вежливости», которая на самом деле необычна, если принять во внимание его ранг. Он проявляет «максимум добропорядочности»{96}. Никто не умеет найти такие «верные слова, как он, когда нужно ответить на комплимент какого-нибудь посла»{97}. «Он очень точно отвечает и всегда так ласково говорит, никто от него никогда не слышал ничего обидного. И в истории не найти, — пишет Прими Висконти, — ни одного монарха, который был бы так же благовоспитан и добропорядочен и проявлял такое же благорасположение ко всем, как он»{75}.

И в полусекретной своей работе короля в течение долгих часов, которые он каждый день посвящает делам в совете, и во время своей личной работы с каким-нибудь министром, то есть «в связке», его министрам предоставляется возможность оценить его постоянную куртуазность, которая помогает работе и сближает монарха с его высокопоставленными слугами. В разговорах со своими художниками — от добряка Ленотра до горделивого Мансара — король, кажется, скорее подсказывает, чем приказывает, и мы знаем, как он колеблется, прежде чем принять окончательное решение, даже при том, что его вкус безупречен, даже при том, что его официальная «августейшая власть» воплощает в себе чувство прекрасного, врожденное и воспитанное в нем. Но эта куртуазность, эта рыцарская вежливость того вычурного века самодисциплинированности перерастает в нем из качества личной добродетели в качество государственной добродетели. Вежливость и такт Людовика сформировали у него «определенную манеру командовать, которая показывает сразу же другим державам, что они должны ему повиноваться и что он хозяин положения»:{30} об этом свидетельствует принцесса Дезюрсен, которая хорошо разбирается в вопросах большой политики.

Быть таким, как герои рыцарских романов, быть выше всякой мелочности — это те черты, которые входят в его понимание величия и славы. Когда ему сказали (в 1676 году), что он наконец избавился от опаснейшего вице-адмирала Рюйтера, он ответил: «Нельзя оставаться безучастным, когда умирает великий человек»{112}. А вот когда ему объявили о кончине Карла V Леопольда Лотарингского (1690), он читает панегирик своему противнику, «давая понять, что если сильные мира сего и способны соревноваться друг с другом, они все же не способны опуститься до мелочной зависти».

Величие и слава — они являются государственным идеалом, а не предметом личного тщеславия — порождают в Людовике XIV другие добродетели: воинское и гражданское мужество, чувство справедливости (он умеет командовать, наказывать, прощать, забывать), умение хранить тайну. Враги короля постоянно осуждают это последнее качество, называя его неприятным словом «скрытность». А ведь так очевидно, что большая политика предполагает секретность, и, кажется, нет надобности настаивать на этом пункте. Плюс к этому его знаменитое «я посмотрю», за которое некоторые его упрекают. Это «Я посмотрю», которое часто говорит король с тех пор, как умер кардинал{97}, помогает главе государства, каждое слово которого описывается всеми, не выносить скороспелые и поспешные вердикты и не давать необдуманных обещаний. Разве плохо, что в конце прослушивания семи кандидатов на пост органиста Его Величества (1693), Людовик XIV сказал: «Я посмотрю» и сделал выбор в конце недели, остановившись на Франсуа Куперене? А если бы король хотел показаться непогрешимым, он тотчас же выбрал бы кандидата наугад.

«Я посмотрю» — эти слова короля, которые так раздражали герцога Сен-Симона, естественно, подводят нас к вопросу: «Умен ли Людовик XIV?» Разве монарх со средним умом (Сен-Симон dixit (так сказал), Шпангейм dixit) написал бы, даже с помощью Кольбера, де Периньи и Пеллиссона, «Мемуары» для воспитания своего сына, Монсеньора? Только Марк Аврелий и Фридрих II Прусский сделали это лучше. Разве монарх со средним умом мог бы произнести столько трезвых, ясных, остроумных, лаконичных и всегда богатых содержанием речей, в которых нет и намека на авторитарность, на высокомерие, тщеславие и банальность? Разве монарх со средним умом мог бы так долго выносить упреки какого-нибудь Кольбера, резкость какого-нибудь Лувуа, фанфаронство какого-нибудь Виллара? Разве монарх со средним умом мог бы проявлять почти безукоризненный вкус в области литературы, архитектуры, живописи, скульптуры, музыки? Разве монарх со средним умом сумел бы создать и свой политический стиль, и свой художественный стиль и найти лучших министров, лучших поэтов, лучших администраторов, лучших художников? Кто мог бы дать свое имя целому веку, чтобы это не казалось перегибом и не выглядело смешным и комичным?

Но если изучения такого удивительного характера и такого великого наследия недостаточно, чтобы убедиться в том, что король был очень умен, воспользуемся не мнением герцога де Сен-Симона (талантливого, мстительного и несколько брюзгливого), а другими авторитетными аргументами. Мадам де Лафайетт, которая в Людовике видит «одного из самых великих королей, которые когда-либо были на земле, одного из самых порядочных людей королевства» и почти «самого совершенного» человека, упрекает его лишь в одном: в том, что он «слишком скупо использует тот великий ум, которым наделил его Господь»{49}. Аббат де Шуази, один из самых тонких умов своего времени, считает Людовика «необыкновенным, гениальным»{24}. Лейбниц, большой знаток в данной области, говорит об «очень большом уме» этого монарха, «одного из самых великих королей, которые когда-либо были»{87}.


Загрузка...