Феодосия, 9-го февраля 1914 г., понедельник
Милая Лиля и Вера,
У нас весна, — вчера ходили без пальто. Чудный теплый ветер, ослепительное море, ослепительные стены домов.
С<ережа> недавно начал заниматься с гимназическим французом [424], к<отор>ый живет за городом. Целый ряд довольно безобразных и громадных вилл почти на самом берегу, отделенном от улицы узкой полоской железной дороги. Мы с Асей почти каждый раз ходим провожать С<ережу> и каждый раз не знаем, что делать с этой непередаваемой красотой вечернего моря и вечернего неба над ним.
Ася с апреля думает ехать в Коктебель, нам с С<ережей> придется из-за экзаменов оставаться здесь до первых чисел июля. Где вы обе, вернее каждая из вас, думаете быть летом? Лиля, Вы ненавидите планы и от таких вопросов делаете зловредное лицо, — поэтому я и спрашиваю.
Посылаю две карточки Али, — одну вам обеим, другую Пра. Это было месяц назад, с тех пор Аля выросла на сантиметр, а волосы — на два.
В среду будет готова ее новая шубка, вернее осеннее пальто из кудрявого желто-розового плюша с капором и муфтой. Я отчасти живу этой перспективой, — о, misère! {46}
За этот месяц Аля окончательно научилась ходить — почти не падает и почти бегает. Сейчас она простужена и не выходит. Недавно к ней поступила новая няня — 19-ти лет. высокая, худая, очень тихая и ласковая, кроме того, — «наклонная к штунде», к<а>к выразилась дама, дававшая о ней рекомендацию.
Уж не знаю, считать ли это плюсом, или минусом.
Аннету (Лиля, плачьте!) я рассчитала из-за ее постоянного отсутствия в детской и хождения в гости на 12 часов и больше, — последний раз на 16!
У Аси няни меняются с подавляющей быстротой: московская няня уехала из-за «наклонности к эпилепсии», другую муж-солдат снял с места под предлогом смерти матери, третью в настоящее время сбивает мать.
У Андрюши с кормилицами было 10 нянь (за 1 ½ г.) у Али за 1 г. 5 мес. — 9!
И сколько еще будет!
Лиля, Аля от внутренней подлости разучилась произносить Ваше имя, что с Вашей точки зрения делает ее глупее, чем 4 месяца назад. Вместо прежнего ясного и отчетливого: «Лиля» она говорит «Лля» или к<а>к-то еще хуже. Виновата в этом не я, — я часто напоминаю ей о Вас.
Лиля, громадное спасибо за чудную материю на переплет, — лучшую из всех моих. Свисток Андрюша принял восторженно.
— Дядя и тетя адски поглупели, — оба [425].
Он лепечет что-то непонятное, странно поблескивая своими стеклянными глазами. Сюжет его последней картины: ряд кипарисов на темно-синем небе, под кипарисами каменный старик, держащий в руках череп и две кости {47}. Рядом со стариком голова девушки, величиной с четырех таких стариков (одна голова!). Белокурые волосы, синие глаза и ярко-розовые щеки. На голове густой креп, а в руке вместо костей — букет из необычайно пронзительных цветов. Всё это называется: «Продавщица цветов на кладбище». А<лиса> Ф<едоровна> тоже глупа, несмотря на всю свою симпатичность. Напр<имер> она готова часами плакать из-за того, что дядя не съел — вернее не доел — огромной миски с разбухшим в теплой воде крыжовником.
Лиля, сочувствуйте!
Кроме того она невероятно-суетлива и вся дрожит… несмотря на всю свою симпатичность.
О П<етре> Н<иколаевиче> [426] уже не говорю: он окончательно пропах чесноком и записался.
Когда входишь с весенней улицы в его квартиру, сразу качаешься от этого оглушительного запаха чесноку и вечно-закрытых окон. Приходится вспоминать изречение какого-то француза: «Pourquoi l'air est-il bon à la campagne? — Parce que les paysans n'ouvrent pas les fenêtres» {48}.
— Но сама Феодосия очаровательна, и я никогда не пожалею, что осталась здесь на зиму.
Всего лучшего. Поцелуйте за меня Пра и передайте ей Алину карточку.
Какие новости в Москве? Кто у Вас бывает? Всё хочу знать.
До свидания.
Впервые — НИСП. стр. 170. Печ. по тексту первой публикации.
Феодосия, 28-го февраля 1914 г., пятница
Милая Лиля и Вера,
Вчера получила окружное свидетельство [427], м<ожет> б<ыть> оно зачтется Сереже, если кто-н<и>будь похлопочет. Но влиятельных лиц здесь очень мало и хлопочут они неохотно, — противно обращаться, тем более, что это всё незнакомые.
С<ережа> занимается с 7-ми часов утра до 12-ти ночи, — что-то невероятное. Очень худ и слаб, выглядит отвратительно. Шансы выдержать очень гадательны: директор [428], знавший папу и очень мило отнесшийся к С<ереже>, и инспектор — по всем отзывам грубый и властный — в контрах. Кроме того учителя, выбранные С<ережей>, никакого отношения к гимназии не имеют. Всё это не предвещает ничего хорошего, и во всем этом виноват П<етр> Н<иколаевич> [429], наобещавший Бог весть каких связей и удач. — Enfin! {49} —
У нас весенние бури. Ветер сшибает с ног и чуть ли не срывает крышу. Последние дни мы по утрам гуляем с Максом — Ася и я. Макс очень мил, приветлив и весел, без конца рассказывает разные истории, держа нас по 1 ½ часа у входных дверей. — «А вот я еще вспомнил»…
Але скоро 1 ½ года. Посылаю Пра ее карточку. Она говорит около 70-ти слов, почти верно и понимает почти все повелительные наклонения. Недавно водила ее к д<окто<ру. Сердце и легкие отличные, но есть малокровие. Д<окто>р прописал железо. Пока до свидания! Всего лучшего, пишите.
Впервые — Саакянц А. стр. 58. СС-6. стр. 104–105. Печ. по НИСП. стр. 172.
Феодосия, 7-го марта 1914 г., пятница
Милый, милый Василий Васильевич,
Сейчас во всем моем существе какое-то ликование, я сделалась доброй, всем говорю приятное, хочется не ходить, а бегать, не бегать, а лететь, — все из-за Вашего письма к Асе — чудного, настоящего — «как надо!».
Сейчас мы с Асей шли по главной улице Феодосии — Итальянской — и возмущались, почему Вы не с нами. Было бы так просто и так чудно идти втроем и говорить, говорить без конца.
Слушайте, как странно: это мои первые, самые первые слова Вам, Вы еще ничего не знаете обо мне, но верьте всему! Клянусь, что каждое мое слово — правда, самая точная.
Я ничего не читала из Ваших книг, кроме «Уединенного», но смело скажу, что Вы — гениальны. Вы все понимаете и все поймете, и так радостно Вам это говорить, идти к Вам навстречу, быть щедрой, ничего не объяснять, не скрывать, не бояться.
Ах, как я Вас люблю и как дрожу от восторга, думая о нашей первой встрече в жизни — может быть неловкой, может быть нелепой, но настоящей. Какое счастье, что Вы не родились 20-тью годами раньше, а я — не 20-тью позже!
Послушайте, Вы сказали о Марии Башкирцевой то, чего не сказал никто [430]. А Марию Башкирцеву я люблю безумно, с безумной болью. Я целые два года жила тоской о ней. Она для меня так же жива, как я сама.
О чем Вам писать. Хочется все сказать сразу. Ведь мы не виделись 21 год — мой возраст. А я помню себя с двух!
Посылаю Вам книжку моих любимых стихов из двух моих первых книг: «Вечернего альбома» (1910 г., 18 лет) и «Волшебного фонаря» (1911 г.) [431]. Не знаю, любите ли Вы стихи? Если нет — читайте только содержание.
С 1911 г. я ничего не печатала нового. Осенью думаю издать книгу стихов о Марии Башкирцевой и другую, со стихами двух последних лет [432].
Да, о себе: я замужем, у меня дочка 1 ½ года — Ариадна (Аля), моему мужу 20 лет. Он необычайно и благородно красив, он прекрасен внешне и внутренно. Прадед его с отцовской стороны был раввином, дед с материнской — великолепным гвардейцем Николая I [433].
В Сереже соединены — блестяще соединены — две крови: еврейская и русская. Он блестяще одарен, умен, благороден. Душой, манерами, лицом — весь в мать. А мать его была красавицей и героиней.
Мать его урожденная Дурново [434].
Сережу я люблю бесконечно и навеки. Дочку свою обожаю.
Пишу Вам все это в ответ на Ваши слова Асе о замужестве.
Теперь скажу Вам, кто мы: Вы знали нашего отца. Это — Иван Владимирович Цветаев, после смерти которого Вы написали статью в «Новом времени» [435].
Еще лишнее звено между нами. Как радостно!
Сейчас вечер. Целый день я думала о Вас. Какое счастье!
Слушайте, я хочу сказать Вам одну вещь, для Вас, наверное, ужасную: я совсем не верю в существование Бога и загробной жизни.
Отсюда — безнадежность, ужас старости и смерти. Полная неспособность природы — молиться и покоряться. Безумная любовь к жизни, судорожная, лихорадочная жадность жить.
Все, что я сказала — правда.
Может быть, Вы меня из-за этого оттолкнете. Но ведь я не виновата. Если Бог есть — Он ведь создал меня такой! И если есть загробная жизнь, я в ней, конечно, буду счастливой.
Наказание — за что? Я ничего не делаю нарочно.
Посылаю Вам несколько своих последних стихотворений [436]. И очень хочу, чтобы Вы мне о них написали, — просто как человек. Но заранее уверена, что они Вам близки.
Вообще: я ненавижу литераторов, для меня каждый поэт-умерший или живой — действующее лицо в моей жизни. Я не делаю никакой разницы между книгой и человеком, закатом и картиной. — Всё, что люблю, люблю одной любовью.
<Далее приведены стихотворения.>
Милый Василий Васильевич, я не хочу, чтобы наша встреча была мимолетной. Пусть она будет на всю жизнь! Чем больше знаешь, тем больше любишь. Потом еще одно: если Вы мне напишете, не старайтесь сделать меня христианкой.
Я сейчас живу совсем другим.
Пусть это Вас не огорчает, а главное, не примите это за «свободомыслие». Если бы Вы поговорили со мной в течение пяти минут, мне не пришлось бы Вас просить об этом.
Кончаю мое письмо самым нежным, самым искренним приветом, пожеланием здоровья Вашей жене и Вам. Напишите мне о Вашей семье: сколько у Вас детей, какие они, сколько им лет?
Всего лучшего.
Адрес: Феодосия, Анненская ул<ица>, дача Редлих
Марине Ивановне Эфрон.
P.S. С осени опять буду в Москве.
_____
Хочется сказать Вам еще несколько слов о Сереже. Он очень болезненный, 16-ти лет у него начался туберкулез. Теперь процесс у него остановился, но общее состояние здоровья намного ниже среднего. Если бы Вы знали, какой это пламенный, великодушный, глубокий юноша! Я постоянно дрожу над ним. От малейшего волнения у него повышается t°, он весь — лихорадочная жажда всего. Встретились мы с ним, когда ему было 17, мне 18 лет. За три — или почти три — года совместной жизни — ни одной тени сомнения друг в друге. Наш брак до того не похож на обычный брак, что я совсем не чувствую себя замужем и совсем не переменилась, — люблю все то же и живу все так же, как в 17 лет.
Мы никогда не расстаемся. Наша встреча — чудо. Пишу Вам все это, чтобы Вы не думали о нем, как о чужом. Он — мой самый родной на всю жизнь. Я никогда бы не могла любить кого-нибудь другого, у меня слишком много тоски и протеста. Только при нем я могу жить так, как живу — совершенно свободная.
Никто — почти никто! — из моих друзей не понимает моего выбора. Выбора! Господи, точно я выбирала!
Ну, кончаю. Когда Вы увидите Асю, Сережу и меня — очень непохожих! — Вы все поймете.
И эта встреча будет!
— Бесконечное спасибо Вам за Все!
Впервые — НП. стр. 22–26, с неточностями. В Соч. 88. 2 воспроизведено по копиям с оригинала. СС-6. стр. 119–121. Печ. по СС-6.
Феодосия, 9-го марта 1914 г., воскресенье
Милая Вера,
Подлая Вы и подлая Лиля ничего не отвечают мне на мои письма. Пра недавно писала, что Вы на лето уезжаете играть — надолго ли? куда? какие роли? Неужели т<а>к и не попадете в Коктебель? Ни Вас, ни Лили и присутствие Толстого [437] — довольно неуютная перспектива! Уже ½ года, к<а>к мы не видались и еще ½ года, пока у видимся. Пра пишет, что Вы хороши, к<а>к юный тополь. Оставайтесь такой до нашего свидания!
Аля очень выросла, очень похорошела. Теперь бегает не только по комнатам, но и по улицам — Боже, что я пишу! — по саду. Длина ее 82 см., вес — около 30-ти ф<унтов>. Но с виду она худа. Лицо страшно изменчивое, страшно трудно снимать. Понимает она очень много, говорит больше 100 слов. Весела, ласкова, очень сосредоточенна, к игрушкам до странности равнодушна. Любит, когда ей поют в ухо, — подставляет то одно, то другое. Д<окто>р нашел ее малокровной, прописал железо. Легкие и сердце прекрасны. Сейчас ей непрерывно шьются новые вещи: сшиты осеннее плюшевое пальто, капор и муфта; летнее пальто, белое, скоро будут готовы летние платьица — все белые.
Андрюша хорошо бегает, лазит лучше Али, вообще физически проворней. Он ужасно похож на Асю.
Ася думает ехать в Коктебель в конце апреля, мы с С<ережей> — увы! — только в июне.
С<ережа> чувствует себя довольно скверно, — слишком устает. Директор [438], у к<оторо>го я была, принял меня необычайно радушно и некоторыми чертами напомнил мне папу. Всего лучшего, напишите хотя бы открытку!
Впервые — НИСП. стр. 173–174. Печ. по тексту первой публикации.
Феодосия, 18-го марта 1914 г., среда
Милая Лиля,
Пишу Вам в постели, в к<отор>ой нахожусь день и ночь уже 8 дней, воспаление ноги и сильный жар.
За это время к<а>к раз началась весна: вся Феодосия в цвету, всё зелено.
Сейчас С<ережа> ушел на урок. Аля бегает по комнатам, неся в руках то огромный ярко-синий мяч, то Майину [439] куклу о двух головах, то почти взрослого Кусаку [440], то довольно солидного осла (успокойтесь — не живого!)
Аля сейчас говорит около 150 слов, причем такие длинные, к<а>к гадюка, Марина, картинка <…> [441]
«Р» она произносит с великолепным раскатом, как три «р» за раз, и почти все свои 150 слов говорит правильно.
Кота она зовет: кот, Куси́ка, кися, ко́тенька, кисенька — прежнее «ко» забыто. Меня: мама, мамочка, иногда — Марина. Сережу боится, к<а>к огня. Стоит ему ночью, услышав ее плач, стукнуть в стену, к<а>к она мгновенно закрывает глаза, не смея пошевелиться. Вы ее не видели уже около ½ года. Вчера мать Лени Цирес [442] говорила, что Вы не поедете в К<окте>бель. <…> [443] Неужели правда? К<а>к жаль! Значит, Вы увидите Алю уже двух лет. Она необычайно ласкова к своим: всё время целуется. Всех мужчин самостоятельно зовет «дядя», — а Макса — «Мак», или «Макс». К чужим не идет, почтительно обходя их стулья.
Посылаю Вам ее карточку 1 ½ года, снятую ровно 5-го марта. Скоро пришлю другую, где они сняты с Андрюшей [444].
— Сережа то уверен, что выдержит, то в отчаянии [445]. Занимается чрезвычайно много, нигде не бывает.
П<етр> Н<иколаевич> [446] переезжает на другую квартиру и надеется распродать некоторые свои вещи — похуже — за небывалые цены.
<…> очень редко. Он страшно жалок и сильнее, чем когда-либо увлечен своим писательством. Бываем у Александры Михайловны [447] и в прекрасных с ней отношениях. В прекрасных же отношениях с домом Лампси, где нам нравятся все — взрослые и дети. Лидия Антоновна [448] очаровательна. Пока всего лучшего. Пишите мне. Куда едете летом? С<ережа> после экзамена думает поехать недели на две к Нюте. Крепко Вас целую.
<На верхнем поле:>
P.S. Дядя и тетя [449] стали кормить нас гнусными обедами и позорными ужинами.
Впервые — полностью НИСП. стр. 174–175. СС-6. стр. 86–87. Печ. по тексту полной публикации.
Феодосия, 8-го апреля 1914 г., 3-й день Пасхи
Милый Василий Васильевич,
Сейчас так радостно, такое солнце, такой холодный ветер. Я бежала по широкой дороге сада, мимо тоненьких акаций, ветер трепал мои короткие волосы, я чувствовала себя такой легкой, такой свободной.
Сев за стол, я сразу взялась за ручку и вот еще не знаю, о чем буду писать.
— Сейчас подошла Аля в своем светло-желтом — белокуром — кудрявом пальто и, подняв на меня свои огромные ярко-голубые глаза, сказала: «До свидания», потом задумавшись, с ангельской улыбкой добавила: «и́ — а́» (крик осла).
— Пишу Вам о папе. Он нас очень любил, считал нас «талантливыми, способными, развитыми», но ужасался нашей лени, самостоятельности, дерзости, любви к тому, что он называл «эксцентричностью» (я, любя 16-ти лет Наполеона, вставила его портрет в киот — много было такого!). Асе было 8, мне 10 лет, когда мы уехали за границу, — у мамы открылся туберкулез легких. За границей мы прожили безвыездно 3 года, — мама, Ася и я. Первый год все вместе в Nervi, потом папа уехал в Россию, мы с Асей — в Лозанну в пансион, мама осталась на второй год в Nervi. После Лозанны мы — мама, Ася и я — переехали в Шварцвальд. Лето провели с папой. Следующую зиму мы с Асей были в немецком пансионе во Фрейбурге, мама жила недалеко от нас. В феврале у нее возобновился туберкулезный процесс (совершенно окончившийся в Nervi), и она уехала в одну шварцвальдскую санаторию [450].
Зима 1905-06 г. прошла в Ялте. Это была мамина последняя зима. В марте у нее началось кровохаркание, вообще болезнь, раньше почти незаметная, пошла с жестокой быстротой. — «Хочу домой, хочу умереть в Трехпрудном!» (Переулок, где был наш дом.)
Мама умерла 5-го июля 1906 г. в Тарусе Калужской губ<ернии>, где мы все детство жили по летам. Смерть она свою предвидела ясно. — «Теперь начинается агония».
За день до смерти она говорила нам с Асей: «И подумать, что какие угодно дураки вас увидят взрослыми, а я…» И потом: «Мне жаль только музыки и солнца!» 3 дня перед смертью она ужасно мучилась, не спала ни минуты.
— «Мама, тебе поспать бы»…
— «Высплюсь — в гробу!»
Мама была единственной дочерью. Мать ее, из польского княжеского рода, умерла 26-ти лет. Дедушка всю свою жизнь посвятил маме, оставшейся после матери крошечным ребенком. Мамина жизнь шла между дедушкой и швейцаркой-гувернанткой, — замкнутая, фантастическая, болезненная, недетская, книжная жизнь. 7-ми лет она знала всемирную историю и мифологию, бредила героями, великолепно играла на рояле.
Знакомых детей почти не было, кроме девочки, взятой в дом, вместо сестры маме. Но эта девочка была безличной, и мама, очень любя ее, все же была одна. Своего отца — Александра Даниловича Мейн — она боготворила всю жизнь. И он обожал маму. После смерти жены — ни одной связи, ни одной встречи, чтобы мама не могла опускать перед ним глаз, когда вырастет и узнает.
Мамина юность, как детство, была одинокой, болезненной, мятежной, глубоко-скрытой. Герои: Валленштейн, Поссарт, Людовик Баварский [451]. Поездка в лунную ночь по озеру, где он погиб [452]. С ее руки скользит кольцо — вода принимает его — обручение с умершим королем. Когда Рубинштейн [453] пожал ей руку, она два дня не снимала перчатки. Поэты: Heine, Goethe, Schiller, Shakespeare. — Больше иностранных книг, чем русских. Отвращение — чисто-девическое — к Zola и Мопассану, вообще к французским романистам, таким далеким.
Весь дух воспитания — германский. Упоение музыкой, громадный талант (такой игры на рояле и на гитаре я уже не услышу!), способность к языкам, блестящая память, великолепный слог, стихи на русском и немецком языках, занятия живописью.
Гордость, часто принимаемая за сухость, стыдливость, сдержанность, неласковость (внешняя), безумие в музыке, тоска.
12-ти лет она встретила юношу его звали Сережей Э. (фамилии я не знаю, инициалы — моего Сережи!). Ему было года 22. Они вместе катались верхом в лунные ночи. 16-ти лет она поняла и он понял, что любят друг друга. Но он был женат. Развод дедушка считал грехом. — «Ты и дети, если они будут, — останетесь мне близки. Он для меня не существует». — Мама слишком любила дедушку и не согласилась выходить замуж на таких условиях. Сережа Э. уехал куда-то далеко. 6 лет мама жила тоской о нем. Поклон издали в концерте, два письма, — всё! — за целых 6 лет. Тетя (швейцарская гувернантка, с которой дедушка не был в связи!) обожала маму, но ничего не могла сделать.
Дедушка все замолчал.
22-х лет мама вышла замуж за папу, с прямой целью заместить мать его осиротевшим детям — Валерии 8-ми лет и Андрею — 1 года. Папе тогда было 44 года.
Папу она бесконечно любила, но 2 первых года ужасно мучилась его неугасшей любовью к В.Д. Иловайской.
— «Мы венчались у гроба», — пишет мама в своем дневнике. Много мучилась она и с Валерией, стараясь приручить эту совершенно чужую ей по духу, обожавшую свою покойную мать и резко отталкивавшую «мачеху» 8-летнюю девочку. — Много было горя! Мама и папа были люди совершенно непохожие. У каждого своя рана в сердце. У мамы музыка, стихи, тоска, у папы — наука. Жизни шли рядом, не сливаясь. Но они очень любили друг друга. Мама умерла 37-ми лет, неудовлетворенная, непримиренная, не позвав священника, хотя явно ничего не отрицала и даже любила обряды.
Ее измученная душа живет в нас, — только мы открываем то, что она скрывала. Ее мятеж, ее безумие, ее жажда дошли в нас до крика.
— Папа нас очень любил. Нам было 12 и 14 лет, когда умерла мама. С 14-ти до 16-ти лет я бредила революцией, 16-ти лет безумно полюбила Наполеона I и Наполеона II, целый год жила без людей, одна в своей маленькой комнатке, в своем огромном мире.
Но об этом периоде пусть Вам напишет Ася.
Напишу Вам о папе.
Он умер 30-го августа 1913 г., от старческой болезни сердца, появившейся в последние годы [454]. Самый последний год он чувствовал нашу любовь, раньше очень страдал от нас, совсем не зная, что с нами делать. Когда мы вышли замуж, он очень за нас беспокоился. Ни Сережи, ни Бориса [455] он не знал. Сережу он потом полюбил, поверив в его желание высшего образования, — это для него было главное.
Как людей он не знал ни С<ережи), ни Б<ориса>, совсем не знал, кто те, кого мы любим.
Алю и Андрюшу [456] он очень любил, очень им радовался и, как потом мы узнали, всем о них рассказывал. Но он видел их совсем маленькими, до года. Это ужасно жаль!
Как странно! Я Вам это расскажу.
Я приехала в Москву числа 15-го августа, сдавать дом (наш дом с Сережей).
Папа был в имении около Клина, где все лето прожил в прекрасных условиях.
Числа 22-го мы с ним увидались в Трехпрудном, 23-го поехали вместе к Мюру [457] — он хотел мне что-нибудь подарить. Я выбрала лохматый плюшевый плэд — с одной стороны коричневый, с другой золотой. Папа был необычайно мил и ласков.
Когда мы проходили по Театральной площади, сверкавшей цветами, он вдруг остановился и, показав рукой на группу мальв, редко-грустно сказал: «А помнишь, у нас на даче были мальвы?»
У меня сжалось сердце. Я хотела проводить его на вокзал, но он не согласился: «Зачем? Зачем? Я еще должен в Музей».
— «Господи, а вдруг это в последний раз?» — подумала я и, чтобы не поверить себе, назначила день — 29-ое — когда мы с Асей к нему приедем на дачу.
Господи, у меня сердце сжимается! — 27-го ночью его привезли с дачи почти умирающего. Доктор говорил, что 75 % людей умерло бы во время переезда. Я не узнала его, войдя: белое-белое осунувшееся лицо. Он встретил меня очень ласково, вообще все время был ласков и кроток, расспрашивал меня о доме, задыхающимся голосом продиктовал письмо к одному его <знакомому> любимому молодому сослуживцу [458]. Вообще он всё время говорил, хотя не должен был говорить ни слова. Говорил о Сереже, о его занятиях, о его здоровье, об Але, об Андрюше — «хочу заработать им по 10 тысяч», — о болезни своей говорил, что «доктора раздули», и строил планы о будущих лекциях. Что-то сказал о Музее, — Ася переспросила — «Да, Румянцевский музей, откуда меня прогнали!» [459].
Он прожил 2 ½ суток. Все время говорил о самых обыкновенных вещах, умолял нас идти спать, не утомлять себя, расспрашивал о погоде. Я что-то рассказывала о феодальном замке.
— «Теперь прошел век феодальных замков, — настал век людей труда!»
За день — меньше! — до смерти он спросил меня: «А как… твой… этот… плэд?» Господи!
Последний день он был почти без памяти. Умер он в 1 ¾ ч<аса> дня. Мы с Андреем были в его комнате. Он ужасно задыхался, дыхание пропадало ровно на 1/3 минуты каждую минуту Дышал отрывисто и странно-громко: «Ах! Ах!»
С первого момента до последнего ни разу не заговорил о возможности смерти. Умер без священника. Поэтому мы думаем, что он действительно не видел, что умирает, — он был религиозен. — Нет, это тайна. Теперь уже никогда не узнаем, чувствовал он смерть, или нет.
Его кончина для меня совершенно поразительна: тихий героизм, — такой скромный!
Господи, мне плакать хочется!
Мы все: Валерия, Андрей, Ася и я были с ним в последние дни каким-то чудом: В<алерия> случайно приехала из-за границы, я случайно из Коктебеля (сдавать дом), Ася случайно из Воронежской губернии, Андрей случайно с охоты.
У папы в гробу было прекрасное светлое лицо.
За несколько дней до его болезни разбились: 1) стеклянный шкаф 2) его фонарь, всегда — уже 30 лет! — висевший у него в кабинете 3) две лампы 4) стакан. Это был какой-то непрерывный звон и грохот стекла.
Я все еще, не веря, утешала себя, что это «к счастью». Это — до его болезни.
— Ну, кончаю. Любите Асю и меня, мы Вас нежно, нежно любим. Кто-то мне говорил, что Вы любите ставить «неприличные вопросы». Не ставьте, придется резко отвечать, будет оскорбление, всем будет больно.
Я прочла Ваши «Люди лунного света» [460], это мне чуждо, это мне враждебно, но в «Уединенном» Вы другой, милый, родной, совсем наш. Будьте с нами таким и не ставьте «вопросов», на какие нельзя отвечать. — Зачем? Пусть на них отвечают другие! —
«Опавшие листья» [461] купили обе. Как хорошо, что фотографии!
И карточки свои пришлем.
_____
Милый, милый Василий Васильевич, сейчас закат. Еле различаю, что пишу. На окне большой букет диких тюльпанов. В соседней комнате укладывают Алю.
В открытую форточку врывается ветер и шевелит волосы на лбу. Я одна дома. Скоро придет Сережа. — Мы купили «Опавшие листья», а, когда увидимся, Вы нам надпишете.
Слушайте, не огорчайтесь, что мы из всех Ваших книг знаем только «Уединенное», — разве мы публика? Ася например до сих пор не читала Дон-Кихота, а я только этим летом прочла «Героя нашего времени», хотя и писала о нем сочинения в гимназии.
Умилительная вещь: директор здешней мужской гимназии Вас страшно любит, — его настольная книга — Ваш разбор Великого Инквизитора [462]. Даже в таком далеком уголке, как Феодосия, Вас знают многие, — это я наверное говорю.
Начала читать Вашу книгу об Италии [463] — прекрасно.
Вообще: Вы можете написать отвратительно (Ваши «Люди лунного света»), но никогда — бездарно.
Вы поразительно-умны. Вы гениально-умны и гениально-чутки. Например Ваше «не сердитесь» с тире. Господи, у нас с Асей слезы навернулись на глаза, когда мы увидали эти тире.
— «Марина, он сам их ставил!»
Только над такими вещами я могу плакать.
— Ах, смешно! Недавно кто-то показывает мне два лица в журнале, закрыв подписи. — «Кто это? Каков его характер, кем он должен быть?»
— «Директор гимназии, — во всяком случае педагог… Это человек сухой, хитрый…»
Рука, закрывавшая подпись, отдергивается.
Все вокруг смеются.
Я читаю: «Василий Васильевич Розанов!»
Вокруг — неудержимый смех.
— Пришлите нам свои фотографии, — непременно! — непременно с надписями и непременно две.
Ведь их нетрудно «закупоривать» — (ах, сочувствую, ужасно отсылать книги! Какой-то кошмар!).
Ну, надо кончать. Всего, всего лучшего. Крепко жму Вам обе руки. Будете ли в Москве зимой? Ася осенью думает ехать в Париж на целую зиму, а может быть на целый год. Мы с Сережей будем в Москве. Пишите!
P.S. Мне вдруг пришло в голову, как нелепо было бы послать Вам на Пасху визитную карточку с поздравлением!
Впервые — НП. стр. 26–34, с неточностями. Отрывок из письма публиковался ранее в журнале «Новый мир» (1969). № 4. стр. 186–189). Полностью — в Соч 88, 2. СС-6. стр. 121–127. Печ. по тексту СС-6.
Феодосия, 18-го апреля 1914 г., пятница
Милый Василий Васильевич.
5-го мая у Сережи начинаются экзамены на аттестат зрелости. Он занимается по 17-ти часов вдень, истощен и худ до крайности. Подготовлен он приблизительно хорошо, но к экстернам относятся с адской строгостью. Если он провалится, его осенью могут взять в солдаты, несмотря на затронутое легкое, болезнь сердца и узкую грудь. Тогда он погиб.
Директор здешней гимназии на Вас молится, он сам показывал мне Вашего «Великого Инквизитора» [464], испещренного заметками: «Поразительно», «Гениально» и т.д. Мы больше часу проговорили, я дала ему «Уединенное», в тот же вечер он должен был читать в каком-то собрании реферат о Вашем творчестве. Так слушайте: тотчас же по получении моего письма пошлите ему 1) «Опавшие листья» с милой надписью [465], 2) письмо, в котором Вы напишете о Сережиных экзаменах, о Вашем знакомстве с папой и — если хотите о нас. Письмо должно быть ласковым, милым, «тронутым» его любовью к Вашим книгам, — ни за что не официальным. Напишите о Сережиной болезни (у директора уже есть свидетельства из нескольких санаторий), о его желании поступить в университет, вообще расхвалите.
О возможности для Сережи воинской повинности не пишите ничего.
Директор с ума сойдет от восторга, получив письмо и книгу. Вы для него — Бог.
Судьба Сережиных экзаменов — его жизни — моей жизни — почти в Ваших руках.
С<ереже> я ничего не говорю об этом письме, — не потому что не уверена в Вас — напротив, совершенно уверена!
Но он в иных случаях мнителен и сейчас особенно — из-за этих чертовских занятий.
Папа еще перед смертью — за день! — говорил о Сережиных занятиях, здоровье, планах, говорил очень заботливо и нежно — и обещал весной написать директору.
Обращаюсь к Вам, как к папе.
Всего лучшего, с безумным нетерпением жду ответа и заранее ликую.
Имя Сережи: Сергей Яковлевич Эфрон.
Имя д<иректо>ра: Сергей Иванович Бельцман.
Ради Бога, не перепутайте!
Мой адрес: Анненская ул<ица>, дача Редлих.
Адрес д<иректо>ра:
Феодосия, Директору Мужской Гимназии
Сергею Ивановичу Бельцман.
P.S. Директор сам знал папу и очень трогательно о нем говорил. Я просидела у него часа 3, ела апельсины, говорила об «Уединенном» и пересмотрела всех кукол его трехлетней дочери — счетом 60. Это все искренно и с удовольствием. Он ужасно милый.
Впервые — НП. стр. 35–36, с неточностями. СС-6. стр. 127–128. Печ. по СС-6 (по копии, сверенной с оригиналом).
Феодосия, 21-го апреля 1914 г., понедельник
Милые Лиля и Вера,
Не могу удержаться написать Вам об Але — до того она очаровательна и необыкновенна. Сейчас она повторяет почти все слова и говорит фразу, вроде: «Аля поет», «мама кушает», «мням-ням-будет?», «кот кусается», «вот она!», — «няня скорей!» — «буба дать» (дай бублик), «Барбос, пошел, гадкий!» — «Кайяд боится!» (Шоколад боится, Шоколад — коктебельская собака, приведенная сюда на жительство Максом). Вообще она говорит весь день, с каждым днем больше.
Всё время целуется, обхватив за шею, играет со мной следующим обр<азом>: повалив меня, начинает петь: «баю-бай, бай-бай!», постукивая по мне куда попало.
Я делаю вид, что сплю, и вдруг с рычанием на нее накидываюсь. Начинается восторженный визг.
С<ережу> она зовет то папой, то Лёвой, научилась у него представлять мартыху: т<а>к же вытягивает лицо и закругляет рот в форме «о».
Идеально-благоразумна: ничего не трогает, кроме своих игрушек и вещей. Часто, входя в комнату, застаешь ее совсем одну, взобравшуюся на постель, или сидящую на своем стульчике. Никогда ничего не рвет — даже бумаги, все ее игрушки в целости.
Голосок у нее низкий, необыкновенно-нежный. Плачет она редко, — почти всегда от страха. Боится до дрожи новых игрушек, стука в дверь, свистка парохода, сильного ветра.
Сегодня напр<имер> ужасно плакала от страха перед зонтиком и т<а>к и не захотела взять его в руки. Вчера у нас был Андрюша. Аля не отходила от него ни на шаг, — но почему? Стоило ему только протянуть руку к какой-н<и>б<удь> вещи (а он трогает, рвет и ломает решительно всё) к<а>к Аля с криком: — «Адюся! Изя!» (нельзя) изо всех сил толкала и тянула его в другую сторону. Она гораздо выше его и с виду старше по крайней мере на полгода. У нее масса новых — летних и зимних — платьев, сшитых у портнихи и отлично сидящих. Новое летнее пальто из коричневого шелкового полотна, с золотыми пуговицами. Все ей идет. Она хорошо бегает вниз и вверх по горке и ужасно радуется, когда говоришь «Идем гулять!» Тотчас же бежит в детскую и, указывая на вешалку, восклицает: «Пато! Сапка!»
На дворе ее окружают собаки, лижут, толкают, иной раз валят на землю.
«Барбос, пасёл!» «Кайяд, пасёл!»
Посылаю Вере карточку Али и Андрюши, снятую 1 ½ месяца назад.
С<ережа> занимается с 6-ти утра до двух ночи, — какое-то безумие. Но с виду не очень плох. Выдержать очень трудно, в этом году какие-то новые правила, вмешивается округ, — вообще — гадость!
Экзамены начинаются 5-го мая, — день нашей встречи три года назад.
У нас цветет сирень, деревья зелены, трава густая и высокая. В саду чудесно.
Ася 1-го уезжает в Андрюшей в Коктебель.
Пока всего лучшего, жду письма. Где Вы обе будете летом и кончила ли Лиля экз<амены>? [466]
P.S. Аля считает до десяти — самостоятельно.
Впервые — НИСП. стр. 175–176. Печ. по тексту первой публикации.
Феодосия, 22 мая 1914 г., четверг
Милая Вера,
Только что отправила Вам Сережину телеграмму. Он выдержал все письменные экз<амены> — 4 яз<ыка> и 3 матем<атики>. Очевидно, выдержал, т<а>к к<а>к директор на вопрос Лидии Антоновны [467], к<а>к он держит, сказал: «хорошо».
Числа 20-го июня, или 25-го он будет в Москве. Очень хочет повидаться с Петей [468]. Где он сейчас, был ли у него Манухин [469], возможно ли излечение рентгеновскими лучами? К<а>к его самочувствие — внутреннее? Безумно жаль его!
Если ему это может быть приятным, передайте, что Ахромович [470] в письме ко мне восклицает о нем: «Какой это очаровательный человек!»
Мы с Алей уезжаем 1-го в Коктебель и пробудем там всё лето. Д<окто>ра очень советуют для Али морской воздух и солнце.
Сережа по приезде в Москву пойдет к Титову [471]. У него плохо с сердцем, вообще он истощен, но не т<а>к плох, к<а>к мог бы быть из-за экзаменов. Обещал мне беспрекословно исполнить совет Титова, или др<угого> специалиста, — ехать именно туда, куда его пошлют, и на столько времени, сколько окажется нужным.
Д<окто>р, смотревший его, сказал, что на военную службу его ни за что не возьмут из-за сердца, но что затронутая верхушка его вполне излечима.
Об Але: она выросла до неузнаваемости и хороша, к<а>к ангел. Лицо удлинилось и похудело, волосы почти везде русые, только с боков еще несколько прежних белых прядей.
Говорит она наизусть коротенькие стихи и сама составляет фразу. Напр<имер> сегодня она сказала: «Кусака будет мыть ручки». Видя, что идет дождь, она возмущенно воскликнула: «Дождь пи сделал!» (т.е. за маленькое). О себе она говорит частью в первом, частью в третьем лице.
Напр<имер>: «Хочу купаться», «Пойду сама», но вдруг такие неожиданности: «Дай, пожалуйста, купаться».
Когда что-н<и>б<удь> просит, всегда прибавляет «пожалуйста». — «Дай, пож<алуйста>, розочку», или бублик, или кубики. Любит смотреть картинки и рассказывать их содержание. Характер идеальный: ни слез, ни капризов. Меня любит больше всех. Я с ней почти целый день, гуляем, заводим шарманку, смотрим картинки.
Няня у нее слегка вроде Груши: молодая (16 л<ет>), веселая и легкомысленная, но сейчас это не опасно, т<а>к к<а>к Аля с ней находится сравнительно мало. У Али целый гардероб, масса платьев, три — даже четыре! — шляпы. 2 летних пальто, два осенних. Для Коктебеля — цветные носочки и сандалии.
О себе напишу в др<угом> письме. Я, между прочим, подстригла сзади и с боков волосы и выгляжу — по Пра много моложе, по Максу — взрослой женщиной.
Всего лучшего, милая Вера, крепко целую Вас. Передайте мой нежный привет Пете и напишите о нем. На какие деньги он лечится и хватает ли?
Напишите мне до 1-го сюда, после 1-го — в Коктебель. Уезжаю так рано из-за неприятности с Рогозинским [472].
<Приписка С.Я. Эфрона:>
Целую тебя и Петю — буду в Москве через четыре недели. Манухин делает чудеса — так хочется, чтобы Петя попробовал Рентгеновских лучей.
Выехал бы сейчас в Москву, да не могу из-за экзаменов. Как только кончу — приеду.
Передай П<ете> самые нежные слова. Не пропустите время для операции, часто только она может помочь. Прости, Верочка, что не приезжаю.
Куда писать? Пиши почаще о П<ете>. Где Лиля?
Впервые — НИСП. стр. 176–178. Печ. по тексту первой публикации.
Коктебель, 6 июня 1914 е., пятница
Милая Вера,
Пишу Вам на авось к Фельдштейнам [473]. Взяли ли Вы мое письмо до востребования?
Скоро будет неделя, к<а>к я здесь. Природа та же — бесконечно хорошая и одинокая, — людей почти нет, хотя полны все дачи, — настроение отвратительное. Милы: Пра, Майя, Ася, Андрюша, Аля. Равнодушны и почти невидимы: Богаевский [474], Кандауров [475], Оболенская [476], Радецкий [477] на днях приехал — очень помолодел и похорошел, весел, мил, но далек.
Есть молодая пара: милый, беззаботный 20-тилетний муж, — безобидный, слегка поверхностный [478] и 19-тилетняя жена [479], — хорошенькая, вульгарная, с колоссальным апломбом, считающая Сарру Бернар «подлой бабой», Marie Башкирцеву [480] — «тщеславной девчонкой», юношескую вещь Hugo «Han d'Island» [481] — бульварным романом и, наконец, нежность — чем-то средним. Старается иметь детский вид и голос. «Котлета» произносит «кОтлЭта». Презирает учение Льва Толстого и русское простонародье. — Хуже и резче Копы [482] и карикатурнее первой Инны [483] (лето 1911 г.!) и в тысячу тысяч раз. Куда хуже С.И. Толстой!!! [484] Пра от нее в детском восторге, Макс весьма почтителен, Майя детски верит в ее искренность. Пра и Майя — дети, Макс — мужчина. Этим всё объясняется.
Молодой человек — австриец по происхождению, готовится к режиссуре, пишет сказки, прелестно (до слез!) поет Игоря Северянина, подражая ему, но сам неглубок, хотя одарен. Вот и все люди. Много других, незнакомых. Макс очень раздражителен и груб, ни с кем почти не говорит. Я с приезда ни разу не была у него в мастерской. Даже странно об этом думать. С Пра у него плохие, резкие отношения и ей, по ее словам, все равно, уедет ли он в Базель, или здесь останется.
Мы с Асей живем очень отдельно, обедаем в комнатах, видимся с другими, кроме Пра и Майи, только за чаем, ½ часа три раза в день. И то всё время споры, переходящие в ссоры, к<отор>ые, в свою очередь, возрастают до скандалов. Таков дух этого лета. Алюшка бледна и худа, но здорова, бегает босиком по песку, с людьми очень сдержана, любит только меня. Все, видавшие ее прошлым летом, удивляются ее росту, худобе и речи.
Андрюша на вид здоровее ее, хотя здоровьем нежней, — лучше бегает, проворней лазит, ко всем идет, у всех просит «сухалика». Гладит Макса по голове и засыпает с неизменной — непонятной — фразой: «Махс, китоли цяс?» Вообще это ребенок живой, веселый, добрый, капризный, — очень нежный, но почти ко всем. Меня он зовет то «Селёзецька», то «Милина», то «Малина», то «Ася». Асю обожает: целует, обнимает, силится поднять, зовет, целует ее карточку и всем дает целовать (это еще до ее приезда).
Аля решительно всех поражает своей взрослостью, строгостью, неулыбчивостью. К Андрюше она прохладна, Пра боится. Слушается только меня, — без меня ни за что ни с кем не поздоровается.
Меня убивают Пра и мать Оболенской [485], вздыхающие над Алиной худобой и умоляющие меня раскармливать ее. Вчера я попробовала, и кончилось бледностью, вялостью и, наконец, Фридрихом [486], — «Давайте ей конфет, шоколада, сахара!..» — Точно ей пять лет! Вчера ей исполнилось 1 г<од> 9 мес<яцев>.
Няня у нее веселая, хорошенькая, вполне надежная, но я за ней всё время гляжу. К тому <же> Аля — воплощенное благоразумие: боится всего, что не корова, лошадь, собака и кот, — даже Божьей коровки. В море не лезет, — наоборот, при виде его торопливо шепчет: «Пи идем», — только от нежелания и страха. — Странный эффект! Аля душой и телом — маленький грустный ангел. Только со мной Аля весела и то к<а>к-то странно, солидно. Только меня целует сама, только меня боится. Когда что-н<и>б<удь> натворит — бросит ли куклу на пол, или даром попросится, сама идет в угол и плачет, без малейшего моего слова, и не выйдет оттуда, пока не скажешь: «Ну, иди!» Страшно любит пение: всё бросает, даже сухарик, и слушает, раскрыв огромные глаза. Когда кончишь: — «Еще, паята!» (пожалуйста). Сама петь стесняется, т<а>к же, к<а>к смеяться, — насильно сжимает губы. Больше всех игрушек любит мои кольца и браслеты, любит душиться. Это всё может показаться тенденциозным, но все это — правда.
Сережа 5-го выдержал историю — пишет, что «позорно» — и то слава Богу! Ему еще осталось 4 экз<амена>:
9-го — латынь
12-го — Закон Божий
13-го — Физика
14-го франц<узский> и нем<ецкий> языки.
И всё! Потом мы м<ожет> б<ыть> все с детьми поедем в Шах-Мамай [487].
Лидия Антоновна [488] глубоко-очаровательна: женственна, чутка, нежна. С<ережа>, Ася и я с ней в большой дружбе. Мика нас очень любит, это настоящий «Ми-иша», круглый, тяжелый, ласковый. Ириночка — прелестный, необычайный ребенок и хороша на редкость. Есть еще двухлетняя Таня [489] — тоже медведик — пожирает порцию двух взрослых людей. У нее редчайший слух. Весной — ей еще не было двух лет и она еще не говорила она уже пела около 50-ти песенок без малейшей ошибки и отбивала такт своим копытом. На вид ей 4 года.
Если поедем в Шах-Мамай, то пробудем там дней 5. Сережа немного отойдет и затем числа 20-го, 21-го поедет в Москву. Относительно его лечения — ни он, ни я ничего не знаем. Пусть московские д<окто>ра — и лучше два, чем один — его внимательно осмотрят и решат, куда ему ехать. У него затронута одна верхушка, неправильное сердце (т.е. деятельность) и что-то с желудком. Всё это надо лечить сразу: для легких — воздух, для сердца — м<ожет> б<ыт>ь души, или еще что-н<и>б<удь>, для желудка — диэта. Хорошо, если бы Вы у кого-н<и>б<удь> узнали, кто к концу июня из хороших д<окто>ров будет в Москве. А то на С<ережу> нечего надеяться! Не пугайтесь: ничего ужасного с ним нет, но всё расшатано. Я очень счастлива, что он все-таки кончил. Это его грызло и вредило ему больше, чем казалось. Теперь он почувствует себя свободным и будет лечиться. Он очень оскелетился, но не т<а>к сильно, к<а>к мог бы, — мы все еще удивляемся. Подумайте, три месяца умирать от сна и выдержать 25 экз<аменов>, если не больше! Его аттестат зрелости — прямо геройский акт.
Стихи С<ереже> [490]
Нет, я пожалуй странный человек,
Другим на диво! —
Быть, несмотря на наш XX век,
Такой счастливой!
Не слушая речей <о тайном сходстве душ,>
Ни всех тому подобных басен,
Всем объявлять, что у меня есть муж,
Что он прекрасен.
Т<а>к хвастаться фамилией Эфрон,
Отмеченной в древнейшей книге Божьей,
Всем объявлять: «Мне 20 лет, а он —
Еще моложе!»
Я с вызовом ношу его кольцо,
С каким-то чувством бешеной отваги.
Чрезмерно узкое его лицо
Подобно шпаге.
Печален рот его, углами вниз,
Мучительно-великолепны брови.
В его лице трагически слились
Две древних крови.
Он тонок первой тонкостью ветвей.
Его глаза — прекрасно-бесполезны —
Под крыльями распахнутых бровей —
Две бездны.
Мне этого не говорил никто,
Но мать его — магические звенья! —
Должно быть Байрона читала до
Самозабвенья.
_____
Когда я прочла эти стихи и кто-то спросил Макса, понравилось ли, он ответил: — «Нет» — без объяснений. Это было первое нет на мои стихи. Поэтому мне хотелось бы знать и Ваше, и Лилино, и Петино мнение.
Сейчас гроза. Страшный ливень. Где-то Кусака? У меня сегодня болит шея, к<отор>ую за ночь отдавил Кусака. Это его обычное место. Душно, спихнешь, в ответ: «Мурры» (полу-мурлыканье, полумяуканье) и он снова a la lettre {50} на шее.
Он — совсем человек, такой же странный кот, к<а>к Аля — ребенок.
Стихи Але
Ты будешь невинной, тонкой,
Прелестной и всем чужой,
Стремительной амазонкой,
Пленительной госпожой,
И кудри свои, пожалуй,
Ты будешь носить, к<а>к шлем.
Ты будешь царицей бала
И всех молодых поэм.
И многих пронзит, царица,
Насмешливый твой клинок,
И всё, что мне только снится,
Ты будешь иметь у ног.
Всё будет тебе покорно,
И все при тебе — тихи,
Ты будешь к<а>к я, бесспорно,
И лучше писать стихи…
Но будешь ли — кто знает?
Смертельно виски сжимать,
Как их вот сейчас сжимает
Твоя молодая мать…
_____
5-го июня 1914 г., Коктебель, Але 1 г<од> 9 мес<яцев> ровно.
Вера, где Лососина [491] и почему ничего не пишет? Если напишет до Сережиного отъезда — пришлю ей какой-н<и>б<удь> подарок. Вам уже он обеспечен.
Пока всего лучшего, пишите о Пете и передайте ему эту записочку [492]. Как его адр<ес>?
Целую вас и Лососину. Пишите.
Приветы Ваши передам, хотя дрожу за свою интонацию.
Впервые — НИСП. стр. 179–183. Печ. по тексту первой публикации.
День августовский тихо таял
В вечерней золотой пыли,
Неслись звенящие трамваи,
И люди шли.
Рассеянно, к<а>к бы без цели
Я тихим переулком шла,
И, помнится, — тихонько пели
Колокола.
Воображая Вашу позу,
Я всё решала по пути
Не надо ли, иль надо розу
Вам принести.
И всё приготовляла фразу
— Увы, забытую потом! —
И вдруг совсем нежданно, сразу
Тот самый дом!
Многоэтажный, с видом скуки
Считаю окна — вот подъезд.
Невольным жестом ищут руки
На шее крест.
Считаю серые ступени,
Меня ведущие к огню.
Нет времени для размышлений.
Уже звоню!
Я помню точно рокот грома
И две руки мои, к<а>к лед.
Я называю Вас. — «Он дома,
Сейчас придет».
Пусть с юностью уносят годы
Всё незабвенное с собой,
Я буду помнить все разводы
Цветных обой,
И бисеринки абажура,
И шум каких-то голосов,
И эти виды Порт-Артура,
И стук часов.
Миг длительный по крайней мере,
К<а>к час. Но вот шаги вдали,
Скрип раскрывающейся двери…
И Вы вошли.
«Ну, что сейчас ему отвечу?
О Cyrano de Bergerac!»
И медленно встаю навстречу,
Уже к<а>к враг.
_____
Но было сразу обаянье
Пусть этот стих, к<а>к сердце прост!
Но было дивное сиянье
Двух темных звезд.
И их, огромные, прищуря
Вы не узнали, нежный лик,
Какая здесь играла буря
Еще за миг!
Я героически боролась,
Мы с Вами даже ели суп! —
Я помню несказанный голос,
И очерк губ,
И волосы, пушистей меха,
И — самое родное в Вас —
Прелестные морщинки смеха
У длинных глаз.
Я помню — Вы уже забыли —
Вы там сидели, я вот тут.
Каких мне стоило усилий,
Каких минут
Сидеть, пуская кольца дыма
И полный соблюдать покой.
Мне было прямо нестерпимо
Сидеть такой!
Вы эту помните беседу
Про климат и про букву ять?
Такому странному обеду
Уж не бывать!
— «А Вам не вредно столько перца?»
Я вдруг вздохнула тяжело,
И что-то до сих пор от сердца
Не отлегло.
_____
Потерянно, совсем без цели
Я темным переулком шла,
И, кажется, — уже не пели
Колокола.
_____
Коктебель, 6-го июня 1914 г., пятница
Впервые — в цикле из семи стихотворений под общим заглавием «П<етру> Э<фрону>» в кн.: Цветаева М. Стихотворения и поэмы: В 5 т. / Сост. и подгот. текста А. Сумеркина при участии В. Швейцер. Нью-Йорк, 1980. Т. 1. стр. 168–170; СС-1. стр. 204–207. Печ. по НИСП. стр. 183–186.
Стихотворение — воспоминание о первой встрече с П.Я. Эфроном в августе 1913 г. в Москве. Написано на двойном листе писчей бумаги в клетку. Нижний край второго листа оторван. Лист сложен втрое и надписан: «Пете».
Москва, 10-го июля 1914 г.
Я ушла в 7 ч<асов> вечера, а сейчас 11 утра, — и всё думаю о Вас, всё повторяю Ваше нежное имя [493]. (Пусть Петр — камень [494] для меня Вы — Петенька!) Откуда эта нежность — не знаю, но знаю — куда: в вечность! Вчера, возвращаясь от Вас в трамвае, я всё повторяла стихи Байрону [495], где каждое слово — Вам.
К<а>к Вы адски чутки!
Это — единственное, что я знаю о Вас. Внутренне я к Вам привыкла, внешне — ужасно нет. Каждый раз, идя к Вам, я все думаю, что это надо сказать, и это еще, и это…
Прихожу — и говорю совсем не о том, не т<а>к.
Слушайте, моя любовь легка. Вам не будет ни больно, ни скучно. Я вся целиком во всем, что люблю. Люблю одной любовью — всей собой — и березку, и вечер, и музыку, и Сережу, и Вас.
Я любовь узнаю по безысходной грусти, по захлебывающемуся: «ах!» [496] Вы для меня прелестный мальчик, о котором — сколько бы мы ни говорили — я все-таки ничего не знаю, кроме того, что я его люблю. Не обижайтесь за «мальчика», — это все-таки самое лучшее!
— Вчера вечером я сидела в кабинете Фельдштейна [497]. На исчерна-синем небе качались черные ветки. Вся комната была в тени. Я писала Вам письмо и т<а>к сильно думала о Вас, что все время оглядывалась на диван, где Вы должны были сидеть. В столовой шипел самовар, тикали часы. На блюдце лежали два яйца, — ужасно унылых! Я все время о них вспоминала: «надо есть», но после письма к Вам стало т<а>к грустно-радостно, вернее — радостно-грустно, что я, к<а>к Аля, сказала «не надо».
— Вчерашнее письмо разорвала, яйцо сегодня съела. —
Пишу сейчас у окна. Над зеленой крышей сарая — купол какой-то церковки — совсем маленький — и несколько качающихся веток. Над ними — облачко.
Вы первый, кого я поцеловала после Сережи. Бывали трогательные минуты дружбы, сочувствия, отъезда, когда поцелуй казался необходимым. Но что-то говорило: «нет!» Вас я поцеловала, потому что не могла иначе. Всё говорило: «да!»
P.S. Спасибо за рассказ о черном коте.
Впервые — Саакянц А. стр. 69–70. СС-6. стр. 130–131. Печ. по НИСП. стр. 186–187.
Москва, 14-го июля 1914 г., ночью
Мальчик мой ненаглядный!
Сережа мечется на постели, кусает губы, стонет. Я смотрю на его длинное, нежное, страдальческое лицо и всё понимаю: любовь к нему и любовь к Вам. Мальчики! Вот в чем моя любовь. Чистые сердцем! Жестоко оскорбленные жизнью! Мальчики без матери! Хочется соединить в одном бесконечном объятии Ваши милые темные головы, сказать Вам без слов: «Люблю обоих, любите оба — навек!»
Петенька, даю Вам свою душу, беру Вашу, верю в их бессмертие. Пламя, что ожигает меня, сердце, что при мысли о Вас падает, — вечны. Т<а>к неожиданно и бесспорно вспыхнула вера.
Вы сегодня рассказывали о Вашей девочке [498]. Всё во мне дрожало. Я поцеловала Вам руку. — Зачем «оставить»? Буду целовать еще и еще, потому что преклоняюсь перед Вашим страданием, чувствую Вас святым.
О, моя деточка! Ничего не могу для Вас сделать, хочу только, чтобы Вы в меня поверили. Тогда моя любовь даст Вам силы.
Помните: что бы я Вам ни говорила, каким бы тоном — не верьте, если в этом не любовь.
Если бы не Сережа и Аля, за которых я перед Богом отвечаю, я с радостью умерла бы за Вас, за то, чтобы Вы сразу выздоровели. Так — не сомневаясь — сразу — по первому зову.
Клянусь Вашей, Сережиной и Алиной жизнью. Вы трое — мое святая святых {51}. Вот скоро уеду. Ничего не изменится. Умерла бы — всё бы осталось. Никогда никуда не уйду от Вас. Началось с минуты очарования (август или начало сентября 1913 г.), продолжается бесконечностью любви. Завтра достану Вам крестик.
Целую.
Стихи 12-го июля 1914 г.
Не думаю, не жалуюсь, не спорю,
Не сплю.
Не рвусь ни к солнцу, ни к луне, ни к морю,
Ни к кораблю.
Не чувствую, как в этих стенах жарко.
Как зе́лено в саду.
Давно желанного и жданного подарка
Не жду.
Не радуют ни утро, ни трамвая
Звенящий бег.
Живу, не видя дня, позабывая
Число и век.
На, кажется, надрезанном канате
Я — маленький плясун.
Я — тень от чьей-то тени. Я — лунатик
Двух темных лун.
_____
Стихи 13-го июля 1914 г.
Я видела Вас три раза,
Но нам не остаться врозь.
— Ведь первая Ваша фраза
Мне сердце прожгла насквозь!
Мне смысл ее так же тёмен,
Как шум молодой листвы.
Вы — точно портрет в альбоме, —
И мне не узнать, кто Вы.
Мне кажется — Вас любили
<……….>
Мне кажется — Вы губили
За то, что любили Вас.
Здесь всё — говорят — случайно,
И можно закрыть альбом…
О, мраморный лоб! О, тайна
За этим огромным лбом!
Послушайте, я правдива
До вызова, до тоски:
Моя золотая грива
Не знает ничьей руки.
Мой дух — не смирён никем он.
Мы — души различных каст.
И мой неподкупный демон
Мне Вас полюбить не даст.
«Так что ж это было?» — Это
Рассудит иной Судья.
Здесь многому нет ответа,
И Вам не узнать — кто я.
Пусть последнее слово будет: люблю!
Ластуне
15-го июля 1914 г., понед<ельник>
С ласточками прилетела
Ты в один и тот же час,
Радость маленького тела.
Новых глаз.
В марте месяце родиться
— Господи, внемли хвале! —
Это значит — быть к<а>к птица
На земле.
Первою весенней почкой
Очень юного ствола,
Первой ласточкой и дочкой
Ты была!
Ласточки ныряют в небе,
В доме все пошло вверх дном:
Детский лепет, птичий щебет
За окном.
Дни сентябрьские кратки,
Долги ночи сентября.
Сизокрылые касатки
За моря!
Давит маленькую грудку
Стужа северной земли.
Это ласточки малютку
Унесли!
Спящую от сна будили
Их родные голоса
Подхватили, закружили
В небеса!
Жалобный недвижим венчик,
Нежных век недвижен край.
Спи, дитя. Спи, Божий птенчик.
Баю-бай…
Впервые — Саакянц А. стр. 71 (без окончания и стихов). СС-6. стр. 131–132 (без стихов). Печ. по НИСП. стр. 187–190.