Глава XXIX. КОРОЛЬ УМИРАЕТ…

Почему вы плачете? Вы думали, что я бессмертен? Я так о себе никогда не думал.

Людовик XIV

Я нахожу, что Его Величество король был более великим в смерти, чем в жизни.

Мадам Елизавета-Шарлотта, Пфальцская принцесса

Если он был великим в своих ратных делах и в завоеваниях, то он проявил себя еще более великим, оказавшись в трудном положении и особенно перед тем, как отойти в мир иной.

Корнелио Бентивольо

В воскресенье 25 августа 1715 года, вернувшись в полночь в свои апартаменты Версальского дворца, верный маркиз де Данжо записал: «Я только что был свидетелем самого величественного, самого трогательного и самого героического зрелища, которое люди могли когда-либо видеть». Допущенному в числе высших должностных лиц в приемный зал короля, Данжо пришлось присутствовать, в нескольких метрах от королевского ложа, при самом печальном праздновании дня Святого Людовика, которое только можно было себе представить: праздник, который был открыт утренним барабанным боем, закончился церемонией предсмертного причащения и соборованием. Старый король, так же как и его самые скромные подданные, хотел окончить свои дни как добрый христианин, в спокойствии и благочестии. Он проявлял при этом чувство нежности и деликатности, которое нисколько не удивило близких к нему людей, и спокойствие, которому можно поучиться. Он сказал мадам де Ментенон: «Я всегда слышал, что трудно смириться со смертью; я же, дойдя до этого момента, которого человек так страшится, не нахожу, что так уж трудно принять это решение», а чуть позже он добавил: «Я надеюсь на милосердие Господа»{26}. Своему духовнику Летелье он сказал: «Я желал бы страдать больше, чтобы искупить свои грехи!» (Напомним, что 17 июля 1676 года маркиза де Бренвилье, покаявшаяся отравительница, заявила перед своей казнью: «Я хочу быть сожженной заживо, чтобы как можно лучше искупить свой грех»{188}. Во времена барочной набожности наши предки умели умирать.


«Старые здания могут быть крепкими, но не могут стать новыми»

В 1706 году Людовик спал еще «при настежь открытых окнах»{30}. В свои 70 лет «он не боялся ни жары, ни холода, отлично себя чувствовал в любую погоду»{26}. Можно себе представить поэтому, как в то время, когда называли старикашкой пятидесятилетнего мужчину и старцем — шестидесятилетнего{42}, восхищались крепостью здоровья короля. Лицо его, правда, изборождено морщинами, но «он еще очень хорошо выглядит»{87}. «Крепость короля, — пишет в 1712 году мадам де Ментенон, — всегда поражает»{66}. Но у короля есть враг, который пострашнее болезни: это медицина! Доктор Фагон был, возможно, как уверяет нас Сен-Симон, «одним из самых блестящих умов Европы, живо интересующихся всем, что имело отношение к его профессии, он был великим ботаником, хорошим химиком», даже математиком. Но он, безусловно, не был, что бы ни говорил автор «Мемуаров», «искусным хирургом, отличным и просто хорошим доктором»{94}. Он подорвал здоровье своего знаменитого пациента. Мадам Елизавета-Шарлотта думает, что король прожил бы еще несколько лишних лет, если бы «Фагон не делал ему так часто промываний… часто доводя его до кровавого поноса»{87}.

Внешне, однако, король выглядит крепким человеком. Старый дуб кажется неискоренимым, и во Франции этому рады. Даже те, которые считают, что его царствование немного затянулось, понимают, что после кончины Людовика XIV весь груз правления страной ляжет на плечи дофина, которому еще только четыре года. Но здоровье Людовика XIV, который так много воевал, работал, охотился, ездил верхом, теперь уже сильно подорвано. Набожная коалиция — разобщенная, но упорная — отца Летелье и Франсуазы д'Обинье, которая неустанно теребит его требованием все время думать о «спасении своей души» (вместо того чтобы понять, что она его толкает, поскольку религиозное рвение монарха уже достигло своего предела, к ложному рвению, то есть к фанатизму и к нетерпимости), способна была вывести из состояния равновесия даже человека, находящегося в полном расцвете физических сил. Грустные раздумья о будущем династии, поставленной под угрозу с тех пор, как король небесный отнял у короля Франции сына (в 1711 году), и внука (в 1712 году), могли бы сделать неврастеником любого, но только не Людовика XIV. Чтобы вынести такую ношу, к которой прибавлялись каждодневный труд и заботы, связанные с управлением государством, нужны были сверхчеловеческие моральные и физические силы. Магье Моле как-то сказал: «Старые здания могут быть крепкими, но не могут стать новыми»{73}.

Летом 1715 года жизнь шла своим чередом при дворе, переехавшем 12 июня в Марли. Первый тревожный сигнал прозвучал 9 августа. Король вернулся «немного усталым» вечером, проведя послеобеденное время на псовой охоте, в своей легкой коляске, которой он сам управлял{26}. На следующий день, в субботу, он отправился в Версаль; он уже никогда не увидит милый его сердцу Марли. В Версале он поработал с канцлером Вуазеном у маркизы де Ментенон. Но «вдруг он почувствовал недомогание» и с большим трудом дошел из кабинета до своей молельной скамейки. На следующий день, в воскресенье, Его Величество не пожелал изменить намеченный им распорядок дня. Под его председательством прошло заседание совета министров, а затем король совершил прогулку до Трианона. Он больше не увидит и Трианон. Людовик поработал еще с Лепелетье де Сузи, управляющим фортификациями, дал аудиенцию генеральному прокурору д'Агессо (будущему канцлеру), раздал несколько высоких должностей. Это был обычный день с работой и отдыхом и с предельной нагрузкой. Данжо, однако, записал в своем дневнике: «Король, кажется, не очень хорошо себя чувствует; завтра у него начнутся процедуры». Что Фагон мог еще предложить после стольких лет рутинного лечения своему старому господину?

В понедельник, 12-го, Его Величество покорно последовал, как обычно, всем предписаниям главного врача и принял назначенные ему лекарства. Поскольку король жаловался на сильную боль во всей ноге, Фагон поставил диагноз: радикулит. И другие врачи могли бы так же ошибиться. Но, увы, с этого момента и в течение двух недель он не изменит своего мнения. Таким своим поведением он проиллюстрирует следующее суждение Сен-Симона: «Будучи очень просвещенным человеком, он тем не менее легко поддавался влиянию предвзятых суждений; когда он принимал определенное решение, оно становилось предвзятым, и он почти никогда его не менял»{94}. Итак, Людовик XIV проработал всю вторую половину дня с графом де Поншартреном и, несмотря на свое недомогание, отправился вечером к маркизе, где давался концерт «камерной музыки»{26}. В десять часов, как обычно, состоялся церемониал трапезы короля в присутствии большого количества придворных (это своего рода ужин-спектакль, на котором трапезничает лишь король, а придворные лишь присутствуют; король придает большое значение этому церемониалу, так как он позволяет подданным иметь простой и легкий доступ к королю. — Примеч. перев.), и король лег спать только в двенадцать часов ночи. В эту ночь Данжо не на шутку испугался. Он впервые увидел ужасное истощение организма своего августейшего друга: «Он мне показался мертвым, когда я увидел его раздетым. Никогда еще человек мощного телосложения не превращался за такой короткий промежуток времени в ходячий скелет, казалось, плоть его быстро таяла».

Во вторник, 13-го, Людовик XIV испытывает такие боли, что просит перенести его в церковь на кресле; но в конце службы он принял в Тронном зале персидского посла (который, кстати, уехал из Франции, перегруженный ценными подарками). «Король простоял на ногах в течение всего приема, что ужасно его утомило». Соображения высокой политики, чувство долга, а также присущая ему куртуазность заставили его совершить действительно геройство. Это насилие над своим организмом так его утомило, что он хотел было пойти вздремнуть среди дня, но пробил час заседания совета финансов, и он отправился его проводить как ни в чем не бывало. Потом он, как обычно, поужинал, поработал с Вуазеном «и распорядился, чтобы его отнесли к мадам де Ментенон, где давался концерт «камерной музыки».

В среду, 14 августа, у короля так болело бедро и вся нога, что он и не пытался больше ходить. Он приказал всюду переносить его в кресле. Но тем не менее он председательствовал на заседании совета министров, участвовал в игре с дамами у маркизы, с большим удовольствием прослушал концерт серьезной музыки. На сей раз состоялся церемониал трапезы короля в присутствии малого количества придворных, но прежде чем уйти в 10 часов, монарх побеседовал с придворными, с принцами и с принцессами{26}. И тогда показалось, что Фагона, видевшего, как Его Величество стоически держится, наконец охватило волнение. «При отходе короля ко сну было решено, — записал верный слуга Антуан, — что господин первый врач ляжет спать в комнате монарха вместе с де Шансене, первым дежурным камердинером, и что его лечащий врач Буден, аптекарь Биот и первый хирург Марешаль лягут спать в кабинете короля с Антуаном и Базиром, слугами короля, чтобы быть в состоянии срочно обслужить короля, если возникнет такая необходимость». Людовик провел очень плохую, беспокойную ночь. Он уснул только перед самым рассветом.

Пятнадцатого король встал только в 10 часов. Хотя это был день большого праздника («летний праздник Божией Матери»), ему пришлось отказаться от посещения церкви и довольствоваться слушанием мессы, лежа в своей постели. Затем он принял по очереди Вуазена, Демаре и Поншартрена. Все они чувствовали, что он очень страдает, но старается не показать этого. Несмотря на попытки больного скрыть свои страдания, окружение короля стало беспокоиться. «Наш король, — пишет Мадам Елизавета-Шарлотта, — увы, очень плох! Я так тревожусь, что не ем и не сплю по ночам». Однако после полудня Людовик пообедал, лежа в постели, «с неплохим аппетитом». Потом его принесли к мадам де Ментенон, где он пробыл от пяти до девяти часов и прослушал концерт «камерной музыки». Он повидал придворных, ужиная в своей комнате, а затем принцев в своем кабинете и лег спать в десять часов вечера. Всю ночь, как и накануне, и на следующий день король очень беспокойно спал, его мучили бессонница и жажда, и он все время просил пить. Он спокойно спал только с трех часов ночи до шести утра.

Особенно показательным днем этого тяжелого периода жизни монарха была пятница, 16-го. Количество часов как бы уменьшилось; этот прекрасный августовский день сократился, как шагреневая кожа. Король встал позже, чем обычно, удалился раньше, стараясь в промежутке между этими двумя моментами выполнить свой государственный долг. Он разрешил войти в свою спальню лишь в одиннадцать часов, прослушал мессу и пообедал, не вставая с кровати, затем сразу поднялся и принял в своем кабинете посланника Вольфенбюттеля. Потом он приказал перенести его в кресле к мадам де Ментенон, где он принял участие в игре с дамами, а вечером присутствовал на концерте серьезной музыки{26}. Окружающим показалось, что он стал страдать меньше, но всех волновала его неутолимая жажда. Распорядок субботнего дня был почти точным повторением распорядка предыдущего дня: ночью его трясла лихорадка, и заснул он лишь под утро. Затем король «выслушал мессу и провел заседание совета финансов, лежа в своей кровати». Он оделся к обеду в час дня. «Все придворные присутствовали на его обеде, а после обеда король дал аудиенцию в своем кабинете генералу ордена Святого Креста де Лабретонри и затем переехал в кресле на колесиках к мадам де Ментенон, где он поработал с канцлером». Это был еще один королевский день, но сокращенный на две трети по сравнению с предыдущими рабочими днями.

Старый монарх хотел продолжать работать. Но позволил Фагону снова дежурить ночью, его перестала так сильно мучить жажда, боли несколько утихли, и он стал спокойнее. Он решил активно провести воскресенье, выздороветь, увеличить темпы своей деятельности в течение будущей недели. Воскресенье, 18-го, выглядело действительно многообещающим. Король присутствовал на мессе, лежа в кровати, но затем он провел новое заседание совета, поработал с Лепелетье де Сузи. Конец дня отныне разыгрывается, как по нотам. Людовик XIV присутствует на приеме у маркизы де Ментенон, слушает концерт, ужинает в своей комнате, но разрешает при этом входить в нее придворным, беседует с принцессами в своем кабинете, ложится спать в 10 часов вечера. Днем король объявил о своих планах на ближайшее время: он будет принимать послов по вторникам и проводить смотр своих жандармских рот по средам.

На следующий день король опять мучается, но работает, а потом с удовольствием слушает скрипичный концерт. Диагноз остается прежний: радикулит. Медики в полной растерянности. Фагон, который является суперинтендантом минеральных вод Франции, приказывает доставить в Версаль бутыли бурбонской воды. К тому же эти господа не способны даже решить: есть ли у больного температура или нет. Фагон утверждает, что у короля нет температуры, а Марешаль говорит, что по ночам у него есть небольшая температура. Гиппократ говорит «да», а Гален говорит «нет»! Как будто в подтверждение слов своего старого друга Фагона, Людовик XIV проводит относительно спокойную ночь с понедельника на вторник. Он мало кого пожелал видеть во время своего обеда, но все же из чувства деликатности принял послов, так как вторник был днем, закрепленным за ними. Во второй половине дня он провел заседание совета финансов, а потом поработал с генеральным контролером. Затем он устраивает прием в своей спальне, на котором присутствуют мадам де Ментенон, мадам де Келюс и мадам де Данжо. Ему казалось, что он нашел способ облегчить страдания: он ложился, просил сделать ему массаж и потом накрыть простынями, чтобы согреться. После этого он чувствовал облегчение. Но Фагон беспокоится: кризис слишком затянулся. Он просит короля согласиться на проведение коллективной консультации лучших врачей двора и Парижа. В среду, 21-го, больного посетят четыре знаменитости медицинского факультета. Полностью одобрив диагноз Фагона и способ его лечения, они все же осмелились прописать его пациенту микстуру кассии (в точности по Мольеру: «Ensuita purgare»), а потом дать больному слабительное[127]. Им удается добиться, не форсируя дозу, тройного результата, который они считают, по словам Данжо, «очень хорошим».

Однако смотр жандармских рот приходится отложить, и больной вынужден лежать в постели весь день. Трудно поверить, но он еще находит в себе силы, чтобы провести во второй половине дня заседание совета министров, а потом еще поработать с Вуазеном. Одно только изменение было внесено в его обычный дневной распорядок дня: скрипачи пришли в сопровождении мадам де Ментенон и дам в спальню короля, чтобы здесь дать концерт.

На следующий день, в четверг, в королевской спальне в 10 часов утра появляются новые четыре фигуры в черных мантиях: коллективная консультация продолжается. Эти господа, такие же вежливые и осторожные, как и их вчерашние собратья, не знают, есть у короля температура или нет. Зато «между ними полное согласие в отношении лекарств, которые следует ему прописать». В семь часов вечера Людовик выпьет хинин с водой; ночью ему дадут выпить ослиного молока, увы, его нога, забинтованная, как мумия, не позволяет ему нормально одеться. А так как он слишком уважает своих кавалеристов, он не может появиться перед ними в халате и просит, чтобы смотр провели герцог дю Мен вместе с наследником и герцогом Орлеанским.

То ли благодаря хинину, то ли ослиному молоку, король провел спокойную ночь с 22 на 23 августа. Как обычно, как и в каждую пятницу утром, у него был «совет совести» с Летелье. Людовику XIV все еще мешал одеться наложенный на ногу громоздкий бандаж, и поэтому ему пришлось обедать стоя и в халате. Данжо с удовлетворением отметил: «Он был достаточно весел во время обеда и шутливо говорил со мной». Вот так закончилась, не давая слишком много надежд, но и не внушая лишних страхов, первая стадия болезни Людовика XIV. Все верили или делали вид, что у него радикулит. Врачи поздравляли друг друга с улучшением и прописывали бесполезные средства лечения. Король скрывал досаду и боролся как мог.

Мы до сих пор не знаем, когда он понял, что ему больше не встать, вероятно, до 24 августа. Пожилые люди чувствуют приближение смерти, и приговор, который они себе сами выносят, предшествует часто заключению врача. Но Людовик XIV, похоже, старается отсрочить, насколько возможно, самые мрачные перспективы. Ведь каждый день, отвоеванный у болезни, — это день, выигранный для несовершеннолетнего дофина.


Так умирают великие короли

В субботу 24-го, в канун праздника Святого Людовика, двор, приближенные, друзья короля и даже врачи стали по-настоящему беспокоиться. Болезнь не проходила. Монарх хотел, как обычно, выполнить свои обязанности. «Он обедал в присутствии придворных, руководил работой совета финансов и совещался с канцлером, как если бы он был совершенно здоров». Но после ужина, к половине десятого, ему сделалось вдруг так плохо, что он отпустил всех придворных и даже не пошел проститься с принцессами. Он позвал отца Летелье и исповедался ему. Нога его была в печальном состоянии, вся покрыта черными бороздками, что было очень похоже на гангрену.

В то время как Людовик спокойно смотрел на приближение конца, а духовник стал готовить его к смерти, врачи не нашли ничего лучшего, как сказать, что они «очень смущены» и поставлены в тупик. Не зная, к какому средству прибегнуть, они прекратили лечение, отменили ослиное молоко и хинин. Их последним измышлением было заявление, что Его Величество король страдал «ознобом» с Троицы и теперь этот недуг осложнился ввиду того, что Его Величество всегда отказывался от серьезного лечения.

Проведя ночь в мучениях, король собирался все-таки отпраздновать, как полагается, в воскресенье, 25 августа, свои именины. В час пробуждения монарха барабаны и гобои исполнили под его окнами утреннюю серенаду, согласно старинному обычаю, «и, казалось, этот гвалт ему не мешал. Он захотел даже, чтобы все двадцать четыре скрипки его оркестра играли в его прихожей во время обеда»{2}. Барабанщики видели свой долг в том, чтобы отдать салют королю-воину, покорителю Фландрии и Франш-Конте, неутомимому покорителю нидерландских крепостей; скрипачи играли покровителю Люлли и Марен Маре, Делаланда и Куперена. Во второй половине дня, превозмогая — уже в который раз! — боль, он поработал со своими министрами, затем провел некоторое время вечером с мадам де Ментенон и с ее дамами. Но в семь часов, в тот самый момент, когда собирался войти малый оркестр, король уже еле сидел, его клонило ко сну; вдруг сон его прошел, нестерпимая боль пронзила его тело, и начались страшные судороги. У Людовика XIV почти исчез пульс, он потерял сознание и не приходил в себя в течение четверти часа. Когда король очнулся, он потребовал предсмертного причастия и, пишет Данжо, «посчитав с этого момента, что ему осталось жить всего лишь несколько часов, он стал действовать и все приводить в порядок, как человек, который сейчас должен умереть, и делал это с беспримерной твердостью, с присутствием духа и благородством». Незадолго до восьми часов вечера кардинал де Роган, главный капеллан двора, еще два других капеллана и Юшон, кюре Версаля, проникли к королю через потайную лестницу. Их поспешно приняли без лишних церемоний, ввиду необходимости срочно дать возможность больному выполнить свой благочестивый долг. «Было всего лишь семь или восемь факелов, которые несли полотеры замка{26}. Принцы и высокопоставленные должностные лица королевского дома собрались в спальне, а принцессы в кабинете совета, чтобы присутствовать при предсмертном причастии и соборовании.

Когда духовенство удалилось, а за ним и мадам де Ментенон в сопровождении герцога де Ноайя, Людовик XIV остался наедине с канцлером и стал перечитывать приписку к завещанию, делать пометки на полях. Он еще не кончил это делать, как маркиза возвратилась и потихоньку уселась в углу. Итак, до самого своего последнего часа король терпит — иногда испытывая удовлетворение, а порой подавляя раздражение — присутствие той, с которой он посчитал нужным тайно бракосочетаться. В тот же вечер, нисколько не обращая внимания ни на нее, ни на любопытных придворных, которые старались потихоньку проникнуть в спальню, Людовик, который не знал, какую передышку даст ему его недуг, подзывал по очереди всех, кому он собирался дать последние предсмертные указания. Каждый подходил при произнесении его имени, выслушивал умирающего и потом, в слезах, уходил в соседний кабинет. Беседа с маршалом де Вильруа длилась семь минут, с генеральным контролером — сто двадцать секунд, с герцогом Орлеанским — не менее четверти часа. Говорят, что король обращался со своим племянником с уважением, по-дружески и сказал, что «он вряд ли найдет в его завещании то, что не доставило бы ему удовольствия, так как он препоручил его заботам наследника и государство»{26}. Затем подошли выслушать наставления умирающего герцог дю Мен, граф Тулузский, герцог Бурбонский, граф де Шароле, принц де Конти. «И все принцы, — уверяет нас Данжо, — возвращались в кабинет очень расстроенными и со слезами на глазах, ни при одном дворе никто никогда не наблюдал более трогательного зрелища; ведь Его Величество король всегда так нежно любил свою семью, он плакал от умиления, давая последние наставления всем этим принцам, а те все пересказывали придворным, находящимся в кабинете и застывшим в глубокой скорби». Но Данжо не говорит, что за этими слезами и скорбными лицами скрывались уже проекты относительно завтрашнего дня, волнения, связанные с тем, какова будет форма регентства и кто будет управлять страной. Помимо всего прочего, набожности и твердости короля, его любезности и ясности ума было уже достаточно, чтобы вызывать у окружающих слезы. С момента первого причастия и до приема семьи Конде канцлер Вуазен стоял на посту между камином спальни и дверью кабинета, слишком далеко от короля, чтобы слышать его наставления, но достаточно близко, чтобы подбежать к нему по его первому зову.

После приема принцев и герцогов пришли хирурги и аптекари, «чтобы перевязать гангренозную ногу». Во время этой процедуры канцлер познакомил герцога Орлеанского с припиской к завещанию короля. В одиннадцать часов совершенно обессилевший монарх приказал задернуть занавеску. И тогда маркиза потихоньку вышла из его спальни и пошла подкрепиться.

Двадцать шестого утром во всех комнатах вокруг спальни Его Величества было полно народа, принцы и приближенные толпились в кабинетах, обычные вельможи заполняли все пространство между большими апартаментами и Галереей зеркал. «Около десяти часов медики перевязали ногу короля и сделали несколько надрезов до самой кости; и когда увидели, что гангрена уже достигла такой глубины, то не осталось сомнения, вопреки всем надеждам на лучший исход, что она идет изнутри и что никакие лекарства не смогут спасти больного». Мадам де Ментенон присутствовала при этих жестоких процедурах. Король сначала попросил ее вежливо и ласково удалиться, «ибо ее присутствие его слишком волновало». Она тогда сделала вид, что ушла; «но после этой перевязки король ей сказал, что раз никакие лекарства не смогут ему помочь, он просит ему позволить хотя бы умереть спокойно»{26}. Последующие события покажут, что маркиза была готова выполнить эту просьбу, но не сразу: она позволит своему коронованному супругу умереть спокойно; но час кончины был еще не близок.

Людовик XIV, у которого было больше сомнений, чем у мадам де Ментенон, относительно срока, который ему был еще отпущен для жизни и которому с детства внушили, что «никому не ведомы ни день, ни час кончины», продолжал раздавать — пока сохранялась ясность ума — инструкции, которые имели, с его точки зрения, большую важность. В полдень он приказал привести к нему своего правнука, наследника престола (будущему Людовику XV было в то время ровно пять с половиной лет). Он его поцеловал и произнес небольшую речь, которая была своего рода нравственным завещанием и публичной исповедью в стиле великого Людовика XIV и в благочестивом духе отца Летелье: «Мой дорогой малыш, вы станете великим королем, но счастье ваше будет зависеть от того, как вы будете повиноваться воле Господа и как вы будете стараться облегчить участь ваших подданных. Для этого нужно, чтобы вы избегали как могли войну: войны — это разорение народов. Не следуйте моим плохим примерам; я часто начинал войны слишком легкомысленно и продолжал их вести из тщеславия. Не подражайте мне и будьте миролюбивым королем, и пусть облегчение участи ваших подданных будет вашей главной заботой»{26}. За этим последовал совет слушаться вышеупомянутого отца Летелье и мадам де Вантадур.

Эта исповедь была в какой-то мере подсказана духовником, который превысил в данном случае свои полномочия. В доказательство этому можно привести следующий неслыханный факт: КОРОЛЬ ПРИЗНАЕТСЯ В ГРЕХАХ, В КОТОРЫХ ОН НЕ ПОВИНЕН. Настоящая книга показала, мы надеемся, что войны в царствование Людовика XIV (за исключением, пожалуй, Голландской войны) были абсолютно законными, особенно последняя из них. В продолжительности войн, особенно двух последних, которые были просто нескончаемыми, повинны в основном наши противники, все эти Вильгельмы Оранские, Мальборо, Хайнсиусы, Габсбурги. (Людовик XIV — об этом свидетельствовала изо дня в день мадам де Ментенон — все время думал, в противоположность им, о своих подданных, понимал их тяжелое положение и сочувствовал им, стараясь найти способ облегчить их участь.)

Обращение такого характера к правнуку носит следы определенной интеллектуальной усталости монарха, что же касается стиля его изложения, то он прекрасен, благороден, как всегда, лаконичен, словом, достоин восхищения. Нельзя не преклониться с моральной и духовной точки зрения перед величием христианского стремления к добровольному самоуничижению. «Блаженны кроткие, блаженны миротворцы!» Этот отец Летелье, который не был ни кротким, ни миротворцем, все же способствовал укреплению в душе короля редких добродетелей, отмеченных Господом в Его Нагорной проповеди, учил его следовать этим евангельским советам, которые являются основными опорами христианства, верного своим истокам.

После этой короткой и серьезной аудиенции король вызвал в спальню герцога дю Мена и графа Тулузского, с которыми он говорил при закрытых дверях, а потом и герцога Орлеанского. «В половине первого он прослушал мессу, — пишет Данжо, — с широко открытыми глазами, молясь Богу с удивительной горячностью». Он побеседовал затем с кардиналами де Бисси и де Роганом. «Он им заявил, что хочет умереть так же, как и жил, верным сыном Римской апостольской церкви, и что он предпочел бы потерять тысячу жизней, чем иметь другие чувства и суждения». Он также коснулся своей антипротестантской и антиянсенистской политики: он ее считал правильной и вполне законной, хотя и знал, что его упрекали — и долго еще будут упрекать — в том, что «он злоупотребил своим авторитетом». Он также знал (и это он напомнил прелатам), что никогда не предпринимал никаких акций в церковных делах, не согласовав это предварительно с авторитетами Церкви. Но мы фактически не имеем точного свидетельства об этой столь важной аудиенции. Маркиз де Данжо, который упоминает о ней дважды, уверяет, с одной стороны, что она длилась всего лишь одну минуту, а с другой стороны, говорит, что королевская речь «была длинной». Следует поэтому отказаться от надежды когда-либо восстановить во всех подробностях детали этой встречи; но обычно придерживаются мнения, что король хотел подтвердить свою верность Церкви — так всегда делали все завещатели, все покаявшиеся, все умирающие — и упомянуть о своем рвении и о том, что высшее духовенство не могло бы его упрекнуть в ложном рвении, ибо прежде оно-то и подталкивало его на это, силою своих митр, посохов и теологии.

И наконец, король делает знак служащим двора и прислуге, чтобы они подошли к его кровати, и произносит перед ними слабым, но твердым голосом такую речь: «Господа, я доволен вашей службой; вы служили мне верно и с большим желанием мне угодить. Я очень сожалею, что недостаточно, как мне думается, вознаградил вас за это, но обстоятельства последнего времени мне не позволили это сделать. Мне жаль расставаться с вами. Служите моему наследнику с таким же рвением, с каким вы служили мне; это пятилетний ребенок, который может встретить немало препятствий, ибо мне пришлось их преодолеть множество, как мне помнится, в мои молодые годы. Я УХОЖУ, НО ГОСУДАРСТВО БУДЕТ ЖИТЬ ВСЕГДА; будьте верны ему, и пусть ваш пример будет примером для всех остальных моих подданных. Будьте едины и живите в согласии, в этом залог ЕДИНСТВА И СИЛЫ ГОСУДАРСТВА; и следуйте приказам, которые будет вам отдавать мой племянник. Он будет управлять королевством; надеюсь, что он это будет делать хорошо. Надеюсь также, что вы будете выполнять свой долг и будете иногда вспоминать обо мне»{26}.

Все это обращение — изложенные в нем мысли, чувства, стиль речи — исходило от короля лично. Еще Людовик XIII питал любовь к своим слугам: об этом свидетельствует мадам де Моттевиль{78}. Его сын следовал этой традиции. Знаменательно и трогательно, что лучшая из прощальных речей умирающего была произнесена не только перед вельможами, маршалами, герцогами и пэрами, но и перед слугами, привратниками, постельничими и оруженосцами{127}. Нужно отметить, что в этой речи, в которой проскальзывает некоторая неуверенность в будущем регентском правлении, раскрывается основа основ королевского правления: непреходящий характер государства. Но это не абстрактное понятие, ибо государственная служба есть прежде всего королевская служба. В данном случае подсказывается мысль, что королевская служба — это усердие и верность, но еще и привязанность, и любовь. Присутствующие «со слезами на глазах», с пониманием слушают обращение короля{26}.

Беспокойство о будущем Франции — последнее человеческое беспокойство старого короля. И поэтому он снова вызывает герцога Орлеанского, но под предлогом, что желает ему поручить заботу о судьбе мадам де Ментенон, а на самом деле для того, чтобы сделать кое-какие наставления относительно его регентства. Он просит еще прийти своего друга, маршала де Вильруа, под предлогом, что желает его назначить воспитателем наследника, а на самом деле, чтобы поручить ему сыграть роль примирителя в случае открытой вражды между герцогом дю Мен и герцогом Орлеанским.

Королю оставалось только проститься с дамами. Он пригласил зайти в свою спальню герцогиню Беррийскую, Мадам Елизавету-Шарлотту, принцесс и их фрейлин. Это было короткое и прекрасное прощание, но уж слишком шумное. Данжо удивлялся, «как король мог выдержать плач и такие стенания». Мадам Елизавета-Шарлотта, которая на следующий же день сделала запись о своих впечатлениях, оставила нам, по всей видимости, точное и очень волнующее описание этой сцены: «Он, прощаясь со мной, произнес такие нежные слова, что я удивляюсь, как я тут же на месте не упала в обморок. Он сказал, что всегда любил меня, и даже больше, чем я могла подозревать, что он сожалеет о том, что доставил мне некоторые огорчения… Я бросилась перед ним на колени, схватила его руку и прижалась к ней губами, а он поцеловал меня. Потом он обратился к другим дамам и призвал их к единству. Я сперва подумала, что он обращается ко мне, и ответила ему, что буду слушаться Его Величество до конца своих дней. Он повернулся ко мне и сказал, улыбаясь: “Это не вам я говорю, я знаю, что вам не надо давать таких советов, ибо вы женщина очень разумная; это я говорю другим принцессам”»{87}.

День двадцать шестого августа был апогеем величия, стойкости, набожности и чувствительности умирающего короля. Этот король (а он знает, что там, за дверью его спальни, уже разгораются страсти и амбиции) в течение этих двух дней произносит только слова любви, призывает к миру и согласию. Он продемонстрировал нежность даже по отношению к регенту, который вызывал у него чувство беспокойства. Этот Людовик XIV, чувствительный и деликатный (которого Мадам вновь открывает для себя и который для герцога Орлеанского неизвестен), настоящий ли это Людовик? Агония сродни опьянению — она не искажает, она преувеличивает; она не изменяет, она выявляет. Если бы старый король, которого отец Летелье не оставлял в покое, находился под постоянным воздействием чувства страха (страха смерти и беспокойства за свое вечное спасение), можно было бы более цинично интерпретировать его коротенькие речи 25 и 26 августа: Людовик XIV, сгибаясь под тяжестью своих грехов, мучимый политико-религиозными угрызениями совести и находясь под строгим надзором своего духовника и своей супруги-ханжи, старался якобы добиться отпущения грехов, прежде чем предстать перед судом Всевышнего, прибегал ко всем возможным средствам, чтобы «быть в ладу со своей совестью». Но эту гипотезу можно сразу отбросить: король уже тогда был хорошо подготовлен к переходу в мир иной.

Вот что Данжо записывает 26 августа: «Последние моменты жизни этого великого монарха показывают христианскую стойкость и героизм, с которыми он встретил приближение смерти, отлично сознавая, что она уже близка и неизбежна. С восьми часов вечера вчерашнего дня он совершал один за другим только выдающиеся набожные и героические поступки, и не так, как это делали древние римляне, желающие показать, что они не боятся смерти, но совершенно естественно и просто, как он обычно делал, говоря каждому то, что нужно было ему сказать, и так же точно и красноречиво, как он это делал всю свою жизнь, и даже казалось, что его красноречие стало еще великолепнее в последние моменты его жизни. Наконец, каким бы великим он ни был в течение всего славного своего семидесятидвухлетнего царствования, он проявил себя еще более великим в своей смерти. Он сохранил полную ясность ума и твердость характера до самого последнего момента жизни и, говоря с нежностью и добротой со всеми, с кем пожелал говорить, сумел сохранить свой авторитет и величие до последнего вздоха. Ручаюсь, что самые страстные проповедники не смогли бы красноречивее и трогательнее сказать то, что он сказал вчера, найти более достойные выражения, которые наиболее ярко выявили бы те черты, которые свойственны были ему как настоящему христианину, настоящему герою, королю-герою».

Понимая, что у него осталось совсем мало времени, король занялся с канцлером Вуазеном — в присутствии сидящей здесь же в спальне молчаливой, с бесстрастным выражением лица мадам де Ментенон — разбором секретных бумаг. Некоторые из них были тут же немедленно сожжены, а другие — поручены министру, которому были даны точные по этому поводу указания. Время от времени появлялся духовник, чтобы поговорить с королем о Боге; и Людовик XIV «с тех пор, как причастился, ежечасно говорил о Боге со своим духовником или с мадам де Ментенон»{26}.


«Так умирай же! Кончина твоя мирная, и долг выполнен»

Людовик XIV, к счастью, решил заняться самыми важными делами в эти два дня. Уже во вторник, 27-го, ему резко стало хуже. Внутренних признаков обострения гангренозного процесса в ноге не было заметно, но пациент время от времени стал впадать в забытье, и у него появились судороги. Франсуаза д'Обинье постоянно находилась в спальне короля, сидя поодаль, в углу комнаты. А отец Летелье не сидел на месте, он раз двадцать входил и выходил. В полдень король, лежа в постели, слушал мессу. Он строго ограничил вход в свою спальню: дворянам первого ранга было разрешено появляться в ней только в то время, когда король пил бульон. Вечером король вызывает Жерома де Поншартрена и говорит ему: «Как только я умру, вы тотчас же пошлете королевскую грамоту с приказом отнести мое сердце в церковь иезуитов и поместить его там таким же образом, как и сердце моего покойного отца. И я не хочу, чтобы на это было истрачено денег больше, чем тогда». Данжо уверяет, что этот приказ был дан таким же спокойным тоном, каким он некогда отдавал распоряжение соорудить какой-нибудь новый фонтан в Марли. Это королевское указание стоит того, чтобы над ним немного поразмыслить. На него часто ссылаются, как на доказательство того, что духовники-иезуиты имели на Великого короля большое влияние. Но оно также — а может быть, и в основном — свидетельствует о верности Людовика XIV отцу, которого он мало знал и которого так превзошел и своим величием, и своей славой, но о котором, вероятно, никогда не переставал думать и которого не переставал любить.

Как будто посчитав, что 27-го он весь день был королем, Людовик XIV решил в среду пожить как частное лицо. Утром он увидел у своей постели двух постельничих в слезах. Он сказал им: «Почему вы плачете? Вы думали, что я бессмертен? Я так о себе никогда не думал, и вы должны были давно уже быть готовы меня потерять, учитывая мой возраст»{26}.

В одиннадцать часов в Версаль заявился некий месье Брен, провансалец. Он вроде бы привез эффективнейший эликсир, способный побороть гангрену, даже внутреннюю. Врачи короля чувствовали себя теперь такими беспомощными, что сделали то, на что в нормальных условиях никогда бы не пошли. Взяв лекарство у «этого шарлатана», они накапали десять капель в три ложки с вином «Аликант» и дали эту смесь выпить королю. Этот эликсир, «сделанный из какого-то животного», был, между прочим, чудовищно вонючим; но король не отказался его выпить. Будучи добрым королем во всех смыслах этого слова, он произнес следующую маленькую тираду, полную чувства юмора и деликатности: «Я принимаю это лекарство не потому, что надеюсь или даже желаю выздороветь, а потому, что в моем состоянии я обязан слушаться врачей»{26}.

Заручившись одобрением герцога Орлеанского, стали регулярно давать Его Величеству пить лекарство Брена. В четверг, 29 августа, этот знахарь даже удостоился чести быть допущенным (вместе с представителями медицинского факультета!) в спальню Его Величества. При каждом принятии спиртной напиток шарлатана как бы подстегивал усталый организм больного. Тогда самые доверчивые придворные — особенно дамы — стали утверждать, что «Брен — ангел Божий, посланный Небом, чтобы спасти короля, и что следовало бы сбросить в реку всех врачей двора и Парижа». Здравомыслящие люди отвечали, что «эликсир следует рассматривать как малую толику масла, которую добавляют в угасающую лампаду». В самом деле, вечером, во время перевязки, обнаружили, что гангрена очень сильно продвинулась, и король, «хотя уже находился в полусознательном состоянии, заявил, что он улетучивается». Он посвятил вторую половину дня «молению Господу и выражению своего смирения перед Господней волей»{26}.

Всю пятницу, 30 августа, король пребывал в состоянии полной сонливости. «У него нарушался контакт с реальностью». 31-го состояние его еще больше ухудшилось, «проблески сознания были уже очень коротки». В половине одиннадцатого вечера монарху прочитали молитвы умирающих. И это моление вызвало изумительный рефлекс, который как бы резюмировал и символизировал всю силу и действенность барочной набожности. «Голоса священников, читающих молитвы, — рассказывает маркиз де Данжо, — привели в действие механическое сознание короля, который во время чтения этих молитв стал произносить громче, чем они, «Ave Maria» (Богородица Дева, радуйся) и «Credo» (Символ веры), и это несколько раз подряд, но явно бессознательно, благодаря привычке, которую имел король их произносить». В те времена, когда наши предки молили Господа не дать им умереть внезапной смертью, кто не пожелал бы отойти в мир иной в полном сознании, после долгой агонии, с молитвой «Верую во единого Бога Отца…» на устах?

Смерть наступила 1 сентября, в воскресенье, утром, ровно за четыре дня до исполнения королю 77-ми лет. «Он отдал Богу душу, — сказал Данжо, — без малейшего усилия, как свеча, которая погасает».

Через несколько часов папский нунций написал в Рим: «Вот так умер Людовик XIV, король Франции и Наварры… В нем соединились все королевские и христианские добродетели, если не считать легкомысленных поступков, совершенных им в молодости (от них избавлены только те, кто по особой милости Божьей призван к святости от самого рождения), и не было ничего, в чем можно было бы его упрекнуть. В нем сочетались величие и приветливость. Повелевая людьми, он не забывал, что он тоже человек, он обладал талантом завоевывать сердца тех, кто имел честь общаться с ним. В нем еще наблюдались большая набожность и большое чувство справедливости, исключительная способность быстро отличать верное от ложного, умеренность при процветании и успехе, твердость в борьбе с превратностями судьбы, большие способности не только в области военного искусства, но и в делах мирного строительства. Среди беспорядков войны он сумел обеспечить отличное управление страной, распространить науки и искусства во всем своем королевстве. Он умел быстро разобраться в самых сложных вопросах и найти наилучшие решения и энергично брался за их выполнение. Всех этих качеств было уже достаточно, чтобы считать его образцом великого короля, а если прибавить к ним еще то постоянство, с которым он следовал учению истинной религии, исповедуя которую он встретил свою кончину, то можно сказать, что он нам может дать почти полное представление о короле святом. Во всяком случае, благодаря этим его качествам он будет жить в веках, и трудно будет найти ему равного в истории. Благодаря этим дарованиям его имя in benedictione erit (благословлено будет) всеми порядочными людьми»{131}.

Для Корнелио Бентивольо, представителя папства, которое трижды угрожало королю Франции навлечь на него Божью кару, многочисленные трауры, которые последовали в семье наихристианнейшего короля, и даже поражения, постигшие его во время испанской войны, вовсе не говорят о том, что Господь на него разгневался. Эти Божьи испытания, подобные испытаниям святого Иова, которые были призваны выявить силу духа и непобедимую веру монарха и очистить в пекле нравственных мук возлюбленную Господом душу{131}. За усердие, с которым Людовик XIV боролся за «правоверность», Римская католическая церковь и, по всей вероятности, Господь готовы были простить ему все его другие прегрешения. Есть явно что-то порочное в этой точке зрения. Нунций немного торопится причислить к лику святых человека, который отменил Нантский эдикт, разрушил стены Пор-Рояль-де-Шан, осудил Кенеля. Но значение такой точки зрения в том, что в контексте Контрреформы она помогает понять настроения, чувства, которые испытал католический обозреватель через несколько часов после одной из самых красивых агоний века, прекрасных смертей.

Пусть это свидетельство, намного предшествующее писаниям Эрнеста Лависса или Жюля Мишле и даже герцога де Сен-Симона, всегда будет оживать в нашей памяти, когда у нас будет появляться искушение придать больше значения мифам или предвзятым мнениям, чем обычным будням царствования, чем атмосфере, которая царила в течение всего века. Едва нунций кончил писать и отложил перо, как «всякий сброд» поспешил заполнить кабаки, как чернь стала устраивать иллюминацию. Тщетность триумфа мещанства, мещанского подхода к событиям истории скоро продемонстрирует Вольтер, показав Франции посмертную значимость самого великого из ее королей (Тацит уже родился в империи[128]).


Временное уравнивание смертью

В реестре могил версальского прихода (Божьей Матери) свидетельство о смерти короля появилось с шестинедельным опозданием. И никому в голову не пришло выделить монарху отдельную чистую страницу. Католические реестры наших предков предполагают и подчеркивают равенство всех перед смертью. Да и сам состав прихода предрасполагает к такому душевному христианскому подходу. Людовик окружен своими скромными и верными слугами — тут прачка из его королевского дома5 и дочь повара первого шталмейстера, и сын форейтора принца де Рогана. А вот как выглядит во всей своей строгости шестидесятая страница реестра прихода Божьей Матери:

«В первый день сентября тысяча семьсот пятнадцатого года скончался великий, очень могущественный и замечательный король Франции, Людовик XIV славной памяти, в возрасте семидесяти семи лет в своем дворце и был перенесен в Сен-Дени в девятый день названного месяца в присутствии мессира Жана Дюбуа, каноника Сен-Кантена, капеллана королевского оркестра и мессира Пьера Маннури, священника Конгрегации Миссионеров, которые подписались вместе с нами

Юшон

Дюбуа

Маннури

В год тысяча семьсот пятнадцатый, семнадцатого октября Элизабет Прюданс, дочь Шарля Берже и Мадлены Муайе, его супруги, скончалась вчера в возрасте пяти лет и шести месяцев и была похоронена на кладбище данного прихода в присутствии вышеназванного отца покойной и Бернара Монса, которые ниже подписались.

Берже

Моне Готье, священник»{33}.


Загрузка...