1923

1-23. Р.Б. Гулю

Мокропсы, 4/17 января 1923 г.


Дорогой Гуль,

Так как Вы мне больших писем не пишете, я решила писать Вам маленькие открыточки. — Хороша Прага? [1086] — К сожалению, я живу в Мокропсах (о, насмешка! — Горних!) Спасибо за письмо, хотя маленькое и на ремингтоне: люблю большие и от руки. — Дошла ли до Вас, наконец, моя Царь-Девица? Были посланы две, — вторая Пастернаку. Что он? Все спрашиваю о нем приезжающих, — никто не видел.

Спасибо за устройство стихов. Как встречали Новый Год? Мы дважды — и чудесно.

Ну, жду обещанного письма! — Да, Эр<енбур>га ни о чем, касающемся меня, не просите, мы с ним разошлись! Привет.

МЦ.


Впервые — Новый журнал. 1959. № 58. стр. 175. СС-6. стр. 518. Печ. по тексту СС-6.

2-23. М.С. Цетлиной

Прага, 9-го нов<ого> января 1923 г.


Милая Мария Самойловна,

Очень жалею, что не получила Вашего первого письма, — будьте уверены, что ежели бы получила, ответила бы сразу. — У меня о Вас и о Михаиле Осиповиче [1087] самая добрая память. —

Жалею еще и потому, что у меня в данный час почти все стихи розданы: скоро выходит моя книга «Ремесло», а написанные после нее размещены по различным берлинским альманахам [1088].

Посылаю Вам пока «Рассвет на рельсах». Если подойдут, очень просила бы известить.

Стихов у меня за последний год мало, пишу большие вещи [1089].

Есть драматическая сценка «Метель» [1090], — в стихах: новогодняя ночь, харчевня, Богемия — и встреча в этой метели — двух. Не зная места, уделенного в «Окне» стихам, — сейчас не посылаю.

_____

Недавно закончила большую русскую вещь — «Мо́лодец». И вот, просьба: не нашлось ли бы в Париже на нее издателя? [1091] — Сказка, в стихах, канва народная, герой — упырь. (Очаровательный! Насилу оторвалась!)

Одно из основных моих условий — две корректуры: вся вещь — на песенный лад, много исконных русских слов, очень важны знаки.

Недавно вышла в Берлине (к<нигоиздательст>во «Эпоха») моя сказка «Царь-Девица» — 16 опечаток, во многих местах просто переставлены строки. Решила такого больше не терпеть, тем более, что и письменно и устно заклинала издателя [1092] выслать вторую корректуру.

_____

«Мо́лодца» можно (и по-моему — нужно) было бы издать с иллюстрациями: вещь сверх-благодарная.

Жаль, что не могу Вам выслать «Царь-Девицы», те немногие эк<емпляры>, высланные из<дательст>вом, уже раздарила.

А в Берлине «Мо́лодца» я бы печатать не хотела из-за несоответствия валюты: живя в Праге, работать на марки невозможно.

Простите, что затрудняю Вас просьбой, но в Париже у меня у никого, кроме Бальмонтов [1093], нет, а зная их хронически трудный быт, обращаться к ним не решаюсь.

_____

Вы спрашиваете о моей жизни здесь, — могу ответить только одно: молю Бога, чтоб вечно так шло, как сейчас.

Сережа учится в университете и пишет большую книгу о всем, что видел за четыре года революции [1094], — книга прекрасна, радуюсь ей едва ли не больше, чем собственным.

Але 10 лет, большая, крепкая, с возрастом становится настоящим ребенком, сейчас наслаждается природой и свободой, — живем за городом, в деревенской хате [1095].

— Вот и все пока. —

Шлю сердечный привет Вам и Михаилу Осиповичу.

Марина Цветаева.


Впервые — в кн.: Книги и рукописи в собрании М.С. Лесмана. М.: Книга, 1989. стр. 366–367 (публ. Е.И. Лубянниковой). СС-6. стр. 547–548. Печ. по СС-6.

3-23. Л.Е. Чириковой

Прага [1096], 24го нов<ого> янв<аря> 1923 г.


Дорогая Людмила Евгеньевна,

Всё дело в том, что у меня до сих пор не было Вашего записанного адреса [1097] (и у меня тоже) {151}: мне говорили, и я забывала (и я тоже!). Разыщите Бальмонта, — если недалеко загородом — съездите, это очаровательные (и я тоже) люди, (он, жена и дочь [1098]) расскажите о нас с Алей (и обо мне тоже), вообще — подружитесь, — стоит. — Вашу открыточку на Новый Год получили, спасибо. Новый (старый-новый!) Год, кстати, встречали у Ваших [1099]. (И я тоже) Мы очень дружны, часто видимся [1100].

Пока — нежно Вас целую (и я тоже) и жду открыточки (и я тоже).

(СЭ.) МЦ

Praha II Vyšegradska, 16

Mêstsky Hudobines.

Видали ли Царь-Девицу? (А меня?!)

P.S. С Геликоном — опять война!


Впервые — Письма к Л.Е. Чириковой-Шнитниковой. стр. 15. Печ. по тексту первой публикации.

4-23. М.С. Цетлиной

Moкропсы, 31-го нов<ого> января 1923 г.


Милая Мария Самойловна,

Пишу Вам с больной рукой, — не взыщите, что плохо. Получила недавно письмо от князя С.М. Волконского: писателя, театр<ального> деятеля, внука декабриста. Он сейчас в Париже. И вспомнила поэму Михаила Осиповича о декабристах [1101]. И подумала, что вас непременно надо познакомить.

Сергея Михайловича я знаю с рев<олюционной> Москвы, это из близких мне близкий, из любимых любимый [1102]. Человек тончайшего ума и обаятельнейшего обхождения. Неизбывная творческая природа. Пленительный собеседник. — Живая сокровищница! — Памятуя Вашу и Михаила Осиповича любовь к личности, я подумала, что для вас обоих Волконский — клад. Кладом и кладезем он мне пребыл и пребывает вот уже три года. Встреча с ним, после встречи с Сережей, моя главная радость за границей.

Недавно вышла книга С<ергея> Мих<айловича> — «Родина», в феврале выходят его: «Лавры» и «Странствия». О его «Родине» я только что закончила большую статью, которой Вам не предлагаю, ибо велика: не меньше 40 печатных страниц! [1103]

— А может быть вы давно знакомы и я рассказываю Вам вещи давно известные! —

Адр<ес> Сергея Михайловича: B des Invalides, 2, rue Duroc, живет он, кажется, в Fontainebleau, по крайней мере осенью жил.

Если пригласите его к себе, попросите захватить что-нибудь из «Лавров». Это книга встреч, портретов. — Он прекрасно читает. — Приглашая, сошлитесь на меня, впрочем он наверное о Вас знает, и так придет.

И — непременно — если встреча состоится, напишите мне о впечатлении. Это моя большая любовь, человек, которому я обязана может быть лучшими часами своей жизни вообще, а уж в Сов<етской> России — и говорить нечего! Моя статья о нем называется «Кедр» (уподобляю).

_____

«Метель» свою Вам послала. Живу сама в метели: не людской, слава Богу, а самой простой: снежной, с воем и ударами в окна. Людей совсем не вижу. Я стала похожей на Руссо: только деревья! [1104] Мокропсы — прекрасное место для спасения души: никаких соблазнов. По-чешски понимаю, но не говорю, объясняюсь знаками. Язык удивительно нечеткий, все слова вместе, учить не хочется. Таскаем с Алей из лесу хворост, ходим на колодец «по воду». Сережа весь день в Праге (универс<итет> и библиотека), видимся только вечером. — Вот и вся моя жизнь. — Другой не хочу. — Только очень хочется в Сицилию. (Долго жила и навек люблю!) [1105] — Шлю сердечный привет Вам и Михаилу Осиповичу.

МЦ.

В феврале выходит моя книга стихов «Ремесло», пришлю непременно.


Впервые — Новый журнал. 1991. стр. 219–221. № 183 (публ. М.И. Белкиной). СС-6. стр. 548–549. Печ. по СС-6.

5-23. Р.Б. Гулю

Мокропсы, 9-го нов<ого> февраля 1923 г.


Мой милый и нежный Гуль! (Звучит, как о голубе.)

Две радости: Ваше письмо и привет от Л.М. Э<ренбург> [1106], сейчас объясню, почему.

Летом 1922 г. (прошлого!) я дружила с Э<ренбу>гом и с Геликоном [1107]. Ценности (человеческие) не равные, но Г<елико>на я любила, как кошку, Э<ренбур>г уехал на́ море, Г<елико>н остался. И вот, в один прекрасный день, в отчаянии рассказывает мне, что Э<ренбур>г отбил у него жену. (Жена тоже была на море.) Так, вечер за вечером — исповеди (он к жене ездил и с ней переписывался), исповедь и мольбы всё держать в тайне. — Приезжает Э<ренбур>г, читает мне стихи «Звериное тепло» [1108], ко мне ласков, о своей любви ни слова! Я молчу. — Попеременные встречи с Э<ренбур>гом и с Г<елико>ном. Узнаю от Г<елико>на, что Э<ренбур>г продает ему книгу стихов «Звериное тепло». Просит совета. — Возмущенная, запрещаю издавать. — С Э<ренбур>гом чувствую себя смутно: душа горит сказать ему начистоту, но, связанная просьбой Г<елико>на и его, Э<ренбур>га, молчанием — молчу. (Кстати, Э<ренбур>г уезжал на́ море с голово́й-увлеченной мной. Были сказаны БОЛЬШИЕ слова, похожие на большие чувства. Кстати, неравнодушен ко мне был и Г<елико>н).

Так длилось (Э<ренбур>г вскоре уехал) — исповеди Г<елико>на, мои ободрения, утешения: книги не издавайте, жены силой не отнимайте, пули в лоб не пускайте, — книга сама издастся, жена сама вернется, — а лоб уцелеет. — Он был влюблен в свою жену, и в отчаянии.

Уезжаю. Через месяц — письмо от Э<ренбурга>, с обвинением в предательстве: какая-то записка от меня к Г<елико>ну о нем, Э<ренбур>ге, найденная женой Г<елико>на в кармане последнего. (Я почувствовала себя в помойке.)

Ответила Э<ренбур>гу в открытую: я не предатель, низости во мне нет, тайну Г<елико>на я хранила, п<отому> ч<то> ему обещала, кроме того: продавать книгу стихов, написанных к чужой жене — ее мужу, который тебя и которого ты ненавидишь — низость. А молчала я, п<отому> ч<то> дала слово.

Э<ренбур>г не ответил и дружба кончилась: кончилась с Г<елико>ном, к<отор>ый после моего отъезда вел себя со мной, как хам: на деловые письма не отвечал, рукописей не слал и т.д. — «Тепло», конечно, издал.

Так, не гонясь ни за одним, потеряла обоих.

_____

Привет от Л.М. Э<ренбург> меня искренне тронул: убежденная, что и она возмущена моим «предательством», я ей ни разу не писала. Она прелестное существо. К любови Э<ренбур>га (жене Г<елико>на) с первой секунды чувствовала физическое (неодолимое!) отвращение: живая плоть! Воображаю, как она меня ненавидела за: живую душу!

Все это, Гуль, МЕЖДУ НАМИ.

_____

Только что кончила большую статью (апологию) о книге С. Волконского «Родина». Дала на прочтение в «Русскую Мысль», если Струве не примет — перешлю Вам с мольбой пристроить. Книга восхитительная, о ней должно быть услышано то, что я сказала. Пока усердно не прошу, п<отому> ч<то> еще надеюсь на Струве. Статья в 22 стр<аницы> большого (журнального) формата, приблиз<ительно> 1 1/6 печатного) лист<а> в 40 тыс<яч> букв [1109]. На урезывание не согласна: писала как стихи.

Готовлю к апрелю книгу прозы (записей) [1110]. Вроде духовного (местами бытового) дневника. Г<елико>н, читавший в записных книгах, когда-то рвал ее у меня из рук. Необходимо подготовить почву, — кто возьмет? Если увидитесь с Г<елико>ном — оброните несколько слов, не выдавая тайны. Мне ему предлагать — немыслимо. Думаю кончить ее к 20-ым числам апреля. Если бы нашелся верный издатель, приехала бы в начале мая в Берлин. Словом, пустите слух. Книга, думаю, не плохая. — Тогда бы весной увиделись, погуляли, посидели в кафе, я бы приехала на неделю — 10 дней, Вы бы со мной слегка понянчились.


Совсем ничего не знаю о «Веке Культуры», купившем у меня книгу стихов «Версты» I (т.е. купили «Огоньки» [1111] и перепродали в Данциг). В Берлине ли издатель? Очень, очень прошу сообщить мне его адр<ес>!

_____

Bergschuhe (милый, что помните!) — увы! — пролетели. Деньги тогда залежались, потом цены вздорожали. Куплю, когда приеду. Пока хожу в мужских башмаках, — здесь как на острове!

Привезу весной и свою рукопись «Мо́лодец». И стихи есть, — целых четыре месяца не писала.

_____

Ваше отвращение к H.A. Б<ердяе>ву я вполне делю [1112]. Ему принадлежит замечательное слово: «У Вас самой ничего нет: неразумно давать». (Собирали на умирающего — мох и вода! — с голоду М. Волошина, в 1921 г., в Крыму.) Чувствую, вообще, отвращение ко всякому национализму вне войны. — Словесничество. — В ушах навязло. Сло́ва «богоносец» не выношу, скриплю. «Русского Бога» топлю в Днепре, как идола.

Гуль, народность — тоже платье, м<ожет> б<ыть> — рубашка, м<ожет> б<ыть> — кожа, м<ожет> б<ыть> седьмая (последняя), но не душа.

Это все — лицемеры, нищие, пристроившиеся к Богу, Бог их не знает, он на них плюет. — Voilà {152}

_____

В Праге проф<ессор> Новгородцев [1113] читает 20-ую лекцию о крахе Зап<адной> культуры, и, д_о_к_а_з_а_в(!!!) указательный перст: Русь! Дух! — Это помешательство. — Что с ними со всеми? Если Русь — переходи границу, иди домой, плетись.

_____

А у нас весна: вербы! Пишу, а потом лезу на гору. Огромный разлив реки: из середины островки деревьев. Грохот ручьев. Русь или нет, — люблю и никогда не буду утверждать, что у здешней березы — «дух не тот». (Б. Зайцев, — если не написал, то напишет.) Они не Русь любят, а помещичьего «гуся» — и девок.

Я скоро перестану быть поэтом и стану проповедником: против кривизн. Не: не хочу людей, а не могу людей, повторяя чью-то изумительную формулу: je vomis mon prochain {153}.

_____

Очень радуюсь Вашему отзыву [1114], куда меньше — айхенвальдовскому [1115]. Я не знала, что К<амене>цкий в Руле — он. Я думала, он зорче. Это л_ю_б_и_т_е_л_ь письменности, не любовник! Но любопытно прочесть, у меня с ним по поводу Ц<арь->Д<еви>цы был любопытный часок. Когда-нибудь расскажу.

Кончаю, пишите чаще и больше. Как ваш друг? Поправляется ли? Выходит ли Ваша книга об эмиграции? [1116]

Не забудьте, что история с Э<ренбургом> и Г<еликоном> — между нами.

Крепко жму руку, привет от Сережи и Али. — Спасибо. —

МЦ.

<Приписка на полях:>

Получила от Пастернака книгу [1117]. Прочла раз и пока перечитывать не буду, иначе напишу, и Вам придется помещать.

Praha II

Vyšhehradska, 16

Mêstsky Hudobinec {154}

M-r S. Efron

(для МЦ.)


Впервые — Новый журнал. 1959. № 58. стр. 172–174 (с купюрами). Полностью — Новый журнал. 1986. M 165. стр. 275–278. СС-6. стр. 519–521. Печ. по тексту СС-6.

6-23. Б.Л. Пастернаку

<Ок. 10 февраля 1923 г.>


Я сейчас в первый раз в жизни понимаю, что́ такое поэт. Я видала людей, которые прекрасно писали стихи, писали прекрасные стихи. А потом жили, вне наваждения, вне расточения, копя всё в строчки: не только жили: нажив<али>. И достаточно нажив<шись>, позволяли себе стих. — Честное слово! — И они еще были хуже других, ибо зная что́ им стихи сто́ют (месяцы и месяцы воздержания! Месяцы и месяцы жильничества! — Не-бы-ти-я), требовали за них с окружающих непомерной платы: кадил, коленопрекл<онения>, памятников за́живо. И у меня никогда не было соблазна считать их правыми, я галантно кадила — и отходила. Я ведь без конца поэтов знала! И больше всего любила, когда им просто хотелось есть или просто болел зуб: это человечески сближало. Я была нянькой при поэтах, — совсем не поэтом! и не Музой! — молодой (иногда трагической!) нянькой. — Вот. — С поэтами я всегда забывала, что я — поэт.

Но я, Пастернак, устала нянчиться. Из моих выкормышей никогда ничего не получ<алось>, кроме строчек. Вы же знаете как этого мало.

Вы — Пастернак, в полной чистоте сердца, мой первый поэт, т.е. судьба, свершающаяся <вариант: разворачивающаяся> на моих глазах, и я так же спокойно (уверенно) говорю — Пастернак, как Байрон, как Лермонтов. Ни о ком не могу сказать сейчас: я его современник, если скажу — польщу, пощажу, солгу. И вот, Пастернак, я счастлива быть Вашим современником. Читайте это так же отрешенно, как я пишу: дело не в Вас и не во мне, это уже почти безлично, и Вы это знаете. Исповедуются не священнику, а Богу. Исповедуюсь (не каюсь, а воскаждаю!) не Вам, а Духу в Вас. Он больше Вас, но Вы настолько велики, что это знаете.

Последний месяц этой осени я неустанно провела с Вами, не расставаясь, не с книгой. Я одно время часто ездила в Прагу, и вот ожидание поезда на нашей крохотной станции. Я приходила рано, в начале темноты, когда фонари загорались. (Повороты рельс) Ходила взад и вперед по темной платформе — далёко! И было одно место, фонарный столб — без света — это было место встречи, я просто вызывала сюда Вас, и долгие бо́к о бок беседы — бродячие. В два места я бы хотела с Вами: в Веймар, к Goethe, и на Кавказ. (Единственное место в России, где я мыслю Гёте.)

Я не скажу, что Вы мне необходимы. Вы в моей жизни необходимы, как тот фонарный шест. / Куда бы я не думала, я Вас не миную. / Фонарь всюду будет со мной, встанет на всех моих дорогах. Я выколдую фонарь.

Тогда, осенью, я совсем не смущалась, что Вы этого ничего не знаете, не смущалась и тем, что всё это без Вашего ведома <вариант: соизволения>. Я не волей своей вызывала Вас, если хочешь — можно и расхотеть, хотенье — вздор. Что-то во мне хотело. Я то <оборвано>

«На вокзал» и к Пастернаку было тождественно. Я не на вокзал шла, а к Вам. И поймите, никогда нигде вне этой асфальтовой дороги. Уходя со станции, я просто расставалась: зрело и трезво. И никогда нарочно не шла. Когда прекратились (необходимые) поездки в Прагу, кончились и Вы.

Рассказываю Вам всё это, п<отому> ч<то> прошло.

Нет, впрочем лгу! Еще о союзничестве. Когда я кому-нибудь что-нибудь рассказ<ывала> и другой не понима<л>, первая мысль: Пастернак. Надежная, спокойная. Как домой шла. Как на костер шла. Вне проверки. Я например знаю о Вас, что Вы — из всех — любите Бетховена (даже больше Баха!), что Вы больше стихов любите Музыку, что Вы «искусства» не любите, что Вы не раз думали о Паганини и хотели писать о нем, что Вы католик (как духовный строй, порода) а не православный. Пастернак, я читаю в Вас, но я, как Вы, не знаю Вашей последней страницы.

Мне хочется сказать Вам, и Вы не расс<ердитесь> и не откре́ститесь, п<отому> ч<то> Вы мужественны и бескорыстны, что в Вашем творчестве больше Гения, чем поэта (гения, того, что над поэтом), поэт побежден Гением, сдался ему на гнев и на милость, согласился быть глашатаем, отрешился. (Только низкая корыстная гордыня может сражаться с ангелом! «Самоутверждение» — когда все дело: в самосожжении!)

Еще, Пастернак, я хочу, чтобы Вас не схоронили, а сожгли.

_____

Ваша книга. Пастернак, у меня к Вам просьба. «Так начинаются цыгане» [1118], посвятите это стихотворение мне. (Мысленно.) Подарите. Чтоб я знала, что они мои. Чтоб никто не смел думать, что они его. И есть крик, вопиюще мой: Это я, а не Вы — пролетарий! [1119] Пастернак, есть тайный шифр. Вы — сплошь шифрованны. Вы безнадежны для «публики». Вы — царская переп<иска>, или полководческая. Вы — переписка Пастернака с его Гением. Если Вас будут любить, то из страха: одни быть обвиненными в «некультурности», другие, <пропуск одного слова>, чуя. Но знать… Да и я Вас не знаю, п<отому> ч<то> и Пастернак часто сам не знает, что ему диктует его Гений, Пастернак пишет буквы, а потом — в прорыве ночного прозрения — на секунду осознает, чтоб утром забыть.

А есть другой мир, где Ваша тайнопись — детская пропись. Горние Вас читают, шутя. Поднимите голову ввысь: там — Ваши читатели. «Политехнический зал» [1120].

_____

Ремесло. — Мо́лодец. — «Женск<ое> ничтож<ество>». — Беседа с Вашим гением — о Вас.

А теперь, Пастернак, просьба: не уезжайте в Р<оссию>, не повидавшись со мной. Россия для меня = un grand peut-être {155} [1121], почти тот-свет. Знай я, что Вы в Австралию, к змеям, к прокаженным, мне бы не было страшно, я бы не окликала. Но в Россию — окликаю. Итак, Пастернак, предупредите, я приеду. Внешне — по делам, честно — к Вам: по Вашу душу, проститься. Вы уже однажды так исчезли — на Дев<ичьем> Поле [1122], на кладбище: изъяли себя из… Просто: Вас не стало.

Памятуя, боюсь — и борюсь за: что? да просто рукопожатие.

Я вообще сомневаюсь в Вашем существовании, не мыслится мне оно, слишком похоже на сон: по той свободе, которая у меня к Вам, по той беззаветности (освежите первичный смысл), по той несомненности, по той СЛЕПОТЕ.

Я бы могла написать книгу наших встреч, только восстановляя, вне вымысла. Знаю, что было. Так, удостоверенная в бытии, сомневаюсь в существовании: просто Вас нету.

Больше просить об этом не буду, только если не исполните (под каким бы то ни было предлогом) — рана на жизнь.

Не отъезда я Вашего боюсь, а: исчезновения.

_____

Вы пишете: «не хочу о себе», и я говорю: не хочу о себе. Стало быть — именно о Вас. Вам плохо, п<отому> ч<то> Вы с людьми. — И всё. — С деревьями Вы были бы счастливы. Не знаю Ваших дел, но — уезжайте на волю.

Да, одно темное место в Вашем письме. Вы думаете, что я «по причинам гор<ьким> и стесн<ительным>» вне Берлина? Дружочек, я Бога молю всегда жить — как я живу: я раз в месяц в Праге, остальные дни — <оборвано>.

Единственная моя горечь, что я в Берлине не дождалась Вас.

Никогда не слушайте суждений обо мне людей: я многих задела (любила и разлюбила, нянч<ила> и бросила) — для людей расхождение ведь вопрос самолюбия. За два месяца в Берлине <оборвано>

Единственное, чего люди не прощают, это что без них обходятся. Не слушайте. Если Вам что-либо в моей жизни интересно — сама расскажу.

_____

Пишите чаще. Без оклика — никогда не напишу. А писать мне Вам / Писать — входить без спросу. Вы же, когда бы обо мне ни думали, знайте, что Ваша мысль — всегда в ответ: мой дом Вам настежь / сам к Вам идет / всегда на полдороге к Вам — где уж тут: стук в дверь: раз навсегда сорвана.

_____

Сколько Вам лет? Я, когда меня спрашивают, всегда с гордостью говорю 17, и одумавшись — 20, кажется. Вдохн<овенно> вру, что «Сестру мою Жизнь» Вы написали 13-ти — pour épater le bourgeois {156}. — Лет 27?


Впервые — Души начинанают видеть. стр. 29–33. Печ. по тексту первой публикации. Вариант текста — HCT. стр. 117–121 (письмо 6а-23) и Души начинанают видеть. стр. 33–38 (письмо 66–23).

6а-23. Б.Л. Пастернаку

<Около 10 февраля 1923 г.>


Я сейчас в первый раз в жизни понимаю, что́ такое поэт (стою перед лицом поэта). Я видала людей, которые прекрасно писали стихи, писали прекрасные стихи. А потом жили, вне наваждения, вне расточения, копя всё в строчки: не только жили: наживали (-лись). И достаточно нажив, позволяли себе стихи (как маленький чиновник — поездку на дачу — после целой департаменской зимы). И, естественно — месяцы и месяцы жильничества (лучше бы — жульничества!) скопидомства (-душства) — небытия! — т.е. зная, что им стихи сто́ят, в какую копеечку им самим влетели, и естественно, говорю, требовали за них с окружающих непомерной платы: кадил, коленопреклонения, памятников за́живо, множа то малое, что́ дали на всё в чем себе отказали и этот счет предъявляя.

И я, жалея в них нищих, галантно кадила — и отходила. Я ведь многих, многих поэтов знала. И больше всего любила, когда им просто хотелось есть — или просто болел зуб: это человечески сближало. Я была нянькой при поэтах, — совсем не поэтом — и не Музой! — молодой (иногда трагической!) нянькой. — Вот. — С поэтами я всегда забывала, что я — поэт. А они, можно сказать — и не подозревали.

Вы — Пастернак, в полной чистоте сердца — мой первый поэт, т.е. судьба разворачивающаяся на моих глазах, и я так же спокойно <пропуск одного слова> говорю Пастернак — как Байрон. Ни о ком не могу сказать сейчас: я его современник, если скажу — польщу, пощажу, солгу. И вот, Пастернак, я счастлива быть Вашим современником. Читайте это так же отрешенно, как я пишу: дело не в Вас и не во мне, это безлично, и Вы это знаете. Исповедуются не священнику, а Богу. Исповедуюсь (не каюсь, а воскаждаю) не Вам, a Daemon'у {157} в Вас. Он больше Вас, но Вы настолько велики, что это знаете.

Последний месяц этой осени я <пропуск одного слова> провела с Вами, не расставаясь, не с книгой. Я одно время часто ездила в Прагу, — и вот, на нашей крохотной станции — ожидание поезда. Я приходила рано, в начале темноты, когда фонари загорались. (Повороты рельс.) Ходила взад и вперед по темной платформе — далё-ёко! И было одно место, фонарный столб — без света — это было место встречи (конец платформы), я просто вызывала сюда Вас, и долгие бо́к о́ бок беседы, никогда не садясь, всегда на ногах.

В два места я бы хотела с Вами: в Weimar, к Goethe, и на Кавказ (единственное место в России, где я мыслю Гёте.)

Я не скажу, что Вы мне необходимы. Вы в моей жизни необходны, как тот фонарный шест, — который всегда встанет, на всех моих путях. В начале темноты, в конце платформы.

Тогда, осенью, я совсем не смущалась, что Вы этого ничего не знаете — видите, не писала же, и не написала бы никогда, если бы не Ваше письмо, — не потому что тайна, а потому что Вы всё это сами знаете — может быть только с другого конца: по ту сторону платформы. (Там где кончается платформа начинается Пастернак. Формула той платформы. Той осени. Меня той осени.)

«Хочу» — можно и расхотеть, хочу — вздор. У меня и в детстве не было хотений.

«На вокзал» было: к Пастернаку, я не на станцию шла, а на свидание (надежнее всех, на которые когда-либо… Впрочем, мало ходила: не снисходила: пальцев одной руки хватит… Но об этом потом — тогда́ — или никогда)… Вы были моим счастливым свиданием, Пастернак.

И, заметьте: никогда нигде кроме той асфальтовой дороги. Уходя с вокзала я просто расставалась: сразу и трезво — как в жизни. Я Вас никогда не брала с собой домой. И никогда нарочно не шла. Когда прекратились поездки в Прагу, кончились и Вы (встречи).

Рассказываю Вам всё это, п<отому> ч<то> в Прагу больше не езжу (раз в месяц, за иждивением — и днем, уничтожающим: начало темноты, смысл фонаря — и бесконечность за концом платформы, оказывающимся всего только шахматами полей).

Теперь о союзничестве. Когда я кому-нибудь что-нибудь говорю и другой не понимает (всегда: никогда!) первая мысль: Пастернак. Не мысль: оборот головы. Как полководец за подкреплением. Ссылаясь.

Как домой иду. Как на костер иду. Вне проверки. Я например знаю, что Вы из всех — любите Бетховена (даже больше Баха), что Вы больше стихов любите музыку, что Вы «искусства» не любите, что Вы не раз думали о Паганини и хотели писать о нем, что Вы католик, а не православный. Пастернак, я читаю Вас, но я, как Вы, не знаю Вашей последней страницы.

Мне хочется сказать Вам — и Вы не рассердитесь и не расстроитесь, ибо Вы мужественны и бескорыстны — что в Вашем творчестве больше Гения, чем поэта, сдавшегося ему на гнев и на милость. (Только низкое себялюбие может сражаться с ангелом! «Самоутверждение» — когда всё дело: в самосожжении!)

Еще, Пастернак, я хочу, чтобы Вас не зарыли, а сожгли.

_____

Ваша книга. Пастернак, у меня к Вам просьба. «Так начинаются цыгане» — посвятите это стихи (мысленно) мне. Подарите. Чтоб я знала, что они мои. Подтвердите право на владение. И есть крик, вопиюще-мой: — Это я, а не Вы — пролетарий (который кстати всегда произношу та́к:

— Нет, не вы, — это я́ — пролетарий!)

Пастернак, есть тайный шифр. Вы — сплошь шифрованы. Вы безнадежны для «публики». Если Вас будут любить, то из страха: одни — отстать, другие — быть обвиненными в отсталости, третьи (уже исключение) — как звери Орфея [1123], повинуясь, т.е. тоже из страха. Но знать (понимать)… Да и я Вас не знаю, да и Вы себя не знаете, Пастернак, мы тоже звери перед Орфеем, только Ваш Орфей — Пастернак: вне Вас.

А есть другой мир, где Ваша (наша) тайнопись — детская пропись. С Вас там начинают (первая ступень). Пастернак, подымите голову! Выше! Та́м — Ваш «Б<ольшой> Политехнический зал».

_____

Ремесло. — Мо́лодец. — «Женск<ое> ничтож<ество>». — Беседа с Вашим гением — о Вас.

А теперь, Пастернак, просьба: неуезжайте в Р<оссию>, не повидавшись со мной. Россия для меня — un grand peut-être, почти тот-свет. Знай я, что Вы в Австралию, к змеям, к прокаженным — мне бы не было страшно, я бы не просила. Но в Россию — окликаю. Итак, Пастернак, предупредите, я приеду. Внешне — по делам, честно — к Вам: по Вашу душу, проститься. Вы уже однажды так исчезли — на Дев<ичьем> Поле, на кладбище: изъяли себя из… Просто: Вас не стало.

Пастернак, я привыкла терять, меня не удивишь, меня обратным удивишь. Удивите! (удачей). Пусть хоть раз не сбудется судьба. Нынче в первый раз боюсь — и борюсь за: что́? да за просто рукопожатье.

Я вообще сомневаюсь в Вашем существовании, слишком похоже на сон: по той свободе, которая у меня к Вам, по той беззаветности (освежите первичный смысл), по той несомненности, по той слепости. Сплю на оба глаза, а м<ожет> б<ыть> — «Спи, глазок, спи другой…», а про третий — забыла.

Я бы могла написать книгу наших встреч, не написать: записать. Знаю, что — было. Так, удостоверенная в таком Вас, сомневаюсь в простом Вас: простого Вас, да просто: Вас нет.

Больше просить об этом не буду, только если не исполните (под каким бы то ни было предлогом) — рана на жизнь.

Не отъезда я Вашего боюсь, а исчезновения (пропаде́ния).

_____

Вы пишете: «не хочу о себе», и я говорю: не хочу о себе. Стало быть — именно о Вас. Вам плохо, потому что Вы с людьми. — И всё. — С деревьями Вы были бы счастливы. Не знаю Ваших дел, но — уезжайте на волю.

Да, одно темное место в Вашем письме. Вы думаете, что я «по причинам гордости и стесненности» <пропуск двух-трех слов> Дружочек, я Бога молю всегда жить — как я живу: я раз в месяц в Праге, все остальные двадцать девять — я на горе, с можжевеловым кустом, который — Вы. Единственная моя горечь — что я в Берлине не дождалась Вас.

Никогда не слушайте суждений обо мне людей: я многих задела (любила и разлюбила, няньчилась и бросила) — для людей расхождение ведь вопрос самолюбия. За два месяца в Берлине <фраза не окончена>. Единственное, чего люди не прощают, это что ты без них, в конце концов — обошелся. Не слушайте. Если Вам что-либо в моей жизни нужно знать, — сама расскажу.

_____

Пишите чаще. Без оклика — никогда не напишу. А писать мне Вам <фраза не окончена>. Писать — входить без спросу. Вы же, когда бы обо мне ни думали, знайте, что думаете — в ответ: мой дом — весь — на полдороге к Вам: у самого порога, которого между нами — нет. Где уж тут стук в дверь: раз навсегда сорвана.


Впервые — HCT. стр. 117–121. Печ. по тексту первой публикации. См. варианты: Души начинают видеть. стр. 29–38.

6б-23. Б.Л. Пастернаку

Мокропсы, 10 нов<ого> февраля 1923 г.


Пастернак!

Вы первый поэт, которого я — за жизнь — вижу {158}. Вы первый поэт, в чей завтрашний день я верю, как в свой. Вы первый поэт, чьи стихи меньше него самого, хотя больше всех остальных. Пастернак, я много поэтов знала: и старых и малых, и не один из них меня помнит. Это были люди, писавшие стихи: прекрасно писавшие стихи, или (реже) писавшие прекрасные стихи. — И всё. — Каторжного клейма поэта я ни на одном не видела: это жжет за версту! Ярлыков стихотворца видала много — и разных: это впрочем легко спадает, при первом дуновении быта. Они жили и писали стихи (врозь) — вне наваждения, вне расточения, копя всё в строчки — не только жили: наживались. И достаточно нажившись, разрешали себе стих: маленькую прогулку ins Jenseits {159}. Они были хуже не-поэтов, ибо зная, что́ им стихи стоют (месяцы и месяцы воздержания, скряжничества, небытия!), требовали за них с окружающих непомерной платы: кадил, коленопреклонения, памятников заживо. И у меня никогда не было соблазна им отказать: галантно кадила — и отходила. И больше всего я любила поэта, когда ему хотелось есть или у него болел зуб: это человечески сближало. Я была нянькой при поэтах, ублажительницей их низостей {160}, — совсем не поэтом! и не Музой! — молодой (иногда трагической, но всё ж:) — нянькой! С поэтом я всегда забывала, что я — поэт. И если он напоминал — открещивалась.

И — забавно — видя, как они их пишут (стихи), я начинала считать их — гениями, а себя, если не ничтожеством — то: причудником пера, чуть ли не проказником. «Да разве я поэт? Я просто живу, радуюсь, люблю свою кошку, пла́чу, наряжаюсь — и пишу стихи. Вот Мандельштам, напр<имер>, вот Чурилин [1124], напр<имер> — поэты». Такое отношение заражало: оттого мне всё сходило — и никто со мной не считался, оттого у меня с 1912 г. (мне было 18 лет) [1125] по 1922 г. не было ни одной книги, хотя в рукописях — не менее пяти [1126]. Оттого я есмь и буду без имени. (Это, кстати, огорчает меня чисто внешне: за 7 мес<яцев>, как я из Берлина, заработала в прошлом месяце 12 тыс<яч> герм<анских> марок, неустанно всюду рассылая. Живу на чешском иждивении, иначе бы сдохла!) [1127]

Но вернемся к Вам. Вы, Пастернак, в полной чистоте сердца, мой первый поэт за жизнь. И я так же спокойно ручаюсь за завтрашний день Пастернака, как за вчерашний Байрона. (Кстати: внезапное озарение: Вы будете очень старым, Вам предстоит долгое восхождение, постарайтесь не воткнуть Регенту палки в колесо!) [1128] — Вы единственный, современником которого я могу себя назвать — и радостно! — во всеуслышание! — называю. Читайте это так же отрешенно, как я это пишу, дело не в Вас и не во мне, я не виновата в том, что Вы не умерли 100 лет назад, это уже почти безлично, и Вы это знаете. Исповедываются не священнику, а Богу. Исповедуюсь (не каюсь, а воскаждаю!) не Вам, а Духу в Вас. Он больше Вас — и не такое еще слышал! Вы же настолько велики, что не ревнуете.

Последний месяц этой осени я неустанно провела с Вами, не расставаясь, не с книгой. Я одно время часто ездила в Прагу, и вот, ожидание поезда на нашей крохотной сырой станции. Я приходила рано, в сумерки, до фонарей. Ходила взад и вперед по темной платформе — далеко! И было одно место — фонарный столб — без света, сюда я вызывала Вас. — «Пастернак!» И долгие беседы бок-о́-бок — бродячие. В два места я бы хотела с Вами: в Веймар, к Goethe, и на Кавказ (единственное место в России, где я мыслю Goethe!).

Я не скажу, что Вы мне необходимы, Вы в моей жизни необходны, куда бы я ни думала, фонарь сам встанет. Я выколдую фонарь.

Тогда, осенью, я совсем не смущалась, что всё это без Вашего ведома и соизволения. Я не волей своей вызывала Вас, если «хочешь» — можно (и должно!) расхотеть, хотенье — вздор. Что-то во мне хотело. Да Вашу душу вызвать легко: ее никогда нет дома!

«На вокзал» и: «К Пастернаку» было тождественно. Я не на вокзал шла, а к Вам. И поймите: никогда, нигде, вне этой асфальтовой версты. Уходя со станции, верней: садясь в поезд — я просто расставалась: здраво и трезво. Вас я с собой в жизнь не брала. И никогда нарочно не шла. Когда прекратились (необходимые) поездки в Прагу, кончились и Вы.

Рассказываю, потому что прошло.

И всегда, всегда, всегда, Пастернак, на всех вокзалах моей жизни, у всех фонарных столбов моих судеб, вдоль всех асфальтов, под всеми «косыми ливнями» [1129] — это будет: мой вызов, Ваш приход.

_____

Еще о союзничестве. Когда я кому-нибудь что-нибудь рассказываю и другой не понимает, первая мысль (ожог!) — Пастернак! И за ожогом — надежность. Как домой шла, как на костер шла: вне проверки.

Я например знаю о Вас, что Вы — из всех — любите Бетховена (даже больше Баха!), что Вы страстней стихов подвержены Музыке, что Вы «искусства» не любите, что Вы не раз думали о Паганини и хотели (и еще напишете!) о нем, что Вы католик (как духовный строй, порода), а не православный. Пастернак, я читаю в Вас, но я, как Вы, не знаю Вашей последней страницы. — Брезжится, впрочем, монастырь. —

Мне хочется сказать Вам, и Вы не рассердитесь и не откреститесь, потому что Вы мужественны и бескорыстны, что в Вашем творчестве больше Гения, чем поэта (Гения — за плечом!), поэт побежден Гением, сдается ему на гнев и на милость, согласился быть глашатаем, отрешился. (Только низкая корысть может сражаться с ангелом! «Самоутверждение» — когда всё дело: в самосожжении!)

Еще, Пастернак, я хочу, чтобы Вас не схоронили, а сожгли.

_____

Ваша книга [1130]. Пастернак, у меня к Вам просьба. «Так начинаются цыгане» — посвятите эти стихи мне [1131]. (Мысленно.) Подарите. Чтобы я знала, что они мои. Чтобы никто не смел думать, что они его.

Пастернак, есть тайный шифр. Вы — сплошь шифрованны, Вы безнадежны для «публики». Вы царская перекличка, или полководческая. Вы переписка Пастернака с его Гением. (Что тут делать третьему, когда всё дело: вскрыв — скрыть!) Если Вас будут любить, то из страха: одни, боясь «отстать», другие, зорчайшие — чуя. Но знать… Да и я Вас не знаю, никогда не осмелюсь, потому что и Пастернак часто сам не знает, Пастернак пишет буквы, а потом — в прорыве ночного прозрения — на секунду осознаёт, чтобы утром опять забыть.

А есть другой мир, где Ваша тайнопись — Детская пропись. Горние Вас читают шутя. Закиньте выше голову — выше! — Там Ваш «Политехнический зал».

_____

Воскадив, начну каяться. — Блаженным летом 1922 (скоро год!), когда я получила Вашу книгу, мой первый жест был, закрыв последнюю страницу, распахнуть свое «Ремесло» на первой и — черным по белу: Ваше имя. — Тут начинается низость. Я тогда дружила с Геликоном, влюбленным (пожимаю плечами) в мои стихи. Это было черное бархатное ничтожество, умилительное, сплошь на ш (Господи, ведь кот по-французски — chat! Только сейчас поняла!) Ну, вот. Посвятить мимо его кошачьего замшевого носа «Ремесло» другому, да еще полубогу (каковым Вас, скромно и во всеуслышание, считаю) — у меня сердце сжималось! «Слабость на-аша… Глупость на-аша»… (Песенка. Вспомните напев!) И, скрепя сердце, не проставила. Так и оставила пустой лист.

(Геликон, конечно, через неделю после моего отъезда, меня предал и продал: как кот: коты на могилах не умирают!)

Теперь, осознавая, думаю: правильно. Геликон — не в счет, но «Ремесло» уже вчерашний день. Я же к Вам иду только с завтрашним. Так, спокойно и вне пафоса, просто знаю: следующая книга не может быть не Вам. Ведь посвящение — крещение корабля.

_____

(Кстати, это письмо — беседа с Вашим Гением о Вас, Вы не слушайте.)

_____

А теперь, Пастернак, просьба: не уезжайте в Россию, не повидавшись со мной. Россия для меня — un grand peut-être, почти тот свет. Уезжай Вы в Гваделупу, к змеям, к прокаженным, я бы не окликнула. Но: в Россию — окликаю. — Итак, Пастернак, предупредите, я приеду. Внешне — по делам, честно — к Вам: по Вашу душу: проститься. Вы уже однажды так исчезли — на Дев<ичьем> Поле [1132], на кладбище: изъяли себя из… Вас просто не стало. Помятуя, боюсь — и борюсь за: что? Да просто рукопожатие. Я вообще сомневаюсь в Вашем существовании, не мыслится мне оно, слишком похоже на сон по той беззаветности (освежите первичность слова!), по той несомненности, по той слепоте, которая у меня к Вам.

Я бы могла написать книгу наших встреч, только восстановляя, вне вымысла. Так удостоверенная в бытии, сомневаюсь в существовании: просто Вас нету. Больше просить об этом не буду, но ответа жду.

Больше просить об этом не буду, только если не исполните (под каким бы то ни было предлогом) — рана на жизнь.

Не отъезда я Вашего боюсь, а исчезновения.

_____

Два раза в Вашем письме: «тяжело». — Только потому, что Вы с людьми: Вы летчик! Идите к богам: к деревьям. Это не лирика; это врачебный совет. Живут же за городом, а в Германии это легче, чем где бы то ни было. У Вас будут книги, тетради, деревья, воздух, достоинство, покой. — Да, одно темное место в Вашем письме: Вы думаете, что я по причинам «горьким и стеснительным» живу вне Берлина? Да Берлин меня сплошь обокрал, я уехала нищая, с распиленными хрящами и растянутыми жилами [1133]. Люди пера — проказа! Молю Бога всегда так жить, как живу: колодец часовенкой, грохот ручьев, моя собственная скала, козы, все породы деревьев, тетради, не говоря уж о С<ереже> и Але, единственных, кроме Вас и кн<язя> С. Волконского, мне дорогих!

Единственная моя горечь, что я в Б<ерли>не не дождалась Вас. — Если Вы не уедете раньше, думаю приехать в начале мая [1134]. —

Никогда не слушайте суждений обо мне людей (друзей!), я многих задела (любила и разлюбила, нянчила и выронила) — для людей расхождение ведь вопрос самолюбия, которое, кстати, по-мужски и по-божески — щажу. — Не слушайте. — Скажу хуже, пуще — но верней!

_____

Вы получите от меня еще два письма: одно о Ваших и моих писаниях, другое — со стихами к Вам. Потом я замолчу. Без оклика — никогда не напишу. Писать — входить без стуку. Мой же дом всегда на полдороге к Вам. Когда бы Вы ни писали, знайте, что Ваша мысль — всегда в ответ. Где уж тут: стук в дверь: раз навсегда сорвана!

_____

Засим, Пастернак, до свидания. — Да, еще Вы должны подарить мне Библию, не из Ваших рук не возьму.

МЦ.

<На полях:>

Praha II, Vyšehradska tr. 16, Mestsky Hudobinec. Mr S. Efron (для M.Ц.)

Худобинец — значит: убежище для нищих, прохудившихся: богадельня!


Впервые — ВРХД. 1979. № 128. стр. 169–174 (публ. В. Швейцер), по копии из архива А. Крученых. Печ. по кн.: Души начинают видеть. стр. 33–38.

7-23. Б.Л. Пастернаку

Мокропсы, 11 нов<ого> февраля 1923 г.


Дорогой Пастернак,

Это письмо будет о Ваших писаниях и — если хватит места и охота не пропадет! — немножко и о своих. Ваша книга ожог [1135]. Та ливень [1136], а эта ожог: мне было больно, и я не дула. (Другие — кольдкрэмом мажут, картофельной мукой присыпают! — Под-ле-цы!) — Ну, вот, обожглась и загорелась, — и сна нет, и дня нет. Только Вы. Вы один. Я сама — собиратель, сама не от себя, сама всю жизнь от себя (рвусь!) и успокаиваюсь только, когда уж ни одной зги моей — во мне. Милый Пастернак, — разрешите перескок: Вы — явление природы. — Сейчас объясню, почему. Проверяю на себе: никогда ничего не беру из вторых рук, а люди — это вторые руки, поэты — третьи. Стало быть, Вы не человек и не поэт, а явление природы. Чистейшие первые руки. Бог по ошибке создал Вас человеком, оттого Вы так и не вжились — ни во что! И — конечно — Ваши стихи не человеческие: ни приметы. Бог задумал Вас дубом, а сделал человеком, и в Вас ударяют все молнии (есть — такие дубы!), а Вы должны жить. (— На дубе не настаиваю: сама сейчас в роли дуба и сама должна жить, но — мимо!)

Пастернак, чтобы не было ни ошибки, ни лжи: люди — вторые руки, но: народы, некоторые, в очень раннем детстве, дети и поэты — без стихов, это первые руки! Вы — поэт без стихов, т.е. так любят, так горят и так жгут — только не пишущие, пишущие раз, — восьмистишие за жизнь, не ремесленники (пусть гении!) пера.

— Почему каждые Ваши стихи звучат, как последние? «После этого он больше не писал».

Начинаю догадываться о какой-то Вашей тайне. Тайнах. Первая: Ваша страсть к словам — только доказательство, насколько они для Вас средство. Страсть эта — отчаяние сказать. Звук Вы любите больше слова, и шум (пустой) больше звука, — потому что в нем всё. А Вы обречены на слова, и как каторжник изнемогая… Вы хотите невозможного, из области слов выходящего. То, что Вы поэт — промах. (Божий — и божественный!)

Вторая: Вы не созерцатель, а вершитель, — только дел таких нет здесь. Не мыслю Вас: ни воином, ни царем. (Но все ослепительнее встает Ваша католическая сущность, — проповедника-монаха. Клянусь: не внешние приметы!) И оттого, что дел нет, — вся бешеная действенность в стихи: ничто на месте не стоит.

А знаете, Пастернак. Вам нужно писать большую вещь. Это будет Ваша вторая жизнь, первая жизнь, единственная жизнь. Вам никого и ничего станет не нужно. Вы ни одного человека не заметите. Вы будете страшно свободны. Ведь Ваше «тяжело» — только оттого, что Вы пытаетесь: вместить в людей, втиснуть в стихи. Разве Вы не понимаете, что это безнадежно, что Вы не протратитесь. (Ваша тайная страсть: протратиться до нитки!) — Слушайте, Пастернак, здраво и трезво: в этом веке Вам дана только одна жизнь, столько-то лет, — хоть восемьдесят, но мало. (Не для накопления, а для протраты.) Вы не израсходуетесь, но Вы задохнетесь. Пена вдохновения превратится в пену бешенства, Вам надо отвод: ежедневный, чуть ли не ежечасный. И очень простой: тетрадь.

Лирические стихи (то́, что называют) — отдельные мгновения одного движения: движение в прерывности. Помните, в детстве вертящиеся калейдоскопы? Или у Вас такого не было? Тот же жест, но чуть продвинутый: скажем — рука. Вправо, чуть правей, еще чуть и т.д. Когда вертишь — движется. Лирика — это линия пунктиром, издалека — целая, черная, а вглядись: сплошь прерывности между …… точками — безвоздушное пространство: смерть. И Вы от стиха до стиха умираете. (Оттого «последнесть» каждого стиха!)

В книге (роман ли, поэма, даже статья!) этого нет, там свои законы. Книга пишущего не бросает, люди — судьбы — души, о которых пишешь, хотят жить, хотят дальше жить, с каждым днем пуще, кончать не хотят! (Расставание с героем — всегда разрыв!) А ведь у Вас есть книга прозы, и я ее не знаю [1137]. Чье-то детство. Не приснилось же? Но глазами ее не видела. Не Вы ли сами обмолвились в Москве? Вроде Лилит [1138]. Кажется, и Геликон говорил. Не забудьте написать.

Теперь о книге вплотную. Сначала наилюбимейшие цельные стихи. До страсти: Маргарита. «Облако. Звезды. И сбоку…», «Я их мог позабыть» (сплошь) [1139], — и последнее [1140]. Жар (ожог) — от них.

Вы вторую часть книги называете «второразрядной». — Дружочек, в людях я загораюсь и от шестого сорта, здесь я не судья, но — стихи! «Я их мог позабыть» — ведь это вторая часть!

Я знаю, что можно не любить, ненавидеть книгу — неповинно, как человека. Зато, что написано тогда-то, среди тех-то, там-то. Зато, что это написано, а не то. — В полной чистоте сердца, не осмеливаясь оспаривать, не могу принять. В этой книге несколько вечных стихов, она на глазах выписывается, как змея выпрастывается из всех семи кож. Может быть, за это Вы ее и не любите. Какую книгу свою Вы считаете первой и — сколько — считаете написали?

14 нов<ого> февраля

Письмо залежалось. Мне его трудно писать. Всё, что я хочу сказать Вам — так непомерно! Возвращаясь к первой его части, верней к тому, уже отделанному (письма мои к Вам — перерывы в том непрерывном письме моем к Вам, коим являются все мои дни после получения книги. Как Вы долго звучите, — пробив!)… Возвращаясь к «единственному поэту за жизнь» и страстнейше проверив: да! Один раз только, когда я встретилась с Т. Чурилиным («Весна после смерти»), у меня было это чувство: ручаюсь за завтра, — сорвалось! Безнадежно! Он замучил своего гения, выщипывая ему перья из крыл. (А Вы́ — бережны?) Ни от кого: ни от Ахматовой, ни от Мандельштама, ни от Белого, ни от Кузмина я не жду иного, чем он сам. (Ничего, кроме него.) — Любя, может быть, страстно! — (Завершение, довершение: до, за — предел!) Я же знаю, что Ваш предел — Ваша физическая смерть.

Ваша книга. Большой соблазн написать о ней. А знаете, есть что-то у Вас от Lenau [1141]. (Почему в родстве неуклонно встает — германское?) Вы его когда-нибудь читали?

Dunkle Zypressen!

Die Welt ist gar zu lustig, —

Es wird doch alles vergessen! {161} [1142]

Не Ваши? — Особенно вторая строка. — И Вы сами похожи на кипарис.

Но мешаете писать — Вы же. Это прорвалось как плотина — стихи к Вам. И я такие странные вещи из них узнаю. Швыряет, как волны. Вы утомительны в моей жизни, голова устает, сколько раз на дню ложусь, валюсь на кровать, опрокинутая всей этой черепной, междуреберной разноголосицей: срок, чувств, озарений, — да и просто шумов! Прочтете — проверьте. Что-то встало, и расплылось, и кончать не хочет, — а я унять не могу. Разве от человека такое бывает?! Я с человеком в себе, как с псом: надоел — на цепь. С ангелами (аггелами!) играть труднее [1143].

Вы сейчас (в феврале этого года) вошли в мою жизнь после большого моего опустошения: только что кончила большую поэму [1144] (надо же как-нибудь назвать!), не поэму, а наваждение, и не я ее кончила, а она меня, — расстались, как разорвались! — и я, освобожденная, уже радовалась: вот буду писать самодержавные стихи и переписывать книгу записей, — исподволь — и всё так хорошо пойдет.

И вдруг — Вы: «дикий, скользящий, растущий»… (олень? тростник?) с Вашими вопросами Пушкину, с Вашим чертовым соловьем, с Вашими чертовыми корпусами и конвоирами! [1145]

(И вот уже стих: С аггелами — не игрывала!) [1146]

— Смеюсь, это никогда не перейдет в ненависть. Только трудно, трудно и трудно мне будет встретиться с Вами в живых, при моем безукоризненном голосе, столь рыцарски-ревнивом к моему всяческому достоинству.

Пастернак, я в жизни — волей стиха — пропустила большую встречу с Блоком (встретились бы — не умер!), сама — 20-ти лет — легкомысленно наколдовала: «И руками не потянусь» [1147]. И была же секунда. Пастернак, когда я стояла с ним рядом, в толпе, плечо с плечом (семь лет спустя!), глядела на впалый висок, на чуть рыжеватые, такие некрасивые (стриженый, больной) — бедные волосы, на пыльный воротник заношенного пиджака. — Стихи в кармане — ру́ку протянуть — не дрогнула. (Передала через Алю, без адреса, накануне его отъезда.) [1148] Ах, я должна Вам всё это рассказать, возьмите и мой жизненный (?) опыт: опыт опасных — чуть ли не смертных — игр.

Сумейте, наконец, быть тем, кому это нужно слышать, тем бездонным чаном, ничего не задерживающим (читайте ВНИМАТЕЛЬНО!!!), чтобы сквозь Вас — как сквозь Бога — ПРОРВОЙ!

Ведь знаете: И́СКОСА — всё очень просто, мое «в упор» всегда встречало ИСКОСА, робкую людскую кось. Когда нужно было слушать — приглядывались, сбивая меня с голосу.

— Устала. — И лист кончается. — Стихи пришлю, только не сейчас.

М.Ц.


Впервые — Новый мир. 1969. № 4. стр. 194–196 (первая часть); НП (вторая часть). стр. 280–282; СС-6. стр. 233–236. Печ. по кн.: Души начинают видеть. стр. 39–43.

8-23. Б.Л. Пастернаку

Прага, 15 нов<ого> февраля 1923 г.


Долетела Ваша открытка с ответными крышами [1149]. — А все-таки я Вас с крышами перекричу! — Нате, любуйтесь!

Недоразумение выяснилось: письма просто встретились (разминулись). С Э<ренбур>гом у нас вышло наоборот, т.е. не с письмами вышло, а с людьми!

Пишу Вам после долгого трудового дня, лягу и буду утешаться «описью Вашего стихотворного имущества», — поразительно утешает от всех других имуществ: наличности их и отсутствия!

До свидания. Еще одно письмо за мной: стихи.

М.Ц.


Впервые — НП. стр. 276. Печ. по кн.: Души начинают видеть. стр. 43 (с уточнением даты).

9-23. Р.Б. Гулю

Мокропсы, 17-го нов<ого> фев<раля> 1923 г.


Милый Гуль,

Отправляю одновременно письмо к Геликону: получила от него покаянную телеграмму (сравнимо только с объяснениями в любви по телефону!) — и по свойственному мне мужскому великодушию и женской низости — пожалела, т.е.: спросила в упор 1) хочет ли он еще эту книгу 2) сколько — применительно к кронам — заплатит за лист 3) когда издаст. Предупредила, что есть возможность другого издателя и что не настаиваю ни на чем, кроме быстрого ответа.

А Вам на Ваши вопросы отвечаю следующее:

1) Книга записей (быт, мысли, разговоры, сны, рев<олюционная> Москва, — некая душевная хроника) 2) объединена годами (от 1917 г. по конец 1918 г.) и моей сущностью: ВСЁ, В ИТОГЕ, ПРИХОДИТ К ОДНОМУ ЗНАМЕНАТЕЛЮ 3) от 4 до 5-ти печат<ных> листов (в пресловутых 40 тыс<яч> букв лист), но сама книга выйдет больше, ибо много коротких записей, часто начинаю с красной строки. Вообще необходимо некое бумажное приволье.

Цен не знаю абсолютно, но хотела бы, чтобы плата за книгу и на чешском языке что-нибудь значила. Т.е.: хорошо бы издатель определил в кронах, независимо от срока заключения договора и тех или иных колебаний герм<анской> марки. — Вам ясно? — Сколько бы он сегодня дал в марках, переведенных на кроны? И за эти кроны держаться. (Это не значит, что я прошу чешской расценки, это немыслимо, кроны — некий критерий.)

Прожду геликонова ответа дней семь-восемь, — засим уполномачиваю Вас вступать в переговоры. (Извещу срочно.)

Книга готова будет — самое раннее — к началу апреля. Раньше не берусь. (К первым числам.) Но если дело наладится, пришлю несколько тетрадей на просмотр.

Итог: если это удобно, понаведайтесь сейчас (это полезно и для переговоров с Г<елико>ном) — если не удобно — ждите моего ответа, точного и срочного.

— Милый Гуль, я Вам очень надоела?

_____

Как я жалею, что Вы сейчас в Б<ерли>не! Не здесь! (Я ведь помню Вашу страсть к просторам!) Я сегодня полдня была на горе, еще рыжей от осеннего листа (некоторые деревья так и простояли!) Нет чувства, что была зима: очень долгое северное лето. А теперь все начинается: начало, которому не предшествовал конец! И буйно начинается: два ветра, ледяной и летний, с ног сбивает!

Гуль, непременно, хоть раз, когда я буду в Берлине, мы с Вами поедем за город — на целый день!

Я страшно радуюсь своему приезду. (Приеду, очевидно, раньше мая.) Дней на десять.

А пока привет и робкая просьба не сердиться.

МЦ.

Впервые — Новый журнал. 1959. № 58. стр. 175–176. СС-6. стр. 521–522. Печ. по тексту СС-6.

10-23. П.Б. Струве

<Январь — февраль 1923 г.> [1150]


Милый Петр Бернардович,

Очень жалею, что не застала, мне сказали, что Вы принимаете по вторникам, в 6 ч<асов>.

Оставляю у вас статью о книге Волконского «Родина» [1151], не знаю, подойдет ли для Русской Мысли (если она будет выходить). Очень хотела бы, чтобы Вы просмотрели ее поскорее, у меня др<угого> экземпляра нет, а в случае, если Русская Мысль не примет, мне надо стучаться в другие места [1152].

Простите за почерк — замерзла.

Шлю привет.

М Цветаева


Впервые — ВРХД. 1991.№ 162/163. стр. 266 (публ. М. Ракович). СС-6. стр. 312. Печ. по СС-6.

11-23. Б.Л. Пастернаку

<Конец февраля 1923 г.>


Любезность или нежелание огорчить? Робость <вариант: глухота> — или нежелание принять?

А знаете, как это называется? Соблазн избытком. Из всех за жизнь — только один вместил: 61 г. от роду и — очевидно — миллиардер, т.е. привыкший [1153].

А у Вас же великолепный выход: что́ превышает — пусть идет на долю Гения. Он вместит (бездонен).

Это не игра, п<отому> ч<то> на игру нужен досуг. Я же задушена насущностями, от стихов до вынесения помоев, до глубокой ночи. Это кровное. Если хотите: кровная игра. Для меня всегда важно прилагательное.

Отношение к Вам я считаю срывом, — м<ожет> б<ыть> и ввысь. (Вряд ли.)

_____

Я не в том возрасте, когда есть человеч<еские> ист<ины>.

_____

Я не тот (я другой!) — тогда радуюсь. Но чаще не тот — просто никто. Тогда грущу и отступаюсь.


Впервые — Души начинают жить. стр. 44. Печ. по тексту первой публикации.

12-23. Р.Б. Гулю

Мокропсы, ночь с 5-го на 6-ое нов<ого> марта 1923 г.


Мой милый Гуль,

Спасибо нежное за письмо. «Нов<ую> Русск<ую> Книгу» получила, за отзыв благодарить было бы нескромностью, — не для меня же, но не скрою, что радовалась [1154].

Два слова о делах. Геликон ответил, условия великолепные… но: вне политики. Ответила в свою очередь. Москва 1917 г. — 1919 г. — что́ я, в люльке качалась? Мне было 24–26 л<ет>, у меня были глаза, уши, руки, ноги: и этими глазами я видела, и этими ушами я слышала, и этими руками я рубила (и записывала!), и этими ногами я с утра до вечера ходила по рынкам и по заставам, — куда только не носили!

ПОЛИТИКИ в книге нет: есть страстная правда: пристрастная правда холода, голода, гнева, Года! У меня младшая девочка умерла [1155] с голоду в приюте, — это тоже «политика» (приют большевистский).

Ах, Геликон и К°! Эстеты! Ручек не желающие замарать! Пишу ему окончательно, прошу: отпустите душу на покаяние! Пишу, что жалею, что не он издаст, но что калечить книги не могу.

В книге у меня из «политики»: 1) поездка на реквизиц<ионный > пункт (КРАСНЫЙ), — офицеры-евреи, русские красноармейцы, крестьяне, вагон, грабежи, разговоры. Евреи встают гнусные. Такими и были. 2) моя служба в «Наркомнаце» (сплошь юмор! Жутковатый). 3) тысяча мелких сцен: в очередях, на площадях, на рынках (уличное впечатление от расстрела Царя, напр<имер>), рыночные цены, — весь быт револ<юционной> Москвы. И еще: встречи с белыми офицерами, впечатления Октябр<ьской> Годовщины (первой и второй), размышления по поводу покушения на Ленина, воспоминания о неком Каннегисере (убийце Урицкого). Это я говорю о «политике». А вне — всё: сны, разговоры с Алей, встречи с людьми, собственная душа, — вся я. Это не политическая книга, ни секунды. Это — живая душа в мертвой петле — и все-таки живая. Фон — мрачен, не я его выдумала.

_____

Если увидитесь с Геликоном — спросите: берет ли. Боюсь, опять сто лет протянет с ответом. Если не возьмет — Манфреду [1156]. Геликон давал ¼ фунта, — жаль, — но что́ делать! Если Геликон не берет, сговаривайтесь с Манфредом. Старайтесь 3 долл<ара>, говорите — меньше не согласна. Книга будет ходкая, ручаюсь.

И — НЕПРЕМЕННО — 1) корректуру 2) лист с опечатками, не вкладной, а на последней стр<анице> 3) никаких рисунков на обложке, — чисто. Но об этом еще спишемся.

_____

«Ремесло» пришлю, как только получу от Геликона. (Пока получила только пробный экз<емпляр>.)

О «плоти» в следующем письме. Молчащая плоть, — это хорошо. Но обычно она вопиет. У меня в Ремесле стих есть:

«Где плоть горластая на нас: добей!» [1157]

— Прочтёте. —

МЦ.

До свидания, мой милый, нежный Гуль. Мне сегодня вечером (З½ ч<аса> утра!) хочется с Вами поцеловаться.

<Приписка на полях:>

«Стругов» [1158] еще нет, — хорошо бы!


Впервые — Новый журнал. 1959. № 58. стр. 176–177. СС-6. стр. 523–524. Печ. по тексту СС-6.

13-23. Б.Л. Пастернаку

Прага, 8 нов<ого> марта 1923 г.


Дорогой Пастернак,

Со всех сторон слышу, что Вы уезжаете в Россию (сообщают наряду с отъездом Шкапской [1159]). Но я это давно знала, — еще до Вашего выезда!

Письмо Ваше получила, Вы добры и заботливы. Оставьте адрес, чтобы я могла переслать Вам стихи. «Ремесло» пришлю тотчас же, как получу. Уже писала Геликону. Может быть, застанет Вас еще в Берлине.

— Что еще? — Поклонитесь Москве.

Еще раз спасибо за внимание и память, и — от всей души — добрый путь!

М.Ц.


Впервые — НП. стр. 283. Печ. по кн.: Души начинают видеть. стр. 46 (с уточнением даты).

14-23. Б.Л. Пастернаку

9 марта 1923 г.


<В углу листа:>

Посвящение Февраля. Крыло Вашего отлета.


Пишу Вам в легкой веселой лихорадке (предсмертной, я не боюсь больших слов, п<отому> ч<то> у меня большие чувства). Пастернак, я не приеду. (У меня болен муж, и на визу нужно 2 недели. Если бы он был здоров, он бы м<ожет> б<ыть> сумел что-нибудь устроить, а так я без рук.) На визу нужно две недели (разрешение из Берлина, свидетельство о тяжелой болезни родственника, здешняя волокита). У меня здесь (как везде) ни друзей, ни связей. Я уже неделю назад узнала от Л.М. Эренбург о Вашем отъезде: собирается… Но сборы — это месяцы! Кроме того, я не имела Вашего письменного разрешения, я не знала, нужно Вам или нет. Я просто опустила руки и ждала. Теперь знаю, но поздно. Пишу Вам вне расчета и вне лукавства и вне трусости. (Объясню!) — С получения Ваших «Тем и Варьяций», нет, — раньше, с известия о Вашем приезде, я сразу сказала: Я его увижу. С Вашей лиловой книжечки я это превратила в явь, т.е. принялась за большую книгу прозы [1160] (переписку!) рассчитав ее окончание на ½ апреля. Работала все дни, не разгибая спины. — Гору сдвинуть! — Какая связь? Ясно. Так вскинуться я не вправе (перед жизненной собой!). У меня (окружающих) очень трудная жизнь, с моим отъездом — весь чертов быт на них. Мне встречу с Вами нужно было заработать (перед собой). Это я и делала. Теперь поздно: книга будет, а Вас нет. Вы мне нужны, а книга нет.

Еще последнее слово: не из лукавства (больше будете помнить, если не приеду, НЕ больше, — ложь! Этот романтизм я переросла, как и Вы.) не из расчета (слишком буду помнить, если увижу! Больше, чем я сейчас — нельзя!) и не из трусости (разочаровать, разочароваться).

Все равно, это чудовищно, — Ваш отъезд, с берлинского ли дебаркадера, с моей ли богемской горы, с которой 18-го целый день (ибо не знаю часа отъезда) буду провожать Вас, — пока души хватит.

Не приеду, п<отому> ч<то> поздно, п<отому> ч<то> я беспомощна, п<отому> ч<то> Сло́ним [1161] например достанет разрешение в час, п<отому> ч<то> это моя судьба — потеря.

_____

А теперь о Веймаре. Пастернак, не шутите. Я буду ЖИТЬ этим все два года напролет. И если за эти годы умру, это (Вы!) будет моей предпоследней мыслью. Вы не шутите только. Я себя знаю, 16-ти лет 2 года подряд, день <в> день, час в час, любила Герцога Рейхштадтского (Наполеона II) [1162], любила сквозь всё и всех, слепая жила. Пастернак, я себя знаю. Вы — мой дом, к Вам я буду думать домой, каждую секунду, я знаю. Сейчас Весна <оборвано>

(У меня много записано в тетрадке о Вас эти дни. Когда-нибудь пришлю.) Сейчас у меня мысли путаются: как перед смертью: ВСЁ нужно сказать.

Предстоит огромная Бессонница Весны и Лета, я себя знаю, каждое дерево, которое я облюбую глазами будет — Вы. Теперь мгновенная самооборона: как с этим жить? Ведь бесконечные вечера, костры, рассветы, я себя знаю, я заранее в ужасе. Тогда, летом я это остановила, перерубила отъездом в другую страну, все это осталось на каменном отвесе берлинского балкона и в зап<исных> к<нижках>. Но сейчас я никуда не уеду, никуда не уйду. Это (Вы) уже поселилось в моей жизни (не только во мне!), приобрело оседлость.

Теперь, резко: что́ именно? В чем дело! Я честна и ясна: СЛОВА — клянусь! — для этого не знаю. (Перепробую все!) Насколько — не знаю, увидите из февральских стихов. Самое точное: непрерывная и все…. устремление души, всего существа. К одному знаменателю. Ясно? Встреча с Вами была бы для меня некоторым освобождением от Вас же, выходом. Вам ясно? Законным. Ведь лютейшего соблазна и страшнейшей безнаказанности нет: расстояние! / пространство.

_____

А теперь просто: я живой человек и мне ОЧЕНЬ больно. Где-то на высотах себя — нет, в глубине, в сердцевине — боль. Эти дни (сегодня 9-ое) до Вашего отъезда я буду очень мучиться.

_____

Февраль 1923 г. в моей жизни — Ваш. Делайте с ним, что хотите.

_____

П<астерна>к, два года роста впереди, до Веймара. (Вдруг — по-безумному! — начинаю верить!) Буду присылать Вам стихи. О Вас, поэте, буду говорить другим: деревьям и, если будут, друзьям. Ни от одного слова не отрекаюсь, но Вам это тяжело, буду молчать. Но тогда остается одно: о себе к Вам (в упор) то, чего я так тщательно (из-за Вас же!) не хотела.

Слово о Вашей — мысли навстречу моей вечной остается в силе. Другое, которое Вам было неприятно, должна истолковать: Сумейте, означало не выучит<есь>, «Сделайте чудо, наконец» — увы относ<илось> ко мне, а не к Вам. Т.е. после стольких не-чудес, вот оно, наконец, чудо! (Которого хочу!) …Мы еще ни о чем не говорили. В Веймаре будет долгий разговор.

Непосредственно после этого письмы {162} Вы получите другое, со стихами [1163]. Сделайте мне радость, прочтите их только в вагоне, когда поезд тронется. Вторая просьба: оставьте верный адрес.

— Наши письма опять разминулись, открытка была в ответ на первое [1164]. Я тогда не поняла «До скорого свидания», — теперь ясно, но поздно.


Впервые — Души начинают видеть. стр. 46–49. Вариант — HCT. стр. 125–128 (без указания адресата). См. текст ниже. Печ. по тексту первой публикации.

14а-23. <Б.Л. Пастернаку>

<9 марта 1923 г.>


Посвящение Февраля.

_____

Крыло Вашего отлета (большое косое облако в вечер того дня).

_____

Пишу Вам в легкой веселой лихорадке (казалось бы — предотъездной, но — предсмертной (я не боюсь больших слов, потому что у меня большие чувства: вернее: не слова у меня большие, а — чувства). Пастернак, я не приеду. У меня болен муж, и на визу нужно две недели. Если бы он был здоров, он бы м<ожет> б<ыть> сумел что-нибудь устроить, а та́к я без рук.) На визу нужно две недели (разрешение из Берлина, свидетельство о тяжелой болезни родственника (где его, где — ее — взять??) — здешняя волокита. У меня здесь (как везде) ни друзей ни связей. Я уже неделю назад узнала от Л.М. Э<ренбург> о Вашем отъезде: собирается… Но сборы — это месяцы! Кроме того, у меня не было Вашего письменного разрешения, я не знала, нужно Вам или нет, я просто опустила руки и ждала. Теперь знаю, но поздно. Пишу Вам вне лукавства и расчета и вне трусости (объясню). С получения Ваших Тем и Варьяций, нет раньше, с известия о Вашем приезде, я сразу сказала: Я его увижу {163}. С той лиловой книжечки я это превратила в явь, т.е. принялась за большую книгу прозы (Земные приметы, вроде дневника) т.е. переписку, рассчитав ее окончание на половину апреля. Работала не разгибая спины, все дни. — Гору сдвинуть! — Какая связь? Ясно. Так вскинуться я не вправе (перед жизненной собой!). У меня (окружающих) очень трудная жизнь, с моим отъездом — весь чертов быт на них. Но я <фраза не окончена>. Мне встречу с Вами нужно было заработать (перед собой). Это я и делала. Теперь поздно: книга будет, а Вас — нет. Вы мне нужны, а книга нет.

Еще последнее слово: не из лукавства (больше будете помнить, если не приеду, не больше — ложь! Этот романтизм я переросла, как и Вы.) не из расчета (слишком буду помнить, если увижу! — Больше, чем я сейчас — нельзя!) и не из трусости (разочаровать, разочароваться).

Всё равно, это чудовищно, — Ваш отъезд, с берлинского ли дебаркадера, с моей ли богемской горы, с которой 18-го целый день (ибо не знаю часа отъезда) буду провожать Вас, — пока души хватит.

Не приеду, потому что поздно, потому что я беспомощна, потому что Слоним например достанет разрешение в час, потому что это моя судьба — потеря.

_____

А теперь о Веймаре. Пастернак, не шутите. Я буду ЖИТЬ этим все два года напролет. И если за эти годы умру, это (Вы!) будет моей предпоследней {164} мыслью. Вы не шутите только. Я себя знаю, я 16-ти лет 2 года подряд, день в день, час в час, любила Герцога Рейхштадтского (Наполеона II), любила сквозь всё и всех, слепая жила. Пастернак, я себя знаю.

Вы — мой дом, в Вас я буду думать домой, каждую секунду, я знаю. Сейчас весна. (У меня много записано в тетрадке о Вас эти дни. Когда-нибудь пришлю.) Сейчас у меня мысли путаются: как перед смертью: ВСЁ нужно сказать.

Предстоит огромная бессонница Весны {165} и Лета, я себя знаю, каждое дерево, которое я облюбую глазами, будет — Вы. Теперь мгновенная самооборона: как с этим жить? Ведь бесконечные вечера, костры, рассветы, — здесь русские всё время жгут костры — я себя знаю, я заранее в ужасе. Тогда, летом я это остановила, перерубила отъездом в другую страну, всё то осталось на каменном отвесе берлинского балкона и в записных книжках. Но сейчас я никуда не уеду, никуда не уйду. Всё это (Вы) уже во мне. Пастернак, я доехала.

Теперь, резко: что́ именно? В чем дело! Я честна и ясна: СЛО́ВА — клянусь! — для этого не знаю. (Перепробую все!) Насколько — не знаю — увидите из февральских стихов. Знаю только, что встреча с Вами была бы для меня некоторым освобождением от Вас же, выходом, — Вам ясно? Законным. Ведь лютейшего соблазна и страшнейшей безнаказанности {166} нет: пространства!

_____

А теперь просто: я живой человек и мне ОЧЕНЬ больно. Где-то на высотах себя — нет, в глубине, в сердцевине — боль. Эти дни (сегодня 9-ое) до Вашего отъезда я буду очень мучиться.

(9-18-ое — девять дней, девять дён — досмертья.)

_____

Февраль 1923 г. в моей жизни — Ваш. Делайте с ним, что хотите.

_____

Пастернак, два года роста впереди, до Веймара. (Вдруг — по-безумному! — начинаю верить!) Буду присылать Вам стихи. О Вас (поэте) буду говорить другим: деревьям и, если будут, друзьям. Ни от одного слога не отрекаюсь, но Вам это тяжело, буду молчать. Но тогда остается одно: о себе к Вам (в упор) то, чего я так тщательно (из-за Вас же!) не хотела. Это будут — стихи.

Слово о Вашей — мысли навстречу моей вечной {167} остается в силе. Другое, которое Вам было неприятно, должна истолковать: «Сумейте» значит «выучитесь» — «Сделайте чудо, наконец» — увы относится ко мне, а не к Вам, т.е. будьте концом этого наконца́ — после стульких не-чудес будьте чудом — Вы.

…Мы еще ни о чем не говорили. В Веймаре будет долгий разговор.

_____

Непосредственно после этого письмы Вы получите другое, со стихами. Сделайте мне радость, прочтите их только в вагоне, когда поезд тронется. Чтобы я с Вами простилась — последней. Вторая просьба: оставьте верный адрес.

— Наши письма опять разминулись, открытка была в ответ на первое. Я тогда не поняла «до скорого свидания», — теперь ясно, но поздно.


Впервые — HCT. стр. 125–128. Печ. по тексту первой публикации.

14б-23. Б.Л. Пастернаку

Мокропсы, 9 нов<ого> марта 1923 г.


Дорогой Пастернак,

Я не приеду, — у меня советский паспорт и нет свидетельства об умирающем родственнике в Берлине, и нет связей, чтобы это осилить, — в лучшем случае виза длится две недели. (Тотчас же по получении Вашего письма навела точнейшие справки.) Если бы Вы написали раньше, и если бы я знала, что Вы так скоро едете… Неделю тому назад — беглое упоминание в письме Л.М. Э<ренбург>: Пастернак собирается в Россию… Потом пошло: и тот и другой, все вскользь, без обозначения срока.

Милый Пастернак, у меня ничего нет, кроме моего рвения к Вам, это не поможет. Я всё ждала Вашего письма, я не смела действовать без Вашего разрешения, я не знала, нужно Вам или нет. Я просто опустила руки. (Пишу Вам в веселой предсмертной лихорадке.) Теперь знаю, но поздно.

С получения Ваших «Тем и Вариаций» — нет, раньше, с известия о Вашем приезде, я сказала: я его увижу. С Вашей лиловой книжечки это ожило, превратилось в явь (кровь), я принялась за большую книгу прозы (переписку!), рассчитав окончание ее на середину апреля. Работала все дни, не разгибая спины. Какая связь? Ясно. Та́к вскинуться я не вправе (перед жизненной собой!). У меня (окружающих) очень трудная жизнь. С моим отъездом — весь чертов быт на них. Я ревностно принялась. Теперь поздно: книга будет, а Вы — нет. Вы мне нужны, а книга — нет.

Еще последнее слово: не из лукавства (больше будете помнить, если не приеду. Не больше, — ложь!), не из расчета (слишком буду помнить, если увижу! Все равно слишком — и больше — нельзя!) и не из трусости (разочаровать, разочароваться).

Все равно, это чудовищно — Ваш отъезд, с берлинского ли дебаркадера, с моей ли богемской горы, с которой 18-го целый день (ибо не знаю часа!) буду провожать Вас — пока души хватит.

Не приеду, потому что поздно, потому что беспомощна, потому что Марк Слоним, напр<имер>, достает разрешение в час, потому что это моя судьба — потеря.

_____

А теперь о Веймаре. Пастернак, не шутите. Я буду жить этим все два года напролет. И если за эти годы умру (не умру!), это будет моей предпоследней мыслью. Вы не шутите только. Я себя знаю. Пастернак, я сейчас возвращалась черной проселочной дорогой (ходила справляться о визе у только что ездивших) — шла ощупью: грязь, ямы, темные фонарные столбы. Пастернак, я с такой силой думала о Вас, нет, не Вас, о себе без Вас, об этих фонарях и дорогах без Вас, — ах, Пастернак, ведь ноги миллиарды верст пройдут, пока мы встретимся! (Простите за такой взрыв правды, пишу, как перед смертью.)

Предстоит огромная бессонница Весны и Лета, я себя знаю, каждое дерево, которое я облюбую глазами, будет — Вы. Как с этим жить? Дело не в том, что Вы — там, а я — здесь, дело в том, что Вы будете там, что я никогда не буду знать, есть Вы или нет. Тоска по Вас и страх за Вас, дикий страх, я себя знаю.

Пастернак, это началось с «Сестры», я Вам уже писала. Но тогда, летом, я это остановила, перерубила отъездом в другую страну, в другую жизнь, а теперь моя жизнь — Вы, и мне некуда уехать.

Теперь, резко: что́ именно? В чем дело? Я честна и ясна, сло́ва — клянусь! — для этого не знаю. (Перепробую все!) Насколько не знаю — увидите из февральских стихов. Встреча с Вами была бы для меня некоторым освобождением от Вас же, законным, — Вам ясно? Выдохом! Я бы (от Вас же!) выдышалась в Вас. Вы только не сердитесь. Это не чрезмерные слова, это безмерные чувства: чувства, уже исключающие понятие меры! — И я говорю меньше, чем есть.

А теперь просто: я живой человек и мне очень больно. Где-то на высотах себя — лед (отрешение!), в глубине, в сердцевине — боль. Эти дни (сегодня 9-ое) до Вашего отъезда я буду очень мучиться.

Пастернак, два года роста впереди, до Веймара. (Вдруг — по-безумному! — начинаю верить!) Мне хочется дать Вам одно обещание, даю его безмолвно. — Буду присылать Вам стихи и всё, что у меня будет в жизни. О Вас, поэте, я буду говорить другим. Ни от одного слова не отрекаюсь, но Вам это тяжело, буду молчать. Но тогда останется одно: о себе к Вам (в упор), то́, чего я так тщательно (из-за Вас же!) не хотела. Пастернак, если Вам вдруг станет трудно — или не нужно, — ни о чем не прошу, а этого требую: прервите. Тогда загоню вглубь, прерву, чтобы под землей тлело, — как тогда, в феврале, стихи.

Сейчас 2 ч<аса> ночи. — Пастернак, Вы будете живы? — Два года — что́ это? Я не понимаю времени, я понимаю только Пространство. Я сейчас шла по отвесу горы, вижу пролетом поезд, я подумала: вот! Пастернак, ни одного поезда не будет за эти… постойте: 730 дней! — чтобы я <оборвано>

_____

Ваша изящная передача… И виду не подав! — Теряюсь. — «За позволенье думать, что обращаясь к Вам, Вам же отвечаю…» И еще, не забыла ли я? Нет, не забыла, если я забуду, мысль моя к Вам — не забудет.

А то, от чего Вы открещиваетесь, надо читать так: «Сделайте чудо (у меня: „сумейте“), будьте наконец тем»… «Наконец» — не к Вам, так, с пера сорвалось.

Вы не бойтесь. Это одно́ такое письмо. Я ведь не глупей стала — и не нище́й, оттого что Вами захлебнулась. Вам не только моя оценка тяжела, но и мое отношение, Вы еще не понимаете, что Вы — одаривающий. Буду в меру. В стихах — нет. Но в стихах Вы простите.

Мой Пастернак, я может быть вправду когда-нибудь сделаюсь большим поэтом, — благодаря Вам! Ведь мне нужно сказать Вам безмерное: разворотить грудь! В беседе это делается путем молчаний. А у меня ведь — только перо!

_____

Две страсти борются во мне, два страха: страх, что не поверите — и страх, что поверив, отшатнетесь. Я знаю, дело внешней меры. Внешней безмерностью не только грешу. Внешне — мне всё слишком много: и от другого и — особенно! — от себя. Мое горе с Вами в том (уже горе!), что слово для меня ВПЛОТЬ — чувство: наивнутреннейшее. Если бы мы с Вами встретились, Вы бы меня не узнали, сразу бы отлегло. В слове я отыгрываюсь, как когда-нибудь отыграюсь в том праведном и щедром мире от кривизны и скудности этого. — Вам ясно? — В жизни я безмерно-дика, из рук скольжу.

_____

Пастернак, сколько у меня к Вам вопросов! Мы еще ни о чем не говорили. В Веймаре будет долгий разговор.

_____

Перо из рук… Уже выходить из княжества слов… Сейчас лягу и буду думать о Вас. Сначала с открытыми глазами, потом с закрытыми. Из княжества слов — в княжество снов.

Пастернак, я буду думать о Вас только хорошее, настоящее, большое. — Как через сто лет! — Ни одной случайности не допущу, ни одного самовластия. Господи, все дни моей жизни принадлежат Вам! Как все мои стихи.

Завтра утром допишу. Сейчас больше трех и Вы давно спите. Я с Вами всю ночь говорила сонным.

М.Ц.

10 нов<ого> марта, утром:

Целая страница еще впереди, — целый белый блаженный лист — на всё! Теперь пойдут просьбы: во-первых, освободите меня в обращении от отчества: я родства непомнящий! во-вторых, подарите мне Ваше прекрасное имя: Борис (княжеское!), чтобы я на все лады — и всем деревьям, — и всем ветрам! Злоупотреблять им не буду. В-третьих (бытовое), пойдите по приезде к H.A. К<оган> (жене П<етра> С<еменовича>, матери Блоковского мальчика) и расскажите ей обо мне — что знаете. Скажите, что писала ей много раз и никогда не получала ответа. Скажите, что я ее и Сашу (сына) помню и люблю, дайте мой адрес. Да, еще очень важное: я переслала (т.е. Геликон) Н<адежде> А<лександровне> — для сестры — четыре доллара. Дошли ли? Если не забудете, попросите Н<адежду> А<лександровну> передать сестре, что я ей писала бесконечное число раз и также в ответ — ни звука… Теперь еще, Пастернак, родной, просьба: не захватите ли Вы с собой три книжки моего «Ремесла» (возьмите у Геликона, объяснив) — все три сдала бы Н<адежда> А<лександровна>: один ей, другой — моей сестре, третий — Павлику Антокольскому — мы с ним дружили в детстве (в начале революции).

О «Ремесле». Вчера, только что получив Ваше письмо, Вам его выслала, — свой экземпляр, пробный, немножко замурзанный, простите, другого не было. Очень хочу, чтобы Вы мне написали о «Переулочках», что́ встает? Фабула (связь) ни до кого не доходит, — только до одного дошла: Чаброва, кому и посвятила, но у него дважды было воспаление мозга! Для меня вещь ясна, как день, всё сказано. Другие слышат только шумы, и это для меня оскорбительно. Это, пожалуй, моя любимая вещь, написанная, мне важно и нужно знать, как — Вам. Доходят ли все три царства и последний соблазн? Ясна ли грубая бытовая развязка?

Одной моей вещи Вы еще не знаете. «Мо́лодца». Жила ею от Вас (осени) до Вас же (февраля). Прочтя ее, Вы может быть многое уясните. Это лютая вещь, никак не могла расстаться. Еще из просьб: присылайте стихи, это мне такое же освобождение, как собственные. Живописуйте быт, где живете и пишете, Москву, воздух, себя в пространстве. Это мне важно, я могу устать (от счастья!) думать в «никуда». — Фонарей и улиц много! — Когда мне дорог человек, мне дорога вся его жизнь, самый нищенский быт — драгоценен! И формулой: Ваш быт мне дороже чужого бытия!

Вчера вечером (я еще не распечатывала Вашего письма, в руке держала), вопль моей дочери: — «Марина, Марина, идите!» (я мысленно: небо или собака?) Выхожу. Вытянутой рукой указывает. Пол-неба, Пастернак, в крыле, крыло в пол-неба, — невиданное! Слов таких нет для цвета! Свет, ставший цветом! И мчит, запахнув пол-неба. И я, в упор: «Крыло Вашего отъезда!»

Такими знаками и приметами буду жить.

_____

Посылаю стихи «Эмигрант». Хочу, чтобы прочли их еще в Берлине. Остальные (от первого до последнего) будут в письме, которое высылаю следом. Их, — это моя нежная и настойчивая просьба, — Вы прочтете только в вагоне, когда поезд тронется.

_____

Если будут очень ругать за «белогвардейщину» в Москве, — не огорчайтесь. Это мой крест. Добровольный. С Вами я вне.

Последние слова: будьте живы, больше мне ничего не нужно.

М.Ц.

— Оставьте адрес. —

Приложение

СТИХИ К ВАМ:

1. Гора

Не надо ее окликать:

Ей отдых — что воздух. Ей зов

Твой — раною по рукоять.

До самых органных низов

Встревожена, в самую грудь

Пробужена, бойся, с высот

Своих сталактитовых (— будь!)

Пожалуй — органом вспоет.

А справишься? Сталь и базальт —

Гора, но лавиной в лазурь

На твой серафический альт

Вспоет — полногласием бурь.

— И сбудется! — Бойся! — Из ста

На сотый срываются… — Чу!

На оклик гортанный певца

Органною бурею мщу!

7 нов<ого> февраля 1923 г.


2

Нет, правды не оспаривай!

Меж кафедральных Альп

То бьется о розариум

Неоперенный альт.

Девичий и мальчишеский:

На самом рубеже.

Единственный из тысячи —

И сорванный уже.

В само́м истоке суженный:

Растворены вотще

Сто и одна жемчужина

В голосовом луче.

Пой, пой, — миры поклонятся!

Но Регент: «Голос тот

Над кровною покойницей:

Над Музою поет!

Я в голосах мальчишеских

Знаток…» — и в прах и в кровь,

Снопом лучей рассыпавшись

О гробовой покров.

Нет, сказок не насказывай:

Не радужная хрупь:

Кантатой Метастазовой

Разыгранная грудь.

Клянусь дарами Божьими:

Своей душой живой! —

Что всех высот дороже мне

Твой срыв голосовой!

8 нов<ого> февраля


3. Эмигрант

Здесь, меж вами: домами, деньгами, дымами,

Дамами, Думами,

Не слюбившись с Вами, не сбившись с вами

Неким —

Шуманом пронося под полой весну:

Выше! и́з виду!

Соловьиным тремоло на весу —

Некий — избранный

Боязливейший, ибо взяв на дыб —

Ноги лижете!

Заблудившийся между грыж и глыб

Бог в блудилище!

Лишний! Вышний! Выходец! Вызов! Ввысь

Не отвыкший… Виселиц

Не принявший… В рвани валют и виз

Веги — выходец.

9 нов<ого> февраля

_____

(NB! После «неким» — задержка дыхания — и: Шу́маном.)


4

Выше! Выше! Лови — летчицу!

Не спросившись лозы отческой —

Нереидою по—лощется,

Нереидою в ла—зурь!

Лира! Лира! Хвалынь синяя!

Полыхание крыл в скинии!

Над мотыгами и́ спинами

Полыхание двух бурь!

Муза! Муза! Да как смеешь ты?

Только узел фаты веющей!

Или ветер станиц — шелестом

О страницы — и смыв, взмыл…

И покаместь — счета — кипами,

И покаместь — сердца — хрипами

Закипание — до — кипени

Двух вспененных — крепись! — крыл.

Так, над вашей игрой крупною,

(Между трупами — и́ — куклами!)

Не общупана, не́ куплена,

Полыхая и пля—ша—

Шестикрылая, ра—душная,

Между мнимыми — ниц! — сущая,

Не задушена вашими тушами:

Ду—ша!

10 нов<ого> февраля


5

Из недр — и на ветвь… рысями!

Из недр — и на ветр… свистами!

Гусиным пером писаны?

Да это стрела скифская!

Крутого крыла грифова

Последняя зга — Скифия!

Сосед, не спеши! Нечего

Спешить, коли час — тысячный…

Разменной стрелой встречною

Когда-нибудь там — спишемся…

Вели—кая — и — тихая

Меж мной и тобой — Скифия…

И спи, молодой, смутный мой

Сириец, стрелу смертную

Кимвалами и лютнями

Глуша…

Не ушам смертного

(Единожды в век слышимый)

Эпический бег — Скифии!

11 нов<ого> февраля


6

Колыбельная

Как по синей по степи́

Да из звездного ковша

Да на лоб тебе да…

— Спи,

Синь подушками глуша.

Дыши да не дунь,

Гляди да не глянь,

Волынь-криволунь,

Хвалынь-колывань.

Как по льстивой по трости́,

Ро́сным бисером плеща,

Заработают персты…

(Шаг — подушками глуша:)

Ложи — да не двинь,

Дрожи — да не грянь.

Волынь-перелынь,

Хвалынь-завирань.

Как из моря из Каспий-

ского — синего плаща,

Стрела свистнула да…

(спи,

Кровь — подушками глуша…)

Лови — да не тронь,

Тони — да не кань.

Волынь-перезвонь,

Хвалынь-целовань.

13 нов<ого>февраля


7

Богиня Иштар

(Луны и Войны.

Ее, по словам Персов, чтили Скифы.)

От стрел и от чар,

От гнезд и от нор,

Богиня Иштар,

Храни мой шатер:

Братьев, сестер.

Руды моей вар,

Вражды моей чан,

Богиня Иштар,

Храни мой колчан…

(Взял меня — хан!)

Чтоб не́ жил кто стар

Чтоб не́ жил кто хвор

Богиня Иштар

Храни мой костер

(Пламень востер!)

Чтоб не́ жил кто стар

Чтоб не́ жил кто зол

Богиня Иштар

Храни мой котел

(Зарев и смол!)

Чтоб не́ жил — кто стар,

Чтоб нежил — кто юн!

Богиня Иштар

Стреми мой табун

В тридевять лун!

14 нов<ого> февраля


8

Лютня

Лютня! Безумица! Каждый раз,

Царского беса вспугивая:

— «Перед Саулом-Царем кичась…»

(Да не струна ж — а судорога!)

Лютня! Ослушница! Каждый час,

Струны стрелой натягивая:

— «Перед Саулом-Царем кичась —

Не заиграться б с аггелами!»

Горе! Как рыбарь какой стою

Перед пустой жемчужницею.

Это же оловом соловью

Глотку залить… да хуже еще:

Это — бессмертную душу — в пах

Первому добру мо́лодцу…

Это — но хуже, чем в кровь и в прах:

Это — срываться с голосу!

И сорвалась же! — Иди, будь здрав,

Бедный Давид… — Есть пригороды!

Перед Саулом-Царем играв

С аггелами — не игрывала!

14 февраля


9

Азраил


I

От руки моей не взыгрывал,

На груди моей — не всплакивал…

Непреложней и незыблемей

Опрокинутого факела:

Над душой моей — в изглавии,

Над страдой моей — в изножий…

(От руки моей не вздрагивал, —

Не твоей рукой — низложена!)

Азраил! В ночах без месяца

И без звезд — дороги скошены.

В этот час тяжело-весящий

Я тебе не буду ношею…

Азраил! В ночах без выходов

И без звезд: личины сорваны!

В этот час тяжело-дышущий

Я тебе не буду прорвою…

А потом — перстом — как факелом

Напиши в рассветных серостях

О жене, что назвала тебя

Азраилом — вместо Эроса!


II

(последнее)

Оперением зим

Овевающий шаг наш валок —

Херувим

Марий годовалых!

В шестикнижие крыл

Окунающий лик как в воду —

Гавриил —

Жених безбородый!

И над трепетом жил,

И над лепетом уст виновных:

Азраил —

Последний любовник.

17 нов<ого> февраля 1923 г.

М.Ц.

Впервые — НП. стр. 283–290. Печ. по кн.: Души начинают видеть. стр. 49–62.

15–23. Р.Б. Гулю

Мокропсы, 11-го нов<ого> марта 1923 г.


Мой дорогой Гуль!

Мои мысли «в великом расстрое» (так мне однажды сказала цыганка на Смоленском, — прогадала ей последнюю тыщонку!)

Уезжает мой поэт — из всех любимый — Пастернак, конечно — и я даже не могу поехать к нему проститься: нет умирающего родственника в Берлине, и к 18-му не выдумаешь [1165]. Я в большой грусти (видите, умею, и чаще и пуще, чем думаете! Это я о Вашем отзыве говорю!) — и у меня единственное утешение 1) что это всю мою жизнь так 2) «Gespräche mit Goethe» {168} Эккермана. Эту книгу я умоляю Вас купить на прилагаемую «валюту» и передать Пастернаку до его отъезда. (Уезжает 18-го, так пишет.)

Думаю, есть много изданий. У меня в Москве было чудесное, Вы сразу узнаете: увесистый том, великолепный шрифт (готический), иллюстрации (Веймар, рисунки Гёте и т.д.). Я бы не знаю как просила Вас разыскать именно это, это отнюдь не редкость, издание не старинное. Меньше всего я бы хотела Reclam-Ausgabe {169} (вроде нашей Универсальной). Думаю, ведь можно в магазинах по телеф<ону> справиться?

Ecckermann Gespräche mit Goethe. Книга должна быть большая, есть выдержки, это не имеет смысла.

Очень хотелось бы мне еще ему старого Гёте, хороший портрет. Есть такие коричневые — не гравюры, но вроде. Но не знаю, хватит ли денег. (Около 15 герм<анских> тысяч, кажется?) Во всяком случае — Эккерман на первом месте. Если бы — совершенно не знаю Ваших цен — денег не хватило, умоляю, доложите из своих. Верну тотчас же.

_____

Еще: ничего не знаю о П<астернаке> и многое хотела бы знать. (МЕЖДУ НАМИ!) Наша переписка — ins Blaue {170}, я всегда боюсь чужого быта, он меня большей частью огорчает. Я бы хотела знать, какая у Пастернака жена («это — быт?!» Дай Бог, чтобы бытие!), что́ он в Берлине делал, зачем и почему уезжает, с кем дружил и т.д. Что́ знаете — сообщите.

И — непременно — как передавали книгу, что он сказал, были ли чужие. Самое милое, если бы Вы отвезли ему ее на вокзал, тогда бы я знала проводы. Но 1) просить не смею (хотя для Вас, писателя, такой отъезд любопытен: человек уезжает от «хорошей жизни», сто́ит задуматься!) 2) может быть у Вас привычка опаздывать на вокзал? Тогда мой Эккерман провалится! — Нужно было бы точно узнать время поезда.

Передавая, скажите только, что вот я просила… Можете не говорить что́ (назв<ание> книги), я всегда боюсь смущения другого, некой неизбежной секунды НЕЛЕПОСТИ в комнате. Вокзал для всяких чувств благоприятней (видите, какая я лисица!)

И, чтобы кончить об этом (во мне-то — только начинается!), милый Гуль, не откладывайте! Отсылаю письмо 12-го (в понедельник), дойдет не раньше 16-го, у Вас всего один день на всё. Буду ждать Вашего ответа больше, чем с нетерпением, меньше, чем с исступлением, что-то среднее, но с меня хватит.

_____

Вторая печаль (следствие) — осточертела книга [1166]. С 9-го (день, когда узнала об отъезде) бросила, рука не тянется. Страшно огорчена: все время гуляю: проскваживаю на мокропсинских горах голову и сердце! Но пишу стихи — опять засоряются. Мутит меня и Геликон (наглец!) не отвечая, берет или нет. Но все-таки, конечно, переборю и примусь. Книга любопытная, очень ясны две стихии: быт (т.е. Революция) и БЫТИЕ (я). Не сочтите за наглость — бытие, это то́, как должно быть, нужно же хоть один угол в мире — неискаженный!

А Ваш Манфред — как? Не боится «белогвардейщины»? Черной сотни в книге нет, но есть белое бешенство. В России (если большевики не окончательно об'о́вчели (овца)) — навряд ли пропустят. А куда-нибудь в Болгарию отдавать — они всю Психею (меня то есть) выбросят. — Затрудняюсь. —

_____

Ну, Гуль мой дорогой, до свидания. Читали ли Вы «Родину» Волконского? У меня о ней большая статья где-то гуляет, м<ожет> б<ыть> Глеб Струве возьмет в «Р<усскую> М<ысль>». Если увидите «Родину» — прочтите, это ЧУДЕСНАЯ книга, такой нет второй.

Геликон, наглец, «Ремесло» не шлет, свой единственный экз<емпляр> я отослала Пастернаку в дорогу. Как только получу — первая книга Вам. В следующем письме напишу Вам об одном своем невеселом и невольном жульничестве, — сама удивлена.

Ради Бога, подробно и поскорее — о книге и об отъезде.

Ваша неустанная просительница

МЦ.

<Приписка на полях:>

В КРАЙНЕМ случае берите Reclam-Ausg, хотя все сделайте, чтобы достать хорошее изд<ание>.

Адр<ес>: Пастернака: Berlin — W. 15 Fasanenstrasse 41III в/v. Versen.


Впервые — Новый журнал. 1959. № 58. стр. 178–179. СС-6. стр. 524–526. Печ. по СС-6.

16-23. М.С. Цетлиной

Прага, 11-го нов<ого> марта 1923 г.


Милая Мария Самойловна,

У меня к Вам просьба: не могли бы Вы попросить «Звено» о высылке мне гонорара за «Метель» [1167]. (Хотелось бы и оттиск.)

Скоро Пасха и мне очень нужны деньги. Простите, что обращаюсь к Вам, но в «Звене» я никого не знаю.

Если бы Вас не затруднило, сообщите им, пожалуйста, мой адрес:

Praha, II, Vyšehradska tř 16

Mêstsky Hudobinec

S. Efron

«Ремесло» мое уже отпечатано, но Геликон [1168] почему-то в продажу не пускает. Прислал мне пробный экз<емпляр> [1169] книга издана безукоризненно. Как только получу, пришлю.

А пока — сердечный привет Вам и Михаилу Осиповичу. — Как Вам понравился Сергей Михайлович? [1170]

Шлю привет.

МЦ.


Впервые — в кн.: Книги и рукописи в собрании М.С. Лесмана. М.: Книга, 1989. стр. 368 (публ. Е.И. Лубянниковой). СС-6. стр. 549. Печ. по СС-6.

17-23. Р.Б. Гулю

Мокропсы, 28 нов<ого> марта 1923 г.


Дорогой Гуль,

Это письмо Вы получите через Катерину Исааковну Еленеву [1171], мою приятельницу и сподвижницу по Мокропсам.

Очень рада была бы, если бы вы друг другу понравились. Это возможно, ибо мне — вы нравитесь оба.

Посылаю Вам «Ремесло». И нежную благодарность за Эккермана [1172]. Ваше письмо прочла поздно вечером на станции, под фонарем. Душа закипела от Вашей любови к быту: моя извечная ненависть! За прочность в мире тоже не стою. Где прочно — там и рвется. (Это я, впрочем, из злобы!)

О книге: сейчас не пишу, думаю бросила на все лето. Сейчас погибаю от стихов: рук не хватает!

Пишу в грозу, — первую, почти в темноте: от молнии до молнии!

Книгу (возвращаясь к делам) закончу к осени. Если раньше — пришлю.

— Гуль, я не люблю земной жизни, никогда ее не любила, в особенности — людей. Я люблю небо и ангелов: там и с ними бы я умерла.

Если что и люблю здесь — то отражения (если принимать их за сущность, получается: искажения). Это я Вам пишу, чтобы Вы со мной раздружились, потому что я люблю, чтобы меня любили из-за меня самой, — не терплю заместителей! (Себя — в толковании другого!)

_____

Спешу. Кончаю. Убеждена, что не раздружитесь. Не сердитесь за волокиту с книгой, — здесь виновны стихи (Весна и стихи!)

МЦ


Впервые — Новый журнал. 1959. № 58. стр. 180. СС-6. стр. 526–527. Печ. по СС-6.

18-23. Б.Л. Пастернаку

<Конец марта 1923 г.>


Я терпелива, и свидания буду ждать, как смерти. / Я <в> Вас знаю только Вашу душу. / Умею любить Вселенную в розницу: позвездно и погнездно, но это величайший соблазн, — раз в жизни: оптом, в собирательном стекле — чего? — ну глаз. (Как всю Музыку в мире в одной органной ноте голоса.) Нужно быть терпеливым, великодушным, пожалуй старым, старше возраста. Только старик (тот, кому ничего не нужно) умеет взять, принять всё, т.е. дать другому возможность быть. Открещиваться и принимать вздох (выдох!) за вексель — дело наглой и подозрительной молодости. / Последняя реплика — «При чем тут я?!» («Не по адресу»). А здесь, волей неволей, приходится говорить о поэте. Миллиард за жизнь прочитанных книг. — Так? — И очень много написанных. Откуда же чудо первичного волнения? Почему это ударило, а не соседнее. У каждого поэта только один читатель и Ваш читатель — я. Теперь, внимание: я же не слепая и не глухая, Ваше признание меня (поэта) до меня доходит, я же не открещиваюсь: Вы поэт, Вы видите будущее. Хвалу сегодняшнему дню я отношу за счет завтрашнего, я спокойно принимаю, раз Вы верите — это будет (следовательно есть!). Вы видите землю насквозь, Вы видите цветок в семени. Никогда не расцветающий здесь, здесь прорастание в земле <вариант: сквозь землю>, цвет — завтра и там.

Ничья хвала и ничье признание мне не нужно, кроме Вашего, руку на сердце положа. — О не бойтесь моих безмерных слов, их вина в том, что они еще слова, т.е. не могут еще быть только чувствами. Когда я окончательно поверю в Вас, я перестану Вам писать.

_____

Я очень спокойна. Никакой лихорадки. Я блаженно провожу свои дни. Это в первый раз за жизнь не наваждение, — а <пропуск одного слова> не чара, а знание. Не рассмотрите в этом превышения прав, раз, — упокоения в себе, два. Кроме Элизиума, есть еще земной милый сад с тростинками, с хворостинками, с шерстинками птиц и зайцев, — лбом в Элизиум, ногами на земле. Поэтому покойно, упокоено только мое главенствующее. А ногам — для того чтобы прямо идти — нужна рука — протянутая навстречу. — Хочу Ваших писем. —


Впервые — Души начинают видеть. стр. 64–65. Печ. по тексту первой публикации.

19-23. Б.Л. Пастернаку

<Конец марта 1923 г.>


Не живя с <Вами>, я всю жизнь буду жить не с теми, но мне не важно с кем: кем. Живя <Вами>, я всю жизнь буду жить — ТЕМ!

_____

Знаете, как это бывает. Предположим Вы ставите вопрос, сгоряча — перв<ым> движ<ением> — нет, потом — глубже: да, потом еще глубже: нет, глубже глубокого: да… (Не четыре ступени — сорок!) И, конечное: да.

Так и с Вашим вопросом (ибо не утверждение, а вопрос, в утверждении — вопрос!) о сестре [1173]. (Уже сейчас не помню, что́ сгоряча, м<ожет> б<ыть> и да, важна смена!) Как с лестницы. Но в Вашем вопросе я не вглубь шла, а ввысь.

_____

Воз<действие> одного на другого. Душа ищет знака, повел<евающего> быть, (скала — жезла Ааронова <вариант: Моисеева>).

_____

Думаю, что из упорства никогда не скажу Вам того слова. Из упорства. Из суеверия. (Самого пустого, ибо вмещает всё, самого страшного!) Его можно произносить по пустякам, когда это заведомо — гипербола. Его можно дарить, как червонец — нищему. В больших случаях — тишина и осторожн<ость>. Не п<отому> ч<то> Крёзу моего червонца мало, а п<отому> ч<то> он его сам наперед взял.

Я ничего не могу Вам подарить, п<отому> ч<то> это было бы взлом<ом> в Вашу же сокровищницу.

_____

Еще: дарить: хотя бы душу! — отделять: душа часть меня, есть кость. Предпочитаю ничего Вам не дарить, не говорить — об этом.

_____

Сегодня вечером, холодя себе весь левый сердечный бок промерзлой стеной весеннего вагона (сидела у окна) думала: этого жизнь мне не даст: Вас рядом. Даст чехов, немцев, студентов, гениев, еще кого-то, еще кого-то: —— она мне не даст.

_____

Ну, а в минуту смерти: кто встанет?

_____

Думаю, (вне Вас и вне себя) в предсмертную секунду (последнюю до) — та рука, в секунду посмертную (первейшую, первую по) моя, эта.

_____

По спокойствию и по безнадежности знаю: <оборвано>

_____

— «Не ждите ни меня, ни моих писем» [1174]… Милый друг, я буду ждать Ваших дел, это же Ваше лучшее письмо ко мне: письмо к Миру!

_____

— Ах, Вы и это слово писать задумыв<аетесь>? Для меня все слова малы, с рождения, всегда. И за малейшее из них я так: из недр — благодарна. Я и не такие выслушивала, молча, не отвечая на них, как не отвечают на вздох. Для меня они все малы, я ни одного не боюсь, другой у меня ни за одно не отвечает / я ни на одно не отвечаю.

_____

Не бойтесь. Я не кредитор. Я и свои и чужие забываю, раньше, чем другой успеет забыть. Я не даю забывать — другому. (Т.е. эту роскошь оставляю за собой!)

_____

Я дружбу ставлю выше любви: не я ставлю, стоит выше, просто: дружба стоит, любовь — в лежку.

Horizontales und Wertikales Handwerk {171} [1175].

_____

Всё в мире меня затрагивает больше, чем моя личная жизнь.

_____

Сестра, это отсутствие страдания (не ее, от нее!). — Не будете. —

_____

На моей горе растет можжевельник. Каждый раз сходя я о нем забываю, каждый раз, всходя я его пугаюсь: человек! потом радуюсь: куст <вариант: Вы>. Задумываюсь о Вас и, когда прихожу в себя — его нет, позади, миновала. Я его еще ни разу близко не видела. Я думаю, что это Вы.

_____

Можжевельник двуцветный: снизу голубой, сверху зеленый. В памяти моей он черный.

_____

Нам с Вами важно условиться, договориться, и — сговорившись — держать. Ведь обычно проваливается, п<отому> ч<то> оба ненадежны. Когда один надежен — уже надежда на удачу. А мы ведь надежны оба, Вы и я.

_____

Со мной сумел (вместил и ограничил) только один, вдвое старше Вас [1176]. Вместил, ибо бездонен, ограничил — ибо не выносит женщин и этим всю женскую роль с меня снял. (Ограничил, т.е. освободил от.) Ту роль, которую я, с чисто мужской корректностью, все-таки почему-то играть себя считала обязанной.

_____

Мой дом — лбы, а не сердца.


Впервые — Души начинают видеть. стр. 65–68. Печ. по тексту первой публикации.

20-23. Л.Е. Чириковой

Мокропсы, 4-го нов<ого> апреля 1923 г.


Моя дорогая Людмила Евгеньевна,

Посылаю Вам 20 фр<анков> с следующей мольбой: купите на них шоколаду и отнесите его сама, лично, пораньше утром, чтобы застать, по следующему адресу: Bd des Invalides, 2, Rue Duroc (chez Beaumont) — Сергею Михайловичу Волконскому. Это моя лучшая дружба за жизнь, умнейший, обаятельнейший, стариннейший, страннейший и — гениальнейший человек на свете. Ему 63 года. Когда Вы выйдете от него, Вы забудете, сколько Ва́м. И город забудете, и век, и число.

Цветов не покупайте: он любит шоколад.

Вторая просьба: не могли ли бы Вы что-нибудь устроить ему со шведскими переводами? В его книге «Родина» (1860–1921 г.) много для иностранцев любопытного. (Книга восхитительна, Ваш отец в восторге, все Ваши читают.) [1177]

Моя дорогая умница, моя нежная умница, мне никогда не стыдно Вас просить, мне только жаль, что Вы никогда у меня ничего не просите.

_____

Ваше очаровательное письмо получила. Я вас очень люблю, знайте это, Вы во всем настоящая, я всегда говорю С<ереже> — «Если бы Л<юдмила> Е<вгеньевна> здесь была, я была бы вдвое счастливее!»

Мужская дружба с женщиной, — что́ лучше?!

_____

Не писала, потому что завалена работой: переписываю огромную книгу прозы [1178]. Глаза болят. (Печатным шрифтом!) Было много разных корректур. В промежутках — стихи, которые хотят быть написанными! День летит, дни летят.

_____

Подружитесь с Волконским! Он очень одинокий человек, я с ним умела, и Вы с ним сумеете. Это большая духовная ценность, у него мало друзей. Познакомилась я с ним в Москве, в январе 1920 г., и люблю его, как в первый день.

Я знаю, что идти к чужому трудно — но Вы же героиня! Вы же не ищете легкого! И, только переступив порог, — Вы сразу поймете.

_____

В следующий раз — больше, о весне, о Вас, о себе, обо всем. — С Вашими дружу, особенно с Е<вгением> Н<иколаевичем>. Пасху верно будем встречать вместе.

Целую нежно.

МЦ.

P.S. Только не откладывайте! Шоколад долженствует изобразить пасхальное приветствие.

<Приписка на полях:>

P.S. Шоколад купите плитками, в коробках дорого.


Впервые — Новый журнал. 1976.№ 124. стр. 146–147. СС-6. стр. 304–305. Печ. по СС-6.

21-23. Л.Е. Чириковой

Прага, 27/30-го нов<ого> апреля, 1923 г.


Моя дорогая Людмила Евгеньевна,

Пишу Вам в Праге, посему карандашом. (Без пристанища.) Спасибо бесконечное за поход к Волконскому, когда не знаешь другого, он — отвлеченность, а ради отвлеченности лишний раз веками не взмахнешь. Вы поверили мне на́ слово, что В<олконский> — есть. Спасибо.

Спасибо еще зато, что поняли, увидели, проникли (в сущность иногда трудней, чем в дом, — даже запертой!). Он очень одинокий человек: уединенный дух и одинокая бродячая кость. Его не надо жалеть, но над ним надо задуматься. Я бы на Вашем месте дружила: заходила иногда, заводила, — он любит мрачные углы, подозрительные закоулки — tout comme Vous {172}.

Он отлично знает живопись, и как творческий дух — всегда неожиданен. Его общепринятостями (даже самыми модными!) не собьешь.

И вообще это знакомство, которое стоит длить. Это последние отлетающие лебеди того мира! (NB! Если С<ергей> М<ихайлович> лебедь, то — черный. Но он скорей старый орел.)

_____

А мы судимся. Да, дитя мое, самым мрачным образом. Хозяева подали жалобу, староста пришел и наорал (предлог: сырые стены и немытый пол) и вот завтра в ближайшем городке — явка. Мы всю зиму прожили в этой гнилой дыре, где несмотря на ежедневную топку со стен потоки струились и по углам грибы росли, — и вот теперь, когда пришло лето, когда везде — рай, — «Испортили комнату, — убирайтесь на улицу». С<ережа> предстоящим судом изведен, издерган, я вообще устала от земной жизни. Руки опускаются, когда подумаешь, сколько еще предстоит вымытых и невымытых полов, вскипевших и невскипевших молок, хозяек, кастрюлек и пр.

Денег у меня никогда не будет, мне нужно мно—о—го: откупиться от всей людской низости: чтобы на меня не смел взглянуть прохожий, чтобы никогда, нигде не смел крикнуть кондуктор, чтобы мне никогда не стоять в передней, никогда и т.д.

На это не заработаешь.

_____

Ах, как мне было хорошо в Б<ерлине>, как я там себя чувствовала человеком и как я здесь хуже последней собаки: у нее, пока лает, есть право на конуру и сознание конуры. У меня ничего нет, кроме ненависти всех хозяев жизни; за то, что я не как они. Но это шире крохотного вопроса комнаты, это пахнет жизнью и судьбой. Это нищий — пред имущими, нищий — перед неимущими (двойная ненависть), один перед всеми и один против всех. Это душа и туши, душа и мещанство. Это мировые силы столкнулись лишний раз! Не умею жить на свете!

_____

Вы верите в другой мир? Я — да. Но в грозный. Возмездия! В мир, где царствуют Умыслы. В мир, где будут судимы судьи. Это будет день моего оправдания, нет, мало: ликования! Я буду стоять и ликовать. Потому что там будут судить не по платью, которое у всех здесь лучше, чем у меня, и за которое меня в жизни так ненавидели, а по сущности, которая здесь мне и мешала заняться платьем.

Но до этого дня — кто знает? — далёко, а перед глазами целая вереница людских и юридических судов, где я всегда буду неправой.

_____

30-го нов<ого> апреля 1923 г.

Продолжаю письмо уже в Мокропсах. (Еще в Мокропсах! Toujours {173} Мокропсах!). Знаете, чем кончился суд? С<ережа> поехал с другим студентом (переводчиком), хозяин (обвинитель) студента принял за адвоката, испугался и шепотом попросил судью — попросить «пана Се́ргия» почаще мыть пол в комнате…» а то — «блэхи» (блохи)!!! Судья пожал плечами. «Адвокат», учтя положение, заявил, что полы чисты как снег.

Судья махнул рукой. Этим и кончилось. Первым (в Мокропсы) вернулся хозяин: в трауре, в цилиндре, — вроде гробовщика. Мрачно и молча поплелся к себе, переоделся и тут же огромной щеткой стал мыть одно учреждение (как раз под моим окном) — в сиденье которого потом, неизвестно почему, вбил два кола. (М<ожет> б<ыть>, он считает нас за упырей? Помните, осиновый кол!) Этим и кончилось.

(Цель обвинения была, ввиду сезона, выселить нас и взять вместо 220 кр<он> — 350, а то больше!)

Все ваши принимали самое горячее участие в нашем суде и судьбе: и советовали, и направляли, Е<вгений> Н<иколаевич> написал мне письмо к некому Чапеку (переводчику) [1179], — было очень трогательно.

Вся деревня на нашей стороне, а это больше, чем Париж, когда живешь в деревне!

Получила нынче письмо от моего дорогого С<ергея> М<ихайловича>. Пишет, что был у Вас, очень доволен посещением. Утешьте его de vive voix {174} (Вы меня заражаете Францией!) в истории с Лукомским [1180], если ее знаете. Последний ведет себя как негодяй, прислал С<ергею> М<ихайловичу> наглейшее письмо с упреками в неблагодарности, с попреками гостеприимством и пр<очими> прелестями. Заведите речь, просто как художник, упомяните имя Л<уком>ского, он Вам расскажет. (На меня не ссылайтесь!) Вам будет забавно послушать.

Л<уком>ского я видела раз в Берлине: фамильярен, аферист и сплетник.


Нынче еду в Прагу на Штейнера [1181]. (Вы кажется о нем слышали: вождь всей антропософии, Ася Белого [1182] была его любимейшей ученицей.) Хочу если не услышать, то узреть. По более юным снимкам у него лицо Бодлера, т.е. Дьявола.

У нас дожди, реки, потоки. Весна тянется третий месяц, нудная. Пишу и этим дышу. Но очень хочется вон; прочь, — только не знаю: из Мокропсов или с этого света?

Целую нежно. Пишите.

МЦ.

Еще раз: горячее спасибо за С<ергея> М<ихайловича>.


<Приписка на полях:>

P.S. Похудела ли Цетлиниха? [1183]


Впервые — НЖ. 1976. № 124. стр. 147–150. СС-6. стр. 305–308. Печ. по СС-6.

22-23. М.А. и Е.О. Волошиным

10-го нов<ого> мая 1923 г.


Мои дорогие Макс и Пра! [1184]

Пока только скромная приписка [1185]: завтра (11-го нов<ого> мая) — год, как мы с Алей выехали из России, а 1-го августа — год, как мы в Праге. Живем за́ городом, в деревне, в избушке, быт более или менее российский, — но не им живешь! Сережа очень мало изменился, — только тверже, обветреннее. Встретились мы с ним, как если бы расстались вчера. Живя не-временем, времени не боишься. Время — не в счет: вот все мое отношение к времени!

Я много раз тебе писала из Москвы, Макс, но ты все жаловался на мое молчание. Пишу и на этот раз без уверенности, увы, что дойдет! Откликнись возможно скорей, тогда в тот же день напишу тебе и Пра обо всем: о жизни, стихах, замыслах <не дописано>.

Ах, как бы мне хотелось послать тебе и дорогой Пра книги! — «Разлуку», «Стихи к Блоку», «Царь-Девицу», «Ремесло» [1186]. Не знаю, как осуществить. Оказии отсюда редки. — Живой повод к этому письму — твой живой голос в «Новой Книге» [1187]. Без оклика трудно писать. Другой постепенно переходит в область сновидения (единственной достоверности!) — изымается из употребления! — становится недосягаемостью. — Тебе ясно? — Это не забвение, это общение над, вне… И писать уже невозможно.

Но ты, не зная, окликнул, и я радостно откликаюсь. Здесь (и уже давно в Берлине) были слухи, что Вы с Пра в Москве. — Почему не выбрались? — (Праздный вопрос, то же, что «почему не сдвинули горы?»).

Целую тебя и Пра, люблю нежно и преданно обоих, напиши, Макс, доходят ли посылки и какие?

МЦ.

<На полях:>

— Аля растет, пустеет и простеет. Ей 10½ лет, ростом мне выше плеча. Целует тебя и Пра.


Впервые — ЕРО. стр. 184 (публ. В.П. Купченко). СС-6. стр. 83–84. Печ. по НИСП. стр. 302–303.

23-23. Р.Б. Гулю

Прага, 27-го нов<ого> мая 1923 г.


Милый Гуль,

Вы не ответили мне на мою записочку и на «Ремесло», но я кажется не ответила Вам на последнее письмо, так что мы квиты. Теперь слушайте внимательно.

Я снова принялась за книгу и скоро ее кончу. Теперь целый ряд вопросов, требующих самых точных ответов.

1) Жив ли еще Манфред? {175}

2) Не подался ли сильно влево? {176}

3) Возьмет ли он книгу в 450 (большого, журнального формата) страниц? Не разъединяя ее на два тома. (Есть свои причины.)

4) Сколько это будет печатных листов и, посему, долларов? {177}

5) Может ли он мне обещать (на бумаге!) корректуру не только типографскую, но и ремингтонную. (Рукопись у меня с обеих сторон листа, и переписка на ремингтоне необходима.)

6) Могу ли я, по отпечатании издательством на ремингтоне, получить обратно свою рукопись, по которой и буду проверять, ибо многое у меня — из черновых тетрадей, может статься, что и не замечу пропуска.

7) Во скольких экземплярах, он собирается выпускать? Я продам на одно издание, не на столько-то лет.

Вот, Гуль, вопросы. Ответы на них необходимы, иначе нет пороху доканчивать работу.

_____

Книга моя будет называться «Земные Приметы», и это (весна 1917 г. — осень 1919 г.) будет I т<ом>. За ним последует II т<ом> — Детские Записки — который может быть готов также к осени. Теперь слушайте еще внимательнее, это важно.

«Земные Приметы» I т<ом> (1917–1919 г.) то, что я сейчас переписываю — это мои записи, «Земные Приметы» II т<ом> (1917–1919 г.) — это Алины записи, вначале записанные мной, потом уже от ее руки: вроде дневника. Такой книги еще нет в мире. Это ее письма ко мне, описание советского быта (улицы, рынка, детского сада, очередей, деревни и т.д. и т.д.), сны, отзывы о книгах, о людях. — точная и полная жизнь души шестилетнего ребенка. Можно было бы воспроизвести факсимиле почерка. (Все ее тетрадки — налицо.)

Возьмет ли такую книгу Манфред? Пойдет она под моим именем: «Земные Приметы». Т<ом> II (Детские записи).

Если Манфред не возьмет, издам просто, как «Детские Записи», чтобы не путать.

Эта книга будет меньше той, стр<аниц> 250, думаю. Хотела сначала поместить в одном томе, но 450 моих + 250 Алиных, — это уже идет в безмерное и не умещается не только в сердце, но и в руках.

Расскажите все это Манфреду, но расскажите как следует, чтобы он ясно понял, в чем дело. Меня эта неопределенность мучит: работа (переписка) трудная и нудная, у меня плохое зрение, кроме того хочется писать стихи, и если все это так, впустую — руки опускаются!

Книга, Гуль, не черносотенная, она глубоко-правдива и весьма противоречива: отвергнутая в Госиздате, она так же была бы отвергнута в из<дательст>ве Дьяконовой [1188]. (Черносотенном?) Это книга живой жизни и правды, т.е. политически (т.е. под углом лжи!) заведомо проваливается. В ней есть очаровательные к<оммуни>сты и безупречные б<елогвар>дейцы, первые увидят только последних, и последние — только первых. Но Манфред не прогорит, это ему скажите. На эту книгу набросятся из дурного любопытства: как читают чужие письма. «Тираж» обеспечен и ругань критики тоже. И то и другое издательствам не во вред.

Итак, милый Гуль, ответьте мне по всем моим пунктам. Не пишите: приедете — увидите. Это мне не годится. Та́к ни за что не поеду, мне в Берлине нечего делать, а в Праге — весьма много. Передо мной лето, т.е. отсутствие плиты, т.е. свобода, надо употребить его во благо.

Рукопись (I т<ом> «Земных Примет») для переписки на ремингтоне могла бы представить через 2 недели, maximum — три. Ведь переписать 450 стр<аниц> на ремингтоне (это, каж<ется>, называется не ремингтон? Машинка?) — тоже не день, особенно с моими знаками, красными строками и пропусками.

Да, еще: обложка — без картинки! Только буквы. Настаиваю. Земные приметы мои все внутри, внешних не надо.

_____

Переписываюсь с Л.М. Э<ренбург>, которую люблю нежно. Слышала о новой книге Э<ренбурга>, еще не читала [1189]. Единственное, что читаю сейчас — Библию. Какая тяжесть — Ветхий Завет! И какое освобождение — Новый!

Месяц писала стихи и была счастлива, но вид недоконченной рукописи приводит в уныние. Пришлось оторваться. К осени у меня будет книга стихов, в нее войдут и те, что я Вам читала в Берлине. Как Геликон? Не уехал ли в Россию? Не слыхали ли чего о Пастернаке? Кто из поэтов (настоящих) в Берлине? Читали ли «Тяжелую Лиру» Ходасевича [1190] и соответствует ли ей (если знаете)статья в «Совр<еменных> Записках» Белого? [1191] — Что Вы сами делаете? Вышла ли Ваша книга? — Вот видите, сколько вопросов!

(Да! NB! 450 стр<аниц>. Страницу я считаю приблизит<ельно> 32–34 строчки, причем в каждой, в среднем, думаю, 42 буквы. — Много коротких строк!)

Пишите обо всем. Шлю привет.

МЦ

Адр<ес>: Praha II

Vyšehradska tř 16

Mêstsky Chudobinec, — S. Efron (мне.)


Впервые — Новый журнал. 1959. № 58. стр. 180–183, с сокращениями. Полностью — Новый журнал. 1986. № 165. стр. 279–281. СС-6. стр. 527–529. Печ. по СС-6.

24-23. М.С. Цетлиной

Чехия, Мокропсы, 31-го нов<ого> мая 1923 г.


Милая Мария Самойловна,

Ваше «Окно» великолепно: в первую зарю Блока, в древнюю ночь Халдеи. Из названного Вам ясно, что больше всего я затронута Гиппиус и Мережковским [1192].

Гиппиус свои воспоминания написала из чистой злобы, не вижу ее в любви, — в ненависти она восхитительна. Прочтя первое упоминание о «Боре Бугаеве» [1193] (уменьшительное здесь не случайно!) я сразу почуяла что-то недоброе: очень уж ласково, по-матерински… Дальше-больше, и гуще, и пуще, и вдруг — озарение: да ведь это она в отместку за «лорнет», «носик», «туфли с помпонами», весь «Лунный друг» в отместку за «Воспоминания о Блоке», ей пришлось за́свежо полюбить Блока, чтобы насолить Белому! И как она восхитительно справилась: и с любовью (Блоком) и — с бедным Борей Бугаевым! Заметьте, все верно, каждая ужимка, каждая повадка, не только не на́лгано, — даже не прилгано! Но так по-змеиному увидено, запомнено и поведано, что даже я, любящая, знающая, чтящая Белого, Белому преданная! — не могу, читая, не почувствовать к нему (гиппиусовскому нему!) отвращения — гиппиусовского же!

Это не пасквиль, это ланцет и стилет. И эта женщина — чертовка.

_____

В Мережковском меня больше всего трогает интонация. Я это вне иронии, ибо интонации — как зверь — верю больше слова. О чем бы Мережковский ни писал, — о Юлиане, Флоренции, Рамзесе, Петре, Халдее ли [1194], — интонация та же, его, убедительная до слов (т.е. опережая смысл!) Я Мережковского знаю и люблю с 16 л<ет>, когда-то к нему писала (об этом же!) и получила ответ, — милый, внимательный, от равного к равному, хотя ему было тогда 40 л<ет> (?) и он был Мережковский, а мне было 19 лет — и я была никто [1195]. Если увидитесь с ним — напомните. Теперь Аля читает его Юлиана и любит те же места и говорит о нем те же слова.

_____

Мило, сердечно, любовно-по-ремизовски — «Однорукий Комендант» [1196]. — Вся книга хороша. — Непременно пришлите вторую! (Равнодушие просит, затронутости требует. NB! Я очень дурно воспитана.)

_____

Напишите мне про Гиппиус: сколько ей лет, как себя держит, приятный ли голос (не как у змеи?! Глаза наверное змеиные!) — бывает ли иногда добра? И про Мережковского.

Посылаю Вам «Поэму заставы» [1197], если не подойдет — пришлю другие стихи. Только напишите скорей, чтобы мне успеть. Спасибо за безупречную корректуру [1198]: с Вами я всегда спокойна! Если «Застава» не подойдет, напишите, что́ (по теме) предпочитает и от чего (по теме же!) отталкивается «Окно». Та́к — трудно. А «Заставу» Вам даю, как на себя очень похожее. (Может быть предпочитаете не похожее??)

Целую Вас, привет Михаилу Осиповичу. Видитесь ли с моим дорогим Волконским?

МЦ.


<Приписка на полях:>

Мне очень стыдно, что я так долго не благодарила Вас за щедрый гонорар.


Впервые — с небольшими сокращениями — в кн.: «Марина Цветаева об искусстве». М.: Искусство, 1991. стр. 385–367. Полностью — СС-6. стр. 549–551. Печ. по СС-6.

25-23. <А.В. Бахраху>

<Конец весны 1923 г.>


Из письма

— «Почему — мне?» Руку на́ сердце положа — случайность. Я как луч и как нищий стучусь во все окна. Или: я как луч и как вор вхожу во все окна. Дорога луча. Луч идет пока его не примет взгляд. Луч шел. Ваше дело — остановить. Тогда окажется: луч шел к Вам. Будьте — тем.

И вот, первая обида уже сменяется в Вас чем-то вроде жалости, не торопитесь: луч и без взгляда и после взгляда. Луч — сам взгляд! Я не ищу людей, но я не хочу этого упрека Богу из собственных уст: — Зачем ты послал меня на́ землю жить раз среди живущих я не встретила ни одного живого. — Поэтому и пытаюсь. И встречала: больше собеседников, чем друзей, больше лбов, чем сущностей. (И меньше всего — душ.)

Есть еще то́ хорошее в Вас для меня (во мне для Вас — всё!) — Вы не притча во языцех, имя меня отталкивает (в жизни), та́к я из ложной гордости и заранее-безнадежности пропускала главные человеческие события в моей жизни — и буду пропускать отыгрываясь на не-именах, которые — не случайно не став именами, ибо имя — не выслуга, а заслуга и ничем не покупается, кроме истинной ценности: не покупается, а рождается — итак: отыгрываясь на не-именах, которые большей частью оказывались ничем. Пропуская (упуская) больших, останавливала — мелочь, так: Иксу отдавала то́, что отродясь принадлежало Блоку. Или — Богу.

Есть еще то́ хорошее в Вас для меня (хорошо — первое хорошее!) — Вы, если не ошибаюсь, из мира музыки, мира высшего моего: то, чем я кончаю — с этого у вас начинают, есть надежда быть по́нятым.


Впервые — HCT. стр. 158–159. Печ. по тексту первой публикации.

26–23. М.С. Цетлиной

Мокропсы, 8-го июня 1923 г.


Милая Мария Самойловна,

Посылаю Вам два стиха: «Деревья» и «Листья», пишу и сама чувствую юмор: почему не «Ветки», «Корень», «Ствол» и т.д. И еще просьбу: если «Заставу» [1199] не берете — по возможности, пристройте, а если невозможно — по возможности верните. Я не из лени, — у меня очень устают глаза, я переписываю книгу прозы [1200] (печатными буквами!) и к концу вечера всюду вижу буквы (это вместо листьев-то!).

И еще просьба: мне бы очень хотелось знать, что́ — вообще — предпочитает «Окно»: куда выходит (не: когда выходит?) — на какие просторы? Ближе к делу: природу, Россию, просто — человеческое? Мне достаточно малейшего указания, в моем мире много рек, назовите свою. Я знаю, что это трудно, что издательская деликатность предпочитает «авторам не указывать», но если автор, на беду, тоже оделен этим свойством — тогда ни сойтись, ни разойтись.

Это я говорю о что́ стихов. Относительно ка́к, — увы, будет труднее. Я знаю, что «Ремесло» меньше будет нравиться, чем «Фортуна», напр<имер>, и стихи тех годов, но я не могу сейчас писать стихи тех годов, и «Фортуна» мне уже не нужна [1201]. Мне бы очень хотелось знать, совершенно безотносительно помещения, что Вы чувствуете к моим новым стихам.

_____

Искренне тронута Вашим денежным предложением и отвечу Вам совершенно непосредственно. В месяц я имею 400 франков на себя и Алю, причем жизнь здесь очень дорога. (Наша хибарка, напр<имер>, в лесу, без воды, без ничего — 250 крон + 40 за мытье пола.) Жить на эти деньги, вернее: существовать на эти деньги (на франц<узскую> валюту 400 фр<анков> можно, но жить на эти деньги, т.е.: более или менее одеваться, обуваться, обходиться — нельзя. Прирабатываю я гроши, бывает месяцами — ничего, иногда 40 крон («Русская мысль», 1 крона строчка) [1202]. В долги не влезаю, т.е. непрерывно влезаю и вылезаю. Самое обидное, что я на свою работу отлично могла бы жить, неизданных книг у меня множество, но нет издателей, — все они в Германии и платят гроши. — Переписка не оправдывается! —

Вот точная картина моего земного быта. Определить ее «острой нуждой» руку на́ сердце положа — не могу (особенно после Москвы 19-го года!) Я бы сказала: хронический недохват.

Чего мне всегда не хватало в жизни, это (хотя я и не актриса!) — импрессарио, человека, лично заинтересованного, посему деятельного, который бы продавал, подавал… и не слишком предавал меня!

Здесь много литераторов и все они живут лучше меня: знакомятся, связываются, сплачиваются, подкапываются, — какое милое змеиное гнездо! — вместо детского «nid de fauvettes» — «nid de viperes» {178}. Есть прямо подозрительные личности. Если бы до них дошло, что я получила от Вас субсидию, они бы (випэры!) сплоченными усилиями вычли из моего «иждивения» ровно столько же, сколько бы я получила. Я даже не пометила 40 кр<он> за прошлый месяц от Струве [1203] (анкетный лист), ибо знаю, что получила бы на 40 кр<он> меньше.

Кроме того — и самое важное! — когда я Вам деньги верну??? Ну, продам книгу прозы, но ведь это будут гроши. Не до России (где у меня был дом на Полянке!) [1204] — а когда Россия???

_____

Простите, что беспокою Вас своими бытовыми бедами, — у Вас без меня достаточно забот. Больной ребенок, — ведь больнее этого и тяжелее этого нет ничего. Алина болезнь в 1920 г. была худшим временем моей жизни, единственные месяцы, когда я не писала стихов [1205].

Но Ваша дочка (Анжелика?) [1206] конечно поправится и Вы поедете с нею в какое-нибудь прекрасное место, наверное к морю, где она в полосатой фуфайке будет играть в песке. Боль забывается, — особенно детьми!

_____

Аля огромная, вид 12-летней (10 лет), упрощается с каждым днем. С.М. В<олконский> говорит о ней: Аля начала с vieillesse qui sait {179} и неуклонно шествует к jeunesse qui peut {180}. — Что ж! У каждого своя дорога. — Боюсь только, что к 20-ти годам она все еще будет играть в куклы. (Которых ненавидела, ненавижу и буду ненавидеть!) Умственное развитие ее, впрочем, блестяще, но живет она даже не детским, а младенческим!

Нынче еду в Прагу — заседание по делу патриарха Тихона [1207]. Ненавижу общественность: сколько лжи вокруг всякой правды! Сколько людских страстей и вожделений! Сколько раздраженной слюны! Всячески уклоняюсь от лицезрения моих ближних в подобных состояниях, но не показываться на глаза — быть зарытой заживо. Люди прощают всё, кроме уединения.

_____

Кончаю. Вашей дочке быстрого и полного выздоровления, Вам — покоя. Вам обеим — веселого отъезда. — Что Ваши старшие дети? [1208] Привет Михаилу Осиповичу. Вам — поцелуй и благодарность.


Впервые — Новый журнал. 1991. № 183. стр. 221–223 (публ. М. Белкиной). СС-6. стр. 551–553. Печ. по СС-6.

27-23. A.B. Бахраху

Мокропсы, 9-го нов<ого> июня 1923 г. (20 апреля)


Милый г<осподин> Бахрах,

Вот письмо, написанное мною после Вашего отзыва (месяца два назад?) — непосредственно в тетрадку [1209]. Сгоряча написанное, с холоду непосланное, — да вот и дата: 20-ое апреля!

Я не знаю, принято ли отвечать на критику, иначе как колкостями — и в печати.

Но поэты не только не подчиняются обрядам — они творят их! Позвольте же мне нынче, в этом письме, утвердить обряд благодарности: критику — поэта. (Случай достаточно редкий, чтобы не слишком рассчитывать на последователей!)

Итак: я благодарна Вам за Ваш отзыв в «Днях». Это — отзыв во всем первичном смысле слова. (Пушкин: «В горах — отзы́в!»…) Вы не буквами на букву, Вы сущностью на сущность отозвались. Благодарят ли за это? Но и благодарность — отзыв! Кроме того, Вы вроде писали не для меня, — так и я пишу не «для Вас», хотя и к Вам.

Я не люблю критики, не люблю критиков. Они в лучшем случае производят на меня впечатление неудавшихся и посему озлобленных поэтов [1210]. (И как часто они пишут омерзительные стихи!) Но хвала их мне еще неприемлемей их хулы: почти всегда мимо, не за то [1211]. Так, напр<имер>, сейчас в газетах, хваля меня, хвалят не меня, а Любовь Столицу [1212]. Если бы я знала ее адрес, я бы отослала ей все эти вырезки. Это не я.

(Добрососедская статья некоего Мочульского напр<имер>, в парижском «Звене» — «Женская поэзия», об Ахматовой и мне [1213]. Если попадется — прочтите, посмейтесь и пожалейте!)

— Ваша критика умна. Простите за откровенность. У Вас редчайший подход между фотографией (всегда лживой!) и отвлеченностью. Вы берете то среднее, что и составляет сущность поэта: некую преображенную правду дней. Вы вежливы, вне фамильярности: неустанно на Вы. У Вас хороший вкус: не «поэтесса» (слово, для меня, полупочтенное) — а поэт.

Вы доверчивы, у Вас хороший нюх: та́к, задумавшись на секунду: кунштюк или настоящее? [1214] (Ибо сбиться легко и подделки бывают гениальные!) — Нет, настоящее. Утверждаю, Вы правы. Так, живя стихами с — да с тех пор как родилась! — только этим летом узнала от своего издателя Геликона, что́ такое хорей и что такое дахтиль. (Ямб знала по названию блоковской книги [1215], но стих определяла как «пушкинский размер» и «брюсовский размер».) Я живу — и следовательно пишу — по слуху, т.е. на веру, и это меня никогда не обманывало. Если бы я раз промахнулась — я бы вся ничего не стоила!

_____

— Что́ еще? — Ах, пожалуй главное! Спасибо Вам сердечное и бесконечное зато, что не сделали из меня «style russe» {181}, не обманулись видимостью, что, единственный из всех за последнее время обо мне писавших, удостоили, наконец, внимания СУЩНОСТЬ, то́, что вне наций, то́, что над нацией, то́ что (ибо все пройдет!) — пребудет.

Спасибо Вам за заботливость. — «Куда дальше? В Музыку, т.е. в конец?» [1216] — А если и так, не лучший ли это из концов и не конца ли мы все, в конце концов, хотим. Бытие в Небытии — вот музыка! Блаженная смерть! Будьте верным пророком!

_____

А что за «Ремесло»? Песенное, конечно. Смысл, забота и радость моих дней. Есть у К. Павловой изумительная формула:

«О ты, чего и святотатство

Коснуться в храме не могло —

Моя напасть, мое богатство.

Мое святое ремесло!» [1217]

Эпиграф этот умолчала, не желая, согласно своей привычке, ничего облегчать читателю, чтя читателя.

Ах, еще одна благодарность! За «Посмертный Марш» (мой любимый стих во всей книге), за явный — раз Вы в «Днях»! — взлет над злободневностью, зато, что сердце Ваше (слух!) подалось на оборванность последних строк: в лад падало [1218].

_____

Здесь письмо кончается — и начинается другое:


9 нов<ого> июня 1923 г.

Напомнила мне о Вас Л.М. Эренбург, в недавнем письме. Пишет, что Вы читаете мою «Психею». И вот, в ответ, просьба: попросите Гржебина [1219] или его заместителя, чтобы прислал мне авторские, — не помню условия — настаивайте на 25 экз<емплярах>. Я и не знала, что книга вышла, и уже в ужасе от предполагаемых опечаток. Корректура моя была безупречна, за дальнейшее не отвечаю.

И еще просьба: найдите мне издателя на книгу прозы «Земные Приметы», — московские записи 1917 г. — конец <19> 19-го г [1220]. Здесь Москва, Революция, быт, моя дочь Аля, мои сны, мысли, наблюдения, встречи, — некий дневник души и глаз. Книга большая: около 450 печ<атных> страниц большого формата. (Сколько листов?) Рифы этой книги: контрреволюция, ненависть к евреям, любовь к евреям, прославление богатых, посрамление богатых, при несомненной белогвардейскости — полная дань восхищения некоторым безупречным живым коммунистам. Да еще: лютая любовь к Германии и издевательство над бычачьим патриотизмом (русских!) в первый год войны.

Словом, издатель, как моя собственная грудная клетка, должен вместить ВСЁ. Здесь все задеты, все обвинены и все оправданы. Это книга ПРАВДЫ. — Вот. —

_____

Теперь ближе к делу. Мне один берлинский издатель заочно предлагал за лист 3 доллара. (Не Геликон, Геликон, напуганный «белогвардейщиной», не берет.) Я нища́ как Иов [1221] и при здешней дороговизне эта цена смехотворная {182}, — переписка не оправдывается. (Для примера: хибарка в лесу, то что кухня в избе, где мы живем, стоит 300 крон, — переведите на марки!) Эта книга — большая работа и, пока, мой единственный козырь к некоторой обеспеченности. Будьте другом, устройте мне эту книгу. Предупредите издателя, что это «товар ходкий», справьтесь у Геликона, он знает мою прозу. Книгу эту будут рвать (зубами!) все… кроме настоящих, непредубежденных, знающих, что ПРАВДА-ПЕРЕБЕЖЧИЦА. А таких мало.

Словом, я думаю: «grand scandale» {183}, что всегда благоприятно для издательства.

_____

Книга почти готова, хочу посылать ее по частям. Но необходимо, чтобы из<дательст>во переписало ее на машинке: у меня написано на двух сторонах листа, — и чтобы машинный экз<емпляр> этот я, до сдачи в типографию, исправила. Это очень важно и необходимо оговорить. Еще: без картинок на обложке, только буквы. И непременно с Ъ.

_____

Если б что-нибудь наладилось, пришлите мне примерный образец условия.

_____

Это моя первая и насущная просьба. Есть у меня и другие неизданные книги: 1) «Драматические Сцены» [1222] («Фортуна», к<ото>рую Вы м<ожет> б<ыть> по «Совр<еменным> Запискам», «Метель», «Приключение», «Конец Казановы», кстати изданный против моей воли и в ужасном виде в «Сов<етской> России») — и 2) «Мо́лодец» (поэма-сказка) — небольшая.

_____

Не приходите в ужас и, если это хоть сколько-нибудь трудно, не исполняйте. И не думайте обо мне дурно: я просто глубоко беспомощна в собственных делах, и книги у меня лежат по 10 лет. (Есть такие — и не плохие!)

Обращаюсь к Вам потому что Вы как будто любите мои стихи и еще потому что Вы наверное по вечерам сидите в «Prager-Diele» [1223], где пасутся все издатели. Книга нигде не печаталась (это я о прозе! хотя и другие — нигде), а то я Эпохе продала «Царь-Девицу», уже проданную в Госиздат, и обо мне, быть может, дурная слава.

Шлю Вам самый искренний привет и благодарность.

Марина Цветаева

Адр<ес> мой до 1-го июля:

Prag, Praha II Vyšegradska tř 16

Mêstsky Chudobinec,

P.S. Efron

(для M.И.Ц.)


Впервые письма M. Цветаевой к A. Бахраху были опубликованы адресатом писем с большими купюрами в журнале «Мосты» (Мюнхен. 1960. № 5. стр. 304–318 и 1961. № 6. стр. 319–341). Полностью — Новый журнал. 1990. № 180. стр. 215–253 и 1990. № 181. стр. 98–138. с неточностями и без комментариев (публ. А. Тюрина). Полностью (с исправлением неточностей и научным комментарием) — Литературное обозрение. 1990. № 8. стр. 99–109; № 9. стр. 102–112; № 10. стр. 100–112 (публ. Дж. Mалмстада). СС-6. стр. 557–626 (по предыдущей публикации с небольшими исправлениями). Печ. по СС-6. стр. 557–560.

Отрывок письма под названием «Письмо критику», датированный 20 апреля 1923 г., записан в рабочей тетради Цветаевой (НСТ. стр. 135–137).


ПИСЬМО КРИТИКУ

Я не знаю, принято ли отвечать на критику иначе как колкостями — и в печати. Но поэты не только не подчиняются обрядам, но — творят их. Позвольте же мне нынешним письмом утвердить обряд благодарности поэта — критику. (Случай достаточно исключительный, чтобы не слишком рассчитывать на ряд последователей!)

Итак, я благодарна Вам за Ваш отзыв в Днях. Это — отзыв в самом настоящем смысле слова. Вы не буквами на буквы, Вы существом на сущность отозвались. Благодарят ли за это? Но и благодарность — отзыв! Кроме того, Вы ведь писали не для меня, так и я пишу не «для Вас», хотя и к Вам. (Вам — о Вас.)

Я не люблю критики, не люблю критиков. Все они, в лучшем случае, кажутся мне неудавшимися и поэтому озлобленными поэтами. Но хвала их мне еще непереноснее их хулы: почти всегда мимо, не меня, не за то. Так напр<имер> сейчас в газетах хвалят не меня, а явно Любовь Столицу (т.е. всё сказанное обо мне отношу на ее счет, ибо — НЕ Я!)

Ваша критика умна. Простите за откровенность. Вы вежливы: неустанно на Вы. Вы <пропуск одного слова>: не поэтесса, а поэт. У Вас хороший нюх: так, задумавшись на секунду: кунштюк или настоящее? (ибо сбиться легко — при нынешнем KDW <Название универмага в Берлине. — Сост.> поэзии!) — нет, настоящее. Утверждаю: Вы правы. Так, живя стихами с —? — да с тех пор как на свете живу, только этим летом узнала от своего издателя Геликона, что такое хорей и что такое дахтиль. (Ямб знала по названию блоковской книги, но стих определяла как «пушкинский размер», «брюсовский размер».)

Вам будет любопытно узнать, что Белый свою Глоссологию (?) <Правильно: «Глоссолалия. Поэма о звуке». Написана А. Белым в 1917 г. издана в 1922 г. в Берлине. — Сост.> написал после моей Разлуки, как и свою «После разлуки» {184}. Я была тем живым примером, благодаря которому возникла теория. (Говорю Вам вне тщеславия, если бы страдала им давно была бы знаменитой!)

Что еще? Ах, пожалуй, главное! Спасибо Вам сердечно и бесконечно за то, что не сделали из меня бабу style russe, не обманулись видимостью (NB! баба — бабы не напишет!) что единственный из всех (NB! как мне всех хочется сделать единственными: всякого! 1932 г.) за последнее время обо мне писавших удостоили, наконец, внимания сущность, — то, что над и вне.

Спасибо Вам за заботливость: «Куда дальше? В музыку, т.е. в конец?!» Верю, что Вы искренне в тот час задумались, потому отвечаю: нет! Из лирики (почти-музыки) — в эпос.

Это не Ваш «планирующий спуск», это разряжение голоса — в голосах, единого — в множествах. Чем на тысячу голосов выражать одну свою душу, я буду одним голосом выражать тысячу чужих, которые тоже одна <пропуск одного слова>. То чего не может один могут (в одном) многие. Единство множества. Оркестр тоже единство.

— Вам ясно?

_____

А что за «Ремесло»? Песенное, конечно! Ремесло в самом <фраза не окончена>. Противовес и вызов слову и делу (безделию <сверху: неделу>) «искусство». Кроме того, мое ремесло, — в самом простом смысле: то, чем живу, — смысл, забота и радость моих дней. Дело дней и рук.

О ты чего и святотатство

Коснуться в храме не могло —

Моя напасть, мое богатство,

Мое святое ремесло!

Эпиграф этот умолчала, согласно своему правилу — нет, инстинкту — ничего не облегчать читателю, как не терплю чтоб облегчали мне. Чтоб сам.

Читатель ведь пока ты с ним не столкнулся — друг и пока о тебе не написал — ты его чтишь. (Иногда, notre cas {185}, и потом.)

Посылаю Вам свою Ц<арь->Д<евицу> — не для отзыва, а потому что Вы, очевидно, ее не читали. Вот он, источник всех навязываемых мне кокошников!

Ах! Еще одно спасибо: за Посмертный марш, за, в конце, явный (раз Вы в «Днях») взлет над злободневностью, за то что сердце Ваше (слух) подалось на оборванность последних строк: в лад падало!

_____

20 апреля 1923 г.

28-23. Р.Б. Гулю

Мокропсы, 27-го июня 1923 г.


Дорогой Гуль,

Вчера получила и вчера прочла. О «В рассеянии сущих» [1224] — жаль, что Вы в Берлине, а не в Праге, ибо книга, за некоторыми лирическими отступлениями, написана Берлином, а не Вами.

Здесь таких людей нет. Здесь молодость, худоба и труд. Здесь любовь и долг. Здесь жертва и вера. Здесь нет сытости.

Впрочем, есть — но исключительно среди «земгорцев» [1225] (эсерово!) Горцы земли, горцы — равнины, предпочитаю горцев высот!

Здесь старые и молодые профессора, старые и молодые студенты, и первые и вторые, и третьи и четвертые — работают из кожи. Для них Мессия — есть, Бог — есть, черт — есть.

Гуль, Вы заслуживаете лучшего, чем та гниль и слизь, которые Вас окружают, Вы не существо Nacht Local'ов {186}, я Вас причисляю к Романтикам — сначала Контр-Революции, потом — Революции; если книга автобиографична — мне жаль Вас. Где Вы нашли таких уродов??? Почему Вы не писали — себя, душу, живую жизнь в Берлине? Я не верю, что это — Вы.

Есть хорошие места, хорошие мысли. Везде, где Вы один с природой, с любовью, с собой. Но в общем книга, несмотря на основную накипь ее, тяжелая — м<ожет> б<ыть> благодаря накипи как основе!

Я рада, что Вы ее не любите.

_____

Ах, да! Помните спор о кровном и о рубашке? Так вот, Гуль, то́, что для буржуа — рубашка, то для Романтика — кровь. Зачем таких белых? Бог и честь для буржуа рубашка, согласна, но кроме буржуа, — ничего нет у белых? Гуль, есть белые без рубашки, таких берите в противники, таких (если можете!) судите, — с буржуазией справляться — слишком легко!

О «Поле в Творчестве». Первая часть для меня целиком отпадает, вторую на две трети принимаю.

«Божественная Комедия» — пол? «Апокалипсис» — Пол? «Farbenlehre» {187} [1226] и «Фауст» — пол? Весь Сведенборг {188} [1227] — пол?

Пол, это то́, что должно быть переборото, плоть, это то́, что я отрясаю.

Und diese himmelschen Gestalten

Sie fragen nicht nach Mann und Weib. {189} [1228]

Основа творчества — дух. Дух, это не пол, вне пола. Говорю элементарные истины, но они убедительны. Пол, это разрозненность, в творчестве соединяются разрозненные половины Платона.

Если пол, — то что же ангелы? А разве ангелы не — (не ангелы в нас!) творят?!


Пол, это ½. — Формула.

О Белом и Гоголе — согласна. Об отсутствии любовного Эроса — согласна. О призрачности и неубедительности героинь — согласна. О звукописи — согласна. Раньше была и цветопись, но такая же от всего оторванная и… жуткая, как ныне — звукопись. («Золото в лазури» [1229] — перечтите.) Он не — небесный и не земной, он повисший. И изживающий постепенно все 5 чувств. (Зрение и слух.)

_____

Это первые, беглые отклики: как отозвалось. Немножко освобожусь, перечту, подумаю и скажу еще. И если Вам любопытно, буду сообщать Вам отзывы студенчества, — здесь ведь тоже три союза!

_____

Недавно получила известие от Бахраха, что собирается с Вами встретиться для окончательного выяснения с моими «Земными Приметами» [1230]. Пишет, между прочим, что больше 1 ф<<унта стерлингов?> т.е. 4½ дол<лара> у вас не платят. Хорошо бы довести до 5 д<олларов>, но если окончательно невозможно, соглашайтесь и на это. Теперь ряд оговорок: 1) только на одно издание 2) две корректуры 3) лист с важнейшими опечатками, установленными мною 4) деньги, по возможности, по представлению рукописи 5) 25 авторских экз<емпляров> 6) СТАРАЯ ОРѲОГРАФIЯ 7) установить колич<ество> экз<емпляров>, срок выхода и переиздания — и все, что еще измыслите в мою пользу.

Да! Теперь — как определить число листов? По количеству букв в странице? По количеству строк? Или как? Сколько листов в Ваших «Рассеянных»?

Переписать здесь на машинке не берусь, и «Геликон» и «Эпоха» переписывали сами, — и прозу. Переписать такую книгу здесь целое состояние. Рукопись, сравнительно, четка, но на обеих страницах.

_____

Не обвиняйте меня в жадности и в суетности, впрочем, в моей книге — обо всем, есть наверное и об этом. Пишу поздно вечером, устала.

— Спасибо за все.

МЦ.

Новый адр<ес>: Praha P.P. Dobřichovice, Horni Mokropsy, č 33, u Pana Grubnera — мне — на фамилию Эфрон.


<Приписка на полях:>

Dobřichovice: bricho, это — брюхо: «доброе брюхо» — Добробрюхово. — Хорошо?! —


<На отдельном листе:>

В следующем № «Русской Книги» поместите, пожалуйста, если не поздно:

Подготовлена к печати книга:

СЕРГЕЙ ЭФРОН — «ПОБЕЖДЕННЫЕ» (С МОСКОВСКОГО

ОКТЯБРЬСКОГО ВОССТАНИЯ ПО ГАЛЛИ-

ПОЛИ. ЗАПИСКИ ДОБРОВОЛЬЦА) [1231]

МАРИНА ЦВЕТАЕВА — «ЗЕМНЫЕ ПРИМЕТЫ» Т. 1 (МОСКВА,

МАРТ 1917 г. — ОКТЯБРЬ 1919 г. ЗАПИСИ.)

— «МО́ЛОДЕЦ» (ПРАГА, 1923 г. ПОЭМА-СКАЗКА.)

— «ЛЕБЕДИНЫЙ СТАН» (МОСКВА, МАРТ 1917 г. — ДЕКАБРЬ

1920 г. БЕЛЫЕ СТИХИ.) [1232]

Адр<ес> и Сережин и мой: Praha P.P. Dobřichovice, Horni Mokropsy, č 33, u Pana Grubnera

(хорошо бы не перепутать!)

На упомянутые книги из<дате>лей еще нет (кроме «Зем<ных> Прим<ет>»?) — м<ожет> б<ыть> таким образом найдутся.


Впервые — Новый журнал. 1986. № 165. СС-6. стр. 279–281. стр. 529–531. Печ. по СС-6.

29-23. Г.П. Струве

30-го июня 1923 г.


Милый Глеб,

Ваше гаданье правильно: мало люблю «Евгения Онегина» [1233] и очень люблю Державина [1234]. А из Пушкина больше всего, вечнее всего люблю «К морю», — с десяти лет по нынешние тридцать [1235]. И «версты полосаты», и там, где про кибитку: Пушкина в просторах [1236]. Там он счастливее всего, там он не должен быть злым. Эренбурга из призраков галереи вычеркиваю [1237], я его мало читала, со стихами его, по-настоящему, познакомилась только в Берлине. (Не потому вычеркиваю, что поссорилась [1238], — честное слово!)

Ах, у Вас во втором столбце (4-ая строчка до первой цитаты) гениальная опечатка: «в цветаевской ЛАГГЕРЕЕ», от лагерь, — чудесно!

Любопытно было бы узнать, какие стихи в «Ремесле» Вы считаете плохими [1239], спрашиваю вне самолюбия (самолюбие ведь сродно вкусу, и из-за безмерности моей во мне тоже отсутствует!) Любопытно, чтобы понять чужое мерило, допытаться, почему не дошло.

Согласна, что «Психея» для читателя приемлемее и приятнее «Ремесла». Это мой откуп читателю, ею я покупаю право на «Ремесло», а «Ремеслом» — на дальнейшее. Следующую книгу будете зубами грызть. Но это еще не скоро [1240].

Шлю Вам привет и благодарность.

МЦ.


Впервые — Мосты. Мюнхен. 1968. № 13/14. стр. 396. с исправлениями Е.И. Лубянниковой — Звезда. 1992. № 10. стр. 23. СС-6. стр. 639. Печ. по СС-6.

30-23. Ю.Ю. Струве

Мокропсы, 30-го июня 1923 г.


Милая Юлия,

Я Вас не забыла, а просто выбилась из колеи писанья писем. — Тронута, что окликнули.

Живу все там же, все так же, созерцаю дожди, изредка размышляю о влиянии на Чехию (!!!) — извергающейся Этны [1241] и продвигающихся полярных льдов [1242].

Огонь + лед дает дождь, т.е. слезы. Но я не плачу, меня после Сов<етской> России ничем не возьмешь, даже безысходной скукой Чехии.

Закончила переписку своих московских записей (1917 г. — 1919 г.), получилась основательная книга [1243]. Пишу стихи, читаю Диккенса, собираю — до потери сознания! — чернику, мечтаю о новом платье, но глубже вдумавшись, понимаю, что оно бессмысленно, потому что тоже станет старым [1244].

Бываю в Праге редко, на каждом собрании журналисты сбрасывают старого председателя и голосуют нового [1245]. Я неизменно сажусь около Маковского и обезьяню с него все жесты. Он подымет руку — и я подымаю, он забудет — а я в глупом положении. Он мил, я его люблю. Он глубоку-искренен в своих слабостях, в его устах — они очарование. Кроме того, он по-настоящему глубоко́-культурен. С ним не попадаешь каждоминутно в безвоздушные пространства неведения, младенческого изумления. Это пристало Вашей Марине, да и то — до году, правда? Сколько ей сейчас месяцев? Обозначилось ли уже сходство со мной? [1246] Если будет дикая, — знайте, что в меня. А я пошла в кормилицу [1247]. А кормилица была цыганка. У Вашей дочери сомнительная родословная! А родина ее (исходя из меня и цыганки) не то Индия, не то Египет. (Цыган в старину звали «египтяне», у Мольера, напр<имер> [1248]).

А «незнакомка», занесшая ей «Ремесло» — некто Катерина Исааковна Еленева, дочка известного врача Альтшулера, — существо милое, красивое и обаятельное. Она жена одного из здешних студентов [1249].

_____

Спасибо Глебу за прекрасный отзыв о «Ремесле» и «Психее». Но напишу ему об этом отдельно. Как здоровье Льва Струве? [1250] Как Нина Александровна? [1251] П<етра> Б<ернгардовича> [1252] вижу редко и бегло, мне кажется, что он меня не любит, а это не располагает [1253]. («Не любит» здесь, как: не дохожу.)

Целую нежно Вас и Марину. Аля увлекается сокольской гимнастикой [1254] и окончательно перестала отзываться на арифметику. И она и Сережа шлют привет.

МЦ.


Впервые — Мосты. 1968. № 13/14. стр. 395–396, с исправлениями Е.И. Лубяннниковой — Звезда. 1992. № 10. стр. 22–23. СС-6. стр. 641–642. Печ. по СС-6.

31-23. A.B. Бахраху

Мокропсы, 30-го июня 1923 г.


Милый Александр Васильевич!

Передо мной двенадцать неотвеченных писем (Ваше последнее, Вам первому.)

Ваше письмо разверстое как ладонь, между Вами и мной ничего (никакой связи!) — ничего (никакой преграды!) кроме этого исписанного листа. Ваше письмо — душа. Как же мне не отбросить все счета (благодарности, вежливости, давности и прочих достоверностей!)

Но это не все! Незнакомый человек — это вся возможность, тот, от кого всего ждешь. Его еще нету, он только завтра будет (завтра, когда меня не будет!) Человека сущего я предоставляю всем, имеющее быть — мое. (NB! Вы, конечно, существуете, но для меня, чужого. Вас конечно еще нет. X для Y начинается в секунду встречи, — будь ему хоть 100 лет!)

Теперь о Вашем письме, о первом слове Вашего письма и целой страницы к нему пояснений. Вы пишете человеку: дорогой. Это значит, что другой, чужой, Вам дорог. Что же на это может возразить другой? Быть дорогим, это ведь не наш выбор, и не наше свойство, и не наша ответственность. Это просто не наше дело. Это наше — в данный час — отражение в реке, страдательное (т.е. обратное действенному!) состояние. Я же не могу сказать: «я не дорогая!». Это не свойство — слово неизменное и незаменимое, я употребляю его и в сравнительной степени, та́к, часто, говоря о человеке «Он такой дорогой!» (Что́, кажется, основательно разрушает все только что мною сказанное!) {190}

_____

Ваш голос молод, это я расслышала сразу. Равнодушная, а часто и враждебная к молодости лиц, люблю молодость голосов. Вот эпиграф к одной из моих будущих книг: (Слова, вложенные Овидием в уста Сивиллы, привожу по памяти:) «Мои жилы иссякнут, мои кости высохнут, но ГОЛОС, ГОЛОС — оставит мне Судьба!» [1255] (Сивилла, согласно мифу, испросила Феба вечной жизни, забыла испросить себе вечной молодости! Heслучайная забывчивость!)

Так вот, о голосе, Ваш голос молод, это меня умиляет и сразу делает меня тысячелетней, — какое-то каменное материнство, материнство скалы [1256]. Слово «за всю мою недолгую жизнь» меня как-то растравило и пронзило, не знаю как сказать. Есть такие обнаженные слова. В них говорящий сразу беззащитен, но беззащитность другого делает беззащитным и нас!

Итак, за «всю недолгую жизнь» ни одного стиха? Дитя, дитя, да ведь это похоже на бескорыстную любовь, т.е. на чудо.

_____

Теперь о «Ремесле» (слове). В сознательном мире права я: ремесло, как обратное фабричн<ому> производству, артель — заводу, ремесленничество Средних Веков, — стих<отворению> К. Павловой и пр., но в мире бессознательном пра́вы — Вы. Только не орудуйте логическими доводами! Это Вас в данный час не вывезет. Впрочем, на последний из Ваших доводов я польстилась: «Вы не только ежечасно выходите из пределов ремесла. Вы в них и не входите» — это прелестно, и верно, и мне от этого весело. Хотите, я Вам скажу, в чем главная уязвимость моего названия? Ремесло предполагает артель, это начало хоровое, над хором должен быть мастер / маэстро {191}, у ремесленника должны быть собратья, — это какой-то круг. Ощущение со-(мыслия, -творчества, -любия и пр.) во мне совершенно отсутствует, я и взаимную любовь (там где только двое!) ощущаю как сопреступничество. Я и Вечность (круг!) ощущаю как прямую версту. Нюхом своим — Вы правы!

_____

Вы тонки. Вы не польститесь на «похвалу» (признание). Моей волей выявленному Вы предпочли помимо моей воли вставшее. Личный дар (признание) — всегда мал, важно не то, что нам дают, а то, что — даже без ведома дающего — само дается. Воля вещи к бытию — и дающие и берущие — как орудие!


Есть в Вашем письме одно место, над которым я задумалась, маленькая вставка, «случайность». Вы спрашиваете, где же я в «Психее»: в Мариуле или в Манон, — и: «Бдение — или Бессонница?» [1257] Сначала я Бдение приняла, как обр<атное> Бессоннице, т.е. как сон, но сон обратен бдению, где же сопоставление? И вдруг — озарение — нет, не ошибка. Вы говорите именно то, что хотите сказать, эти деления не-спать: бдение, как волевое, и бессонница, как страдательное (стихийное). Дитя, дитя, откуда?! Люди знают: спать (на то и ночь!), иногда: не-спать (голова болит, заботы) — но бдить, да еще сопоставляться с бессонницей…

Будь я Иоанном, мне бы Христос не давал спать, даже когда бы меня в постель гнал. Бдение, как потребность, стихия Бессонницы, пошедшая по руслу бдения, — Вам ясно? Вот мой ответ.

_____

Насчет реки — очень хорошо в «Психее». — Глубоко́. — У меня где-то в записях есть: «У поэта не должно быть „лица“, у него должен быть голос, голос его — его лицо». («Лицо» здесь как что́, голос — ка́к.) А то ведь все сводится к вопросу «темы». X пишет о Египте, Y — о смерти, Z — о XVIII в. и т.д. — Какая нищета! — Как собака, ко<тор>ая три раза крутится вокруг себя, чтобы лечь. И хвост тот же, и подстилка та же… (NB! Обожаю собак!)

_____

Есть у меня к Вам просьба (пока еще не деловая!). Не пишите без твердых знаков, это бесхвосто, это дает словам неубедительность и читающему — неуверенность! Пишите или совсем без ничего (по-новому!) или дайте слову и графически быть. Уверяю Вас, это «белогвардейщина» ни при чем, — ведь я согласна на красно-писание! — только не по-«земгорски» (горцы равнины!), не по-«либеральному», — пишите или как Державин (с Ъ) или как Маяковский! В этом отсутствующем Ъ, при наличии — такая явная сделка!

И не употребляйте слово «игривость» — это затасканное слово, в конец испорченное: «игривый анекдот», «игривое настроение», что-то весьма подозрительное.

Замените: «игра», «пена». (Прим<ер>, «Где вы, в разгуле Мариулы или в пене Манон?»)

И не сердитесь на непрошеные советы, это не советы, а просьбы, а просьбы не только «непрошеные», — они сами просят!

_____

Ваше письмо меня тронуло. Продолжайте писать ко мне и памятуйте одно: я ничего не присваиваю. Все «сорвавшееся» в мире — мое, от первого Адама до последнего, отсюда полная невозможность хранить. В Вашем письме я вижу не Вас ко мне, а Вас — к себе. Я случайный слушатель, не скрою, что благодарный. Будемте так: продолжайте думать вслух, я хорошие уши, но этими ушами не смущайтесь и с ними не считайтесь. Пусть я буду для Вас тем вздохом — (или тем поводом к вздоху! — ) — единственным исходом для всех наших безысходностей!

Марина Цветаева

Теперь вспоминаю, смутно вспоминаю — и это глубоко́ между нами! когда я решила книгу назвать «Ремесло», у меня было какое-то неизреченное, даже недоощущенное чувство иронии, вызова.

— «Ну посмотрим, что́ за „Ремесло“»! И — в ответ все фурии ада и все сонмы рая!

Голубчик, Вы глубоко́-правы, только Вы не так подошли, не оттуда повели атаку. Вы принизили понятие Ремесла, Вы же должны были вскрыть несоответствие между сим высоким понятием — и его недостойной носительницей.

Голубчик, Вы угадали интонацию, увидели — за сто верст! — начало моей усмешки. — «Что же это за „Ремесло“?!» Я сначала не угадала, подумала, что Вы просто не знаете РЕМЕСЛА ПЕСНИ. Ваш вопрос был глубже моего ответа. Вы глубоко́-правы, я не могу этого от Вас скрыть, но это глубоко́ между нами. Пусть остальные верят и умиляются! И струят на этом — свое собственное ремесло!

_____

Теперь о делах:

«Драматические сцены» у меня могут быть готовы через месяц, — раньше ведь не нужно? В них войдут: «Метель», «Приключение», «Фортуна» и «Феникс» (последняя, т.е. одна третья сцена безграмотно и препакостно напечатана в Сов<етской> России под названием) «Конца Казановы». Вещь целиком — нигде не печаталась, как и «Приключение»).

Но «Petropolis» — по-новому? [1258] И в России? Боюсь за корректуру, — страдаю от опечаток! {192}

Самое главное для меня устройство «Земных Примет» (книга записей). Это — ходкая проза, хотя бы из дурного любопытства публики к частной жизни пишущих. (Публика будет обокрадена, но ведь она же этого не знает!) Это — сейчас — забота моих дней, эта книга мне надоела, я от нее устала, это мое второе я, и нам необходимо расстаться.

Дальше — поэма «Мо́лодец» (новая, моя последняя большая стихотв<орная> вещь). Отклоняясь от дел, — Вы наверное моего русского русла не любите, одежда России мешает Вам видеть суть. Об этом разговор впереди, покамест скажу Вам, что это об упыре, что в эту вещь я была влюблена, как в сон, что до сих пор (полгода назад кончила!) не могу смотреть на черную тетрадку, ее хранящую, без волнения. Это — grande passion, passion {193} — в чистом виде, со всеми попранными человеческими и божескими законами. С ней я не тороплюсь, издать ее хочу безукоризненно.

И — важнейшее из дел: сейчас в Берлине некий Игнатий Сем<енович> Якубович [1259], человек к<оторо>му я обязана выездом своим из России, моя давняя дружба и вечная благодарность. Мне необходимо окликнуть его. Не возьметесь ли Вы переслать ему в миссию прилагаемый листок. Из Праги это сделать невозможно. Письмо можете прочесть, «лояльное». Хорошо бы узнать, на какой срок он в Берлине (хотя бы по телефону), тогда бы я Вам прислала для него книги, к<отор>ые Вы, м<ожет> б<ыть>, через посыльного бы отправили. (Здесь сов<етская> миссия — зачумленное место, не знаю, как в Берлине.)

Это прелестный, прелестный человек, и у меня сердце разрывается от мысли, что он может заподозрить меня в забывчивости, или в еще худшем. Это один из тех «врагов», за которых я многих, многих «друзей» отдам!

(NB! Деньги на посыльного приложу, не укоряйте в мелочности, это — мелочи, к<отор>ые не должны вставать между людьми!) Но до посылки книг мне нужно узнать, в Б<ерлине> ли он еще и на сколько. М<ожет> б<ыть> сообщите открыточкой?

Мой новый адр<ес>:

Praha, P.P. Dobřichovice, Horni Mokropsy, č 33, u Pana Grubnera.

_____

Прилагаемый листок оторвите, запечатайте и отправьте. Если невозможно — уничтожьте.

Шлю Вам дружеский привет, если увидетесь с Люб<овью> Мих<айловной> Э<ренбур>г, скажите ей, что пишу на днях, люблю и помню.

МЦ.


<Приписка на полях:>

P.S. Вы можете никому не давать читать моих писем? Я «сидеть втроем» совсем не умею.


Печ. по СС-6. стр. 560–565. См. коммент. к письму 27–23.

32-23. A.B. Бахраху

Мокропсы — Прага, 14-го /15-го июля 1923 г.


Друг,

Откуда у меня это чувство умиления, когда я думаю о Вас? — Об этом писать не надо бы. Ни о чем, вообще, не надо бы писать: отложить перо, впериться в пустоту и рассказывать (насказывать!) А потом — пустой лист — и наполненная пустота. Не лучше ли?

(Впрочем пустота — прорва и никогда не наполняется. В этом ее главное достоинство и — для меня — неотразимейший соблазн!)

Но одно меня останавливает: некая самовольность владения, насилие, захват.

Помните, у Гоголя, злой колдун, вызывающий душу Катерины? [1260] Я не злой колдун и я не для зла вызываю, но я вызываю, и я это знаю, и не хочу этого делать втайне. Только это (некий уцелевший утес мужской этики!) и заставляет меня браться за перо, верней: помогает мне, тут же, с первой строки, не бросать пера!

Я говорю правду.

_____

Продолжаю письмо из Праги, — из другого дома и из другой души. (И вы, неизбежно: «и другими чернилами!») [1261]

Пишу в рабочем предместье Праги, под нищенскую ресторанную музыку, вместе с дымом врывающуюся в окно. Это — обнаженная жизнь, здесь и веселье — не на́ жизнь, а на́ смерть. (Кстати, что́ такое веселье? Мне никогда не весело!)

Дружочек, у меня так много слов (так много чувств) к Вам. Это — волшебная игра. Это полное vá banque {194} — чего? И вот задумалась: не сердца, оно слишком малое в моей жизни! — может быть его у меня вовсе нет, но есть что-то другое, чего много, чего никогда не истрачу — душа? Не знаю, как его зовут, но кроме него у меня нет ничего. И вот этим «последним»…

_____

Дружочек, это свобода сна. Вы видите сны? Безнаказанность, безответственность — и беззаветность сна. Вы — чужой, но я взяла Вас в свою жизнь, я хожу с Вами по пыльному шоссе деревни и по дымным улицам Праги, я Вам рассказываю (насказываю!), я не хочу Вам зла, я не сделаю Вам зла, я хочу, чтобы Вы росли большой и чудный, и, забыв меня, никогда не расставались с тем — иным — моим миром!

Ясно ли Вам? Ведь это — наугад, но иногда наугад — в упор! Если Вы мне ответите: я не большой и не чудный и никогда не буду большой и чудный — я Вам поверю. Но Вы этого не ответите, есть в Вас что-то — вот эта зоркость чувств — то, например, что Вы не хотите, чтобы другие читали мои письма — есть в Вас что-то указующее на силу, на бессонность сознания, на лоб. Я не хочу, чтобы душа в Вас гостила, я хочу —

Я хочу, дитя, от Вас — чуда. Чуда доверия, чуда понимания, чуда отрешения. Я хочу, чтобы Вы, в свои двадцать лет, были семидесятилетним стариком — и одновременно семилетним мальчиком, я не хочу возраста, счета, борьбы, барьеров.

Я не знаю, кто Вы, я ничего не знаю о Вашей жизни, я с Вами совершенно свободна, я говорю с духом.

Друг, это величайший соблазн, мало кто его выдерживает. Суметь не отнести на свой личный счет то, что направлено на Ваш счет — вечный. Не заподозрить — ни в чем. Не внести быта. Иметь мужество взять то, что та́к дается. Войти в этот мир — вслепую.

_____

— Спасибо за Ъ. Спасибо за заботы с издателями. Спасибо за попытку с Якубовичем. Непременно назначьте срок высылки обеих рукописей, могу выслать на Вас. Срок мне необходим, иначе никогда не соберусь. — Но не слишком спешный. Да, — Petropolis по новой орфографии? Печально [1262]. А «Слово»? [1263] — «Земные приметы» непременно хочу на . Очень боюсь за корректуру, если бы все это устроилось и можно было бы заранее определить срок выхода книги (3<емные> П<риметы>), я бы приехала в Берлин держать корректуру. — Раньше осени вроде не будет? — Я больше года не была в Берлине, последние воспоминания плачевные (если бы я умела плакать?) — я в неопределенной ссоре с Э<ренбур>гом и в определенной приязни с его женой [1264], кроме того меня не выносит жена Геликона (все это — между нами) — и главное — я невероятно (внешне) беспомощна. Все это очень осложняет приезд. Я тот слепой, которого заводят все собаки.

_____

Дружочек, о словах. Я не знаю таких, которые бы теряли. Что́ такое слово, чтобы мочь уничтожить чувство? Я такой силы ему не приписываю. Для меня — все слова малы́. И безмерность моих слов — только слабая тень безмерности моих чувств. Я не могу не ответить Вам своими же собственными стихами (год назад, в июле):

… Есть час — на те слова!

Из слуховых глушизн

Высокие права

Выстукивает жизнь…

Все дело — в часе.

А сейчас — мой час с Вами кончен.

Жму руку.

МЦ.


<На обороте>

В глубокий час души и ночи,

Нечислящийся на часах,

Я отроку взглянула в очи,

Нечислящиеся в ночах

Ничьих еще… Двойной запрудой

— Без памяти и по края

Покоящиеся. —

— Отсюда

Жизнь начинается твоя.

Седеющей волчицы римской

Взгляд, в выкормыше зрящий — Рим!

Сновидящее материнство

Скалы…

Нет имени моим

Потерянностям. — Все покровы

Сняв — выросшая из потерь! —

Так некогда над тростниковой

Корзиною клонилась дщерь

Египетская…

МЦ.

14-го июля 1923 г.


Печ. по СС-6. стр. 565–567. См. коммент. к письму 27–23.

33-23. <А.В. Бахраху>

Какого-то июля 1923 г.


Дорогое мое дитя! У меня за всю жизнь был всего один маленький друг — моих 17ти лет в Гурзуфе мальчик Осман, одиннадцати. Я жила совсем одна, в саду выходившем на Генуэзскую крепость, возле татарского кладбища. И я этого мальчика любила та́к и этот мальчик меня любил та́к, как никогда уже потом никто меня и, наверное, никто — его. Я сейчас объясню: всё это была наиглубочайшая бессмыслица. Я была стриженая (после кори, волосы только начинали виться) — все татарки длинноволосые, да еще по 60-ти кос на́ голову! — во мне ничего не было, за что меня татарский мальчик мог любить, он всё должен был перебороть, его мною дразнили, я ему ничего не дарила, мы почти не говорили с ним, и — клянусь, что это не была влюбленность! Мы лазили с ним на мою крепость — на опасных местах, тех, без веревки, местах даже запретных, где лазили только англичане, он мне протягивал свою ногу и я держалась — а наверху — площадка: маки, я просто сидела, а он смотрел, я на маки, а он на меня, и смотреть, клянусь, было не на что, я была стриженая и во мне даже не было прельщения «барышни»: ни батистовых оборчатых платьев, ни белизны — полотно и загар! — ходили с ним на татарское кладбище — плоские могильные плиты цвета вылинявшей бирюзы — «Тут мой дедушка лежит. Когда я прихожу — он слышит. Хороший был» — и к нему на табачные плантации (он был без отца — и хозяин!) и к нему в дом, на́ по́л перед очагом, где вся его семья (вся женская) — 10 мес<яцев> ребенок включительно неустанно пили черный кофе — не забыть бабушки (или прабабушки) 112-ти лет, помнившей Пушкина — он покупал мне на 1 коп<ейку> «курмы», горсть грязи, которую я тут же, не задумываясь, съедала. — Когда я уезжала он сказал: — «Когда ты уедешь я буду приходить к тебе в сад и сидеть». И я, лицемерно: «Но меня не будет?» — «Ничего. Камень будет» И в последнюю ночь ни за что не хотел уходить, точно я уже умерла: — «Я буду с тобой и не буду спать». В 12 ч<асов> заснул на моей кровати, я тихонечко встала и пошла на свою скалу. Ночь не спала. Утром в 6 ч<асов> разбудила. Пошли на пароход, и он опять нес вещи, как в первый раз, когда с парохода. Простились за́ руку. Тут — заскок памяти: помнится — брезжится — что в последнюю секунду что-то произошло: либо вскочил на пароход, либо — не знаю каким чудом — встретил меня в Судаке. М<ожет> б<ыть>, вскочил в лодку и плыл вслед? Честно: не помню, только помню, что что-то под самый конец — было, а откуда на меня глядели его черные (всего лихорадочнее: татарские) глаза, с гурзуфской ли пристани, с судакской ли не знаю.

Через 2½ года я, уже замужем и с 2хлетней Алей была в Ялте, поехала в Гурзуф, отыскала Османа — Осман-Абдула-Оглы: у фонтана — данный им навек его адрес — огромного! привезла его в Ялту, познакомила с С<ережей>. — «Хороший у тебя муж, тихий, не дерется». Алей любовался и играл с ней. Обо мне рассказывал: «Когда ты уехала я всё приходил к тебе в сад, сидел на том камне и плакал» — просто, повествовательно, как Гомер о судьбах Трои. Был еще рассказ — о том, как он одной из этих зим ездил со своей школой в большой город: Москву и искал там меня. Было или нет, Москва ли этот большой город или Симферополь — так и не выяснила, рассказывал как сон. Но во сне или нет — искал меня. Потом как-то затосковал, сорвался с места: Домой поеду! Некрасивый, востролицый, очень худой.

Эту любовь я считаю — gros lot de ma vie {195}. Не смеюсь и не смейтесь. В ней было всё, что мне нужно: сознание (certitude) {196}, но сознание — такое. —

Пишу это п<отому> ч<то> Вы напоминаете мне моего Османа, не Вы, которого не знаю, а свое чувство, которое (которые) знаю: узнаю́. Ваше двадцатилетие где-то во мне равняется его одиннадцатилетию. Из той же области чувств: без дна и без дня, вслепую и впустую. Пишу Вам как мысль идет, не сбивайте — и не делайте выводов: мы ведь еще не знакомы.

_____

(Спросить Османа: — Ты любишь меня? было бы — просто грубостью. И совсем не знаю что́ бы он ответил. Дикари не знают как это называется. 1932 г.)

_____

Дорогая деточка моя, как рассказать Вам то чувство глубочайшей благодарности за некие мимолетности Вашего пера и мысли. Ведь мне дорого только нечаянное, сорвавшееся! То, напр<имер>, что я, прочтя «поэтесса», чуть-чуть передернулась и — учитывая слишком многое — и наперед устав! — смолчала, а Вы не смолчали. («Поэтесса» это как «актриса» что-то подозрительное, в меру уличное: недоросшая сестра — старшей.) Любуюсь Вашей настойчивостью с «ремеслом». У Вас старинное деление на вдохновение и ремесло. Но нельзя же назвать книгу «Вдохновение». Пусть читатель сам назовет! Впрочем, довольно о книгах, давайте о Вас: чувствую в Вас свой костяк, Ваша мысль нелегко сдается, да это и не ее дело! И — раз навсегда — мне этого не нужно, мне не это нужно, мне нужно одно: доверие и некое чудо проникновения в мою настежь-распахнутую и посему трудно-читаемую душу. (В раскрытые двери собаки входить боятся. Им нужна щель: чтобы мордой.) Читайте в моих книгах всё что́ прочтется, всё что захотите прочесть. Это не фраза! Это самостоятельная жизнь (действие и поле действия) моего слова в другом, то́, что́ мое слово делает само, без меня (дети без родителей ведут себя чаще всего препакостно, но они от этого не делаются детьми соседа!) Мои стихи — это мои дети на свободе, без корректива (гасителя, глушителя) моего родительства (авторства). А м<ожет> б<ыть> — сама я́ на полной свободе: как во сне.

Иногда думаю о себе, что я — вода. (Эти дни я много на реке. Чудесная. Moldau: Влтава: почему не Млдава??) Налейте в море — будет морем, налейте в стакан — будет стаканом. Дело вместимости сосуда — и: жажды!

_____

О русском русле. Дитя, это проще. Русская я только через стихию слова. Разве есть русские (французские, немецкие, еврейские и пр.) чувства? Просторы? Но они были и у Атиллы, есть и в прериях. Есть чувства временные (национальные, классовые), вне-временные (божественные: человеческие) и до́-временные (стихийные). Живу вторыми и третьими. Но дать голую душу — без тела — нельзя, особенно в большой вещи. Национальность — тело, т.е. опять одежда. Прочтите Ц<арь->Девицу — настаиваю. Где суть? Да в ней, да в нем, да в мачехе, да в трагедии разминовений: ведь все любови — мимо: «Ein Jüngling liebt ein Mädchen» {197}. Да мой Jüngling никого не любит, я только таких и люблю, он любит гусли, он брат молодому Давиду и еще больше — Ипполиту. Вы думаете — я так же не могла написать Федру? Но и Греция и Россия — тело, т.е. одежда, Вы не любите одежды — согласна — сдерите ее и увидите суть. Это (В Ц<арь->Д<евице>) сделал пока один Борис Пастернак. — «На Вашу вещь не польстится иностранец, в ней ни опашней, ни душе-греек, ничего русско-оперного, в ней человеческая душа, это иностранцу не нужно».

А Переулочки — знаете, что́ это? Не Цирцея ли, заговаривающая моряков? Переулочки — моро́ка, неуловимая соблазнительница, заигрывающая и заигрывающаяся. Соблазн — сначала раем (яблочком), потом адом, потом небом. Это сила в руках у чары. Но не могу же я писать их как призраков. Она должна обнимать, он должен отталкивать. Но борются не тела, а души.

_____

Поезжайте на́ море — я сейчас целый день на реке! Это тоже возможность беседы. Хотите еще одну умилительность о Вас? Вы — пишущий, профессионал слова, не хотите слов! И не могу не ответить Вам одним четверостишием из стихов прошлого лета:

Есть час на те слова:

Из слуховых глушизн

Высокие слова

Выстукивает жизнь. [1265]

Я не боюсь слов. Они не страшны именно тем, что — всегда малы́, всегда тень (что́ резче и ярче тени!) что за словами — всегда — еще всё. Я всегда за слова! Когда человек молчит мне тяжело, как вагон который не идет: — Ну же! Можно без рук, без губ, без глаз — нельзя без слов. Это — последняя плоть, уже духовная, воспринимаемая только сутью, это последний мост. Без слов — мост взорван, между мной и другим — бездна, которую можно перелететь только крыльями!

_____

Теперь вслушайтесь внимательно и взвесьте: дает ли Вам — о моей душе, скажем — что-нибудь моя живая жизнь. Когда вернее: видя или не видя? В упор или потупясь? Не видеть, чтобы видеть (я) или видеть, чтобы не видеть (опять я же?) Так я склонна утверждать, так я научена утвержд<ать>. Но — случайность ли наша живая жизнь (unsere lebendige Erscheinung)? {198} Не есть ли в этом уклонении (от живой Erscheinung другого — и даже собственной) некое высокомерие? Можно ли быть привязанным — к духу? Можно ли любить собаку вне тела? Призрак собаки. Собаку — вне собаки: ушей, зубов, упоительной улыбки до ушей и т.д. На собаке (единстве) лучше видно.

И возвращаясь к человеку: не жизнь ли вяжет (жизнь: ложь, жар, спор, обида, дележ). И не променяете ли Вы Вашего незримого и абсолютного собеседника на первую встречную зримость: относительность: — на жизнь! Это я та́к спрашиваю. И больше утверждаю, чем спрашиваю!

_____

Горние Мокропсы, близь Праги, какого-то июля 1923 г.


Впервые — HCT. стр. 182–185. Печ. по тексту первой публикации.

34-23. A.B. Бахраху

Мокропсы, 20-го июля 1923 г.


Милый друг,

Это хороший душевный опыт, не Ваш лично или мой, а проверка души, ее могущества, ее зоркости и — ее пределов.

Давайте на совесть: ведь сейчас между нами — ни одной вражды и, ручаюсь, что пока письма — ни одной вражды не будет. Вражда, следственно, если будет, придет от тел, от очной ставки тел: земных примет, одежд. (Тело отнюдь не считаю полноправной половиной человека. Тело в молодости — наряд, в старости — гроб, из которого рвешься!)

Может статься, мне не понравится Ваш голос, может статься — Вам не понравится мой (нет, голос понравится, а вот какая-нибудь повадка моя — может быть — нет) и т.д. Ведь тела (вкусовые пристрастья наши!) бесчеловечны. Психею (невидимую!) мы любим вечно, потому что заочное в нас любит — только душа! Психею мы любим Психеей, Елену Спартанскую мы любим глазами (простите за «мы», но я тоже люблю Елену!) — чуть ли не руками — и никогда наши глаза и руки не простят ее глазам и рукам ни малейшего отклонения от идеальной линии красоты {199}.

Психея вне суда — ясно? Елена непрестанно перед судьями.

_____

Есть, конечно, предельная (т.е. — беспредельная!) любовь: «я тебя люблю, каков бы ты ни был». Но каковым же должно быть это ты! И это я, говорящее это ты. Это, конечно, чудо. В любовной стихии — чудо, в материнской — естественность. Но материнство, это вопрос без ответа, верней — ответ без вопроса, сплошной ответ! В материнстве одно лицо: мать, одно отношение: ее, иначе мы опять попадаем в стихию Эроса, хотя и скрытого.

(Говорю о любви сыновней. — Вы еще следите?)

Итак, если при встрече (ставке) мы так же оттолкнемся, — а может быть откло́нимся — друг от друга, как ныне притягиваемся, — вывода два: или душа — ложь, а «земные приметы» — правда, или душа — правда, а «земные приметы» — ложь, но ложь-сила, тогда как душа — правда-слабость. (Соединительное тире!)

Словом, так или иначе, что-то сейчас, в нашей переписке, окажется или слабостью, или слепостью, кто-то, Вы ли, я ли (хорошо бы оба! Тогда — даже весело!) определенно дает маху. Душа заводит.

_____

С Э<ренбур>гом мы разошлись из-за безмерности чувств: его принципиальной, сшибшейся с моей, стихийной. Я требовала чудовищного доверия и понимания вопреки (очевидности, отсылая его в заочность!) Он — чего он требовал? Он просто негодовал и упирался в непонимании. Хотите пример? Люди его породы, с отточенной — и отчасти порочной — мыслью, очень элементарны в чувствах. У них мысль и чувство, слово и дело, идеология и природный строй — сплошь разные и сплошь враждующие миры. «Мыслью я это понимаю, сердцем — нет!» «Я люблю вещь в идее, но ненавижу ее на столе». — «Так ненавидьте ее и в идее!» — «Нет, ибо моя ненависть к ней, на столе — слабость». — «Не обратно ли?». Коварная усмешка и: — «Не знаю».

У меня всегда было чувство с ним, что он все ценное в себе считает слабостью, которую любит и себе прощает. Мои «доблести» играли у него роль слабостей, все мои + (т.е. все мною любимое и яростно защищаемое) были для него только прощенными минусами. — Вам ясно? — Он, простив себе живую душу, прощал ее и мне. А я такого прощения не хотела. Как с женщинами: любуются их пороками и прощают: «милые дети!». Я не хотела быть милым ребенком, романтическим монархистом, монархическим романтиком, — я хотела быть. А он мне мое бытие прощал.

_____

Это — основное расхождение. Жизненное — в другом. Жизненно он ничего не простил мне, там, где как раз нужно было простить! Он требовал (теперь вспомнила!) каких-то противоестественных сложностей, в которых бы я плыла как в реке: много людей, всё в молчании, всё на глазах, перекрестные любови (ни одной настоящей!) — всё в «Prager-Diele», всё шуточно… Я вырвалась из Берлина, как из тяжелого сна.

Все это — весьма бесплотно, когда-нибудь в беседе «уплотню», писать об этом не годится.

В основном благородстве его, в больной доброте и в страдальческой сущности ни секунды не сомневаюсь.

_____

А Л<юбовь> М<ихайловна> — очарование. Она — птица. И страдающая птица. У нее большое человеческое сердце, но — взятое под запрет. Ее приучили отделываться смехом и подымать тяжести, от которых кости трещат. Она — героиня, но героиня впустую, наподобие тех красавиц, с 39° температуры, танцующих ночь напролет. Мне ее глубоко, нежно, восхищенно — и бесплодно жаль.

_____

Б<ориса> Н<иколаевича> [1266] нежно люблю. Жаль, что тогда прождал Вас даром. Он одинокое существо [1267]. В быту он еще беспомощнее меня, совсем безумен. Когда я с ним, я чувствую себя — собакой, а его — слепцом! Чужая (однородная) слабость исцеляет нашу. Лучшие мои воспоминания в Берлине о нем [1268]. Если встретитесь, скажите.

_____

Вы пишете, в Б<ерлине> меня любят. Не знаю. Знают и не любят — это со мной не бывает, не знают и любят — это бывает часто. Я такую любовь не принимаю на свой счет. Мне важно, чтобы любили не меня, а мое. «Я», ведь это включается в мое. Так мне надежнее, просторнее, вечнее.

_____

«Психею» в количестве 5 экз<емпляров> получила, хотела бы еще 20 экз<емпляров>. 25 экз<емпляров> мне все давали. Гржебин же не хочет быть хуже всех! Передайте ему эту мою уверенность, у него добрые моржовые глаза — жалобные. Взовите к ним.

_____

Рукопись к 1-ому сент<ября> приготовлю, если будете в Б<ерлине> — перешлю Вам. Вы будете моим первым читателем. Мне это приятно. Если Вы человек с сострадательным воображением (с болевым — точней), Вам многое в «Земных Приметах» будет тяжело читать. Эта книга — зеркало и отражает прежде всего лицо читателя. Глубина (или поверхность) ее — условна. Я не настойчива, всегда только — еле касаюсь.

A bon entendeur — salut! {200} [1269]

_____

Стихи (те, что прислала) написаны, по-моему, за день до письма, 14-го, кажется. Могли бы узнать и без даты. Простите за некоторую преувеличенную молодость героя, в двух последних строках.

(Вы, надеюсь, «раскрыли» тростниковую корзину?) [1270]

Да, кстати, Вы любите грудных детей? Детей вообще? — Любопытно. — Каким Вы были ребенком? Был ли рост — катастрофой? Если не лень и подходящий час, ответьте. Я не из праздного любопытства спрашиваю, это просто некоторое испытыванье дна.

(С той разницей, что плохой пловец, испытывая, боится его утратить, хороший пловец — найти.

NB! В реке я — плохой пловец! Надо мной все смеются!)

_____

Пишу Вам поздно ночью, только что вернувшись с вокзала, куда провожала гостя на последний поезд. Вы ведь не знаете этой жизни.

Крохотная горная деревенька, живем в последнем доме ее, в простой избе. Действующие лица жизни: колодец-часовенкой, куда чаще всего по ночам или ранним утром бегаю за водой (внизу холма) — цепной пес — скрипящая калитка. За нами сразу лес. Справа — высокий гребень скалы. Деревня вся в ручьях. Две лавки, вроде наших уездных. Костел с цветником-кладбищем. Школа. Две «реставрации» (так, по-чешски, ресторан). По воскресеньям музыка. Деревня не деревенская, а мещанская: старухи в платках, молодые в шляпах. В 40 лет — ведьмы.

И вот, в каждом домике непременно светящееся окно в ночи́: русский студент! Живут приблизительно впроголодь, здесь невероятные цены, а русских ничто и никогда не научит беречь деньги. В день получки — пикники, пирушки, неделю спустя — задумчивость. Студенты, в большинстве бывшие офицеры, — «молодые ветераны», как я их зову. Учатся, как никогда — в России, везде первые, даже в спорте! За редкими исключениями живут Россией, мечтой о служении ей. У нас здесь чудесный хор, выписывают из Москвы Архангельского [1271].

Жизнь не общая (все очень заняты), но дружная, в беде помогают, никаких скандалов и сплетен, большое чувство чистоты.

Это вроде поселения, так я это чувствую, — поселения, утысячеряющего вес каждого отдельного человека. Какой-то уговор жить (Дожить!) — Круговая порука. —

_____

Я здесь живу уже с 1-го авг<уста> 1922 г., т.е. скоро будет год. В Праге бываю раз — редко, два — в месяц. У меня идиотизм на места, до сих пор не знаю ни одной улицы. Меня по Праге водят. Кроме того, панически боюсь автомобилей. На площади я самое жалкое существо, точно овца попала в Нью-Йорк.

_____

Вы просите фотографию? Дружочек, у меня нет ни одной. Но есть милая барышня, любящая мои стихи и хорошо рисующая, она вернется во вторник, и тогда я попрошу ее набросать меня для Вас. Раз она уже это делала — очень удачно [1272].

_____

Кончаю. Ваши письма — для меня радость. Пишите. Пишите всё, что хочется, глядитесь в зеркало и измеряйте глубину.

Дружочек! Все это так хорошо, — и Ваша молодость, и наша отдаленность, и это короткое последнее лето.

_____

Нет, писать буду, только временами трудно не поддаться соблазну говорить в упор, в пустоту. Тогда перо выпадает. Но сегодня оно мне верно служит, — как видите, есть еще на свете верные слуги и длинные письма!

МЦ.

Как мне о многом, о многом надо еще рассказать!


Печ. по СС-6. стр. 568–572. См. коммент. к письму 27–23.

35-23. A.B. Бахраху

Мокропсы, 25-го нов<ого> июля 1923 г.


Милый друг,

Что у Вас в точности было с Э<ренбур>гами?

Причин, вызывающих этот вопрос, сказать не вольна, цель же его — продолжать относиться к Вам, как отношусь, а для этого мне нужно одно: правда, какая бы она ни была!

Я хочу Вас безупречным, т.е. гордым и свободным настолько, чтоб идти под упрек, как солдат под выстрелы: души моей не убьешь!

Безупречность — не беспорочность, это — ответственность за свои пороки, осознанность их — вплоть до защиты их. Так я отношусь к своим, так Вы будете относиться к Вашим.

Предположим, человек трус. Выхода два: или перебороть — или признаться, сначала самому, потом другим. — «Да, я трус». И, если этих других чтишь, объяснить: трус потому-то и потому-то. И все. — Просто?

Но, возвращаясь к Э<ренбур>гам: повода к расхождению могут быть два: красота Л<юбови> М<ихайловны> и идеология И<льи> Г<ригорьевича> т.е. Ваше притяжение к первой и Ваше оттолкновение от второй. И в обоих случаях — вопрос формы, ибо ни одна женщина не рассердится на то, что она нравится, ни один мужчина не оскорбится на то, что с ним не согласны. Форма, нарушенная Вами. — Так?

Дружочек, нарушение формы — безмерность. Я неустанно делаю это в стихах, была моложе — только это и делала в жизни! Все пойму. Посему, будьте правдивы. Не приукрашивайте, не выгораживайте себя, не считайте меня меньше, чем я есть, и моего отношения — поверхностнее.

И в вопросе моем памятуйте одно: его цель.

_____

О Вашем последнем письме. В нем есть некий тяжелый для меня налет эстетства, который я заметила уже в Вашем отзыве о Психее [1273].

Говоря о стихах «Бессонница» и еще о каких-то, Вы высказываете предположение, что поэт здесь прельстился словом [1274]. Помню, что читая это, я усмехнулась. Такая же усмешка у меня была, когда я читала Ваше письмо. «Сладость любви», «отрава любви», «мечта», «сказка», «сон», — бросьте! Это — арсенал эстетов. Любить боль, потому что она боль — противоестественность. Упиваться страданием — или ложь или поверхность. Возьмем пример: у вас умирает мать (брат — друг — и т.д.) будете Вы упиваться страданием? У Вас отнимают любимую женщину — о, упоение может быть! Упоение потери, т.е. свободы! Боль, как средство, да, но не как цель.

Ведь в физ<ическом> мире, как в духовном, один закон. Что ложь — в одном, неминуемо ложь и в другом. Раны своей ты не любишь, раной своей ты не упиваешься, ты хочешь выздороветь или умереть. Но за время болезни своей ты многому научился, и вот, встав, благословляешь рану, сделавшую тебя человеком. Так и с любовью.

Есть еще одна возможность: рана мучительна, но она — все, что у тебя есть, выбор между ею и смертью. Предпочитаешь мучиться, но это есть насильное предпочтение, а не Ваш свободный выбор.

Словом, — бросьте отраву!

Единственная отрава, которой я Вас отравлю, это — живая человеческая душа и… отвращение ко всяким другим отравам!

_____

Об эстетстве. Эстетство, это бездушие. Замена сущности — приметами. Эстет, минуя живую заросль, упивается ею на гравюре. Эстетство, это расчет: взять все без страдания: даже страдание превратить в усладу! Всему под небом есть место: и предателю, и насильнику, и убийце — а вот эстету нет! Он не считается. Он выключен из стихий, он нуль.

Дитя, не будьте эстетом! Не любите красок — глазами, звуков — ушами, губ — губами, любите всё душой. Эстет, это мозговой чувственник, существо презренное. Пять чувств его — проводники не в душу, а в пустоту. «Вкусовое отношение», — от этого не далеко́ до гастрономии.

О, будь Вы сейчас здесь, я повела бы Вас на мою скалу, поставила бы Вас на гребень: Владейте! Я подарила бы Вас — всему!

Дружочек, встреча со мной — не любовь. Помните это. Для любви я стара, это детское дело. Стара не из-за своих 30 лет, — мне было 20, я то же говорила Вашему любимому поэту М<андельшта>му:

— «Что Марина — когда Москва?! [1275] „Марина“ — когда Весна?! О, Вы меня действительно не любите!»

Меня это всегда удушало, эта узость. Любите мир — во мне, не меня — в мире. Чтобы «Марина» значило: мир, а не мир — «Марина».

Марина, это — пока — спасательный круг. Когда-нибудь сдерну — плывите! Я, живая, не должна стоять между человеком и стихией. Марины нет — когда море!

Если мне, через свою живую душу, удастся провести вас в Душу, через себя — во Всё, я буду счастлива. Ведь Всё — это мой дом, я сама туда иду, ведь я для себя — полустанок, я сама из себя рвусь!

_____

Дружочек, это все не так страшно. Это все, потому что Вы там, а я здесь. Когда Вы увидите меня, такую равнодушную и такую веселую, у Вас сразу отляжет от сердца. Я еще никого не угнетала и не удушала в жизни, я для людей — только повод к ним самим. Когда это «к ним самим» — есть, т.е. когда они сами — есть, — ВСЁ ЕСТЬ.

Над отсутствием я бессильна.

_____

Теперь о другом: к 1-му сент<ября> мои книги будут готовы: «Земные приметы», «Драмат<ические> Сцены» и «Мо́лодец» (поэма). Сообщите, стоит ли мне высылать их Вам заранее, п<отому> ч<то> к 15-му сент<ября> думаю приехать сама. Удобнее было бы мне, чтобы Вы заранее показали их и условились, п<отому> ч<то> я вовсе не хочу все мои недолгие дни в Б<ерлине> просидеть с издателями. Кроме того, я, лично, — легкомыслием своим и воспитанностью своей — всегда все свои деловые дела порчу.

Ряд вопросов: 1) Сумеете ли Вы достать мне разрешение на въезд и жительство в Берлине и сколько это будет стоить? (Говорю о разрешении.)

2) Где я буду жить? (М<ожет> б<ыть> — в «Trautenauhaus» [1276], но в виду расхождения с И.Г. Э<ренбургом> — не наверное.)

3) Будет ли к половине сентября в Берлине Б<орис> Н<иколаевич>? [1277]

4) Есть ли у Вас для меня в Берлине какая-нибудь милая, веселая барышня, любящая мои стихи и готовая ходить со мной по магазинам. (Здесь, в Праге, у меня — три!) [1278]

5) Согласны ли Вы от времени до времени сопровождать меня к издателям и в присутств<енные> места (невеселая перспектива?!)

6) Есть ли у Вас ревнивая семья, следующая за Вами по пятам и в каждой женщине (даже стриженой!) видящая — роковую?!

7) Обещаете ли Вы мне вместе со мной разыскивать часы: мужские, верные и не слишком дорогие, — непременно хочу привезти Сереже, без этого не поеду.

_____

Имейте в виду, что я слепа, глупа и беспомощна, боюсь автомобилей, боюсь эстетов, боюсь домов литераторов, боюсь немецких Wohnungsamt-ов {201} боюсь Untergrund-ов {202}, боюсь эсеров, боюсь всего, что днем — и ничего, что ночью.

(Ночью — только души! И ду́хи! Остальное спит.)

Имейте в виду, что со мной нужно нянчиться, — без особой нежности и ровно столько, сколько я хочу — но неизбывно, ибо я никогда не вырастаю.

Словом, хотите ли Вы быть — собакой слепого?!


Приеду недели на две. Думаю, достаточный срок, чтобы со старыми перессориться и с новыми подружиться.

_____

О Ваших стихах (пушкинские!) в начале письма.

«В день ясный — сумерки мои».

Что я имею обыкновение ночь превращать в день, это правильно, но учтите при этом, что мой день — уже обращенная в день ночь. Видите, какая сложность?!

Ну́, — справимся!

_____

А как это хорошо: «так складно, ладно, лгало мне»… Дорогой Пушкин! Он бы меня никогда не любил (двойное отсутствие румянца и грамматических ошибок!) [1279], но он бы со мной дружил до последнего вздоха.

Привезу с собой новые стихи, много. И буду Вас натаскивать по «русскому руслу». (Хорошая перспектива?!)

_____

Дружочек, пишите раз в неделю, т.е. — хоть каждый день, но в одном конверте. (Можно ведь очень мелко.) Ну, два. Но не три. — Не сердитесь, здесь почта идет через чужие руки, так что мелкость письма — даже желанна. Не думайте над этим, неинтересно, и не обижайтесь, я ни при чем, а пишите что угодно и сколько угодно, но мелко и отсылайте единовременно. Вернее: не пишите между письмами: т.е. отсылайте — после моего.

_____

Спасибо за Я<кубови>ча. Как я рада! Не знаете, долго ли он будет в Берлине?

Не забудьте ответить на все мои вопросы о Берлине. Жму руку.

МЦ.


<Приписка на полях:>

О просьбе моей (письменной) в письме не упоминайте, исполняйте делом.


Печ. по СС-6 стр. 572–576. См. коммент. к письму 27–23.

36-23. A.B. Бахраху

Мокропсы, 25-го / 27-го июля 1923 г.


Дружочек,

Пишу Вам во мху (писала в тетрадку, сейчас переписываю), сейчас идет огромная грозная туча — сияющая. Я читала Ваше письмо и вдруг почувствовала присутствие чего-то, кого-то другого рядом. Оторвалась — туча! Я улыбнулась ей так же, как в эту минуту улыбнулась бы Вам.

(NB! Минута: то, что минет!) [1280]

Короткий мох колет руки, пишу лежа, подыму голову — она, сияющая. А рядом, как крохотные танцовщицы — лиственницы. (Солнце сквозь тучу брызжет на лист, тень карандаша как шпага!)

Шумит поезд и шумят пороги (на реке), и еще трещат сверчки — и еще пчелы — и еще в деревне петухи — и все-таки тихо. (Не-тихо очевидно только от людей!)

Мой родной, уйдите с моим письмом на волю, чтобы ветер так же вырывал у Вас из рук — мои листы, как только что из моих — Ваши. (О, ветер ревнив! Вот Вам, отчасти, ключ к «Царь-Девице». Постепенно расшифруем всё!)

О, какое восхитительное письмо, какое правильное, какое сражающее и какое глубоко́-человеческое! (Господи, взглянула на тучу и: огромное белое око, прямо, в упор: всё солнце!)

Дружочек, то, что Вы говорите о Психее и Елене — слова цельной и неделимой сущности и мои слова, когда я наедине — и перед таковой. Это мои слова о себе и к Вам. К раздробленным их отнести невозможно. Милый друг, последнее десятилетие моей жизни, за тремя-четырьмя исключениями — сплошные Prager-Diele. Я прошла жестокую школу и прошла ее на собственной шкуре (м<ожет> б<ыть> на мне учились, не знаю!) Двадцати лет, великолепная и победоносная, я во всеуслышание заявляла: «раз я люблю душу человека, я люблю и тело. Раз я люблю слово человека, я люблю и губы. Но если бы эти губы у него сре́зали, я бы его все-таки любила». Фомам Неверующим я добавляла: «я бы его еще больше любила».

И десять лет подряд, в ответ, непреложно:

— «Это Романтизм. Это ничего общего с любовью не имеет. Можно любить мысль человека — и не выносить формы его ногтей, отзываться на его прикосновение — и не отзываться на его сокровеннейшие чувства. Это — разные области. Душа любит душу, губы любят губы, если Вы будете смешивать это и, упаси Боже, стараться совмещать, Вы будете несчастной».

Милый друг, есть доля правды в этом, но постольку, поскольку Вы — цельное, а другой — раздробленность. В большинстве людей ничто не спевается, сплошная разноголосица чувств, дел, помыслов: их руки похожи на их дела и их слова — на их губы. С такими, т.е. почти со всеми, эти опыты жестоки и напрасны. Кроме того, по полной чести, самые лучшие, самые тонкие, самые нежные так теряют в близкой любви, так упрощаются, так грубеют, так уподобляются один другому и другой третьему, что — руки опускаются, не узнаешь: Вы ли? В вплотную-любви в пять секунд узнаешь человека, он явен и — слишком явен! Здесь я предпочитаю ложь. Я не хочу, чтобы душа, которой я любовалась, которую я чтила, вдруг исчезала в птичьем щебете младенца, в кошачьей зевоте тигра, я не хочу такого самозабвения, вместе с собой забывающего и меня. Была моложе — ранило, стала старше — ограничилась высокомерным, снисходительным (всегда скрытным) любопытством. Я стала добра, но за такую доброту, дружочек, попадают в ад. Я стала наблюдателем. Душа, укрывшись в свой последний форт, как зверь, наблюдала другую душу — или ее отсутствие. Я стала записывать: повадки, жесты, словечки, — когда в тетрадку, когда поглубже. Я убедилась в том, что именно в любви другому никогда нет до меня дела, ему до себя, он так упоительно забывает меня, что очнувшись — почти что не узнает. А моя роль? Роль отсутствующей в присутствии? О, с меня в конце концов этого хватило, я предпочла быть в отсутствии присутствующей (это мне напоминает молитву о «в рассеяньи — сущих») [1281] — я совсем отбросила эту стену — тело, уступила ее другим, всем.

Но в глубокие часы души, в час, когда я стою перед таким прекрасным, сущим и растущим существом, как Вы, мое дорогое, мое чудесное дитя, все мои опыты, все мои старые змеиные кожи — падают. Любя шум дерева, беспомощные или свободные мановения его, не могу не любить его ствола и листвы: ибо — листвой шумит, стволом — растет! Все эти деления на тело и дух — жестокая анатомия на живом, выборничество, эстетство, бездушие. О, упомянутые Prager-Diele этим цвели, — как и знакомая Вам «Prager-Diele». Здесь — сплошной расчет. Совместительство, как закон, трагедия, прикрытая шуткой, оскорбления, под видом «откровений». — Я просто устранилась, как устраняюсь всегда при заявлении: «то-то и то-то я в Ваших стихах принимаю, того-то и того-то — нет». Это — деление живого, насилие, оскорбление, я не могу, чтобы во мне выбирали, посему: изымаю себя из употребления вовсе, иду в мои миры, вернее вершу свой мир, заочный, где я хозяин!

— Ясно? — О, мой друг, как силен должен быть Бог в человеке, чтобы он среди людей не сделался или скотом или демоном!

_____

Ваша зоркость изумительна. В отзыве о «Психее» — «поэтесса» [1282]. Я как-то поморщилась. И в следующем письме Ваше, вне моего упоминания, разъяснение. То же сегодня. Вчера я Вам писала (еще на Берлин) об эстетстве «отравы ради отравы», и сегодня Ваша приписка; «Что-то в том письме было не так». Вы отвечаете прежде чем я спрашиваю, я бы Вас сравнила с камертоном, Вас не собьешь.

Но, возвращаясь к «боли ради боли», признаюсь Вам в одном. Сейчас, идя по лесу думала: «а откуда же тогда этот вечный вопль души в любви: „Сделай мне больно!“» Жажда боли — вот она, налицо! Что мы тогда хотим? И не об этом ли Вы, отражая писали?

Ведь душа — некая единовременность, в ней все — сразу, она вся — сразу. Постепенность — дело выявления. Пример из музыки: ведь вся гамма в горле уже есть, но нельзя спеть ее сразу, отсюда: если хочешь спеть гамму, не довольствуешься иметь ее в себе, смирись и признай постепенность.

_____

В.А. 3<айце>ву [1283] я нежно люблю, Аля звала ее «Мать-Природа», а Б<орис> К<онстантинович> мне ску-учен! (Аля, года два назад: — «Марина! У него такое лицо, точно его козел родил!») И Х<одасе>вич скучен! Последние его стихи о заумности («Совр<еменные> 3<аписки>») — прямой вызов Пастернаку и мне [1284]. (Мой единственный брат в поэзии!) «Ангела, Богу предстоящего» [1285] я всегда предпочитаю человеку, а Х<одасе>вич (можете читать Хвостович!) [1286] вовсе и не человек, а маленький бесенок, змеёныш, удавёныш. Он остро-зол и мелко-зол, он — оса, или ланцет, вообще что-то насекомо-медицинское, маленькая отрава — а то, что он сам себе целует руки [1287] — уже совсем мерзость, и жалобная мерзость, как прокаженный, сам роющий себе могилу.

Вам, как литературному критику, т.е. предопределенному лжецу на 99 строках из 100, нужно быть и терпимей, и бесстрастней, и справедливей.

Жену его (последнюю) знаю (слегка) и глубоку-равнодушна [1288]. «Мы — поэты» и: «мы, поэты»… и значительные глаза сопреступника — бррр! — я сразу стала говорить о платьях и валютах. М<ожет> б<ыть> я несправедлива, я вообще легко отталкиваюсь, мое нет людям сравнимо только с моим да — богам! И те и другие мне, кажется, тем же платят.

Из поэтов (растущих) люблю Пастернака, Мандельштама и Маяковского (прежнего, — но авось опять подрастет!) И еще, совсем по-другому уже, Ахматову и Блока (Клочья сердца). Ходасевич для меня слишком бисерная работа. Бог с ним, дай ему Бог здоровья и побольше разумных (обратное: заумным!) рифм и Нин.

Ответный привет мой ему передайте.

_____

Есть ли у Вас «Tristia» Мандельштама? М<ожет> б<ыть> Вам будет любопытно узнать (как одно из моих отражений) что стихи: «В разноголосице девического хора», «На розвальнях, уложенных соломой», «Но в этой странной, деревянной — и юродивой слободе» — и еще несколько — написаны мне [1289]. Это было в Москве, весной 1916 г. и я взамен себя дарила ему Москву. Стихов он из-за своей жены (недавней и ревнивой) открыто посвятить не решился [1290].

У меня много стихов к нему, когда будете в Берлине, посмотрите (предпоследний, кажется) № «Русской Мысли» — «Проводы» [1291]. Кажется, все к нему. Посвятить их ему открыто я из-за его жены (недавней и ревнивой) не решилась.

Дружочек, я подарю Вам все свои дохлые шкуры, целую сокровищницу дохлых шкур, — а сама змея молодая и зеленая, в новой шкуре, как ни в чем не бывало.

Может, — и ее подарю!

_____

Моя радость, у меня недавно было сильное огорчение из-за Вас, — так, отзыв, вне моей просьбы, п<отому> ч<то> все мои самообманы все-таки еще меньшая ложь, чем чужие правды. Я никого о Вас не спрашиваю. Этот отзыв был случаен, он сделал мне больно. Не спрашивайте, чей, этот человек для Вас не важен, и злого в нем ничего не было, — так о нас часто говорят знакомые! — но мне стало больно и на секундочку жутко: а вдруг?

И еще Ваше письмо, которое мне показалось эстетским. О, вот для чего важно услышать голос, — чтобы он потом в тебе покрыл все нарекания ближних и всю рассудочность собственного сердца. Для этого ведь достаточно одной интонации!

_____

А у вас, в Б<ерлине>, революция — или вроде? Пулеметная стрельба по ночам? Убийства из-за угла? Пустые магазины? Воззвания? Карточная система?

Так, пожалуй, весь мой приезд провалится. (NB! Тема для статьи: «Женщина и политика».) Напишите, что думаете, когда начнется и когда кончится. А что будет с дорогими издателями? Их книгами будет топить обездоленная интеллигенция!

Сто́ит ли мне кончать рукописи? Если это бессмысленно, лучше брошу и буду писать стихи. Ответьте на всё, поскольку можете. Я искренно огорчена. Я так радовалась берлинским асфальтам, фонарям, моему дорогому немецкому говору, Вам, моя деточка. <А> раз я радовалась — революция похожа на правду.

_____

Завтра буду в Праге, увижу свою приятельницу, посижу (или постою) ей для рисунка [1292]. Рисунка не показывайте, говорю это в виду собственной свободы с Вами в Берлине, если Вам и мне понадобится. У меня такое дикое количество ненужных знакомых и, сравнительно, такое малое количество дней в Берлине, что голову ломаю: как увернусь?

Видеть мне в Б<ерлине> хочется: Л<юбовь> М<ихайловну>, Белого и одну милую немку, к<отор>ая, кажется, пропала. И еще Синезубова [1293] (знакомы?). И, боюсь обидеть, но кажется больше никого. А видеть придется: но фамилий лучше не писать! Мне бы хотелось жить там, где меня никто не найдет. До страсти не хочу споров. А разъяряюсь мгновенно.

К Синезубову пойдем вместе. Это будет волшебно. Я бывала у него в Москве, в маленьком бабы-я́гинском доме, в пустыре. Он жил без вещей и без печки. Зяб на полу. Он походил на лукавого монашка. Некое сияющее исподлобье. Я всегда любовалась им.

И к Ремизову вместе (ах, одного все-таки забыла!) — одна я к Ремизову не могу: угнетают и одуряют игрушки, которые с детства ненавижу. Угнетает жизнь в комнате, помимо человека, угнетает комната. Придем с подарком: куплю здесь каких-нибудь чешских уродов, и есть у меня для него какие-то образцы старого славянского письма [1294].

Все прошлое лето (с 15-го мая по 1-ое авг<уста>) у меня было свободно. (Весьма-несвободно — внешне, и нельзя более — внутренне!) Где Вы были?

_____

Читали ли Вы «Николая Курбова»? Начата она была во время нашей горячей дружбы с Э<ренбур>гом и он тогда героиню намеревался писать с меня. (Герой — сын улицы, героиня — дочка особняка, так? Или передумал?) [1295]

Зачатая в любви, выношенная и рожденная в ненависти, героиня должна была выйти чудовищем. — Так? Напишите.

Умиляет меня Ваше нянчание с Б<орисом> Н<иколаевичем> [1296], узнаю себя. Думаю, что это дитя глубоко-неблагодарно (как все дети!) но неблагодарностью какой-то более умилительной. Вспоминаю его разгневанный взгляд — вкось, точно вслед копью — на дракона (Штейнера или еще кого-нибудь).

Встречу с Б<орисом> Н<иколаевичем>, как недавнюю встречу с Штейнером [1297], расскажу. «Книга разлук и встреч», — вот моя жизнь. Вот всякая жизнь. Я счастлива на разлуки!

О Б<орисе> Н<иколаевиче> — деточка, продолжайте. Вы, кажется, ласковы. Это ему так необходимо. У него никого нет, все эти поклонницы — вздор. Я никогда не была поклонницей Бальмонта, но паек таскать я ему помогала [1298]. Презираю словесность. Все эти цветы, и письма, и лирические интермедии не стоят вовремя зачиненной рубашки. «Быт»? Да, это такая мерзость, что грех оставлять ее на плечах, уже без того обремененных крыльями!

Где Ася? Что с Кусиковым? Встречу — 12 л<ет> назад! — с беловской Асей тоже расскажу [1299].

_____

«Расскажу»… это не значит, что я не буду слушать. Но слушаю я не речи: сердца — как врач. (И вот уже мысль: сердце можно слушать, как врач и как враг: враг, наклонившийся над спящим!)

Буду много слушать: глазами, ушами, душой. Будем сидеть вечерами в самом нищем кафе, где никого и ничего нет, курить (Вы курите?) и непрерывно расставаться.


27-го июля 1923 <г.> пятница.

Слухи о Б<ерлине> тревожные. Дитя мое, ради всего святого не попадайте в передрягу. Вы самое дорогое, что у меня есть в этом городе. Дай Бог, чтобы Вы уже успели выехать. (Пишете, что едете в пятницу.) Ну, а потом куда? — Если. —

Знайте, что моя мысль и сердце неустанно с Вами, Вы мне дороги, Вы уже стали частью моей души, хотя я не знаю Вашего лица. Все это проще, чем «Елена» и «Психея».

Пишу поздно вечером, после бурного ясного ветреного дня. Я сидела — высоко́ — на березе, ветер раскачивал и березу и меня, я обняла ее за белый ровный ствол, мне было блаженно, меня не было.

И вдруг — слухи о Б<ерлине>, упорные, со всех сторон, с подробностями, которых и в Б<ерлине> не знают. Мир газет — мне страшен, помимо всего, заставляющего ненавидеть газету, эту стихию людской пошлости! — я ее ненавижу за исподтишка, за коварство ее ровных строк.

_____

Беспокоюсь о Вас. Пишите.

МЦ.


<Приписки на полях:>

В последнюю минуту получаю Вашу открытку и отправляю по старому адресу.

Мой привет милой В.А. 3<ай>цевой и Мих<аилу> Андреевичу [1300]. Хорошее они время выбрали для возвращения.


Печ, по СС-6 стр. 576–582. См. коммент. к письму 27–23.

37-23. <А.В. Бахраху>

<Август 1923 г.>


Дружочек, я давно не слышала Вашего голоса, Ваш голос мне нравился, он делал меня моложе.

Недавно, в предместье Праги, в поле ржи, перед грозою, сидя прямо на дороге, по которой уже никто не ходил (лбом в грозу, ногами в рожь), я рассказывала одной милой своей спутнице — Вашей сверстнице — больше ржи, дороге и грозе, чем ей! — конец одной встречи, начало которой Вы знаете. Это был конец, я чувствовала горечь и пустоту. Вся довременная обида вставала — моя рождённая обида!

— А как же это началось? — Как всегда, с писем, с моих милых, с его милых… — Но как же это всё могло так кончиться? — Как же это могло не кончиться — та́к? — А зарева полыхали, грозя поджечь рожь. — Только Вы простите, я всё это выдумала. — Как жаль. Это было так хорошо.

(Ей-то хорошо — слушать, а мне-то, с которой всё это было (!).)

Сейчас я уже в точности не помню что́ рассказывала, помню, что был Берлин, ночные асфальты, стоянки под фонарем, чувство растравы, чьи-то благоразумные слова… (Когда повторится — узнаю!) Дитя, Вы гнусно вели себя, Вы сделались 40летним, а я совсем бессмысленной, у меня д<о> с<их> п<ор> еще чувство обиды на Вас за собственную ложь. (NB! Жаль, что не Вы тогда были рядом, перед грозою и под грозою, на пустой дороге, во ржи! Но я бы и Вам врала.)

_____

Что́ из этого всего выйдет? Не знаю. По-мо́ему — уже вышло.

_____

Да, дружочек, навсегда дарю Вам этот свой просторный, пустынный час. Не «ложь» свою — ведь это была не ложь, а опыт наперед! — а нежность свою, благодаря к<отор>ой эта ложь могла возникнуть. (О «знакомых» не лгут.) Преждевременный нож в сердце — вот название этой лжи. Этой ложью я только опередила нож. — Формула. — (Письмо — не литература. Нет, литература — письмо.)

Рожь, ложь и нож.


Впервые — НСТ. стр. 189–190. Печ. по тексту первой публикации.

38–23. В.А. Богенгардту

Мокропсы, 3-го авг<уста> 1923 г.


Милый Всеволод Александрович,

Как печально, что первое письмо — с просьбой! Но раз просьба есть, давайте и начнем с нее, чтобы скорей с нею покончить.

Просьба следующая: поспособствовать Алиному устроению в гимназию [1301]. При Сережиной и моей занятости домашнее образование ее — невозможно. Иждивение ее в этом месяце кончается, содержать ее не на что, не говоря уже об учении! В пражскую гимназию я ее отдать не могу: здесь только приходящие, а, при нашей жизни за городом, отпускать я ее одну в Прагу боюсь. Ей осенью (через месяц) будет 10 лет, она читает, пишет и с грехом пополам знает четыре правила арифметики. Развитие — не всё, а при отсутствии краеугольных знаний — немного больше, чем ничто. Кроме того, она всю жизнь растет вне колеи, ей нужен устав и закон. — Да она и сама рвется! Ее счастливейшие часы — в гимнастическом обществе «Сокол» [1302], где она, к моему удивлению, ведет себя образцово, чего не могу сказать о доме.

(NB! Не пугайтесь и не думайте, что я Вам подсовываю змеёныша: она как все дети, а я может быть — не как все матери, т.е. от ребенка хочу, жду и требую как от большого. Это часто дает обратные результаты.)

Сережа с самого нашего приезда уговаривал меня отдать ее в гимназии, я упиралась, ибо несмотря на вполне осознанную разницу между Западом и Востоком, память об «учебных заведениях», т.е. яслях, приютах, колониях и гимназиях последнего все-таки была еще во мне слишком свежа.

Но теперь это необходимо. Сама жизнь указывает.

_____

Будьте милы, ответьте мне по возможности скорее, есть ли надежда на принятие ее в I кл<асс>. Если она чего-нибудь не знает — догонит. Она способная.

Сережа в большом восторге от Тшебова (?) — да не он один, со всех сторон лучшие отзывы. Но каюсь, что никакие отзывы не подвигнули бы меня на такой шаг, если бы не Ваше непосредственное участие в жизни гимназии. Живой человек (т.е. человек, которого знаешь) — это важнее всего. Всё остальное — Икс.

Пока о просьбе кончила. Продолжаю о другом.

_____

Теперь, после такого корыстного вступления в переписку, Вы конечно не поверите (а может быть — поверите?), что с самого дня моего приезда думала о Вас (с большой нежностью) и хотела вам написать. Но когда между людьми 4 г<ода> — а то и больше? — разлуки, это не легче, чем сдвинуть гору. Говоришь с одним, а слушает тебя — уже другой. Возобновлять труднее, чем начинать, — согласны? Словом, дня не проходило, чтобы я о Вас не думала. Хотелось послать Вам книжки (целый ряд, что́, впрочем, сделаю с Сережей) — рассказать Вам о Москве и о себе — поблагодарить Вас за Сережу, много чего хотелось! Но помыслы оставались помыслами. (Вот оно, отсутствие дисциплины! Воспитывалась, впрочем, в семи учебн<ых> заведениях, из коих пять интернатов! Но, меня переделывать уже поздно!)

Милый Всеволод, у Вас теперь борода? Как странно. Я к Вам чувствую почтительную робость, как к чужому деду. Когда мы оба были молоды, Вы были бриты, а у меня не было седых волос. (Полные виски!)

Про Вашу милую жену я еще в Москве слышала от Екатерины Васильевны Кудашевой, Тарасевичей и Майи [1303]. — Как всё сплетается! —

Передайте ей мой привет и надежду (клянусь, что бескорыстную!) скоро с ней встретиться. Надежду, которую распространяю и на Вас. — Привет, также, и Вашей маме.

Сережа к Вам скоро собирается.

Шлю Вам самый сердечный привет.

М. Цветаева

P.S. Очень и очень прошу Вас ответить насчет Али возможно скорей. С<ережа> уже обращался в Министерство, там требуют соглашения директора на прием.

Я сейчас ничего не зарабатываю (на марки!) — франц<узские> издательства переполнены, Аля снята с иждивения и положение катастрофическое.

Кроме того, мне к 1-му сент<ября> необходимо быть в Берлине, и Алю некуда девать.

Очень, очень прошу 1) исполнения просьбы — и 2) за нее — прощения.


Печ. впервые по копии с оригинала, хранящейся в архиве составителя.

39-23. М.С. Цетлиной

Прага, 11-го августа 1923 г.


Дорогая Мария Самойловна,

Дошло ли до Вас мое последнее письмо со стихами? Посылала Вам «Заставу», Вы попросили других, послала другие — и Вы замолчали. Это было уже около месяца тому назад. Может быть Вы уехали и письмо залежалось в Париже? Стихи были: «Деревья» и «Листья».

В последнем письме Вы спрашивали, не нужны ли мне, до крайности, деньги. Тогда ответила неопределенно, ибо крайности не было, сейчас крайность есть — и даже несколько: я должна отвозить Алю в гимназию (в Моравию) [1304], мы должны переезжать в город и, наконец, мне необходимо, во что бы ни стало, съездить в Берлин устроить рукописи. (В Праге безвыездно уже год.)

И вот, ввиду всего этого, просьба: не могли бы Вы мне дать вперед за стихи — и, может быть несколько больше, чем я сейчас наработала (NB! если стихи приняты!). Я бы не просила Вас, если бы не была зарезана всеми этими переменами и переездами, которые окончательно выбивают меня из седла.

И еще просьба: не могли бы Вы попросить по телефону «Современные Записки» немедленно выслать мне гонорар за стихи «Бог» [1305] в последней книге. Я писала в Берлин Гуковскому [1306], но очевидно он тоже уехал.

Мне очень тяжело просить именно Вас, которую все просят, но мой берлинский издатель Геликон зачах и издох, в Праге же я не цвету.

_____

Ехать мне необходимо к 1-му, если имеете желание и возможность выручить — выручайте сейчас.

_____

Живу, уже снявшись с места, т.е. уже не живу, все это рухнуло сразу: и Алин отъезд, и мой, и переезд в город. Больше зимы в деревне, вернее «деревни в зиме» (ибо зима — стихия, поглощающая деревню!) не хочу. А Прага такой треклятый город, что в ней уже Достоевский не мог найти комнаты [1307]. Цены непомерные, хозяйки лютые, квартиранты — русские, все это не спевается.

_____

Я так эгоистически заполнила все письмо собой, делаю это и в стихах, но иначе. Данное «собой» — омерзительно, ибо бытовое.

_____

Целую Вас нежно, привет Михаилу Осиповичу. Скоро напишу по-человечески.

МЦ.

Мой адр<ес>:

Praha. Poste restante

Marina Cvétajewa-Efron

(на орфографии фамилии настаиваю, так у меня в паспорте)


Впервые — ВРХД. 1973. № 108–110. стр 194–194. с уточнениями — Звезда. 1992. № 10. стр. 28 (публ. Е.И. Лубянниковой). СС-6. стр. 553–554. Печ. по СС-6.

40-23. A.B. Бахраху

17-го августа 1923 г.


Дошли ли до Вас мои письма от 26-го и 28-го июля, посланные, согласно Вашему указанию, по старому адресу. Никогда бы не потревожила Вас в Вашем молчании, если бы наверное знала, что причина ему — Ваша воля, а не своеволие почты.

Я писала Вам дважды и ответа не получила. Последнее, что я от Вас имела — Ваша открытка от 25-го июля (3 недели назад).

Если мои письма дошли — всякие объяснения Вашего молчания излишни, равно как всякие Ваши дальнейшие заботы о моих земных делах, с благодарностью, отклонены.

Письмо, оставшееся без ответа, это рука, не встретившая руки. Вы просто не подали мне руки. Не мое дело — осведомляться о причинах, и не Ваше — о моих чувствах.

Итак, только: дошли или нет?

МЦ.

Адр<ес> мой до 1-го сент<ября> прежний, дальше — не знаю, ибо переезжаю.

_____

P.S. Был у Вас от меня с оказией около 30-го июля один человек, но ничего, кроме пустоты и известки, в Вашей квартире не застал.


Печ. по СС-6. стр. 582–583. См. коммент. к письму 27–23.

41-23. В.А. Богенгардту

Мокропсы, 21 августа 1923 г.


Милый Всеволод,

Сережа на самых днях выезжает, — все это время прошло в поисках комнаты и перевозе вещей. Если бы Вы знали, какой у нас хлам и как все нужно!

Будем жить в Праге на горе, вроде как на чердаке (под крышей), но зато без хозяев.

До 1-го наш адрес прежний, — к этому времени, я думаю, Алю уже можно будет привезти? [1308]

Прошение в Министерство подано, обещали не задерживать.

Сережа привезет Вам мои книги, он очень рвется к Вам и на днях — дорвется.

Шлю Вам всем сердечный привет и благодарность.


Впервые — ВРХД. 1992. № 165. стр. 168 (публ. Е.И. Лубянниковой и H.A. Струве). СС-6. стр. 643–644. Печ. по СС-6.

42-23. Б.Л. Пастернаку

24 августа 1923 г.


Всё меня отшвыривает, Б<орис> П<астернак>, к Вам на грудь, к Вам — в грудь. Вас многие будут любить и Вы будете знаменитым поэтом — дело не в том! Никогда и ни в ком Вы так не прозвучите, я читаю Ваши умыслы.


Впервые — Души начинают видеть. стр. 68. Печ. по тексту первой публикации.

43-23. К.Б. Родзевичу

27-го августа 1923 г.


Мой родной Радзевич,

Вчера, на большой дороге, под луной, расставаясь с Вами и держа Вашу холодную (NB! от голода!) руку в своей, мне безумно хотелось поцеловать Вас, и, если я этого не сделала, то только потому, что луна была — слишком большая!

Мой дорогой друг, друг нежданный, нежеланный и негаданный, милый чужой человек, ставший мне навеки родным, вчера, под луной, идя домой я думала (тропинка летела под ногами, луна летела за плечом) — «Слава Богу, слава мудрым богам, что я этого прелестного, опасного, чужого мальчика — не люблю! Если бы я его любила, я бы от него не оторвалась, я — не игрок, ставка моя — моя душа! {203} — и я́ сразу потеряла бы ставку. Пусть он любит других — всех! — и пусть я — других тьмы тем! — та́к он, в лучшие часы души своей — навсегда мой…»

И многое еще думала.

_____

Радзевич, сегодня утром письмо [1309] — экспресс. Приедете — прочтете. Я глубоко́-счастлива, в первый раз, за месяц, дышу. (Нет, вчера, под большой луной, держа Вашу руку в своей, тоже дышала, хотя не так… покойно!) Полюбуйтесь теперь игре случая: целый месяц — почти что день в день — я молчала: жила стиснув губы и зубы, и нужно же было в последний день, в последний час…

Что-то кинуло меня к Вам. Вы были мудры́ и добры́. Вы слушали, как старый и улыбались, как юный. У меня к Вам за этот вечер — огромная нежность и благодарность навек.

_____

Теперь, Радзевич, просьба: в самый трудный, в самый безысходный час своей души — идите ко мне. Пусть это не оскорбит Вашей мужской гордости, я знаю, что Вы сильны и КАК Вы сильны! — но на всякую силу — свой час. И вот в этот час, которого я, любя Вас, Вам не желаю, и которого я, любя Вас — Вам все-таки желаю, и который — желаю я или нет — все-таки придет — в этот час, будь Вы где угодно, и что бы ни происходило в моей жизни — окликните: отзовусь.

_____

Это не пафос, это просто мои чувства, которые всегда БОЛЬШЕ моих слов.

Этого письма не закладывайте в книгу, как письма Ваших немецких приятельниц, уже хотя бы потому, что оно менее убедительно, чем те.

А пока — жму Вашу руку и жду Вас, как условились.

МЦ.

Впервые — Письма к Константину Родзевичу. стр. 9–11. Печ. по тексту первой публикации.

44-23. A.B. Бахраху

27-го августа 1923 г., понедельник


Дитя моей души, беру Вашу головку к себе на грудь, обнимаю обеими руками и — так — рассказываю.

Я за этот месяц исстрадалась. Вы действительно дитя мое — через боль. Достоверности следующие: ни на одно из своих последних писем я не получила ответа, мое последнее письмо (опущенное мною лично, в Праге, 28-го июля) пропало, как Ваше последнее. Станьте на секунду мной и поймите: ни строки, ни слова, целый месяц, день за днем, час за часом. Не подозревайте меня в бедности: я друзьями богата, у меня прекрасные связи с душами, но что мне было делать, когда из всех на свете в данный час душ мне нужны были — только Вы?! О, это часто случается: собеседник замолк (задумался). Я не приходо-расходная книга и, уверенная в человеке, разрешаю ему все. Моя главная забота всегда: жив ли? Жив значит, мой! Но с Вами другое: — напряжение мое к Вам и Ваше ко мне (?) было таково́ (о, как я не знаю, не знаю, не знаю других!) что молчание здесь было явно-злой волей: злой, п<отому> ч<то> мне было больно, волей, п<отому> ч<то> этого другой и хотел. Я много думала, я ни о чем другом не думала, о Вы не знаете меня! Мои чувства — наваждения, и я безумно страдаю!

Вначале это был сплошной оправдательный акт: невинен, невинен, невинен, это злое чудо, знаю, ручаюсь, верю! Это жизнь искушает. — Дождусь. Дорвусь. Завтра! — Но завтра приходило, письма не было, и еще завтра, и еще, и еще. Я получала чудные письма — от друзей, давно молчавших, и совсем от чужих (почти), все точно сговорились, чтобы утешить меня, воздать мне за Вас, — да, я читала письма и радовалась и отзывалась, <но> что-то внутри щемило и ныло и выло и разъярялось и росло, настоящий нож в сердце, не стихавший даже во сне. Две недели прошло, у меня появилась горечь, я бралась руками за́ голову и спрашивала: ЗА ЧТО? Ну, любит магазинную (или литературную) барышню, — я-то что сделала? Нет, барышня — вздор: это просто пари. Пари, которое он держал с Иксом или с Игреком: «Доведу до» — «Но, милый друг. Вы удовлетворились малым, в полной чистоте сердца скажу Вам: Вы были на хорошей дороге!» Или жест игрока (для 20-ти лет недурно!) — «возьму обратным!» — Но, друг, я не из тех, льстящихся на плеть. И — глупо: зачем плеть, когда все само плыло́ Вам в руки? Когда вся тайна, вся сила и все чары были в правде: в абсолютной разверстости душ? Игроки у меня проигрывают.

О, много было мыслей, и возгласов, и чувств. И такая боль потери, такая обида за живую мою душу, такая горечь, что — не будь стихи! — я бы бросилась к первому встречному: забыться, загасить, залить.

О, мне этого хотелось: откровенной и явной стены тела, о которую не разбиваешься, потому что ведь знаешь — стена! Явной стены, сплошного веселья, настоящей игры (о, как я на нее неспособна!) чтобы и помину не было о душе, — зачем душа, когда ее так топчут?! И не Вам месть — себе: за все ошибки, за все перелеты, за эти распахнутые руки, всегда хватающие воздух.

Друг, я не маленькая девочка (хотя — в чем-то никогда не вырасту), жгла, обжигалась, горела, страдала — все было! — но ТАК разбиваться, как я разбилась о Вас, всем размахом доверия — о стену! — никогда. Я оборвалась с Вас, как с горы.

Последние дни я уже чувствовала к Вам шутливое презрение, я знала, что Вы и на это письмо мне не ответите.

_____

Я получила Ваше письмо. Я глядела на буквы конверта. Я ничего не чувствовала. (Я не из плачущих, слез не было ни разу, не было и сейчас.) Я еще не раскрыла письма. Внутри было — огромное сияние. Я бы могла заснуть с Вашим письмом на груди. Этот час был то, к чему рвалась: в сутках 24 ч., а дней всех 32-24x32 = <…> {204} = 768 часов, о, я не преувеличиваю, Вы еще меня мало знаете: знайте! Это письмо было предельным осуществлением моей тоски, я душу свою держала в руках. — Вот. —

_____

Думаю о бывшем. Дитя мое, это был искус. Одновременная пропажа двух писем: два вопроса без ответа. В этом что-то роковое. (Принято: «роковая случайность», но может и быть: случайный рок, рок, случайно зашедший в наши 20-го века — двери!). Жизнь искушала — и я поддалась. Вы, мое кровное, родное, обожаемое дитя, моя радость, мое умиление, сделались игроком, почти что приказчиком, я вырвала Вас из себя, я почувствовала омерзение к себе и неохоту жить. Я была на самом краю (вчера!) другого человека: просто — губ. Целый тревожный вечер вместе. Тревога шла от меня, ударялась в него, он что-то читал, я наклонилась, сердце о́бмерло́: волосы почти у губ. Подними он на 1/100 миллиметра голову — я бы просто не успела. Провожала его на вокзал, стояли под луной, его холодная как лед рука в моей, слова прощания уже кончились, руки не расходились, и я: «Если бы»… и как-то задохнувшись: «Если бы…» (…сейчас не была такая большая луна…) и, тихонько высвободив руку: «Доброй ночи!»

Изменяем мы себе, a не другим, но если другой в этот час — ты, мы все-таки изменяем другому. Кем Вы были в этот час? Моей БОЛЬЮ, губы того — только желание убить боль.

Это было вчера, в 12-том часу ночи. Уходил последний поезд.

_____

Думай обо мне что́ хочешь, мальчик, твоя голова у меня на груди, держу тебя близко и нежно. Перечти эти строки вечером, у последнего окна (света), потом отойди в глубь памяти, сядь, закрой глаза. Легкий стук: «Я. Можно?» Не открывай глаз, ты меня все равно узнаешь! Только подвинься немножко, — если это даже стул, места хватит: мне его так мало нужно! Большой ты или маленький, для меня ты — все мальчик! — беру тебя на колени, нет, та́к ты выше меня и тогда моя голова на твоей груди, а я хочу тебя — к себе. — Так или иначе, ты́ у меня на груди — суровой! — только не к тебе, потому что ты мое дитя — через боль. И вот я тебе рассказываю: рукой по волосам и вдоль щеки, и никакой обиды нет, и ничего на свете нет, и если ты немножко глубже прислушаешься, ты услышишь то́, что я так тщетно тщусь передать тебе в стихах и в письмах — мое сердце.

_____

У меня есть записи всего этого месяца. «Бюллетень болезни». Пришлю Вам их после Вашего следующего письма.

Убедите меня в необходимости для Вас моих писем — некая трещина доверия, ничего не поделаешь.

1-го переезжаю в Прагу, адр<ес> мой: Praha, Kašiře, Švedska ul 1373 — мне — недели 2–3 Вы можете писать мне все, что — и как часто — захочется, потом извещу. Первое письмо прошу заказным, меня еще там не знают, и может пропасть, а я больше — не могу!

Оказия, не заставшая Вас, была просто деньги в письме (передававший не знал), я боялась Вашей революции и хотела, чтобы у Вас была возможность выехать. Сейчас, ввиду переезда, их у меня уже нет, но как только войду в колею, непременно вышлю — если Вам нужны, о чем убедительно прошу сообщить. Кроны здесь — ничто, в Б<ерлине> — они много, и я неспособна на только-лирическую дружбу. Просто — Вы мой, и Ваши заботы — мои.

А вот Вам «земная примета»: лица: мое и Алино, скорее очерки, чем лица. Сережу отрезала, потому что плохо вышел, у него прекрасное лицо [1310].

_____

Дружочек, в следующем письме, если найдете это нужным, напишите мне, что Вы думали о моем молчании, как Вы его толковали. Неужели Вы великодушнее меня?!

МЦ.


Печ. по СС-6. стр. 583–586. См. коммент. к письму 27–23.

45-23 A.B. Бахраху

<27 августа 1923 г.>


Вы, как критик, читаете современный хлам, вещи одного дня. а Вам, как моему другу, нужно читать Библию и Трою.

_____

Дайте мне Вас — издалека — вырастить. Мне хочется вложить Вам в руки самое лучшее и самое вечное, что есть в мире: подарить Вам всё. Когда говорят: «я даю тебе мою душу» думают только о губах, о заботах и о слезах. Это получающий знает и поэтому — принимает. Когда же я́ говорю, я действительно думаю о всей душе: моей — всей, т.е. мне ведомой, и всей вне-моей, той которая не может быть моей (ни Вашей!). Это получающий знает — поэтому — не принимает (не принял бы и одно́й моей!) Дайте мне чудо приемлющих до конца (и без конца!) рук. Будьте своими двумя ладонями и подставьте их. Соберите себя в две ладони и раскройте их. Ясно?

(NB! Так же безнадежно как принять в ладони весь ливень: несколько капель, остальное — мимо. 1932 г.)

Напор велик и плоскость мала (подчеркиваю для ударения).

_____


Впервые — HCT. стр. 208. Часть черновика письма от 27 августа 1923 г., не вошедшего в беловик. Печ. по тексту первой публикации.

46-23. A.B. Бахраху

28-го августа 1923 г., среда


Милый друг,

Выслушайте меня как союзник, а не как враг. Мне предстоят трудные дни. Расстаюсь с Алей и отправляю ее в гимназию (в Моравию) [1311]. С<ережа> уже там. У нас было решено, что Аля поедет с детьми (сейчас конец каникул, и дети съезжаются) а я перееду в Прагу, где у нас уже снята комната, и буду жить там. Вот те 2–3 свободные недели, о которых я Вам писала. Сегодня получаю письмо: мое присутствие необходимо, необходимо ввести Алю в гимназическую жизнь. Моравия — вторая Германия (NB! Моя страсть!), чудные прогулки, — словом: нет двух недель.

Эти две недели мне нужны были для моих писем к Вам, я не умею жить и писать на глазах, — хотя бы самых любимых. Я ничего не умею, что умеют люди: ни лицемерить, ни скрывать (хранить — умею!), мое лицемерие — только вторая правда, если лицо, равнодушное, не выдает — выдают голос и жест, а причинять малейшее страдание, хотя бы задевать другого — для меня мука, Вам все ясно.

До отъезда своего из Праги, мне необходимо от Вас настоящее письмо, с ним, в Моравии, буду счастливой, без него буду томиться и рваться, о я еще далеко не вылечилась, мне необходимо сильное средство, какое-то Ваше слово, не знаю какое.

Я сейчас — Фома Неверный, этот последний месяц подшиб мне крыло, чувствую, как оно тащится [1312].

Убедите меня в своей необходимости, — роскошью быть я устала! Не необходима — не нужна, во́т как у меня. Но, дитя, до слова своего — взвесьте. После такой боли, как весь этот месяц напролет — немножко боли больше, немножко меньше… Ведь я еще не ввыклась в радость, покоя и веры у меня еще нет.

Я сейчас на внутреннем (да и на внешнем!) распутье, год жизни — в лесу, со стихами, с деревьями, без людей — кончен. Я накануне большого нового города (может быть — большого нового горя?!) и большой новой в нем жизни, накануне новой себя. Мне мерещится большая вещь, влекусь к ней уже давно, для нее мне нужен покой, то есть: ВЕСЬ человек — или моя обычная пустота.

Не будьте моим врагом, не вводите в обман, не преувеличивайте чувств и слов, вслушайтесь.

Могут ли все мои мысли и все мои чувства и каждый мой стих и каждый мой сон, вся я (а где мне — конец?!) идти к Вам домой?

Вот вопрос, на который я жду ответа.

_____

Достоверно же — так:

Скорее всего в первых числах (около 5-го) поеду в Моравию и пробуду там до 15-го. Адрес свой тотчас же по приезде сообщу, пишите мне в Моравию о том, как жили в Prerow [1313], о том, как сейчас живете, мне все дорого о Вас. Если я там буду с Вашим настоящим письмом (к<отор>ое хочу получить еще в Праге) я буду очень счастливой, буду неустанно о Вас думать и брать Вас с собой всюду, Вы будете моим неизменным гостем и спутником, моей тайной радостью.

Вернувшись в Прагу, опять-таки напишу Вам. Только сообщите: не пристраивают ли к Вашему дому — еще этажа?

_____

Удивлены? — Теперь, дружочек, слушайте. Разгон у меня был взят. Камень летел с горы и ничто не могло его остановить. За месяц (миг!) он пролетел… но что́ считать, когда дна нет?! Ваше отсутствие, затемнив мне Вас — ко мне, уяснило мне себя — к Вам. Душа шла гигантскими шагами, одна, в темноте. Вы же не можете не видеть разницы тона и темпа в тех письмах — и в этих.

«Пусть все это игра — и притом

Может выйти — игра роковая…»

(Фет) [1314]

— Все мои игры таковы. —

_____

Из Праги перед отъездом вышлю Вам «Бюллетень болезни», Вам он необходим, как известный переход. Это — точная запись, почти что — час за часом.

_____

Забыла сказать, что у меня к Вам целая стая стихов.

_____

Вчера, под луной, ходила с одним моим приятелем [1315] (о нем найдете в «Бюллетене») высоко́ и далеко́ в горы. Был безумный ветер. Нас несло. На шоссе — ни души. Деревья метались, как шекспировские герои. Ветер кому-то мстил. Пыль забивала глаза, временами приходилось сгибаться вдвое и так мчаться — лбом. Потом сели: захотелось курить. Ветер выбивал из папиросы целые костры искр: сухо, сосна, я уже видела горящие леса и всю Чехию в пожаре. Промчался автомобиль. Нас не видел, ослепленный собственным светом. Я сидела рядом с тем и думала: «Почему не —»

В мой последний день здесь пойдем с ним ночевать в горы, разведем костер, будем провожать луну и встречать солнце. И еще — ловить раков в ручье. И еще — говорить о привидениях.

Это — странная дружба, основанная на глубочайшем друг к другу равнодушии (ненавидит женщин, как я — мужчин), так дети дружат, вернее — мальчики: ради совместных приключений, почти бездушно. Он называет мне все травы и все дурманы, и кормит меня вишневым клеем и орехами и просто волчьими ягодами.

Будет ли у нас с Вами когда-нибудь — такой костер? (NB! Если и будет — то не такой!)

_____

Что еще? Ах, самое важное, вчера забыла: после Вашего письма — безумный лай. Гляжу: нищенка: горбатая, с мешком за плечами: Судьба. Я сразу поняла: за откупом. Сгребла, что́ попало по́д руку: Алины вещи, свои, обувь, хлеб, тряпье, — набила ей полный мешок. — «Хце́те то? И е́ще́ то?» Чахлый мешок надулся, как удав: второй горб на горбу! Она, не знавшая, что — Судьба, совсем ошалела от радости.

Словом, откупилась. Ушла, обещав еще зайти. И еще откуплюсь. Уходя, безумно целовала мне руки (NB! демократическое государство). Я еле спаслась.

У Судьбы, кстати, трое детей и муж — тоже горбатый. Уверяет, что на всех них вместе — ни одной рубашки. Придется мне одевать и сына Судьбы, и двух дочерей Судьбы, и мужа Судьбы. Если бы я не уехала, пришлось бы покупать им дом и места на кладбище.

— Дружочек, Вы меня разоряете!

_____

Поздно вечером.

Только что вернулась с огромной прогулки (27 километров!) Скалы, овраги, обвалы, обломы — не то разрушенные храмы, не то разбойничьи пещеры, все это заплетено ежевикой и задушено огромными папоротниками, я стояла на всех отвесах, сидела на всех деревьях, вернулась изодранная, голодная, просквоженная ветром насквозь, — уходила свою тоску!

Ходили: мой тихий приятель, Аля и я. Вернулись, уложила Алю — и вслед за ней два огромных чемодана: рукописи, отребья, сапоги, кастрюльки, — весь необходимый хлам нищеты.

Потом пошла за водой: пустое ведро гремело, полное — колыхало луну. (Неужели Вы сейчас спите?!) Луна — огромная.

_____

Сейчас лягу и буду читать Троянскую войну. Никого не могу читать, кроме греков. У меня огромный немецкий том: там всё [1316]. К Трое я подошла через свои стихи, у меня часто о Елене [1317], я наконец захотела узнать, кто́ она, и — никто. Просто — дала себя похитить. Парис — очаровательное ничтожество, вроде моего Лозэна [1318]. И как прекрасно, что именно из-за них — войны!

Спокойной ночи, дружочек. Когда я думаю о ско́льком мне еще надо сказать и о скольком спросить, у меня точное видение Бесконечности.

МЦ.

Завтра чуть свет, еду в Прагу перевозить вещи. В воскресенье переезжаю совсем. У меня дом на горе — и весь город у ног.

_____

Посылаю Вам обещанный рисунок [1319]. Худоба моя несколько преувеличена, но в общем похоже. И еще похоже: на выдру.

Мой адр<ес> в Праге:

Praha, Smichov

Svedska ul, č. 1373

— мне. —

(Тот ад<рес> в прошлом письме несколько неверен, но, если уже написали, дойдет. Этот — верный.)


Печ. по СС-6. стр. 586–589. См. коммент. к письму 27–23.

47-23. К.Б. Родзевичу

<Вероятно, начало сентября 1923, Тшебово>


Письмо из другой тетради, очевидно раньше по времени:


Начинаю письмо со скромного требования: Р<одзевич>, мне нужно — чудо. Я сейчас совершенно разбита и Вам предстоят чудовищные трудности. — Не боюсь! — Нет, бойтесь.

Мы люди чужих пород. Я, понимая Вас до глубины — не принимаю, Вы, принимая меня до глубины — не понимаете. Вы верите мне в кредит.

Вы застали меня в час огромной душевной разбитости. — Бывает! — И человек, если не сделает для меня чуда, ничего не сделает. А чудо вот в чем: мне нужен дом, дом для каждой моей тоски, для кажд <пропуск одного-двух слов> для голоса каждой фабричной трубы во мне, мне нужна бесконечная бережность и, одновременно, сознание силы другого, дающего нам покой.

Р<одзевич>, будя во мне мою женскую сущность, знаете — что́ Вы будите: мою тоску, мою слабость, мое метание, мою безудержность, всю стихию и весь хаос. Вы вместо цельного сильного единого существа получаете в руки концы без начал и начала без концов, <фраза не окончена>

Дитя родное, приди Вы ко мне в другой час (?) Вы бы застали меня другой, но сейчас я после огромного поражения, не смейтесь, дело не в Икс не Игреке, дело во мне.

И вот — оцените положение! — я у Вас прошу уверенности, я, не уверенная ни в чем, кроме себя (я так и не открыла того «внешнего мира», который, по словам С.М. В<олконского> сейчас открывает Аля «и вдруг с удивлением замечает, что что-то еще есть кроме того, внутри») — у Вас, не уверенного вообще ни в чем.

Вы не в тот час пришли ко мне, мне сейчас всё — слишком больно, живая рана. Болевая восприимчивость (способность страдать) у меня вообще чудовищная, сейчас я растравлена, лишней боли я сейчас <фраза не окончена>

Знаете, в химии (кажется, единственное, что я вынесла, но — твердо вынесла!) — насыщенный раствор. Так во́т, насыщенный раствор горечи.

Слушайте внимательно: будь я сейчас собой, т.е. Ахиллесом, я бы с радостью вошла в этот новый бой, сейчас я — живое мясо, место живого нет! Всякое невнимание, всякое невникание — тень небрежности, — небережности, — всё что в естественное время души для меня <пропуск одного-двух слов> сейчас для меня немыслимо. Я перестрадала и больше не могу.

Еще не поздно, дружочек родной, остановиться. Ну, встретились, ну, подошли близко — беды нет — бывает! — не дайте мне ввыкнуться и не ввыкайтесь сами. — Переболит. — Я в таком состоянии как сейчас — слишком трудная радость, больше тягость чем радость, мне нужен врач души, а не — друг. (Тирэ, очевидно, от переборотого желания написать: враг — как оно и есть, ибо нет большего врага, больше: мучителя — изверга! — чем нас любящий (добивающийся). Пометка 1933 г., впрочем знала уж и тогда. Всегда.)

Ну, подумайте себя в такой роли: утешителя, утешителя, убаюкивателя.

О, я не преувеличиваю, я очень точна, не улыбайтесь <пропуск одного слова> слова! справимся! — больше всего я Вам верю, когда я с Вами ближе всего, рука в руку, а этих средств убеждения у нас, у Вас не будет — ввиду всей жизни!

_____


Впервые — HCT. стр. 265–266. Печ. по тексту первой публикации.

48–23. <А.В. Бахраху>

<4 сентября 1923 г.>


Это письмо похоже на последнее. Завтра 5-ое, последний срок. Не напишите — Вам не нужно, значит не нужно и мне. Моих писем Вы не могли не получить, или же: повторяющаяся случайность есть судьба (русское «не-судьба»!) Я писала Вам во вторник, 28-го и в среду 29-го (экспр<ессом>). Я писала Вам из глубины существа, была перед Вами беззащитна как перед собственной душой. Если Вы на эти слова не сумели найти слов, Вы их никогда не найдете и лучше кончить сейчас.

У меня к Вам ни гнева, ни обиды, ни одного дурного чувства. Спасибо Вам за всё доброе, другого помнить не буду.

Не скажу Вам даже, что навсегда прощаюсь с Вами, это решит жизнь. Не отнимаю у Вас права когда-нибудь, в какой-то там час, окликнуть меня, но не даю Вам права окликать меня зря. Это уже будет делом Вашей чести (верней, чем совесть!)

Когда-нибудь пришлю Вам стихи: Ваше да вернется к Вам, ничего не присваиваю и ничего не стыжусь: это — уже очищенное, можете их всем читать.

«Бюллетень болезни» оставляю, как был, в тетрадке — видите, я правдива и не пишу, что жгу [1320].

А Вам, дружочек — я задумываюсь: не знаю, что пожелать?

_____

Расставание или разминовение — не знаю. М<ожет> б<ыть> расставание — на день, м<ожет> б<ыть> разминовение — на жизнь. Я сыта ожиданием и тоской и сознанием несправедливости и праздным биением в стену, всё это не для меня, я в такие времена не живу. Мне нужно быть и расти, та́к я по рукам скована.

_____

Милый друг, сейчас мы друг от друга дальше, чем были вначале — между нами живой человек [1321]. Если это у Вас не считается — не будет считаться и у меня. Дороги души напрямик и свыше жизни, — но — я Вас не знаю. Между нами ничего и никого, но рядом со мной живой, чужой. Если это Вам мешает — простимся. Не скрою что ничего от меня к Вам не изменилось {205} — я м<ожет> б<ыть> столь же чудовище как чудо — но не зная Вас, или: зная Вас — не могу скрыть и достоверности. Ваше изменение, если последует, принимаю: Вы молоды и чувствуете свою боль.

Друг, если бы Вы тогда, после выяснения, рванулись ко мне, нашли бы простые слова, ничего бы не было, но — Вы велико- и равно-душно поручили меня Богу — я без иронии — т.е. большой дороге: вернули меня домой, отказались от меня. (Я слов не боюсь.)


Впервые — HCT. стр. 211–212. Печ. по тексту первой публикации.

49-23. A.B. Бахраху

9-го августа 1923 г.


БЮЛЛЕТЕНЬ БОЛЕЗНИ

(NB! Письма не читайте сразу, оно жилось и писалось — месяц.)

Переписываю это письмо почти без всякой надежды его отослать, та́к, «на всякий случай» (на случай чуда!). Это — записи многих дней, и перенося их на этот лист бумаги, я занята скорее приведением в ясность своей души, нежели чем-нибудь другим.

Итак — на всякий случай! — слушайте.

_____

26-го июля

А! Поняла! Болевое в любви лично, усладительное принадлежит всем. Боль называется ты, усладительное — безымянно (стихия Эроса). Поэтому «хорошо» нам может быть со всяким, боли мы хотим только от одного. Боль есть ты в любви, наша личная в ней примета. (NB! Можно это «хорошо» от всякого не принять.) Отсюда: «сделай больно», т.е. скажи, что это ты, назовись.

Верно? Кажется, да.

_____

Смогу ли я, не считаясь (с чужим расчетом) быть с Вами тем, кто я есмь. Вы в начале безмерности.

_____

Помните, что Вы должны быть мне неким духовным оплотом. «Там, где все содержание, нет формы» — это Вы обо мне сказали. И вот, эта встреча чужого отсутствия (сплошной формы) с моим присутствием (содержанием) — словом, в Б<ерлине> у меня много неоконченных счетов, я должна иметь в Вас союзника, некий оплот против собств<енной> безмерности (хотя бы стихии Бессонницы!) Стихи мои от людей не оплот, это открытые ворота, в которые каждый волен. Я должна знать, что я вся в Вас дома, что мне другого дома не нужно.

_____

(Вы наверное думаете, что я страшно торгуюсь: и собакой (слепого!) будь, и оплотом (сильного!) будь. Деточка, м<ожет> б<ыть> все выйдет по-другому, и я от Вас буду искать оплота?! — Шучу. —)

_____

Знайте, что я далеко не все Вам пишу, что хочу, и далеко еще не все хочу, что буду хотеть.

_____

Однажды, когда мне было 17 лет, один человек говорил мне, что меня любит. — «Отыщите мой любимый камень на этом побережье», ответила я: «тогда я поверю, что Вы меня любите». Дело было в Крыму и побережье длилось на несколько верст [1322].

Вы, ничего не говоря и без всякой моей просьбы, этот камень взяли и подали. Этот камень — «Добровольческий Марш» в «Ремесле» [1323], и этот камень еще — то (не знаю, что) что Вы мне из всех людей сейчас в письмах даете.

_____

Хорошо именно, что Вам 20 л<ет>, а мне 30 л<ет>. Если бы я была на 7 лет старше, я не говорила бы о материнстве.

_____

Что́ совершает события между нами?

_____

30-го июля.

Мой друг, скучаю без Вас. Скука во мне — не сознание отсутствия, а усиленное присутствие, так что, если быть честным: не без Вас, а от (!) Вас.

В каком-то из Ваших писем Вы, на не совсем еще умелом, но чем-то уже мне кровно-близком языке Вашем, пишете: «мне не хватало теплоты». Прочтя, задумалась, п<отому> ч<то> во мне ее нет. И тут же, мысленно перечеркнув, поставила: нежность. И тоже задумалась, потому что во мне она есть.

Дитя, никогда не берите (а м<ожет> б<ыть> — никогда не ждите!) — никогда не применяйте ко мне того, что заведомо не может жечь: ведь даже лед жжет! И бесстрастие жжет! А вот теплота — нет, п<отому> ч<то>она тогда уже жар, т.е. ее уже нежность. А нежность: от ледяной — до смоляной! И все-таки — нежность.

Так вот, об этой нежности моей…

_____

Думаю о Вас и боюсь, что в жизни я Вам буду вредна: мое дело — срывать все личины, иногда при этом задевая кожу, а иногда и мясо. Людей Вы через меня любить не научитесь, всё, кроме людей — ДА! Но живут «с людьми»…

У меня нет даже этого утешения: Вашего опыта со мной. Мой случай слишком редок (не читайте: ценен), чтобы когда-либо в чем-либо Вам служить.

_____

1-го августа

Я давно не слышала Вашего голоса, и мне уже немножко пусто без Вас. Молчание мне враждебно, я молчу только, когда это нужно другому. Голос — между нами — единственная достоверность. Когда я долго Вас не слышу, Вы перестаете быть.

_____

О разминовении взглядов и пр<очем>.

Пока я буду говорить: «Нет, не так, так не надо, та́к — надо» — все хорошо, ибо за всеми этими нет — одно сплошное ДА. Когда же начнется: «да, да, правильно, совершенно верно» — ВСЁ поздно: ибо за всеми этими да — одно сплошное НЕТ.

_____

(В первом — сосредоточенное внимание, страстная жажда правды, своей и чужой, исхищреннейшее и напряженнейшее проникновение в другого: ЧУДО доверия, все взятые барьеры розни.

Во втором: снисхождение, высокомерие, усталость, равнодушие, бездушие.

В первом: tout à gagner. {206}

Во втором: rien à perdre!). {207}

_____

Присылайте мне вырезки всех Ваших статей: газетами брезгую, но Вас (сущность) чту. Вы для меня не газета, а книга, распахнутая на первой странице Бытия.

Мне это важно, как встреча с Вами вне Вас и меня, как Вы — и мир. Много ли Вы в газетах лжете? (Иного они и не заслуживают.) — Прочувствовать Вас сквозь ложь. —

_____

Стихи сбываются. Поэтому — не все пишу.

_____

Перечтите, если не лень, в «Ремесле» — Сугробы.

«И не огля́нется

Жизнь крутобровая!

Здесь нет свиданьица,

Здесь только проводы…» [1324]

Писано было в полный разгар дружбы, все шло к другому, — а ведь вышло! сбыло́сь! В час разминовения я бы иначе не написала.

Я знаю это мимовольное наколдовыванье (почти всегда — бед! Но, слава богам — себе!) Я не себя боюсь, я своих стихов боюсь.

_____

Как странно, что пространство — стена, в которую ломишься!

_____

2-го августа.

Когда люди, сталкиваясь со мной на час, ужасаются теми размерами чувств, которые во мне возбуждают, они делают тройную ошибку: не они — не во мне — не размеры. Просто безмерность, встающая на пути. И они, м<ожет> б<ыть>, правы в одном только: в чувстве ужаса.

_____

4-го августа.

Просьба: не относитесь ко мне, как к человеку. Ну — как к дереву, которое шумит Вам навстречу. Вы же дерево не будете упрекать в «избытке чувств», Вы только услышите, как «уста глаголют». Если Вы меня заставите с Вами быть человеком, т.е. считать, я замкнусь, п<отому> ч<то> считать я не умею.

_____

В молчании — что́? Занятость? Небрежность? Расчет? «Привычка»? Преувеличенно-исполненная просьба? Теряюсь. Через несколько дней (10, примерно) привыкнув и отказавшись, успокоюсь. Но пока мне эти дни тяжелы.


Чувствуете ли Вы то, что я? В письме узнаю. Если нет — Schwamm drüber {208}, как говорят немцы.

_____

3-го августа (перепутала записи)

Дружочек, пишу Вам на той же горе и, кажется, в тот же день. Вышло нечаянно. Но тогда была туча, сейчас ее нет, сплошь — туча: небо без событий. И те же лиственницы, только беспомощные, п<отому> ч<то> без солнца {209}.

Сейчас, когда я, всходя по тропинке, раздвигала маленькие нежные колкие елочки, у меня было чувство, что это всё — Вы, Ваша душа, а мысли были такие: «Держал пари с Х<одасеви>чем: „Окручу в три письма“. Х<одасеви>ч: „Нет, в пять“. — „Три. Пари“. — „Пари!“» (Дружочек, что́ Вы выиграли?)

Руки, гладившие елочки, думали одно, голова другое. Потом я уже перестала гладить елочки, легла на спину и стала глядеть в небо. Постепенно все уплыло́.

_____

5-го августа

Мне некому о Вас сказать. Аля, с 2-х лет до 9-ти бывшая моим «в горах — отзы́вом», сейчас играет в куклы и глубоко-равнодушна ко мне. Вы моя тайна, сначала радостная, потом болевая. О, Бог действительно хочет сделать меня большим поэтом, иначе бы Он так не отнимал у меня всё!

Наблюдаю боль (в который раз!) Те же физические законы болезни: дни до, взрыв, постепенность, кризис. До смерти у меня никогда не доходило, т.е. чтобы душа умерла!

Боль для меня сейчас уже колея, с трудом — но ввыкаюсь.

_____

Я поняла: Вы не мой родной сын, а приемыш, о котором иногда тоскуешь: почему не мой?

_____

6-го августа

Болезнь? Любовь? Обида? Сознание вины? Разочарование? Страх? Оставляя болезнь: любовь, — но чем Ваша любовь к кому-нибудь может помешать Вашей ко мне дружбе! Обида — да, поводов много: просьба не писать, отзыв о Х<одасеви>че, отзыв о его жене, упрек в эстетстве… Но только по шерсти — разве это не превращаться (Вам) в кошку? Сознание вины? т.е. содеянное предательство. — Но разве у меня есть виноватые? Разочарование: «слишком сразу отозвалась». Друг, я не обещала Вам быть глухой! Страх: вовлечься. Я не вовлекаю и не завлекаю, я извлекаю: из жизни, из меня — в Жизнь!

И, последнее, просто небрежность. Не верю в такую простоту. Небрежность — следствие.

_____

Мне уже не так больно (7-ое, 10-ый день) еще 10 дней — и пройдет, перегорит, переболит. У меня уже любопытство (враждебное скорей себе, чем Вам) уже усмешка (опять-таки над собой!) Горечь — это скорей холод, чем жар. Вроде ожога льда.

_____

8-го, на горе.

Нет, мне еще очень больно. Но я безмерно-терпелива. Сегодня утром — письмо, смотрю — не Ваш почерк, все равно чей, раз не Ваш. Завтра 2 недели, как я получила Ваше последнее письмо. Что я теряю в Вас? Да временное русло своей души, общий знаменатель дел и дней, упор свой. — Опять разливаться! —

Вы были моим руслом, моей формой, необходимыми мне тисками. И еще — моим деревцем!

Душа и Молодость. Некая встреча двух абсолютов. (Разве я Вас считала человеком?!) Я думала, — Вы молодость, стихия, могущая вместить меня — мою! Я за сто верст.

_____

Если Вы тот, кому я пишу. Вы так же мучаетесь, как я.

_____

12 bis авг<уста>, пон<едельник>

Боль уже перестала быть событием, она стала состоянием. Что Вы были — я уже не верю, Вы — это моя боль. Ваших писем я не перечитываю, я не хочу, чтобы слова, сказанные вчера, звучали во мне и сегодня, не хочу ни вчера, ни сегодня, а завтра — меньше всего. Я с Вас оборвалась, как с горы. — Точное чувство. —

Живу, уже почти не жду почтальона, пишу, шью, хожу. Как я странно в этой встрече предвосхитила боль. Ведь не иначе было бы, если бы мы, предположим, в упор встретились, и так расстались. Но, ручаюсь, что моя боль — бо́льшая, я обокрадена — на все будущее, тогда бы — только на бывшее.

— Бюллетень болезни — так бы я определила письмо. Внимательный ли я врач? И послушный ли я больной?

_____

Ах, да, странность: я пересылала Вам в Б<ерлин> — теперь не скажу, что́, неважно — одну вещь, с оказией. Человек был у Вас, примерно, 1-го, долго искал (адрес был дан точный) наконец забрел на самый верх дома — и ничего: ремонт, маляры, ободранности. Так ничего и не добился.

А ведь похоже на меня: точный адрес, иду уверенная, номера́ не те, — значит выше, поднимаюсь: леса, известка, пустота: ни души, ни следа. Это моя душа к Вам ходила. Да.

_____

А у меня — своя трагедия, о которой потом. И вообще смута. О Б<ерлине> не говорю, но вокруг меня говорят. Еду? Нет?

Удивляет меня во всем этом — одно: ведь Вы со мной связаны моими просьбами (книги, виза и пр.) Вот это уклонение от элементарной вежливости знакомого. Оповестить — это меньше всего исполнить! «Не имею времени — занят — к сожалению, невозможно»… — все, что хотите… Ваш разрыв бесформенен. Вы со мною кончаете та́к, как с Вами начинала я: конец в кредит.

Друг, друг, стихи наколдовывают! Помню, в самом первом своем письме (после «Ремесла», в тетрадку) я намеренно (суеверно) пропустила фразу:

«Начинать наугад с конца

И кончать еще — до начала!»

(Из юношеских стихов) [1325]. Первая строка — я, вторая — Вы. Пропустила, а сбылось!

_____

14-го августа, вторник.

Думаю иногда: кто же будет той последней каплей горечи, превратившей меня в насыщенный (ею) раствор?

_____

Если Вы кому-нибудь, хвастаясь, говорите: добился же! — я Вам вполне серьезно отвечу, что — мало: могли бы — бо́льшего.

_____

Мало того, что я Вас никогда (глазами) [1326] не видела и (ушами) не слышала, надо еще, чтобы Вы исчезли из моего внутреннего слуха и взгляда: чтоб неслышанный голос — замолк!

И после этого мне говорят, что я выдумываю людей!

_____

Бог хочет сделать меня богом — или поэтом — а я иногда хочу быть человеком и отбиваюсь и доказываю Богу, что он неправ. И Бог, усмехнувшись, отпускает: «Поди-поживи»…

Так он меня отпустил к Вам — на часочек.

_____

Теперь Вы видите, как пишутся стихи.

_____

Думаю о своей последней книге. Поскольку предыдущая («Ремесло») — звонка, постольку эта — глуха. Та — вся — ввысь, эта — вся — вглубь. У нее прекрасное название, и я ее люблю нежней и больней других [1327].

Вы когда-нибудь напишите о ней «рецензию» [1328].

_____

Получаю множество писем. Из Badeort'ов, Kurort'ов, а Ваше было бы из Seelenort'a {210}, а может быть — те все приходят в Горние Мокропсы, č 33, а Ваше одно бы — в Душу! Я сейчас глуха ко всем. Есть только один человек — далё-ёко — чье письмо бы меня взволновало больше (?) Вашего [1329].

_____

Пространство — стена, но время — брешь. Будет день, число, час, я все узнаю. Это дает мне спокойствие. Я не люблю участвовать в своей жизни: о, не лень! — брезгливость: устилать себе дорогу коврами. Пальцем не шевельну, чтобы облегчить себе ношу, сократить себе сроки.

_____

16-го авг<уста>, четверг.

А вчера был соблазн. Я сидела с человеком, заведомо знающим Вас. И, после долгих борений, прохладно: «Кстати, не знаете ли Вы адр<ес> такого-то?» — «Знаю, т.е. могу. Вам это срочно?» — «О, нет. У меня с ним дела». Спросила — и отлегло. Не из какой-либо пользы — будь Вы в соседней комнате, я бы без зова Вашего туда не вошла! — нет, только лишний соблазн (уже преодоленный!) лишний барьер (уже взятый!): лишний — труднейший! — себе отказ. Это — из болевых достижений, а из радостных: некое удостоверение в Вашем существовании: раз есть адрес — есть человек.

Кстати, адр<еса> Вашего так и не знаю, весь упор был в вопросе, ответа я как-то недослышала: не то узна́ет, не то может, не то мог бы узнать.

_____

Только что — пять писем: от Павлика Антокольского (почти что — друга детства: первые дни Революции: 100 лет назад!) [1330] — от Н.Д. Синезубова [1331] (художник, — знаете?) — тоже давнего друга: вместе бродили по последней Москвы — письмо из Моравии — письмо из Сербии — письмо из Парижа, от моего обожаемого вернейшего и взрослейшего друга Кн<язя> Сергея Мих<айловича> Волконского (наверное, читали?) — всем нужно отвечать, а отвечаю — Вам.

Дитя, каждое мое отношение — лавина: не очнусь, пока не докачусь! Я не знаю законов физики, но не сомневаюсь, что где-нибудь, под каким-нибудь параграфом умещаюсь целиком.

_____

М<ожет> б<ыть> из этих записей мало встает боль? Но это единственное, к чему я ревнива.

_____

Кстати, нынче три недели, как от Вас ни слова. А я думала, что пройдет в 10 дней!

_____

18-го августа.

Вчера отправила Вам письмо.

_____

Боли хотели — Вы, а получила ее — я. Справедливо?

_____

Вы украли у меня целых три недели жизни. Вы бы могли их получить в подарок. А сейчас — украли и выбросили, ни Вам, ни людям.

Писала я эти дни мало и вяло: точное ощущение птицы, которая не может лететь. Беседа со стеной, за которой никого нет. БЕЗ ОТЗЫВА!

_____

Если Вы и на это письмо мне не ответите. Вы просто… (и, удержавшись:) — невоспитанный человек.

_____

До чего-то в этой встрече мне нужно дорваться. Обо что-то твердое удариться. Вы возбуждаете во мне дурные чувства: жажду боли: МЕСТНОЙ боли, которая бы перекричала общую.

Ждать мне еще долго. Все эти дни я неустанно хожу.

_____

Мой спутник — молоденький мальчик, простой, тихий [1332]. Воевал, а теперь учится. Называет мне все деревья в лесу и всех птиц на лету. Выслеживаем с ним звериные тропы. Я не люблю естеств<енных> наук, но его с удовольствием слушаю. Он сам — как дикий зверек, всех сторонится. Но ко мне у него доверие. Стихов не любит и не читает.

Вот и сейчас, дописав эти строки, пойду к нему на горку, под окно. Вызову, побредем. Сегодня — за орехами.

_____

21-го авг<уста>, вторник.

Еще несколько мыслей вслух. — К Вам ли все то, что я чувствую, или не к Вам? «Повод» для чувств, — но почему именно Вы, а не сосед? Соседей у Вас много. Помню, я с первого разу, прочтя Ваш отзыв, как-то по-человечески, лично — взволновалась.

Ах, встречная мысль! М<ожет> б<ыть> я пишу к Вам — через десять лет, к Вам через двадцать, выросшему, человеку. М<ожет> б<ыть> я только опережаю Вас. — Но откуда тогда любовь к деревцу?

В четверг будет ровно месяц с Вашего последнего письма. В этом какое-то успокоение.

_____

25-го, суббота.

Я устала думать о Вас: в Вас: к Вам. Я перед Вами ни в чем не виновата, зла Вам не сделала ни делом, ни помыслом. Обычная история — не в моей жизни, а вообще в жизни душ, душу имеющих. Вы, очевидно, бездушная кукла, эстет, мелкий игрок. Но все эти определения все-таки не изъясняют Вашего поведения, ах как мне хочется назвать Вас одним словом!

Это последняя страница моего письма, вырывать его из тетради не буду, мало того: когда-нибудь, в свой час — Вы его все-таки получите.

На днях уезжаю, для Вас мой след потерян, а для меня — Ваш во мне! Оставляю Вас здесь, в лесах, в дождях, в глине, на заборных кольях, — одного с здешними за́живо-ощипанными гусями.

В Прагу Вас с собой не беру, а в Праге у меня хорошо: огромное окно на весь город и все небо, улицы — лестницами, даль, поезда, туман.

В Праге непременно пойду к гадалке с Вашим письмом, что́ расскажет — забуду. А когда Бог на Страшном Суде меня спросит: «Откуда такая ненависть?» я отвечу: «Должно быть — уж очень хорошо любила».

_____

Мне не любовь нужна, мне нужна ЧЕЛОВЕЧНОСТЬ. Ваш поступок бесчеловечен. (Это не значит, что Вы — бог, или полубог!) И еще — невоспитан, это, пожалуй, меня огорчает больше всего.

_____

26-го, воскресенье.

Кончился бюллетень, но кончилась ли — БОЛЕЗНЬ?

А 27-го — письмо, и я безумно счастлива.


Прага. 5-го сент<ября> 1923 г. [1333]

Дружочек,

Вы настолько чисты и благородны в каждом помысле, так Там живете, а не здесь, что со спокойным сердцем разрешаю Вам писать мне в Моравию, где буду не одна — что́ угодно.

Вы моих писем бойтесь, т.е. или сжигайте, или берегите их. В моих руках жизнь другого человека, жизнь жестока, бойтесь случайностей, не бросайте моих писем. — Я страстнее Вас в моей заочной жизни: человек чувств, я в заочности превращаюсь в человека страстей, ибо душа моя — страстна́, а Заочность — страна Души. Вы — тут задумываюсь: боюсь, что Вы человек мимолетностей, ощущений, в письмах (Заочности) Вы дорастаете до чувств. Поэтому Вы всё мне можете писать, а я даже не все могу к Вам думать.

Ваше письмо опять висело на волоске, получила его только благодаря задержке в Праге (завтра еду), если бы уехала, как думала — нынче, 5-го, в 10 ч. утра — оно бы меня не застало, и я уехала бы в смуте.

Пишите мне пока в Моравию, вот адрес впрочем, перепишу его на отдельном листке. Это письмо все-таки из породы вечного, а адреса наши так же мимолетны, как мы сами. Перед самым отъездом напишу Вам еще, мне о многом нужно спросить, о многом сказать.

Шлю Вам свою любовь и память.

МЦ

Если не соберетесь до 15-го или письмо запоздает, пишите на Прагу, как предыдущее письмо (Smichov и т.д.).

Адрес на обороте, до 15-го, оттуда сообщу, если задержусь [1334].


Печ. по СС-6. стр. 589–600. См. коммент. к письму 27–23. Вариант — см. письмо 49а-23.

49а-23. A.B. Бахраху

БЮЛЛЕТЕНЬ БОЛЕЗНИ

(с трудом обнаруженный в тощей синей тетрадочке в несколько листков — так легко могшей пропасть!)


Пока я буду говорить — о Ваших стихах или о Вас самом: — «Нет, не та́к, та́к не надо» — всё хорошо: под всеми этими нет — одно сплошное да. Когда же начнется: «Да, да, правильно, очень-хорошо, совершенно-верно» — всё поздно, ибо под всеми этими да — одно сплошное-безнадежное! — НЕТ.

_____

(В первом — сосредоточенное внимание, страстная жажда правды — своей и чужой — исхищренное и напряженное проникновение в другого — проникновение слухом — неустанная проверка высокой меры — ничего не спустить как поэме! вся надежда, вся вера, вся ставка на подлинник, вся непомерность требования от другого как от себя.

Во втором: снисхождение, высокомерие, усталость, равнодушие, двое-душие, без-душие.

В первом: tout à gagner.

Во втором: rien à perdre.

— по-русски: всё равно провалилось! —)

_____

Присылайте мне все вырезки Ваших статей, — я газет не читаю: одним видом брезгую! — Вас я читаю и чту. Вы для меня не газета, а книга, — почти что белая (м<ожет> б<ыть> очень черная: горе: NB! мое от Вас — в будущем). Мне это важно как встреча с Вами вне Вас и меня, как Вы — и мир. Много ли Вы в газетах лжете? (Иного они и не заслуживают.) Прочувствую Вас и сквозь ложь.

_____

Стихи сбываются. Поэтому их не все пишу.

_____

Перечтите, если не лень, в Ремесле «Сугробы».

…И не оглянется

Жизнь крутобровая!

Здесь нет свиданьица,

Здесь только проводы… [1335]

Писано было в полном разгаре дружбы, на прямой дороге схождения, по которой шли (шлось) гигантскими шагами — целыми телеграфными столбами, положенными вдоль! — …а ведь вышло, сбылось. В час разминовения я бы иначе не написала.

Я знаю это помимовольное наколдовыванье — почти всегда бед! Но, слава Богу, — себе! Я не себя боюсь, я своих стихов боюсь.

_____

Книги и люди ничего не открыли мне кроме моей безмерной возможности любить: Готовности служить.

_____

Та́к, начав с: «Я привыкла к Вашим письмам», я пожалуй кончу это письмо (когда??) — «Я отвыкла без Ваших писем».

_____

Как странно, что пространство (т.е. вся свобода между двумя) — стена, в которую ломишься.

_____

2-го

Когда люди, сталкиваясь со мной на час, ужасаются тем размером чувств, которые во мне вызывают, они делают тройную ошибку: не они — не во мне — не размеры. Просто: безмерность, встающая на пути. И они может быть правы в одном только: в чувстве ужаса.

_____

4-го

Я вольна была бы скрыть от Вас эту скуку — раз письмо есть и она прошла (NB! не послать Вам письма!). Но — не хочу. Сумейте вместить. — Или Вы из тех, кто «привыкает», «избаловывается»?.. (Хорошую собаку — не забалуешь.)

_____

Просьба: не относитесь ко мне как к человеку. Как к дереву, к<отор>ое шумит Вам навстречу. Клянусь, что это не фраза — и правда более полная, чем Вы думаете, ибо дерево шумит Вам навстречу только если Вы это так чувствуете, а так: — просто шумит, только Вам, если Вам так нужно, если никому не нужно — никому. Вы просто попадаете под шум (как под дождь, как под Рок) — Ваше дело присвоить — или отдать далям (отослать — дальше!) или вовсе не услышать.

Итак: как к дереву которое шумит Вам навстречу. Вы же дерево не будете упрекать в «избытке чувств». Вы только услышите как «уста глаголют». Если Вы меня заставите быть с Вами человеком, т.е. считать, я замучусь — и замкнусь, п<отому> ч<то> считать я не умею.

_____

Ваше молчание — что́? Занятость? небрежность? расчет? «Привычка» или преувеличенно-исполненная просьба («пишите только когда и если до зарезу нужно и только то что невозможно — никому другому»). До злости — исполненная! Теряюсь. Через несколько дней (10, примерно) привыкнув и отказавшись — успокоюсь. Но пока мне эти дни тяжелы.

_____

Чувствуете ли Вы то́, что я. В письме узнаю. Если нет — Schwamm drüber, как мне, 16летней, дрезденская гадалка сказала о моей первой любви.

_____

Мокропсы, 30-го июля 1923 г. (NB! письмо в Бюллетене долженствовавшее стоять первым, но эти записи рассеяны и не разобралась в числах)

Дружочек!

Как это глупо вышло — с окказией! У меня не было ни минуты сроку, если бы раньше знала, я бы переслала Вам что-н<и>б<удь>, свое, живое, «земную примету», <фраза не окончена>

Мне очень хочется подарить Вам одну вещь, но она навек, и я не знаю как Вы относитесь к таким (страшным) подаркам.

Мой друг, скучаю без Вас. Скука во мне — не сознание отсутствия, а усиленное присутствие, та́к что, если быть честным (точным!): не без Вас, а от (!) Вас.

В каком-то из Ваших писем Вы, на не-совсем еще умелом и мне уже очень милом языке своем пишете: «Мне не хватало теплоты» {211}. Прочтя, задумалась, п<отому> ч<то> во мне ее нет (та́к что, если Вам именно ее не хватает — со мной больше чем с кем бы то ни было и — вечно будет не хватать!). И тут же, мысленно перечеркнув, заменила: нежность. И тоже задумалась, п<отому> ч<то> она во мне есть.

Дитя, никогда не берите (а м<ожет> б<ыть> — не ждите!) — никогда не применяйте ко мне того, что заведомо не может жечь: ведь даже лед жжет! И бесстрастие жжет. Всякий абсолют жжет. А вот теплота — нет, п<отому> ч<то> она тогда уже жар, т.е. ее уже нет. (Степень (ступень) ведущая к собственному уничтожению.) Обратное жару не холод, а теплота.

А нежность — от ледяной до смоляной! И все-таки — нежность.

Так вот, об этой нежности моей, сосущей и растущей, так неожиданно вставшей и так певуче во мне жалующейся. Я очень счастлива. Это совсем как смычок.

_____

Теперь, начистоту: есть ли у Вас мир, кроме моею: Души? — Значат ли что-нибудь в Вашей жизни: дела, деньги, друзья, идеи, войны, новости, открытия, смена правительств, спорт, моды, — всё чем заполнен день (— проще бы «Дни»). Вне их отражения в мире Души, конечно (которое есть преображение!), ибо тогда: и вода — не вода и земля — не земля. Существует ли для Вас всё это как таковое?

«Деловая жизнь», «мужская жизнь», «общественная жизнь», и, приостановившись — семейная жизнь. (Единственная без кавычек.) Развлечения? Зрелища? Хождение в гости? Споры на тему? Литературные течения? Футбол? Техника? Вопросы дошкольного образования? Конгрессы? Судьбы Европы? Лекции Бердяева?

Друг, если Вы ко всему этому равнодушны. Вы пусты как я. Вы пусты, как Музыка. Вы без событий. Вы без стен. Вы — вне. Вы — <пропуск одного слова>. Вам легко будет умирать.

Но ЖИТЬ — Вам будет трудно!

Мне всё скучно. Заранее и заведомо. Когда я с людьми, я несчастна: пуста, т.е. полна ими. Я — выпита. Я не хочу новостей, я не хочу гостей, я не хочу вестей. У меня голова болит от получасовой «беседы», (клянусь, что аспирин.) Я становлюсь жалкой и лицемерной, говорю как заведенная и слушаю как мертвец. Я зеленею. Чувство, что люди крадут мое время, высасывают мой мозг (который я в такие минуты ощущаю как шкаф с драгоценностями!) наводняют мою блаженную небесную пустоту (ибо небо — тоже сосуд, т.е. безмерное место для) — всеми отбросами дней, дел, дрязг. Я переполняюсь людьми!

Пишу Вам по горячему следу вчерашнего посещения из Праги: 5 ч. подряд, 4 человека, да нас трое, итого семь. И самым жалким среди этих семи, бесспорно, была я.

_____

Друг, если Вы не таковы, Вам будет трудно со мной. Если таковы — мне будет трудно с Вами. (Лучше и дважды лучше — так.)

_____

У меня трудно рифмует только с чудно.

_____

Будьте правдивы, не считайтесь с тем, что я от того или иного ответа буду любить Вас больше — или меньше. Что Вам из того, что я буду любить Вас — не знаю ка́к! — если это не Вы?!

_____

Недавно напала случайно на Ваш отзыв в Днях о Степуне [1336]. Хотите мой взгляд? Трагедия Степуна в невытравимости благополучия, <фраза не окончена>. Там у него жены и любови тонут, пропадают, — а он считает — и размещает: Марину — в такой-то разряд, Елену — в такой-то (точно: по такому-то разряду) без всякого страха, в полном уюте, — как коллекцию жуков — на память. (Умерли-то они, я-то — живу!) И даже жути нет: не: до жути доведенное благополучие, не герой Гофмана — читатель Гофмана, в шерстяных носках, с очками на носу и кисточкой над носом читающий ужасы собственной жизни, понятые только Гофманом.

Никогда не забуду. Кажется 1920 г. Москва. Лето. Скамейка Тверского бульвара. Я на скамейке. Возле, в песке — т.е. в пыли — Аля. Кто-то с тростью или с зонтиком, вразвалку, мягкая шляпа: Степун. Присаживается. Только что приехал из деревни — по театральным делам (ТЕО — звало́сь) и скоро опять едет. Живет? Великолепно. Мало есть — отлично, а то вместо лица — что-то свиное. И т.д.

А что Вы там делаете — в своей деревне?

Я пишшу, а они — паашшут…

Они — мать и жена, друг друга ненавидящие и соревнующиеся в любви к нему. — Во́т.

_____

С страстным увлечением и со всеми подробностями рассказывает мне свой роман (тот который пишшет, пока те паашшут) — теперешний Николай Переслегин. — «Природу и обстановку я нарочно даю пошлыми: скамейки, клумбы с астрами, пруд…» — «Природу — пошлой?.. И: ne peut pas qui veut {212}: как это Вам удается: природу — пошлой? И это где-нибудь у Вас оговорено? А то еще подумают…»

— Ничего не подумают (самодовольно). Даже не заметят.

— Я тоже думаю.

_____

Ваша отповедь ему [1337], с цитатами из моего врага Ходасевича наверное? (Брента) [1338] мне близка только как отповедь-вообще <пропуск двух-трех слов>. «Проза», что думает Х<одасеви>ч, и что думаете Вы и что думает Степун, когда вы все это пишете. Девушка выходит замуж за старика — «проза»? Противоестественность, чудовищность, тайна такая, что куда там Тристанам и Изольдам! Куры под столом и самовар на столе, все герои Чехова — «проза»?! Какая проза, когда от этого слезы <пропуск одного слова> от умиления (NB! не у меня) или волосы дыбом становятся от ужаса: живые, ра́з живут, есть Этна и Эмпедокл, а они хотят в «Москву». (NB! только слухом (зато с самого раннего детства) слыхала, никогда, по сей 1932 г. августа 31-ое не читала ни Дяди Вани, ни Трех сестер, ни Чайки (к<отор>ую по детским запечатлениям всегда путаю с Дикой уткой [1339], — мне даже тогда казалось, что в театре всегда играют про птиц) — и нечаянно не читала, просто: не пришлось, — в полном собрании сочинений, к<отор>ое в доме было, нужно думать — всегда пропускала — от заведомости чуждости, в к<отор>ой не ошиблась: не читав знаю как если бы: не сама писала, а — жила: ведь вся моя жизнь, внешне 1922 г. — 1932 г. жизнь трех сестер, только не трех, а одной, без двух других, без эхо, без всего что у тех, счастливых, было и главное с достоверной невозможностью Москвы, достоверно без Москвы — и не только Москвы достоверной, но всех Москв! Жизнь трехсестринской кухарки, т.е. еще бедней и серей: без кума пожарного, а главное без достоверной трехрублевки — пусть даже рублевки — на рынок. Во́т.)

Да ведь это же — куры и самовар, пар самовара и пар московского поезда — ТРАГЕДИЯ {213}. Проза, это то, что примелькалось. Мне ничто не примелькалось: Этна — п<отому> ч<то> сродни, куры — п<отому> ч<то> ненавижу, даже кастрюльки не примелькались, п<отому> ч<то> их: либо ненавижу, либо: не вижу, я никогда не поверю в «прозу», ее нет, я ее ни разу в жизни не встречала, ни кончика хвоста ее. Когда подо всем, за всем и надо всем: боги, беды, духи, судьбы, крылья, хвосты — какая тут может быть «проза». Когда всё на вертящемся шаре! Внутри которого — ОГОНЬ.

_____

Степун — бюргер с порываниями в Трагедию (das Tragische) {214}. Байрон в Трагедию не рвется, он в ней живет, вне ее — не живет. Она за ним по пятам гонится и загоняет его в Албанию.

_____

Дитя, я глубоко-необразована, за всю жизнь не прочла ни единой философской строки, но я знаю душу, я каждый день вижу небо и каждую ночь вижу сны. Вы — критик и Вам необходимо писать о книге, и нельзя со всеми ссориться, всё учитываю, только всегда хочу и, пока с Вами, всегда буду хотеть знать: Вы ли это, или «pour la galerie» {215}.

_____

Думаю о Вас и боюсь, что в жизни я Вам буду вредна: мое дело — срывать все маски и все брони: иногда при этом задеваю кожу, а иногда и мясо. Людей Вы через меня любить не научитесь, — всё кроме людей. Но живут «с людьми»…

_____

1-го

Я давно не слышала Вашего голоса и мне уже немножко пусто без Вас. Молчание мне враждебно, я молчу только когда это нужно другому. (NB! Не примите дословно!) Голос — между нами — единственная достоверность. Когда я долго Вас не слышу, Вы перестаете быть.

_____

Мне некому о Вас сказать. Аля, с двух лет до девяти бывшая моим «в горах — отзывом», сейчас, десяти лет, играет в кукол и глубоко́-равнодушна ко мне. Вы моя тайна, сначала радостная, потом болевая. О, Бог действительно хочет сделать меня большим поэтом, иначе он бы так не отнимал у меня всё!

_____

Наблюдаю боль (в который раз). Те же физические законы болезни: дни до, начало, постепенность, кризис. До смерти у меня никогда не доходило. Боль для меня сейчас уже колея, горечь уже — вода, узнаю, узнаю, узнаю. NB! Это не значит, что горечь — сладка, это вода — горька!

О, мои юные учителя, не ставшие моими учениками! О, мои юные ученики, ставшие моими учителями! — Спасибо. —

_____

Я поняла: Вы не мой родной сын, а приемыш, о к<отор>ом иногда тоскуешь: почему не мой?

_____

Русский народ царственен: это постоянное: мы, наше. (Написала и поняла: как хорошо перекликнулось с Моисеем! Как неслучайно царская дочь над корзиной!)

_____

(Мы, наше можно также понять как ничье, безымянно-божье. Вне гордыни <сверху: сиротства>: я. Но тогда и царское: Мы, Наше — ничье, безымянно-божье, вне уродства: гордыни: я. Мужик как царь: один за всех. 1932 г.)

_____

И еще: мужика «мы, наше» делает царственным, царя — народом. — И обоих — божьим.

_____

Ломит голову. Ломаю голову.

Болезнь? Любовь? Обида? Сознание вины? Страх? Разочарование? Оставляю болезнь: любовь, но чем любовь к кому-н<и>б<удь> может помешать Вашей ко мне дружбе? Обида — да, поводов много: просьба не писать (детское самолюбие), отзыв о Х<одасеви>че (дружеское самолюбие), отзыв о его жене (рыцарство?), упрек в эстетстве (человеческое достоинство). Сознание вины (т.е. содеянное предательство)? — но разве у меня есть виноватые? Разочарование: слишком сразу отозвалась: друг, я не обещала Вам быть глухой! Страх — вовлечься. Я не вовлекаю и не завлекаю, я извлекаю: из жизни. Потом: из меня <сверху: себя> — в Жизнь.

_____

И последнее: просто-небрежность. Не верю в такую простоту. Небрежность — следствие.

_____

Мне уже не так больно (7-ое, десятый день), еще десять дней — и пройдет, перегорит, переболит. У меня уже любопытство, горечь, враждебность скорее себе, чем Вам, но во всяком случае <фраза не окончена>

Горечь — это скорее холод чем жар. Вроде ожога льда.

_____

8-го на горе

Мой <перечеркнуто>. Нет, мне еще очень больно. Но я безмерно-терпелива. Сегодня утром — письмо, смотрю — не Ваш почерк, всё равно чей, раз не Ваш.

Завтра — две недели как я получила Ваше последнее письмо. Что́ я теряю в Вас? Да временное русло своей души, общий знаменатель дел и дней. Упор. Прицел. — Вы были моим руслом, моей формой. — Опять разливаться!

_____

Дальше вырван листок, так что Бюллетень болезни действительно обрывается.


Впервые — НСТ. стр. 216–224. Печ. по тексту первой публикации.

50-23. A.B. Бахраху

Прага, 5-го и 6-го сентября 1923


Мое дорогое дитя,

Только что отправила Вам «Бюллетень болезни», — берегите эти листки! Мне они не нужны: память моя — все помнит, сердце же — когда прошло! — НИЧЕГО. Никакие листки не помогут. Я просто скажу: «Это была другая» — и, может быть: «Я с ней незнакома».

(Нет, нет, пусть Вам не будет больно, моя нежность, моя радость, у нас еще все впереди!)

Берегите их для того часа, когда Вы, разбившись о все стены, вдруг усумнитесь в существовании Души. (Любви.) Берегите их, чтобы знать, что Вас когда-то кто-то — раз в жизни! — по-настоящему любил. Потому что любовь — тоска: из кожи, из жил, из последней души — к другому. Это протянутые руки, всегда руки: дающие, ждущие, бросающие, закручивающиеся вокруг Вашей шеи, безумные, щедрые, бедные, заломленные, — ах, друг! — если бы я сейчас могла взять Вас за́ руку, я бы сразу и все поняла, что для меня еще сейчас и до нашей встречи — неразрешимый вопрос.

Кто́ Вы? Что Вы? Слабый Вы или сильный? Ребенок или взрослый? Эстет или человек? Национальность или человек? Профессия — или человек?

В Ваших письмах — не то осторожность, не то робость, не то сдержанность, — ах, нашла! — я не чувствую в Вас упора, рука уходит в пустоту.

_____

Сейчас самый настоящий час для встречи. Я ее (в желании своем) не опережала. Но эта тридцатидневная мука (для Вас только — смута, о не спорьте, я ведь не виню!). Богом и жизнью мне зачтется в года́, — друг, ни одной секунды я не верила, что Вы больны, что Вы не можете писать, оцените мое душевное состояние (иных у меня нет!) — словом, мне необходимо Вас видеть и слышать, чтобы поверить или не поверить, отрешиться или вздохнуть.

Милый друг, мое буйство не словесное, но и не действенное: это страсти души, совсем иные остальных. В жизни (в комнате) я тиха, воспитанна, взглядом и голосом еле касаюсь — и никогда первая не беру руки́. С человеком я то́, чем он меня видит, чтобы иметь меня настоящую, нужно видеть настоящую, душ во мне слишком много, — все! — я иногда невольно ввожу в обман.

— Увидьте! —

_____

А до костров и ночей — далё-еко! По слухам — ведь все бегут из Б<ерлина>? [1340] (Кстати — если — то куда Вы двинетесь?) Дел у меня в Б<ерлине> нет, у меня там только Ваша душа! И меньше всего желаю вваливаться в нее с чемоданами.

Дружочек, если Вы мое дитя, Вы должны быть со мной совсем настежь. Не бойтесь, это единственное на что я льщусь и отчего не устаю. Напишите мне о своей семье, о днях (хотя бы и о «Днях»), о дружбах, — встаньте живым. Я должна знать, кого я люблю.

Будьте прос́ты, не ищите фраз, самое дорогое — то, что сорвалось! — срывайтесь, давайте, т.е. позволяйте срываться: словам с губ, буквам с пера, не думайте, не считайте, будьте.

Вы настолько благородны и зорки, что никогда не переточните, не утяжелите, дайте мне верные вехи, дорогу я вызову. Это — мое единственное мастерство.

_____

Достоверно: 7-го уезжаю в Моравию. Первое письмо напишите мне на: Praha Smichov, Švedska ulice, č 1373. Если я в Моравии задержусь, оно будет ждать меня в Праге, и тогда, уже извещенный мною, Вы второе напишите мне в Моравию. — Ясно? —

Извещу Вас открыткой, на следующий же день по приезде, долго ли там пробуду. Смиховский (Пражский) адр<ес> верен.

Посылаю Вам стихи [1341]. — Не все — видите, как много, не уместились. Но взяла наиболее Ваши (к Вам). Назовите мое любимое! И — свое любимое. Не забудьте.

Напишите вообще о стихах: дошли ли, и чем дошли, и какие любимые строчки, всё хочу знать. (О, как я знаю свое любимое!) Есть ли, по-Вашему, разница с «Ремеслом».

_____

Напишите и о «бюллетене», не слишком настаивая, но так, чтобы я поняла. Будьте гранитной стеной, отсылающей эхо, а не брандмауэром. (Не сердитесь, тем более, что над моими Brand'ами и Brandung'ами — никакие Mauer'ы не властны!) {216}

Дайте мне и покой и радость, дайте мне быть счастливой. Вы увидите, как я это умею!

А пока, дитя, до свидания. Не разоряйтесь на экспрессы, не надо, лучше пишите чаще, письма, авось, дойдут.

Как странно, что Вы то письмо, пропавшее, тоже писали в лесу.

МЦ.

_____

P.S. А «осязать» — нехорошее слово. Это Баба-Яга осязает: мальчикину руку сквозь клетку — помните? И он просовывает кость.

Осязать, это вроде обнюхивать, я не хочу, чтобы Вы меня обнюхивали, это слово — теперь будьте внимательны — в своей отвлеченности (обоняние, осязание и пр.) более грубо, чем просто: обнять. Осязают только руки, обнимает — все-таки и всегда — душа!

Не сердитесь. Вы молоды (кстати у меня целая история в гостинице: никто не верит, что Аля — моя дочь и что мой паспорт — мой паспорт, думают, что я все это сочинила, для каких-то жизненных: здесь в Чехии читай: любовных! — удобств, коих уловить еще не могу) {217} — Вы молоды, и Вам придется иметь дело со всеми женщинами и словами, и тех и других много, каждой — свои. А «мои» — пригодятся всем, если Вы у меня научитесь, Вы будете не только любовником, но и врачом — а м<ожет> б<ыть> и творцом — душ.

«Обладать», «осязать», все это нехорошо, и в зоркие минуты вызывает иронию. Есть у немец<кого> поэта Rilke об этом изумительные строки, точно не помню, но приблизительно: «sie sagen „haben“, und keiner weiss, dass man eine Frau so wenig haben kann, wie eine Blume» {218} [1342]

А у Вас и это мое ненавистное (о, я не суффражистка!) слово есть: «Обладая Вашими письмами», (другая фраза: «хочу не только чувствовать, но и осязать») — знаете, как такие вещи пишутся: «Теперь, держа в руках Ваши письма, т.е. душу»… (и, второе) «хочу Вас не только чувствовать, но и обнять». Ведь смысл тот же, правда? — а лучше доходит, больше трогает, больше веришь, лучше тянешься в ответ.

Выбор слов — это прежде всего выбор и очищение чувств, не все чувства годны, о верьте, здесь тоже нужна работа! Работа над словом — работа над собой. Вот этого я хочу от Вас: созвучности в пристрастиях и оттолкновениях: чтобы Вы поняли, почему я не люблю Х<одасевича> («пробочка над йодом», «сам себе целую руки», а особенно — до содрогания! — стих в «Совр<еменных> Записках» — «Не чистый дух, не глупый скот» — или вроде!) [1343] — и почему люблю Мандельштама, с его путаной, слабой, хаотической мыслью, порой бессмыслицей (проследите-ка логически любой его стих!) и неизменной МАГИЕЙ каждой строки. Дело не в «классицизме», пожалуй, оба классики! — в ЧАРАХ. И, возвращаясь к Вам и к себе: найдите слова, которые меня чаруют, я только чарам верю, на остальное у меня ланцет: мысль.

А из слов это, наверное, наиболее простые.

«Одеяния жестов». Задумываюсь. Это, если верить, что не просто-слова, пожалуй очень хорошо. Жест рукава, сопровождающий руку. Жест плаща вокруг все того же тела. Но это все-таки еще не из тех слов!

Кстати, в одном Вы меня совершенно не поняли, я даже улыбнулась — и умилилась, до того Вы не самоуверенны! «Разница тона и темпа» мною взята, как преимущество в Ваших руках. Ведь я сейчас вдвое распахнутее и вдвое стремительнее с Вами. Это случилось через боль, но это все-таки случилось!

Дитя, Вы никогда не приедете в Прагу? Вам здесь нечего делать? Ведь Вы наверное эсер, а эсеров у нас мно-о-ого, полный «Русский дом» [1344]. С каким-нибудь поручением, а? Подумайте об этом серьезно, люди ведь все время ездят взад и вперед, у всех какие-то дела, я уже привыкла к этому, хотя умерла бы от такой жизни.

Было бы чудно! Я бы показала Вам свою гору, и себя на ней, и город с горы. Впрочем — Впрочем, это то же самое, что мой Берлин: чистейший миф. На все нужны деньги, a noblesse сейчас очевидно oblige {219} их не иметь.

Да! Напишите мне правду о Б<ерлине>. Что́ у вас происходит? На какой год в России похоже? Мыслимо ли там жить? Как мне бы хотелось приехать — хотя бы на неделю! Кто знает, может быть — среди зимы —

_____

О Цоссене [1345]. Нет, дружочек, когда бы и где бы — все вышло бы то же! «Дом Искусств» [1346] и «Prager-Diele» сразу бы рассеялись: в дыма́х и в пара́х и в туманах. И остались бы души: Вы и я. Нет, плохо, что тогда не встретились. У меня было целых два своих блаженных месяца, мы бы ездили за город, и сидели бы но вечерам в самых нищих кафе на заставах, и я бы сейчас знала, кому пишу. Почему не подошли тогда? Я Вас не знала. Это Ваша вина.

_____

Какое длинное Post-scriptum! Пора кончать. Доканчиваю это письмо рано утром, завтра ехать, целый день забот. Итак, для достоверности: одно в Прагу, одно — в Моравию. Моравский адр<ес>:

Tschekoslowakei

Moravska Třebova

Velke namesti, č 24

u Pani Marie Boudovy

— мне —

Не пишите экспрессом, теперь Бог сам будет хранить. А можно и так: письмо в Прагу, открытку — в Моравию, я из Моравии сразу напишу, если я задержусь, Вы мне еще туда напишите. Важно не терять связи.

Где Белый? Скажите ему, что я его люблю.

_____

Непременно напишите о стихах — и непременно — какое любимое. А пока — до свидания, моя радость!

МЦ.


Печ. по СС-6 С. 600–604. См. коммент. к письму 27–23.

51-23. К.Б. Родзевичу

Тшебово, 8 сентября 1923 г. [1347]


Дорогой Радзевич,

(Простите за я́, но я веду Вас — от Радзивиллов!) [1348]

Новая жизнь начинается: кастёлом, парадом войск и слезами. Но сначала об Але: заласкана, залюблена, залюбована, перечёсана на новый лад, — оторвалась, не моя.

Мне больно от всего: от Али, от женского голоса в кастёле, от солдат, которые уходят под музыку, во мне живого места нет, и если бы я сейчас дала себе волю, я бы докатила от Тшебова до Праги целую сле́зную реку.

(— Веселое письмо?)

_____

А вот сценка у директора. Сидим: С<ережа>, Аля, я, каждый на своем стуле, в тихости и в трусости.

Директор, обращаясь ко мне: — «Так Ваша дочь в каком году родилась?»

Я, без запинки: «26-го сентября 1893 года» [1349].

Директор, испуганно: «Но… но этого не может быть!»

Я, потерянно: «Ах, ради Бога, простите. Это, должно быть, я́ родилась». (Пауза.) «т.е. — в 1893 г.» (Пауза.) «Меня всё время водили в полицию» {220}).

Сережа, шепотом: «Мариночка!» Директор молча глядит.

И я, задумчиво: «Я заполняла анкеты, и всё время — 1893 г. А дочь — нет, дочь — в 1913 г., 5-го сентября 1913 г.»

Директор: «А она у Вас читает и пишет?»

Я, уже во всем сомневаясь: «Да-а-а…»

Директор: «По складам читает, или бегло? Что это Вы, барышня, улыбаетесь?» (Последнее относится уже к Але.)

И Аля: «Еще бы! В 1893 году родилась — и читаю по складам!»

_____

Экзамен Аля выдержала: арифметика — 3, Закон Божий и русский — 5. Вжилась, веселая, на вопрос детей, кто и откуда, сразу ответила: — «Звезда — и с небес!»

_____

Вчера ночью на улице такой диалог:

— «Wie lang' bleiben Sie denn?»

— «Ach, das kann man niemals sagen. Haben noch keine Befehle!» {221} Беседующие — 16летняя горожаночка и 20летний солдат. Одинокий фонарь горел. Они стояли и не расставались. Как странно, что я его ответом огорчилась больше, чем та́! А сегодня солдаты уже уходят.

_____

День, начатый кастёлом, кончился всенощной. Пишу Вам непосредственно по возвращении из церкви. Церковь — высокая изба с крестом. Внутри — настоящий храм. Пели и служили прекрасно. Я стояла и думала о своем.

Помните, как мы вместе встречали Пасху? Я еще так огорчалась тогда, что придется разойтись (какие-то недоразумения с семейством Ч<ирико>вых) и всё убеждала С<ережу> и Вас, что это невозможно, а Вы великодушно (а может быть — равнодушно) убеждали меня в обратном, и мне уже становилось неловко настаивать. Я хорошо помню эту ночь: спящую Прагу, какие-то мосты, сады, свое одиночество, какой-то спор о традициях. И еще — одну минуточку у храма, по окончании службы.

_____

Сережа уже спит. Часы со всех сторон тикают. За стеной — бессонная старуха, в полукруге арки — спящая. Мы отделены от старух только аркой, без двери, собственно одна комната, видно и слышно, как спят. Это странная жизнь. Долго бы я так не выжила.

_____

До сих пор не очнулась от последней Праги и не знаю, как и когда войду в русло той моей жизни: стихов, природы, покоя. Писать я сейчас не могу, это со мной так редко, полная перевернутость, — канун или конец. Если я не вовлекусь в большую вещь, мне будет очень плохо, я себя знаю. Здесь и разлука с Алей и многое еще, жизнь взяла и переломилась, я всегда жила вне катастрофы, в непрестанной трагедии, трагедия была домом, сейчас я выбита даже из нее, перелом в самом настоящем смысле слова, чувство, что кости треснули. Пока прислушиваюсь. Боюсь, что то новое, что растет, уже не подлежит стихам, стихии в себе боюсь, минующей — а может быть: разрывающей! — стихи. Сегодня, стоя в церкви, видела мост и темную воду под мостом. И это было так завлекательно, что ни о чем другом не хотелось думать. А певчие пели, и это опять напоминало смерть, вставало лицо Блока в гробу, Блока, так неистово любившего жизнь!

И к вздрагиваньям медленного хлада

Усталую ты душу приручи,

Чтоб было здесь ей ничего не надо,

Когда оттуда ринутся лучи! [1350]

Так я жила много лет, и с каждым днем всё больше и больше отрывалась, всё легче ступала по земле, мне не нужно было Соломонова перстня [1351], это было выжжено у меня в сердце, это мне его выжигало! Поворот от смерти к жизни может быть смертелен, это не поворот, а падение, и, дойдя до дна, удар страшен. Боюсь, что или не научусь жить, или слишком научусь, так, что потом захочется, вернее: останется хотеть — только смерти.

(Веселое письмо?)

_____

Старухи храпят, часы хрипят, я обуяна мрачными мыслями, а Вы, дорогой Радзевич, сейчас наверное склонены над тяжким томом права, или над легкой чашкой чая в гостях, — учитесь или смеетесь и не подозреваете об этом моем часе. Бывают минуты прозрения, не хочу каркать, — но —

_____

Я еще не поблагодарила Вас за всю Вашу заботу и за всю Вашу дружбу, настоящие чувства тем тяжелы, что зажимают нам рот. Чуть-чуть подделки — и уста уже глаголют! Но когда подделки нет, чувства всей тяжестью падают на дно души, душа нашу душу и глуша слова. Я никогда не смогу сказать Вам, как Вы за эти несколько дней стали мне дороги.

_____

Стучат копыта по мостовой. Через час город будет спать, будет спать и та, что вчера под фонарем прощалась с солдатом, будете наверное спать и Вы. И усну когда-нибудь — навсегда, без снов, без стихов — и я. В этом огромное утешение, я устала, точно жила сто жизней.

МЦ.

P.S. Вернусь наверное 16-го, 17-го. Деньги за меня получите [1352], но не пересылайте, на жизнь и переезд хватит, передадите при встрече. О дне и часе отъезда извещу, может быть Вы меня встретите?

_____

Было бы мило, если бы Вы мне написали, если не поленитесь, письмо успеет дойти, но если очень заняты или не очень хочется — ради Бога, не надо, такое письмо меня только огорчит.

_____

Адрес мой:

Moravska Třebova

Velke namesti, č 24

u Pani Marie Boudovy.

— мне —

_____

Прочли ли хоть один стих из моего Rilke? [1353] Если да, напишите, какой. Как бы я хотела передать Вам эти две страсти: к стихам и к стихиям!

_____


<Приписка С.Я. Эфрона:>

— Радуюсь Вашему блестяще сданному экзамену (в чем и не сомневался). Дружеский привет!

С.Э.

_____

9-го сент<ября> — Сейчас идем с Сережей к русской обедне, в лагерь. Чудный солнечный день. За два дня — четвертая служба! Я скоро буду святой!


Впервые — Письма к Константину Родзевичу. стр. 15–21. Печ. по тексту первой публикации.

52-23. A.B. Оболенскому

Тшебово, 8-го сентября 1923 г. [1354]


Дорогой Андрей Владимирович,

Все еще вижу Ваше милое лицо на вокзале. Как мне грустно, что нам в этой сутолоке даже как следует не удалось проститься! Это я виновата, с тростью.

Здесь хорошо, но столько чужого (чуждого) — хотя бы совместное жительство пятисот душ (именно душ! Говорю о лагере! [1355]), что я лишний раз чувствую ужас перед жизнью, ужас перед собой и желание поскорее этот неравный брак (души и жизни!) разорвать.

— Невеселые вещи для открытки?! — Но, увы: «Tout ce qui n'est pas bête est triste — et tout ce qui n'est pas triste est bête!» {222} Шлю Вам привет и благодарность.

МЦ.


Впервые — Русская мысль (1992. 16 окт., спец. прилож. Публ. Л.А. Мнухина). СС-6. С. 654–655. Печ. по СС-6.

53-23. A.B. Бахраху

Моравска Тшебова, 9-го сентября 1923 г.


Дорогой Александр Васильевич,

Пишу Вам из маленького городочка в Моравии (Mähren, от старинного немецкого Mähre: сказка) под тиканье восьми часов, — в моей комнате, живу у вдовы часовщика. Я здесь на несколько дней, до 16-го, и решила эти дни ничего не делать, это самое трудное, тоскую по стихам и собственной душе. Провожу время в церкви и в лагере [1356]. Утром — католическая обедня в огромном старом, если не древнем, костеле, день в лагере (по здешнему: таборе), т.е. русском городке, выстроенном нашими пленными и ныне обращенном в русскую гимназию. Аля уже принята, сразу вжилась, счастлива, ее глаза единодушно объявлены звездами, и она, на вопрос детей (пятисот!) кто и откуда, сразу ответила: «Звезда — и с небес!» Она очень красива и очень свободна, ни секунды смущения, сама непосредственность, ее будут любить, потому что она ни в ком не нуждается. Я всю жизнь напролет любила сама, и еще больше ненавидела, и с рождения хотела умереть, это было трудное детство и мрачное отрочество, я в Але ничего не узнаю [1357], но знаю одно: она будет счастлива. — Я никогда этого (для себя) не хотела.

И вот — десять лет жизни как рукой сняту. Это — почти что катастрофа. Меня это расставание делает моложе, десятилетний опыт снят, я вновь начинаю свою жизнь, без ответственности за другого, чувство ненужности делает меня пустой и легкой, еще меньше вешу, еще меньше есмь. Сейчас за стеной, в кухне, одна из хозяек гостям: «Die junge Frau ist Dichterin — und schreiben thut sie, wie Perlen aufreihen!» {223}

Да, о моем дне, начало которого в костеле: кончается он всенощной в русской самодельной церкви, где чудно поют и служат. Я — дома во всех храмах, храм — ведь это побежденный дом, быт, тупик. В храме нет хозяйства, храм это дом души. Но больше всего я люблю пустые храмы, днем, с косым столбом солнца, безголосые храмы, где душа одна ликует. Или храм — в грозу. Тогда я чувствую себя ласточкой.

_____

Городок старинный и жители вежливые, сплошные поклоны и приседания, мне это нравится, я безумно страдаю от людской откровенности. Здесь даже моя прическа (т.е. отсутствие ее!) нравится, это здесь зовется Haartracht {224} и, оказывается «Kleidet Sie so schön» {225}. Мне нужно льстить, я ведь все равно верю только на сотую, вот и получается естественное самочувствие человека, которого не ненавидят.

_____

Пишите мне в Прагу, по адр<есу>, который Вы знаете. Сейчас иду к русской обедне, первые полчаса буду восхищена́ и восхи́щена, вторые буду думать о своем, третьи — просто рваться на воздух, я не могу долго молиться, я вообще не молюсь, но уверена, что Бог меня слышит, и… качает головой.

_____

Шлю Вам нежный привет. Простите за отрывочное письмо, мне просто захотелось Вас окликнуть.

_____

10-го сентября 1923 г.

А письмо вчера не отошло, — было воскресенье и не было марки.

Друг, о скольком мне еще надо Вам рассказать! Я сейчас на резком повороте жизни, запомните этот мой час, я даром таких слов не говорю и таких чувств не чувствую. «Поворот», — ведь все поворот! Воздух, которым я дышу — воздух трагедии, в моей жизни нет неожиданностей, п<отому> ч<то> я их все предвосхи́тила, но… кроме внутренних, подводных течений есть еще: стечения… хотя бы обстоятельств, просто события жизни, которых не предугадаешь, но которые, радуясь или не радуясь, предчувствуешь. У меня сейчас определенное чувство кануна — или конца. (Что, может быть то же!)

Погодите отвечать, здесь ответов не нужно, ответ будет потом, когда я, взорвав все мосты, попрошу у Вас силы взорвать последний. Наша встреча — страшна для Вас, теперь я это поняла, это меньше всего услада или растрава, и может быть не мне суждено Вас спасти, а Вам меня столкнуть с последнего моста!

(О магия, магия! Как опять все сходится! Ваш «спасательный круг» — о, дитя, дитя, какой я берег?! и мой мост, темный, последний, над самой настоящей рекой! Это сейчас мое наваждение, я стою в церкви и думаю: мост, мост, кому — на берег, кому — на тот берег, кому — идти, кому — вниз головой лететь! После смерти Блока я все встречала его на всех московских ночных мостах, я знала, что он здесь бродит и — м<ожет> б<ыть> — ждет, я была его самая большая любовь, хотя он меня и не знал, большая любовь, ему сужденная — и несбывшаяся. И теперь этот мост опять колдует, без Блока под фонарем, без никого, от всех!)

Начался этот мост с Вас. Сейчас объясню. Вы были первым — за годы, кажется — кто меня в упор (в пространство!) окликнул. О, я сразу расслышала, это был зов в ту жизнь: в любовь, в жар рук, в ту́ жизнь, от которой я отрешилась. И я отозвалась, подалась на голос, который ощутила как руку. «Безысходная нежность» Вашего первого письма, — о, разве я этого не знаю?! (Что́ я еще другого знаю?!) Я ответила Вам прохладным советом вздоха, что́ мне было ответить еще? Но внутри себя я уже все знала, я приняла Вас не как такого-то с именем и отчеством, а как вестника Жизни, которая ведет в смерть.

Мой дорогой вестник, молодой и нежный, я Вас даром мучила неверием. Вы невинны и Вы меня любите, но хватит ли у Вас силы долюбить меня до конца, т.е. в час, когда я скажу: «Мне надо умереть» из всей чистоты Вашего десятилетия сказать: «Да».

Ведь я не для жизни. У меня всё — пожар! Я могу вести десять отношений (хороши «отношения»!) сразу и каждого, из глубочайшей глубины, уверять, что он — единственный. А малейшего поворота головы от себя — не терплю. Мне БОЛЬНО, понимаете? Я ободранный человек, а Вы все в броне. У всех вас: искусство, общественность, дружбы, развлечения, семья, долг, у меня, на глубину, НИ-ЧЕ-ГО. Все спадает как кожа, а под кожей — живое мясо или огонь: я: Психея. Я ни в одну форму не умещаюсь — даже в наипросторнейшую своих стихов! Не могу жить. Все не как у людей. Могу жить только во сне, в простом сне, который снится: вот падаю с сорокового сан-францисского этажа, вот рассвет и меня преследуют, вот чужой — и — сразу — целую, вот сейчас убьют — и лечу. Я не сказки рассказываю, мне снятся чудные и страшные сны, с любовью, со смертью, это моя настоящая жизнь, без случайностей, вся роковая, где все сбывается.

Что мне делать — с этим?! — в жизни. Целую — и за тридевять земель, другой отодвинулся на миллиметр — и внутри: «Не любит — устал — не мой — умереть». О, все время: умереть, от всего!

Этого — Вы ждали? И это ли Вы любите, когда говорите (а м<ожет> б<ыть> и не говорили?) о любви. И разве это — можно любить?!

_____

Друг, а теперь просьба. Большая. Сделайте мне один подарок. Только сначала напишите, что: да, а потом я скажу. (Ничего страшного.) Мне это хочется иметь из Ваших рук.

(Знаю, что Вы сейчас думаете: не то, это еще для жизни, чтобы как-нибудь жить, это относится к стихам, а не к смерти. Мне просто стыдно просить, не зная, подарите или нет. Ах, я глупее всех семнадцатилетних, которых Вы встречаете!)

_____

Вживаюсь в жизнь городка. Здесь старинные люди. Мне подарили платье: синее в цветочках, Dienenkleid {226}, обожаю новые платья, особенно жалобные, — о, я не женщина! — я все ношу, что другим не к лицу!

И еще у меня будет новая сумка, вроде средневекового мешочка, какие — знаете? — на старых картинках у молодых женщин на поясе? Старую (коричневую замшевую) мне подарила Любовь Михайловна [1358], и она мне преданно служила год, а теперь стала похожа на лохматую собаку — или на перчатку для чистки башмаков — я никак не могу расстаться, и все корят.

(Простите за глупости.)

_____

Пишите мне в Прагу, 16-го возвращаюсь. Пишите, как писали: настежь. Отвечайте на каждое письмо и любите каждый час своей жизни, мне это необходимо. (NB! Не каждый час своей жизни — а меня!) Меня нужно любить совершенно необыкновенно, чтобы я поверила.

(Я не похожа на нищенку, — а? Но с Вами у меня нет стыда! Я же все время Вас о чем-то прошу.)

_____

Недавно я в кофейнике сварила дно спиртовки, которое потеряла, а спирт горел в крышке от пасты для обуви. Когда допила кофейник до дна — обнаружила потерю: страшное черное дно спиртовки (самоё чашечку). — Хороший навар?! — И не умерла.

(Будете ли Вы после этого пить у меня в гостях кофе?)

_____

Нежно жму Вашу руку и жду от Вас чудес.

МЦ.


Печ. по СС-6. стр. 604–608. См. коммент. к письму 27–23.

54-23. К.Б. Родзевичу

<12 сентября> 1923


ОВРАГ

1.

Дно — оврага.

Ночь — корягой

Шарящая. Встряски хвой.

Клятв — не надо.

Ляг — и лягу.

Ты бродягой

Стал со мной.

С койки затхлой

Ночь — по каплям

Пить — закашляешься! Всласть

Пей! Без пятен —

Мрак. Бесплатен —

Бог, — как к пропасти припасть!

(Час — который?)

Ночь — сквозь штору

Знать — немного знать! Узнай

Ночь — как воры,

Ночь — как горы.

(Каждая из нас — Синай

Ночью…)

_____

2.

Никогда не узнаешь, что́ жгу, что́ трачу

(Сердец перебой)

На груди твоей нежной, пустой, горячей

Гордец дорогой.

Никогда не узнаешь, каких не-наших

Бурь — следы сцеловал!

Не гора, не овраг, не стена, не насыпь:

Души перевал!

О, не вслушивайся! Болевого бреда

Ртуть… Ручьёвая речь…

Прав, что слепо берешь. От такой победы

Руки могут — от плеч!

О, не вглядывайся! Под листвой падучей

С кем — и мало ли спим?!

Прав, что слепо берешь. Это только тучи

Мчат за ливнем косым!

Ляг — и лягу. И благо. О, всё на благо!

Как тела на войне.—

В лад и в ряд. (Говорят, что на дне оврага —

Может — неба на дне!)

В этом бешеном беге дерев бессонных

Кто-то на́-смерть разбит.

Что победа твоя — пораженье сонмов

Знаешь, юный Давид? [1359]

_____

10-го — 11-го сентября 1923 г.

МЦ.

Друг, совсем нет времени Вам писать, а сказать надо — так много! («Успеете!» — Нет, не успею, потому что потом будет другое. Часы неба и часы души не повторяются.)

Прочтите эти стихи всем существом, как никогда стихов не читали. Вот Вам случай, дружочек, понять за раз и не-случайность слов в стихах, и тяжесть слов «на ветер», и великую разницу сути и отражения, и просто меня, мою живую душу, и очень многое еще.

Будьте внимательны! Заклинаю Вас. Ведь это точнейшее отражение часа, которого Вы участник, — ежели не творец! Это тот самый час — таким, как он навек остался во мне!

_____

Думаю о Вас неустанно. Вернусь в понедельник, 17-го, с поездом, выходящим в 10 ч. и приходящим в Прагу в 4 ч. 40 мин. (Тот же вокзал.) Никому не пишу о своем приезде.

Если можете — встретьте меня.

МЦ.

12-го сентября 1923 г.


Впервые — Письма к Константину Родзевичу. стр. 25–27. Печ. по тексту первой публикации.

55-23. К.Б. Родзевичу

Моравская Тшебова, 12 bis сентября 1923 г. [1360]


Дорогой Радзевич,

Это — деловое письмо.

Буду в Праге в понедельник, 17-го, в 4 ч<аса> дня с чем-то (не минус что-то!), на Массариковом вокзале, и была бы рада, если бы Вы, оторвавшись от Ваших обычных заседаний и лицемерий, оказались на том же вокзале и в тот же час. Я бы, конечно, могла попросить Катю [1361] или Оболенского [1362], но не скрою, что мне еще раз хочется испытать степень Вашего… нну… благоволения ко мне. (Бедный Радзевич! Благоволение — вещь пространная, степеней и объектов — много, вокзалов в Праге — пять, Ваша жизнь, при счастливом стечении обстоятельств, может обратиться в сплошное расписание поездов!)

_____

С делами кончено.

_____

Радзевич, у меня новая сумка, — рраз, новая зажигалка — два, новое платье — три (будете в ужасе, в нем приеду), новая душа в теле — четыре, но тут точка, ибо задумываюсь: не новое ли тело — в душе? У нас с Сергеем Михайловичем Волконским одна страсть: перевертывать слова и правды, — мир — навыворот, это и есть революционный темперамент.

_____

Это — приобретения. А потери следующие: моя чудная палка [1363], Радзевич, моя чудная палка: плохая, кривая, мокропсинская, преданная, купленная за три копейки у покойника (русского консула), мой верный сподвижник и вожатый, жезл поэта, собака слепца, — словом, моя палка потеряна в лесу, за грибами, и я в отчаянии и никогда не заведу другой.

(Страшит меня немножко и символика: палка — опора, потеря опоры, по ночам просыпаюсь и думаю.)

Вам смешно, потому что Вы не понимаете реликвий (особенно — уродливых!), Вы не понимаете, что вещь создается нашим чувством к ней, а не чувства — вещью. Каждая вещь в свой час должна просиять, это тот час, когда на нее глядят настоящие глаза. Впрочем, это уже перерастает палку.

Но о палке я тоскую и — главное! — в отчаянии, что не хочу другой. Придется мне, из чистой преданности, всю эту зиму тонуть в грязи. Вспомните наши холмы и овраги!

А грибы, из-за которых она потеряна, я ненавижу, смотреть не хочу.

_____

А может, это Бог хочет сделать меня женщиной? Ведь палка — мужественность. («Сам обойдусь!») Палку может заменить и рука. Не верю в руку.

_____

Простите за вздор. А теперь расскажу Вам одну умилительность. Вчера, выходя от Сережиных друзей [1364], мне пришлось пройти мальчишеским (младшим) дортуаром. Было одиннадцать. Они уже спали. Их много в бараке — человек сорок. Возраст: от семи — до десяти. Сорок стриженых голов: белых, темных, русых, (есть и рыжие!), сорок стриженых спящих голов, — со снами, без снов, под одинаковыми серыми одеялами, на одинаковых плоских подушках, — русские мальчики без России и, что больнее! — маленькие мальчики — без матерей! — и завтра вставать и учиться, и все дни — расти, и после-завтра может быть — воевать!

Радзевич, это было странное чувство: весь жар жалости (может быть, это и есть материнство?!), огромная горячая волна, подступающая к груди, мне не хотелось уходить, я не видела их лиц и не знала их имен, будь я их воспитателем я бы их м<ожет> б<ыть> ненавидела, но здесь, в этот сонный час, лицом к лицу с их сном, — Господи, как легко бы мне было умереть за любого из них!

_____

Тоскую по большой вещи, которую хочу писать. Боюсь, что жизнь не даст. А от стихов — усталость, это — раздробленный мир, мир — в розницу, каждый стих — законченный круг, это тысячи жизней, которые живешь, устала дробить. А в большую вещь вовлечься — не то страшно, не то рано. Для большой вещи нужен покой или отчаяние. У меня сейчас ни того, ни другого, смута: разлука с Алей, новый дом, много еще. И отчаянное невежество в греческом быту (как вообще — в быту!)

В Царь-Девице [1365] я выкрутилась, быт дан, но если бы Вы знали, какое это было отчаяние: когда посевы? то же ли самое — филин и сыч? Были ли во времена сказочных царей бутылки? (Или прямо — из бочки?)

То же самое ждет меня с Грецией. Зелинский [1366] (профессор! один из лучших знатоков Греции!) пишет свои мифы, как русскую сказку, я не хочу так, — мне нужны деревья, одежды, здания, всё греческое, кроме души, которая будет моя!

Когда я вернусь в Прагу, милый Радзевич, я взмолюсь к Вам: отыщите мне книгу про Грецию, названия у меня есть. Нужно всё знать, хотя бы для того, чтобы потом — всё отбросить!

_____

Кончаю. Ах, еще одно дело, я уже Вам писала: денег пока не пересылайте, если Сереже понадобятся, вышлю потом.

Погода у нас чудная, вчера лазили на какой-то шведский камень, вроде развалин храма, я вспоминала весь свой чудный созерцательный прошедший год, улучив минутку спала на скользкой хвое, под соснами, у Вас душа — Вольтера, у меня — Руссо, этим всё сказано.

(Кстати, вот Вам одна реплика Вольтера. Он всю жизнь пил черный кофе, и вот, когда ему было уже 75 лет, — кто-то из почитателей: «Mais, Monseigneur, c'est un poison!» {227} И он, с тончайшей из своих улыбок: «Au moins — с 'est un poison lent{228}


<На полях:>

Шлю Вам привет и благодарность. Поцелуйте за меня Казанову [1367], — на любой из страниц!

МЦ


Впервые — Письма к Константину Родзевичу. стр. 31–37. Печ. по тексту первой публикации.

56-23. <К.Б. Родзевичу>

<Между 10 и 20 сентября 1923 г.>


А теперь я должна Вам рассказать тот сон, давно, среди зимы, который у меня почему-то духу не хватило рассказать Вам в жизни. Мы идем по пустынному шоссэ, дождь, столбы, глина. Вы провожаете меня на станцию, и вдруг — неожиданно, одновременно — Вы ко мне, я к Вам, блаженно, как никогда в жизни! Рассказала — иными словами — В<алентине> Ч<ириковой> [1368]. И та, смеясь: «Бросьте! Он никогда не поймет!» Поймите теперь, что́ я чувствовала день спустя, идя с Вами рядом по мокрой глине, вся еще в том сне, в чувстве его.

Рассказываю Вам теперь, чтобы Вы знали, что есть в мире не только день, но и ночь, не только любовь, но прови́дение, зоркая ночь древних, предвосхищающая (или — предрешающая?) события. Тень опережающая тело. Этот сон в моей жизни ничего не изменил, я переборола ночное наваждение, месяцы шли, мне было всё равно — и вдруг тогда (теперь! но уже тогда), у самой станции, провожая Вас в первый раз: — «Если бы…» Всё вернулось. Та же глина, та же станция, та же я. (Та́ глина, та́ станция, та́ я.) Это был мой сбывшийся сон. Не относитесь легкомысленно. Сны у древних направляли жизнь, а древние были и мудрее и счастливее нас.


Впервые — НСТ. стр. 179. Печ. по тексту первой публикации.

<Вдоль правого поля:> Запись внесенная в тетрадь позже и другим черни-лом, очевидно октября 1923 г.

57-23. <К.Б. Родзевичу>

<Середина сентября 1923 г.>


К тому же:

Для меня — одиночество — временами — единственная возможность познать другого, прямая необходимость. Помните, что я Вам говорила: окунать внутрь и та́к глядеть. Та́к Вас сейчас окунаю. И гляжу. И вижу. Моя задача (о, у Вас тоже есть своя!) доказать Вам нищету мира вещественного: наглядных доказательств. Знаете, иногда я думаю: ведь я о Вас почти дословно могу сказать то, что говорила о Казанове: — «Блестящий ум, воображение, горячая жизнь сердца — и полное отсутствие души». (Раз душа не непрерывное присутствие, она — отсутствие.) Душа это не страсть, это непрерывность боли.


Впервые — HCT. стр. 215. Печ. по тексту первой публикации.

58-23. <А.В. Бахраху>

<Вторая половина сентября 1923 г.>


(Запись невероятно-сокращенная и мелкая, догадываюсь с трудом:)


Если Вы внимательно вчитаетесь в первое после разминовения, очень внимательно, сверх, Вы поймете что в жизни моей не всё как месяц назад. Разбег был взят слишком большой, я уже неслась по пути живого (допелась!) если это был бы столб я бы разбилась. Не хочу договаривать словами, хочу чтобы Вы поняли так, и та́к поняли (правильно). Я могла бы Вас вовсе не мутить, но — здесь всё начистоту, иначе вся встреча не будет стоить ни копейки. (NB! в конце фразы сомневаюсь, прочесть не-возможно, восстанавливаю изнутри и более подходящего (и по виду) не нахожу.) Человек со мной рядом. Ваше дело поставить его — между нами. Счастлива ли я с ним? Да. Пос. ум. (?) <сверху: Посколько умею (?)> Не скрою, напиши Вы мне это, я бы сказала: как я — (?) Посему, если будет — не пишите. Ничего не знаю о будущем — м<ожет> б<ыть> и мост! (т.е. с моста, 1932 г.) Мне нужны руки люб. др. (любого другого?) хотя бы, чтобы в последнюю минуту — столкнул. Этот человек — хороший повод для смерти, всё налицо. Чары чуждости.


Впервые — HCT. стр. 214. Печ. по тексту первой публикации.

59-23. <К.Б. Родзевичу>

<Вторая половина сентября 1923 г.>


Запись — другому.

Веянье севастопольского утра: молодость, свежесть, соль, отъезд. Та́к складывались у меня чувства к человеку. — Господи, научи глядеть вглубь! — А сейчас вспоминаю как и я всегда сердечно удерживала Вас.

(NB! Севастополь: его рассказ. Чувства — м<ожет> б<ыть> о моих к нему в связи с его рассказом. (NB! Я и по сей день способна любить человека «за Севастополь».) Господи, научи — его, конечно (меня, пожалуй — разучи!). Посл<едняя> фр<аза>, очевидно обо мне: как я его, и не любя, сердечно удерживала (NB! любила бы — не удерживала бы!) И уже явно к нему:)

Ваше прошлое, к<оторо>го я не знаю, для меня — клад. Вы пришли ко мне богатым — хотя бы страданиями, к<отор>ые вызывали! унизанный, как жемчугами — слезами оставленных. Пусть всё это не та́к было, я иначе — не увижу!


Впервые — HCT. стр. 214–215. Печ. по тексту первой публикации.

60-23. A.B. Бахраху

Прага, 20-го сентября 1923 г.


Мой дорогой друг,

Соберите все свое мужество в две руки и выслушайте меня: что-то кончено.

Теперь самое тяжелое сделано, слушайте дальше.

Я люблю другого — проще, грубее и правдивее не скажешь [1369].

Перестала ли я Вас любить? Нет. Вы не изменились и не изменилась — я. Изменилось одно: моя болевая сосредоточенность на Вас. Вы не перестали существовать для меня, я перестала существовать в Вас. Мой час с Вами кончен, остается моя вечность с Вами. О, на этом помедлите! Есть, кроме страстей, еще и просторы. В просторах сейчас наша встреча с Вами.

О, тепло не ушло. Перестав быть моей бедой, Вы не перестали быть моей заботой. (Не хочу писать Вам нежней, чем мне сейчас перед Вами и собой можно.) Жизнь страстна, из моего отношения к Вам ушла жизнь: срочность. Моя любовь к Вам (а она есть и будет) спокойна. Тревога будет идти от Вас, от Вашей боли, — о, между настоящими людьми это не так важно: у кого болит! Вы мое дитя, и Ваша боль — моя, видите, я совсем не то Вам пишу, что решила.

_____

В первую секунду, сгоряча, решение было: «Ни слова! Лгать, длить, беречь! „Лгать?“ Но я его люблю! Нет, лгать, потому что я и его люблю!» Во вторую секунду: «Обрубить сразу! Связь, грязь, — пусть отвратится и разлюбит!» И, непосредственно: «Нет, чистая рана лучше, чем сомнительный рубец. „Люблю“ — ложь и „не люблю“ (да разве это есть?!) — ложь, всю правду!»

— Вот она. —

_____

Как это случилось? О, друг, как это случается?! Я рванулась, другой ответил, я услышала большие слова, проще которых нет, и которые я, может быть, в первый раз за жизнь слышу. «Связь?» Не знаю. Я и ветром в ветвях связана. От руки — до губ — и где же предел? И есть ли предел? Земные дороги коротки. Что из этого выйдет — не знаю. Знаю: большая боль. Иду на страдание.

_____

Это письмо есть акт моей воли. Я могла бы его не писать, и Вы бы никогда ничего не узнали, одно — здесь, другое — там, во мне (в молчании моем!) все сживается и спевается. Но те же слова — двум, «моя жизнь» — дважды, — нет, я бы почувствовала брезгливость к себе. Мальчик, я Вас чту, простите мне эту рану.

_____

Теперь, главное: если Вы без меня не можете — берите мою дружбу, мои бережные и внимательные руки. Их я не отнимаю, хотя они к Вам и не тянутся… «влеченье — род недуга» [1370]. Недуг прошел, болезнь прошла, — ну, будем правдивы: женская смута прошла, но…

Jener Goldschmuck und das Luftgewürze,

Das sich täubend in die Sinne streut, —

Alles dieses ist von rascher Kürze, —

Und am Ende hat man es bereut! {229} [1371]

Друг, я Вас не утешаю, я себя ужасаю, я не умею жить и любить здесь.

_____

Я совсем не знаю, как Вам будет лучше, легче, — совсем без меня, или со мной не-всей, взвесьте, вслушайтесь. Я Вас не бросаю, я не могу бросать живое. Ваша жизнь мне дорога, я бережна к ней. Я люблю Вас как друга и еще — в полной чистоте — как сына, Вам надо расстаться только с женщиной во мне, с молодой и совершенно потерянной женщиной. Кончился только наш час.


Все это не в утешение и не во оправдание, знаю, что безутешны и знаю, что мне оправдания нет. Я не для себя хочу себя настоящей в Ваших глаза, — для Вас же!

«Было — прошло». Да разве Вы бы этому поверили?! Я не хочу, чтобы мое дорогое, мое любимое дитя, моя боль и забота — деревцо́ мое! — Вы, которого я действительно как мать люблю, я не хочу, чтобы Вы 20-ти лет от роду — та́к разбились! Вы бы тогда выздоровели сразу («связь», «синица в руках» и пр.) — я, всей любовью моей, заставлю Вас выздороветь иначе.

Мы не расстались, мы расстались здесь, где мы, слава Богу, с Вами и не были, но куда мы шли. Я останавливаю Вас: конец! Но конец земной дороги друг к другу тел, а не арке друг к другу — душ. Это Вам ясно?

_____

О письмах. Всё предоставляю Вам. Я уже не вправе ни направить, ни советовать. Если Вам легче с моими письмами, — пишите, буду отвечать. Может быть Ваша любовь ко мне больше жизни, м<ожет> б<ыть> Вы старше и мудрей, чем я думаю, м<ожет> б<ыть> Вы без меня не не-можете, а: не хотите! Быть — Вам — сейчас — со мной — можно и от слабости — и от силы. А м<ожет> б<ыть> все это (вся я!) сгорит в простой земной мужской ревности, — не знаю. Принимаю всё.

_____

Если Вам захочется (понадобится) мне на это письмо ответить, пишите мне по адресу:

Praha Břevnov

Fastrova ulice, č. 323

Slečna, K. Reitlingerova [1372].


Письмо это уничтожьте. (Заклинаю Вас!) В свой час оно меня погубит.

Будьте бережны! В своем ответе (если будет) не упоминайте ни одной достоверности, касающейся моего — сейчас — часа. Пишите та́к, чтобы я все поняла, другие — ничего. (Письмо буду читать одна, как и пишу его одна.) Передачи мне не упоминайте, только крестик, как у меня.

_____

Я только предупреждаю. М<ожет> б<ыть> Вы мне совсем не ответите, м<ожет> б<ыть> легче будет дать зажить в молчании. Я на Вас утратила все права. Вы, кроме одного (моя!) сохраняете все.

Любите или забудьте, пишите — или все сожгите с этим письмом, даю Вам все исходы. Сейчас я не вправе думать о себе.

_____

Не уезжайте в Россию.

_____

И чтобы я всегда знала, где́ Вы.

_____

Еще одно: если все это не случайность — Рок еще постучится.

Бо́льшего сказать Вам не смею.

МЦ.

И, если всё кончено — спасибо за всё!


Печ. по СС-6. стр. 608–611. См. коммент. к письму 27–23.

61-23. А.К., В.А. и О.Н. Богенгардтам

Прага, 21-го сент<ября> 1923 г.


Дорогие

Антонина Константиновна, и Ольга Николаевна, и Всеволод Александрович,

(а Всеволод после всех! Но это не оттого, что я его меньше всех люблю!)

Я люблю вас всех одинаково: всех по-разному и всех одинаково: Антонину Константиновну за вечную молодость сердца, Ольгу Николаевну за веселое мужество жизни, а Всеволода — просто как милого брата, совсем не смущаясь, хочет ли он такой сестры.

_____

Во время дороги не разжала зубов: весь вагон уже говорил по-чешски. Стояла у окна, курила и ела чудные сливы и груши из рыжего мешка, не решаясь никого угостить, хотя и противоестественно есть одной. (В этом я — не дикарь!)

Пересела благополучно, на вокзале меня встретили. Но на следующий день уже замотала ключи (очевидно, провалились сквозь дыру в Сережином портфеле, который я, за отсутствием владельца, торжественно таскала с собой всюду, в надежде быть принятой за студента).

Других бед пока не было (тьфу, тьфу, не сглазить!)

_____

А вот странный сон, который мне нынче приснился, господа, подумайте и напишите, кто́ ка́к толкует:

Иду с несколькими людьми по улице, вдоль белой стены. Навстречу — не то кривляка, не то убогий: волосы, как пакля, гримасное лицо, ужимки. Протягивает огромную красную розу и называет какую-то весьма скромную цену (лиру). Беру ее — и — мгновенно роза истлевает, скрючивается, желтеет и тоже гримасничает, как то лицо.

И я, почему-то по-итальянски: «Ma questo non é più una rosa!» (Но это уже не́ роза) и еще что-то. Но его уже нет, не взяв лиры, исчез. Цветок у меня в руке и я в ужасе: куда с ним? (Бросить почему-то не решаюсь.) И вижу: над стеной — Распятие, Голгофа, Христос и разбойники. Хочу было Христу, но… ведь это же не роза! Это явная мерзость. Тогда — разбойнику. Но разбойник Христом прощен! Тогда, отчаявшись, кладу ее к подножью креста, верней — у самой стены, — и голос:

«Будет беда на двенадцать Евангелий».

Смотрю: в стену вделана икона, — должно быть икона 12-ти Евангелий. (Есть такая?) И просыпаюсь.

_____

Господа, непременно подумайте, мне такие явные сны редко снятся, неприятное чувство.

_____

От Али получила длинное хорошее письмо, она знает, как мне надо писать. Если бы она так же писала в тетрадку, я была бы очень довольна. С восторгом сообщает о карманной чернильнице. — Спасибо! —

А та́ барышня, действительно, Романченко, только не дочка врача, а сестра одного пражского студента [1373], прелестного юноши, которого я очень люблю. Она не так давно приехала из Киева.

_____

Антонина Константиновна, были ли в гостях у наших хозяек? Соберитесь как-нибудь с Алей, Аля будет беседовать с девицей по-чешски, Вы с вдовой по-немецки. И непременно попросите показать альбомы, или пусть Аля попросит. — Повеселитесь. —

_____

С любовью вспоминаю свою Моравию, — ах, как жесток и дик моим ушам и устам чешский язык! Никогда не научусь. И, главное, когда я говорю, они не понимают!

Целую всех троих нежно. Предателю-Жуку — рукопожатье.

Мой привет обоим Николаям Николаевичам [1374]. Аля пишет, что подружилась с дочкой Евреинова [1375], — хорошая девочка?

Спасибо за всю ласку.

МЦ.


Впервые — ВРХД. 1992. № 165. стр. 169–170 (публ. Е.И. Лубянниковой и H.A. Струве). СС-6. стр. 644–645. Печ. по СС-6.

62-23. К.Б. Родзевичу

Суббота, 22 сентября 1923 год


Мой дорогой.

Исполняю не Вашу просьбу, а свою жажду: пишу Вам — и счастлива тем, что в этот час одна. (И вот, и́знизу, вступительные аккорды часов: семь.) Семь часов. Мне спокойно, я с Вами.

Вы сейчас сидите над какой-нибудь книгой — ах, все книги какие-нибудь, когда не можется их читать! — а Вам сейчас не можется, как будет еще не-мочься много дней! — потому что Вам можется только ко мне, со мной. — Откуда я это знаю?

Я знаю многое, чего не знала вчера, и завтра узнаю многое, чего не знаю сегодня, я, в каком-то смысле im Werden {230}, — жаль, что такой короткий срок! Но не будем о сроках.

Арлекин! [1376] — Та́к я Вас окликаю. Первый Арлекин за жизнь, в которой не счесть — Пьеро! Я в первый раз люблю счастливого, и может быть, в первый раз ищу счастья, а не потери, хочу взять, а не дать, быть, а не пропасть! Я в Вас чувствую силу, этого со мной никогда не было. Силу любить не всю меня — хаос! — а лучшую меня, главную меня. Я никогда не давала человеку право выбора: или всё — или ничего, но в этом всё — как в первозданном хаосе — столько, что немудрено, что человек пропадал в нем, терял себя и, в итоге меня. Другой должен быть Богом, Бог свет отделил от тьмы, твердь от воды, «ветру положил вес и расположил воду по мере» (Библия, книга Иова) — другой должен создавать нас из нас же (о, не из себя!) и возможно это, конечно, только через любовь. Любовь: Бог. До Вас это у меня звучало: любовь: болезнь. Отсюда и наваждение, и очнуться, и разорванность, и после разорванности (дабы спастись от нее!) оторванность (мое отрешение).

Вы сделали надо мной чудо, я в первый раз ощутила единство неба и земли. О, землю я и до Вас любила: деревья! Всё любили, всё любить умела, кроме другого, живого. Другой мне всегда мешал, это была стена, об которую я билась, я не умела с живыми! Отсюда сознание: не-женщина, дух! Не жить — умереть. Вокзал.

_____

Милый друг, Вы вернули меня к жизни, в которой я столько раз пыталась и все-таки ни часу не сумела жить. Это была — чужая страна. О, я о Жизни говорю с заглавной буквы, — не о той, петитом, которая нас сейчас разлучает! Я не о быте говорю, не о маленьких низостях и лицемериях, раньше я их ненавидела, теперь просто — не вижу, не хочу видеть. О, если бы Вы остались со мной, Вы бы научили меня жить — даже в простом смысле слова: я уже две дороги знаю в Праге! (На вокзал и в кастёл). Друг, Вы поверили в меня, Вы сказали: «Вы всё можете», и я, наверное, всё могу. Вместо того, чтобы восхищаться моими земными недугами, Вы, отдавая полную дань иному во мне, сказали: «Ты еще живешь. Так нельзя», — и так действительно нельзя, потому что мое пресловутое «неумение жить» для меня — страдание. Другие поступали как эстеты: любовались, или как слабые: сочувствовали. Никто не пытался изменить. Обманывала моя сила в других мирах: сильный там — слабый здесь. Люди поддерживали во мне мою раздво́енность. Это было жестоко. Нужно было или излечить — или убить. Вы меня просто полюбили.

_____

Чуждость и ро́дность. Родного не слушаешься, чужому не веришь. Родной: тот, кто одержим нашими слабостями. Чужой: тот, кто их не понимает. Вы, понимая, не одержимы — Вы один мне могли помочь! (Пишу и улыбаюсь: Вы в роли врача души!.. Но Бог ходит разными путями!.. Ко мне, очевидно, иного не было.)

О, Господи, в этом-то и вся прелесть, вся странность нашей встречи: непредугаданность добычи. Всё равно, как если бы шахтер искал железо и открыл золото! Что меня толкнуло к Вам? Очарование. То есть:

Jeder Goldschmuck und das Luftgewürze

Das sich täubend in die Sinne streut… {231} [1377]

Нет, пример не верен: я искала золото и нашла живую воду, — о, в воде тоже золото! и серебро! — я ни от чего не отрекаюсь! Вода играет и сияет и, всё принимая, всё несет. Милый врач души, все чары пре́были.

Да, да, одному, чтобы прийти к Богу (единству) нужен столпник, другому — проходимец. (Моя нежность, не обижайтесь, еще неизвестно, что у Бога больше в цене! У столпника — хоть столб есть, у проходимца — только прохождение: МИМО!)

_____

Люблю Ваши глаза. («Я люблю свои глаза, когда они такие!» И собеседник, молча: «А они часто бывают такие?» Люблю Ваши руки, тонкие и чуть-холодные в руке. Внезапность Вашего волнения, непредугаданность Вашей усмешки. О, как Вы глубоко-правдивы! Как Вы, при всей Вашей изысканности — про́сты! Игрок, учащий меня человечности. О, мы с Вами, быть может, оба не были людьми до встречи! Я сказала Вам: есть — Душа, Вы сказали мне: есть — Жизнь.

_____

Всё это, конечно, только начало. Я пишу Вам о своем хотении (решении) жить. Без Вас и вне Вас мне это не удастся. Жизнь я могу полюбить через Вас. Отпу́стите — опять уйду, только с еще бо́льшей горечью. Вы мой первый и последний ОПЛОТ (от сонмов!). Отойдете — ринутся! Сонмы, сны, крылатые кони…. И не только от сонмов оплот: от бессонниц моих, всегда кончающихся чьими-то губами на губах.

Вы — мое спасение и от смерти и от жизни, Вы — Жизнь (Господи, прости меня за это счастье!)

_____

Воскресение, нет — уже понедельник! — Зий час утра.

Милый, ты сейчас идешь по большой дороге, один, под луной. Теперь ты понимаешь, почему я тебя остановила на: любовь — Бог. Ведь это же, точно этими же словами, я тебе писала вчера ночью, перечти первую страницу письма.

Я тебя люблю.

Друг, не верь ни одному моему слову насчет других. Это — последнее отчаяние во мне говорит. Я не могу тебя с другой, ты мне весь дорог, твои губы и руки так же, как твоя душа. О, ничему в тебя я не отдаю предпочтения: твоя усмешка, и твоя мысль, и твоя ласка — всё это едино и неделимо, и не дели. Не отдавай меня (себя) зря. Будь мой.

Беру твою черную голову в две руки. Мои глаза, мои ресницы, мои губы (О, помню! Начало улыбки! Губы чуть раздвинутые над блеском зубов: сейчас улыбнетесь: улыбаетесь!)

Друг, помни меня.

Я не хочу воспоминаний, не хочу памяти, вспоминать то же, что забывать, руку свою не помнят, она есть. Будь! Не отдавай меня без боя! Не отдавай меня но́чи, фонарям, мостам, прохожим, всему, всем. Я тебе буду верна. Потому что я никого другого не хочу, не могу (не захочу, не смогу). Потому что то́ мне дать, что ты мне дал, мне никто не даст, а меньшего я не хочу. Потому что ты один такой.

_____

Мой Арлекин, мой Авантюрист, моя Ночь, мое счастье, моя страсть. Сейчас лягу и возьму тебя к себе. Сначала будет так: моя голова на твоем плече, ты что-то говоришь, смеешься. Беру твою руку к губам — отнимаешь — не отнимаешь — твои губы на моих, глубокое прикосновение, проникновение — смех стих, слов — нет — и ближе, и глубже, и жарче, и нежней — и совсем уже невыносимая нега, которую ты так прекрасно, так искусно длишь.

Прочти и вспомни. Закрой глаза и вспомни. Твоя рука на моей груди, — вспомни. Прикосновение губ к груди.

_____

Друг я вся твоя.

_____

А петом будем смеяться и говорить и засыпать, и когда я ночью сквозь сон тебя поцелую, ты нежно и сразу потянешься ко мне, хотя и не откроешь глаз.

М.

23 сентября 1923 г, понедельник.

Утро. — Дым и шум города. — Два письма от Сергея Михайловича. Перечитываю свое вчерашнее письмо: это не ночной угар, это Ночь. Ни от чего не отрекаюсь.

Ах, я счастлива, сегодня проснувшись вдруг поняла: «Не буду без тебя! Не выйдет без тебя!» Подробности моих мыслей узнаете, сейчас 10 ч. утра, до Вас еще пять часов. Друг, буду ждать Вас пять веков — только Вы бы были моим!

О, как мы с Вами будем жить! Хорошо, что не сразу. Эти несколько месяцев — испытание. Мы что-то сделали со временем, душа как всегда опередила, предвосхитила, — время должно нагнать. Знаете, сколько всё это длится? Четыре тогда, семь сейчас, — одиннадцать дней.

_____

Сегодня буду читать Вам Волконского. Чувство, что это — на каком-то другом языке — я́? писала. Вся разница — в языке. Язык — примета века. Суть — Вечное. И потому — полная возможность проникновения друг в друга, вопреки розни языка. Суть перекрикивает язык. То же, что Волконский на старомодно-изысканном своем, державинско-пушкинском языке — о деревьях, то же — о деревьях у Пастернака и у меня — на языке своем. Очкую ставку {232}, — хотите? Каким чудом Волконский ПОНИМАЕТ и меня и Пастернака, он, никогда не читавший даже Бальмонта?! (Радзевич, Радзевич, дело не в стихотворной осведомленности! Вы к Rilke не были подготовлены, Rilke пришел и взял Вас, поэты — это захватчики, к ним не готовятся и с ними не торгуются!)

От писем Волконского во мне удивительный покой. Точно дерево шумит. Поймите меня в этой моей жизни!

_____

Сейчас я шла по нашей лестничной улице, (опять с Вашей стороны), рабочие гремели молотками, женщины покупали капусту, я чувствовала законность утра и забот, благость начинающегося дня. (NB! Хороши бы мы с Вами были вчера, в моем овраге, под дождем! Вы бы меня про́кляли! Я еще не спала, когда хлынул дождь, и сначала не поняла, думала: кровь в ушах… А потом ясно: дождь, и мысль: успел дойти? И улыбка — если не успел!)

О дне. Прожигать с Вами дни, — я бы этого вовсе не хотела. У всего в человеке — свой час, у всякого часа — свой закон. Утро: одиночество, труд, добыча. (Добываешь — только когда работаешь, работа и есть добыча, в эти часы душа растет). День: дела (у Вас), бродяжничество — у меня: набережные, овраги, пустые улицы, мысли о стихах. А с сумерками — люди, тот или другой, это час траты (растраты — не надо! Растрачиваешься в одном, коим и восполняешь. Любовь: единственное perpetuum mobile!).

Люди, музыка, огни на улицах, может «Wienerblut» {233}, может Бах, — ах, мы с Вами вне лицемерия, и час на час не приходится! А еще поздней — дом (это я́? говорю! Сло́ним бы обрадовался) — только одно бы мне с Вами было трудно: расставаться, чтобы спать.

(«Rien ne pouvait la consoler du chaqrin d'aller se coucher!» {234} Один — об одной. Письмо XVIII в.)

_____

А путешествия, дружочек! Вокзалы, вагоны, перроны (багажей бы не было!) лихорадка касс и глаз, чувство, что отрываешься! Лбы вдавленные в оконную синь! Первые тяжелые повороты колес. Свист вырывающегося пара. — Дорога! —

Как я всё люблю — из окна! Мост, откос насыпи, чахлую травку сквозь шпалы (милая трава!) задымленные деревья, белье, треплющееся на заборах… А вода — какое освобождение! Ты только тогда понимаешь, как тебе хотелось пить! И всё это — в глаза, уши, в ноздри: свет, звук, запах, вся Жизнь — разом! (Вспомните, что Вы говорили о стихах: об единовременности их действенности. То же — о дороге).

Мы бы с Вами поехали в Египет — непременно. Не к мумиям и не непременно к пирамидам, а просто к Нилу, в котором вода как расплавленное зеленое стекло. К тем деревьям, не похожим на наши, но все-таки растущим на нашей планете, — ведь обидно уйти, всего не взяв!

И еще в Грецию: на Наксос, к Ариадне. Под миртовое деревце, к Федре. В Трою (которой нет!) к Елене. Вы — к Елене, я — к Ахиллу. Нет, Вы тоже к Ахиллу!

Под зна́ком Трои сейчас идет моя жизнь. Книги не случайны. Я прожила до тридцати лет (Вас огорчает мой возраст?) и не знала Трои. Мне было смутно от этого слова: какие-то войны, заведомо не пойму. Я сторонилась Трои и скучала от этих нескончаемых имен: А-га-мем-нон, Кли-тем-нест-ра, что-то вроде костей и мощей, какие-то древние добродетели, — и вдруг: Елена! Пожар! Всколы́хнутое море и небо! Война богов! Ахилл над телом Патрокла!


Господи, какое это счастье всё любить — в одном!

_____

Друг, это не последний день. Если бы это был последний день — я бы так не писала. Мы в начале встречи, помните это. Не надо спешки, не хочу задыхаться, хочу глубокого вздоха. Друг, это не последний вздох! Не надо так. Надо верить, надо, надо глубоко глядеть: Вам — в себя, мне — в Вас (и тоже — в себя!), надо дать чему-то утихнуть, осесть. Водоворот может быть мелок. Проверим дно. Вы — моряк. Мне ли Вас учить?

_____

Не слушайте моих отчаяний. Это — только любовь! У меня бывают часы бреда, это горячка души, в такие часы будьте врачом. Лечите — верой. Ведь это как на качельной доске: одно неверное движение — и другой летит! У нас, помимо любви, должно быть смертное содружество акробатов! В моих руках — Ваша жизнь и в Ваших — моя. То́лько так.


Впервые — Письма к Константину Родзевичу. стр. 41–53. Печ. по тексту первой публикации.

63-23. К.Б. Родзевичу

25 сентября 1923 г.


Вы получите это письмо утром, прошу Вас: отложите его до вечера, до часа наших встреч. Это не письмо, это слова вслух, говорю их Вам, а не пишу.

«Есть ча́с — на те слова!» [1378]

О, многое у меня в стихах бессознательно предвосхищено, я так хочу, чтобы Вы знали мои стихи. Когда это всё будет?!

Итак, вложите письмо обратно в конверт, свое внимание — обратно — в Догму. День — час римских прав, ночь — райских. (Каждая удачная игра слов — глубокая правда!)

И вот, в час райских правд, а — может быть — земных… (Что́ — может быть — не меньше…)

Только ада не нужно, где всё сгорает!

_____

Дорогой друг,

Перечитываю сегодняшнюю ночь и вношу в неё следующие поправки. Начало и не-конец (единственное, где конец быть должен!) никогда не конец, но всегда начало, — вот самая точная правда о моих прошлых днях и годах и, думаю, единственная разгадка моего усугубленного одиночества в любви.

Ведь и музыку слушая (а здесь — огромные соответствия!) ждешь конца (разрешения) и не получая его — томишься. (Томление: весь Скрябин). Не могла я, музыкальная в основе и, может быть, в замысле своем больше музыкант, чем поэт, не томиться и здесь по разрешению. Но почему никогда не: «Подожди». О, никогда, почти на краю, за миллиметр секунды до, — никогда! ни разу! Это было нелегко и это совсем не походило на то, что я Вам говорила (не ложь, некое исступление гордости, сразу не привыкаешь, простите) — но сказать мне — чужому, попросить — мне, та́к ввериться, нет, я предпочитала — впрочем, и предпочтения не было: другой — чужой, другому до меня нет дела. Недоверие? Гордость? Стыд?

Всё вместе. Очевидно, мало любили. Очевидно, мало любила. Может быть много — но не так (Я.) Может быть много, но не те. Это самая смутная во мне область, загадка, перед которой я стою, и если я это никогда не считала страданием, то только потому что вообще считала любовь — болезнью, в которой стараний не считают.

_____

Оцените еще такую странность: с подругой я всё знала полностью, почему же я после этого влеклась к мужчинам, с которыми чувствовала несравненно меньше? Очевидно, голос природы, тайная надежда получить всё это — и несравненно больше! — от друга, — чудом каким-то, в которое я не верила, п<отому> ч<то> никогда не сбывалось! Я хотела достичь этого как-то помимо, без ведома, без участия другого, не хватало последнего доверия (Дай! Мой!) — я просто не вводила другого в круг своих (этих) чувств. Но тоска была, жажда была — и не эта ли тоска, жажда, надежда толкнула меня тогда к Вам, на станции? Тоска по довоплощению. Не зная главного, — ведь я не человек!

Но… отыгрывалась шуткой. Это то, что я привыкла таить даже от себя. (При таком богатстве — такое нищенство! Нет, тогда скажем: то — не в счет, si peu de peine et tant de plaisir {235}, — просто нет!) Отсюда и количество встреч, и легкое расставание, и легкое забвение. В худшем случае я ведь теряла только то, что можно унести с собой: душу другого, — которую и уносила. Просто, я никому не принадлежала, ничьей не была.

_____

Пишу Вам всё это, чтобы не сочли меня ни проще, ни моложе, ни бесстрастней (м<ожет> б<ыть> это всё — качества?!) — это сложнее, чем я Вам говорила и может б<ыть> важнее для меня, чем я до сих пор хотела знать сама. Это была жажда, в утоление которой я не верила, вот.

И в этом также я с Вами только в начале пути.

Здесь Вы, как в вопросе меня и внешней жизни, врач души, потому что это прежде всего — болезнь души: безумие гордости или как еще назовете.

Ваше дело сделать меня женщиной и человеком, довоплотить меня. Сейчас или никогда. Моя ставка очень велика.

_____

Перечитываю: выходит как будто меня нет. И вспоминаю такой стих 1916 г. (Есть в Психее, Психею подарю.)

…Огни — как нити золотых бус.

Ночного листика во рту — вкус.

Освободите от дневных уз —

Друзья, поймите, что я вам — снюсь! [1379]

В этом тоже была услада. И, помня ее, так оборачиваю к Вам этот стих:

Наложите ночные узы!

Только что письмо. Встречаю сегодня. В душе всё перемучено и перекручено. Мне на плечи рухнуло целое новое небо (В Вас гляжу как в беспредельность)

Любите меня.

М.

Этот document féminine {236} прошу уничтожить.


Впервые — Письма к Константину Родзевичу. стр. 57–61. Печ. по тексту первой публикации

64-23. A.B. Бахраху

Прага, 25-го сентября 1923 г.


Дорогой друг,

Вы не поняли моего письма, Вы его невнимательно читали. Вы не прочли ни моей нежности, ни моей заботы, ни моей человеческой боли за Вас, Вы даже не поняли меня в моем: «да разве это так важно — кому больно?!» — ощущение чужой боли как своей — все это до Вас не дошло. Вы сочли меня проще, чем я есмь.

И одна крупная наивность: «Вы разбили меня, лишив себя и больше, чем себя: лишив того, чем я мыслил Вас, чем знал Вас».

Значит я, только потому что я рванулась к другому — другая? А до встречи с Вами (возьмите «Психею») я не рвалась? Да что же я иного за всю мою жизнь делала?!

— Да, еще писала стихи. —

_____

Счастье для Вас, что Вы меня не встретили. Вы бы измучились со мной и все-таки бы не перестали любить, потому что за это меня и любите! Вечной верности мы хотим не от Пенелопы, а от Кармен, — только верный Дон-Жуан в цене! Знаю и я этот соблазн. Это жестокая вещь: любить за бег — и требовать (от Бега!) покоя. Но у Вас есть нечто, что и у меня есть: взгляд ввысь: в звезды: там, где и брошенная Ариадна и бросившая — кто из героинь бросал? [1380] Или только брошенные попадают на небо?

Взгляд ввысь, это — взгляд сверху. Посмотрите на мою жизнь сверху: благо, не осуждающе, провидяще, не вплоть. Вспомните, что это я. которую Вы любите, тогда Вы все иначе поймете. «Научиться жить любовным настоящим человека, как его любовным прошлым», — вот то́, чего я себе, уже 20-ти лет, от любви желала. Вы берете это как потерю, возьмите это как лишний захват.

_____

Я расту. Для роста — все пути хороши. Наипростейшие — наилучшие. Это не жестокость во мне говорит, это вера в Вашу раннюю мудрость и большую доброту. Та́к Вы меня никогда не потеряете. Сделайте мою боль своей, как я уже делала своей — Вашу, будем друзьями. Это не так мало, когда это я́ говорю.

_____

Есть мир, где мы с Вами встречаемся: песня!

…Слово — чистое веселье,

Исцеленье от тоски… [1381]

Буду пересылать Вам свои стихи: преображенную — настоящую! жизнь, буду писать Вам. Есть мир просторов.

О себе писать не буду, о своем — да, с радостью и с нежностью. Будьте моим союзником, у меня мало друзей: за всю жизнь — м<ожет> б<ыть> трое, из которых одному 65 лет, другой бе́з вести, о третьем больше года ничего не знаю [1382]. — Видите! — Земные дороги не так богаты.

_____

Как меня трогают Ваши строки из Пушкина. Вы, действительно, живете стихами, и, может быть, мой лучший читатель. Стихи — разве это так мало в моей жизни? Без них бы меня не было. Будем встречаться здесь.

_____

Все это при условии: если Вам так лучше. Этого у меня нет: из жадности длить, держать, хранить. К Вам я бережна. А о том, что Ваши письма не мной одной будут читаться, — бросьте! Вы знаете, что это не так.

Пишите на Fastrova ulice, как последнее письмо. Адрес на обороте [1383]. Иногда — на Smichov, чтобы не было странным, почему вдруг замолчали. Ваши письма мне дороги. А одна строчка — прямо пронзает мне душу! Но об этом не должно, не можно.

МЦ.


Печ. по СС-6. стр. 611–613. См. коммент. к письму 27–23.

65-23. A.B. Бахраху

Прага, 27-го сентября 1923 г.


Милый друг,

Мне хочется перед Вашим отъездом [1384] сказать Вам еще несколько слов. Нет внешних отъездов, для меня и поездка на трамвае в «Русский Дом» за иждивением — событие (почти всегда болевого порядка, на радость я мало восприимчива: как-то тупа). И так как мы с Вами похожи, говорю Вам: Париж Вам ничего не даст, кроме Вас же, нового Вас. (Которого по счету?! Это я Ваши слова о глазах вспоминаю.)

Я была в Париже в первый раз 16-ти лет, одна: взрослая, независимая, суровая. Поселилась на Rue Bonaparte из любви к Императору и, кроме N [1385] (торжествующего NON {237} всему, что не он) в Париже ничего не увидела. Этого было достаточно.

Второй раз я была там с Сережей, уже замужем, очень молодая (лет 18-ти, должно быть!) — и жалела то́т свой Париж.

Пойдите во имя мое на Rue Bonaparte и вспомните меня, 16-летнюю [1386]. Только не умиляйтесь, я совсем не была умилительной, я была героичной: то есть: бесчеловечной.

_____

Я сейчас накануне большой вещи, это меня радует и страшит [1387]. Вспоминаю слово (Бальзака, кажется?) по поводу новой работы: «On la commence avec désespoir, on la quitte aves regret» {238}. (Только не la, a le, потому что travail {239} — le, a если: oeuvre {240} — то все-таки la).

_____

Я совершенно зачарована Вашими строками о Мариуле. Откуда? Из «Цыган»?

Только одна странная оплошность:

«И ваши сени кочевые

В пустынях не спаслись от бед.

И всюду страсти роковые,

И от судеб спасенья нет».

Конечно — спасенья, а не защиты, как у Вас (у Пушкина?) [1388]. Если даже у Пушкина, все равно каждый, говоря, бессознательно заменит «спасенье», и будет прав, п<отому> ч<то> это — правда стиха. Согласны? Если не лень, проверьте и напишите.

_____

Возвращаюсь еще к Вашему письму. Вы пишете: на 22-ом году жизни пора бы знать. Ничего не пора, п<отому> ч<то> это — я. Здесь и 72-летний задумается. Я Вам уже давно писала: мой опыт (т.е. опыт со мной) Вам не послужит, ни благой, ни болевой, — это все зря, не применительно, единственный случай. Вы со мной ничему не научитесь, что могло бы Вам послужить в жизни. (Боль тоже служит.) Кроме того, есть какая-то низость в опыте, основная ложь.

_____

У меня есть друг в Праге, каменный рыцарь, очень похожий на меня лицом [1389]. Он стоит на мосту и стережет реку: клятвы, кольца, волны, тела. Ему около пятисот лет и он очень молод: каменный мальчик. Когда Вы будете думать обо мне, видьте меня с ним.

_____

Пишите мне обо всех событиях Вашей жизни. О дружбах, встречах, книгах, писаниях. Присылайте мне все, что будете писать, не отговаривайтесь случайностью написанного: ne peut pas qui vent! [1390] Случай — повод для нас самих. Не все ли равно: о Степуне или о японском землетрясении [1391], лишь бы по поводу частности найти (сказать) вечное. Вспомните слова Гёте:

«Jedes Gedicht ist ein Gelegenheitsgedicht» {241} [1392].

И это Гёте говорил, муж Рока!

_____

Моя горка рыжеет. С нее город — как море. Я редко бываю в городе, только в библиотеке, где читаю древних. О, если бы монастырскую библиотеку! С двумя старыми монахами, такими же сухими, как пергаментные то́мы, над коими они клонятся! И мощеный садик в окне! Я не умею читать на людях, ведь даже улыбнуться нельзя.

Аля в Моравии, пишет мне письма. Вчера я отослала ей ее любимую куклу: мулатку, по имени Елена Премудрая, в синем эскимосском одеянии и с настоящей тоской в великолепных карих глазах.

Аля пишет: «Здесь про каждую новенькую спрашивают: „Хорошенькая? Кокетливая? Танцует?“ — Скучно, —»

Меня умилили эти два тире, в них вся беспредельность жизненной скуки. Направо и налево. А я — посредине.

_____

Итак, дружочек, пишите. Шлю Вам свою нежность и заботу и все пожелания на Париж.

Надеюсь, что это письмо Вас еще застанет.

МЦ.

Пишите по двум адресам, как найдете нужным:

Praha Smichov

Švedska ul, č 1373

_____

Praha Břevnov

Fastrova ul, č. 323

Slečna

K. Reitlingerova X.


Печ. по СС-6. стр. 613–615. См. коммент. к письму 27–23.

66-23. A.B. Бахраху

Прага, 29-го сентября 1923 г.


Пишу поздно ночью, под звуки ресторанной музыки, доносящ<иеся> из окна. (У нас сегодня национальный праздник.) Пишу в постели. Хотела читать Грецию, взяла Ваше письмо — и не смогла. Началось думаться в ответ, многое верно встало.

Думаю, первое письмо (первое после) больше акт моей воли, чем крик души. Надо (вообще) чтобы человек знал, не мне надо, а вообще, на земле — надо. И вот, написала.

Теперь, внимательно — что изменилось? (И, опуская все:) Будущего нет? Но ——— Больше этих трех тире не скажу. Нет, скажу: в будущем волен Бог, никак не мы, особенно не я, никогда ничего не строящая. Что я о Вас думаю, что я в Вас верю — Вы видите. Вы в начале осуществления чуда: безмерной любви, ибо Ваша любовь сейчас ко мне от силы, а не от слабости. «Я безоружен» — говорят ли так слабые? Да, слабые в мирах сих, к коим и я принадлежу, старшие своих лет — с колыбели! Старшие ревности (собственности), старшие гордости. Я Вас сейчас вижу большим и мудрым, а если Вы и клянете меня, то не меня — Жизнь, всю, ее жестокость, в которой я неповинна.

Вот это чувство невинности — моей и Вашей —

_____

Вы говорите: женщина. Да, есть во мне и это. Мало — слабо — налетами — отражением — отображением. Скорей тоска по, — чем! Для любящего меня — женщина во мне — дар. Для любящего ее во мне — для меня — неоплатный долг. Единственное напряжение, от которого я устаю и единственное обещание, которого не держу. Дом моей нищеты. О, я о совсем определенном говорю, — о любовной любви, в которой каждая первая встречная сильнее, цельнее и страстнее меня.

Может быть — этот текущий час и сделает надо мной чудо — дай Бог! — м<ожет> б<ыть> я действительно сделаюсь человеком, довоплощусь.

Друг, друг, я ведь дух, душа, существо. Не женщина к Вам писала и не женщина к Вам пишет, то́, что над, то, с чем и чем умру.

_____

Гадали? Напишите подробно гаданье, дословно, если помните. И никогда не смейтесь, когда гадаете. Это ведь — от Гекаты, богини тьмы.

_____

Вы пишете: не усугубляйте боли! И за три строки до этого: хочу забыть. Выбор, стало быть, мой: нет, пока я Вам необходима и пока я Вас не отпускаю. Нищая там, я безмерно богата здесь (в заочном!) — хватит и нежности и мужества, я от Вас не отступаюсь, отступлюсь лишь тогда, когда Вы сами отпустите.

Никаких «последних слов». Это письмо не последнее и последнего никогда не будет, если этого — как-то помимо слов убедительно — не потребуете Вы́!

То, что Вы теряете во мне, очень мало, говорю это от всей чистоты сердца. (— «Но — Ваше!») Да, на это ничего не могу ответить, хотя менее мое, чем все другое. Не мой дом.

_____

Сегодня слушала орган в костеле, потом военную музыку на плаце дворца и — сейчас — последнее веселье предместья. Такие жалкие звуки. Здесь умеют любить.

_____

29-го сент<ября>, утро.

Никакая страсть не перекричит во мне справедливости. Plus fort que moi {242}. Отсюда все мои потери. Мужчины и женщины беспощадны, пощадны только души. Делать другому боль, нет, тысячу раз лучше, терпеть самой, хотя рождена — радоваться. Счастье на чужих костях, — этого я не могу. Я не победитель.

(Говорю самое глубокое о себе, что знаю.)

Делаю боль, да, но ТАК страдаю сама, что никакая безмерность радости не зальет. Радуюсь, закрыв глаза и зажав уши, стиснув зубы — радуюсь. (— Господи, не очнуться!)

_____

И еще о другом: творчество и любовность несовместимы. Живешь или там или здесь. Я слишком вовлекаюсь. Для того, чтобы любить мне нужно забыть (всё, т.е. СЕБЯ!). Не видеть деревьев, не слышать листьев, оглохнуть, ослепнуть — иначе: урвусь! Болевой мир несовместим с любовным. (Это я уже о другой боли говорю, не от человека, о болевой разверстости, равняющейся творчеству.) Все часы без другого должны быть пусты, если не пусты — я живу: боль живет: другого нет.

Жить в другом — уничтожиться. Мне не жаль, я только этого и жажду, но

_____

Поймите, другой влечется к моему богатству, а я влекусь — через него — стать нищей. Он хочет во мне быть, я хочу в нем пропа́сть. Вообще, я слишком страдаю. (Все это не о текущем часе, — о всех протекших часах. Никаких выводов! Это я Вам ПУТЬ своей души рассказываю.) — «Будьте умницей, пишите!» («Ка́к, я хочу через тебя разучиться писать, а ты меня — опять в тетрадь?!») И: — «Вы без меня пи́шете!» Человек между двух огней: моей невозможностью не-быть (уходом) и моим стремлением пропасть (небытием). В любви меня нету, есть исступленное, невменяемое, страдающее существо, душа без тела.

_____

В Ваших письмах так часто: «Или и это забыли?» Друг, забываю только бывшее, бывших. Небывшее во мне суще. Так я, забыв всех своих любовников, никогда не забуду Блока, руку которого никогда не держала в руке. («А если бы держали?» — Бог не привел!)

Кстати, конец письма: «Холодно — знобит — мой путь через снега»… и эти две буквы А. Б. в конце, — я долго смотрела. У Вас страдальческая сущность.

_____

Ваше письмо, принесенное мне моей приятельницей, читала на кладбище. (Живу в предместье.) — Другого места не было, везде люди, там никто не бывает. Скамейки не было, села на дорожке, у какого-то камня. Я читала, ветер трепал листы, листья падали.

_____

Друг, просьба: пришлите мне книгу Ницше (по-немецки) — «Происхождение Трагедии». (Об Аполлоне и Дионисе) [1393]. У меня никого нет в Б<ерлине>. Она мне сейчас очень нужна. Пришлите на Смиховский адр<ес>, на к<отор>ый иногда (в просветленные минуты) и пишите.

_____

До свидания. Жму Вашу руку. Не враждуйте со мной в сердце своем.

МЦ.


Печ. по СС-6. стр. 615–618. См. коммент. к письму 27–23.

67-23. A.B. Бахраху

Прага, 4-го Октября, 1923 г.


Милый друг,

У меня к Вам большая просьба — если Вы еще в Берлине — п<отому> ч<то> если не в Берлине, то уже ничего не можете сделать.

Дело в том, что необходимо перевести (перевезти!) Белого в Прагу, он не должен ехать в Россию, слава Богу, что его не пустили [1394], он должен быть в Праге, здесь ему дадут иждивение (stride nécessaire) {243} и здесь, в конце концов, я, которая его нежно люблю и — что́ лучше — ему преданна.

Говорила со Сло́нимом (знаете такого?) [1395]. Он обещал сегодня же написать Белому, без его согласия нельзя начинать хлопот, а он вероломен. Нужно держать его в руках, жужжать ему в уши, — чтобы он не отвильнул, не передернул. Я знаю, что Прага для него — спасение. Во-первых: он обеспечен, во-вторых: чудный город, в-третьих: люди или одиночество на выбор, — как хочет, в-четвертых: я, т.е. моя готовность ему помогать и о нем заботиться: ЛЮБЯ, С РАДОСТЬЮ — и — НЕУСТАННО.

Все это ему передайте. Получать он будет около 800 кр<он> в месяц, не меньше, жить можно (будет подрабатывать). И запретите ему всей моей волей — от иждивения отказываться. Пусть непременно примет. Без этого ехать бессмысленно.

_____

Друг, сделайте это для меня. Настойте! Будьте судьбой! Стойте над ним неустанно. И — главное — в нужный час — посадите в вагон! Я встречу. Умоляю Вас Христом Богом, сделайте это! Здесь он будет писать и дышать. В России — ему нечего делать, я знаю, как там любят!

_____

От Вас давно ни слова, но не Ваша вина, наверное скоро получу.

_____

По моим просьбам Вы видите, какой Вы мне друг. Мне с Вами просторно. Я Вам верю. Это — отношение навсегда. Смело могу сказать. Я знаю, что в любой час Вы меня примете (у меня всегда — час Души!) В этом наша встреча, весь смысл ее. (Я не заговариваю зубы, чтобы Вы лучше переправили Белого, — честное слово! Просто с пера и из души рвется!)

_____

И еще просьба: найдите мне верную оказию к Борису Пастернаку: из рук в руки. Мне необходимо переслать ему стихи и письмо. В почту не верю и адреса нет. Сейчас многие уезжают в Москву, найдите мне такого надежного, который немножко любит мои стихи и потому не выкинет моего письма. Или — просто порядочного человека. Письмо и стихи высылаю следом. Зря не отдавайте. Я не писала ему полгода, после такого срока писать — гору поднять, второй раз не соберусь. О, как много мужества нужно — жить! Как много — лжи! И как еще больше — правды!

Борис Пастернак для меня — святыня, это вся моя надежда, то́ небо за краем земли, то, чего еще не было, то, что будет, доверяю Вам свою любовь (письмо) Борису Пастернаку, как свою душу, не отдавайте зря.

И лучше было бы в Берлине же найти адрес, Эренбург его знает. И можно как-нибудь через третье лицо (Вы в ссоре?) — и наверное еще другие знают. Геликон (Вишняк) например, или Гржебин, — если не уехали. Я пришлю Вам письмо в конверте, Вы надпишите адрес. Прежний адрес его: Волхонка, 14. В крайнем случае — пусть отъезжающий письмо берет так, и в Москве (в Союзе Писателей — или Поэтов — или в одной из книжных лавок) его разыщет.

Сделайте это для меня!

_____

Итак, еще раз напоминаю о Белом. Если еще не уехал — пусть едет в Прагу. Но до этого пусть известит: да, и после этого — пусть не отказывается. Дело сделаем быстро, и визу и иждивение, — всё. Мне будет помогать Слоним. Так ему и скажите. И передайте ему от меня всю мою нежность и память. ЗАГОВОРИТЕ, ЗАВОРОЖИТЕ его, — иначе его не возьмешь! Будьте его ВОЛЕЙ, и возьмите на подмогу — мою.

Обо всем этом немедленно же ответьте на Smichov: Praha, Smichov, Švedska ulice č. 1373.

Хорошо бы экспрессом, но боюсь, что разоряю.

Жму Вашу руку.

МЦ.

<Приписка на полях:>

И — чтобы покончить с просьбами: вытащите у Гржебина еще 20 (или 15) Психей. Я получила только 5 (есть квитанция). Не верьте обещаниям, пусть это будет сделано при Вас!


Печ. по СС-6. стр. 618–620. См. коммент. к письму 27–23.

68-23. К.Б. Родзевичу

5-го Октября 1923 г., пятница


Мой родной, мой любимый, мой очаровательный — и — что всего важнее — и нежнее: — мой!

Вчера засыпая думала о Вас — пока перо не выпало из рук. И вечером, подымаясь по нашей темной дороге, вдоль всех этих лесенок. И ночью, когда проснулась: что-то снилось — и вдруг: к тебе! И сейчас, утром, в чудный трезвый час.

Ты мне говорил такие слова, которых я до тебя не слышала: великие — по простоте, это последнее величие, и вот, несмотря на всего тебя и всю меня — я тебе (себе) верю. — Что из этого будет?

Синие дымки́ в окне: люди начинают жить. О, если бы ты сейчас взошел в комнату! Я бы ринулась к шкафу (шляпа!) — сумка в руке — где ключ? — папиросы не забыть! — на волю! Мы бы пошли в Градчаны, я бы ног под собой не чуяла, ты делаешь меня тем, чем я никогда не хотела быть: СЧАСТЛИВОЙ! (Моя прежняя реплика: «Je vaux mieux que ça!» {244})

И вот, в Градчанах, вдоль старых стен, под старыми деревьями, по старым, старым камням — и такая молодость!

(Ты сейчас бешено учишься, киса моя, а мне сейчас нужно идти на рынок. — Гм. —)

Жду 8-го, живу 8-ым! Вижу твою издалека́-подкрадывающуюся улыбку. Вкрадчивость, она у Вас во всем: в шаге, в голосе, в поцелуе руки. Вы вкрадываетесь в душу. — Вор! — «Восхитительно целует руку», — это одна из моих первых оценок.

— «Всё это уже мне давно говорили!» — Знаю. — «И еще не раз скажут!» — знаю тоже. — В том-то и наша Судьба, дружочек, что все — такие разные(ыя)! — всё то же. Но по разному слушаешь. В этом — тоже наша судьба.

_____

Не знаю удастся ли мне в понедельник проводить Вас на вокзал. Я и так выдаю себя с головой (с сердцем!) Знаю только, что об этом я неустанно буду думать, говоря с Вами и глядя на Вас. — Моя улыбка! — (Раньше никогда не любила «улыбчивых уст».)

Киса родная, головка моя черная и коварная

_____

Кончаю. Надо в город. И не надо мешать Вам учиться. Жду 8-го. Приходите возможно раньше. От 8-го — опять тот же срок: пять дней! Если бы Вы жили в городе [1396], мы бы постоянно были вместе, вопреки всем Вашим и моим решениям, всей волей: Вашей — ко мне, моей — к Вам. (ВОЛЯ, это часто — обратное решению. Есть воля ВОЛЕВАЯ, т.е. насилие — может быть и благое! — и наша воля к — хотя бы к бытию! Так вот, у меня воля к Вам. Чорт — с решениями!)

И я наверное все-таки пойду Вас провожать на вокзал.

Моя дорогая радость!

МЦ.

А вот стихи. Это я — наедине с собой, без Вас. Видите, мне невесело.

НОЧНЫЕ МЕСТА [1397]

(Естественное продолжение «Оврагов»)

Темнейшие из ночных

Мест: мост. — Устами в уста! —

Неу́жели ж нам свой крест

Тащить в дурные места:

Туда: в веселящий газ

Глаз, газа… В платный Содом?

На койку, где все до нас?

На койку, где не-вдвоем

Никто… Никнет ночник.

Авось — совесть уснет!

(Вернейшее из ночных

(Мест — смерть!) Платных теснот

Ночных — блаже вода!

Вода — глаже простынь!

Любить — блажь и беда!

Туда, в хладную синь!

Когда б — в веры века

Нам встать! — Руки смежив!

(Река — телу легка,

И спать — лучше, чем жить.)

Любовь: зноб до кости́,

Любовь: зной до бела́…

Вода — любит концы,

Река — любит тела.

_____

4-го Октября 1923 г.

_____

<Приписка на полях:>

NB! «блаже» здесь как сравнительная степень от «благой». Тугой — туже, благой — блаже.

ПОДРУГА

«Не расстанусь! — Конца́ нет!» И льнет, и льнет…

И в груди — нарастание

Грозных вод,

Нот… Надёжное: как таинство —

Непреложное: «ра́сста́немся!»

_____

5-го Октября 1923 г.

_____

— Через год проверим. _

МЦ

<Приписка на полях:>

А за́ город с Вами — пока последние листья! Дружочек, соберемся? Мне хочется с Вами на волю. Помню, однажды на моей бедной седой горе, которая Вам так не нравилась: «Нет, нет, М.И., известный комфорт нужен: хорошее кресло, в котором так хорошо думается…» Я: «И спится». Вы «Да, и спится». Я: «После обеда». Вы: «После хорошего обеда с вином». (Впрочем, Вы уже дразнились.)

А деревья шумели, вечер шел, мы шли рядом.


Впервые — Письма к Константину Родзевичу. Печ. по тексту первой публикации. стр. 65–71.

69-23. К.Б. Родзевичу

9-го Октября 1923 г., утро


Мой родной,

Мы вчера хорошо расстались, встречаться трудней, чем расставаться! — в расставании я нахожу и себя и другого, и нужные слова, и нужное отсутствие слов, расставание — полное владение, и если бы, расставшись, можно было идти вместе

Есть нечто бо́льшее слов, — вот вчера, остановка под деревом, это верней слов, вечней слов, в словах мы только нащупываем дно, — помните. Ваше: «наконец, глубо́ко!» (В море.)

Слова заводят, это как рифмы, а особенно меня, знающую их отдельную жизнь. В словах мы плутаем (я, не Вы) — это глубокие потемки и иногда ужасающие мели, у меня иногда сухо во рту от слов, точно Саха́ру съела.

Любуюсь Вашим покоем. (Если бы Вы знали, как Вы прекрасны!) Ведь я кого хочешь выбью из седла, я действительно лошадь, Радзевич, — а может быть — целый табун, со мной трудно, но только знайте одно: я хочу быть человеком, стать им, хочу отвечать за свои слова, хочу перестать та́к страдать — и страдать иначе. Убейте во мне мою боль, бессмыслие моей боли, уничтожьте эту мою продольную (вдоль всей сердцевины!) трещину, возникающую только в любви. (Это самое роковое!) Ведь во всем другом я счастлива.

Начав с Тезея, будьте Дионисом. (О, я не шучу, всё это не случайно, и смысл этого еще встанет в будущем! Мы в начале дороги, как я — в начале трагедии!) Воссоедините. Конечно, нужно чудо. Дайте веру. О, я нашла слово: в любви я — хаос, и только в любви. А Хаос — знаете что́? — непробуждённое, не прозревшее. Хаос должен прозреть звездами.

____

Теперь о Вас. Откуда у Вас покой, терпение, нежность? От Вас на меня идет такой поток света и силы, что мне — просто — стыдно себя. Я в Вашу жизнь вношу смуту. Мне просто нужно ввериться Вам. Вы в этот час своей жизни — совершенны. У меня к Вам ни одного упрека, никогда, ни одного мгновения у меня, Фомы, не было чувства: ложь. (Я не о сознательной лжи говорю, о той доле словесности над временными провалами и пусто́тами чувств. Когда ЛУЧШЕ — молчать!)

Вы меня ни разу не обидели, Вы мне ни разу не сделали больно, Вы всегда были на высоте положения, несмотря на бессонницу, заботы, трудности дня и часа. Я с Вами глубоко-счастлива — когда с Вами!

Может быть.

_____

И еще о другом: никогда ни к кому я не была так близко привязана. Ведь всё мое горе — что я не с Вами. (Какое простое горе!) По Вашему — недостаток любви, а мне иногда кажется: избыток. Будем точны: черезмерная напряженность, просто: РВУСЬ к Вам! Рвусь та́к, что увидев, сразу даже не радуюсь, что-то обрывается, я срываюсь в Вас и сначала ничего не узнаю, не нахожу, какая-то слепость (Хаос!) и постепенное прозрение (звезды!) — и уже надо расставаться.

_____

Это — поток, и его надо втеснить в берега. Берега дает жизнь. Столик в кафэ, это не берега, это крохотный островок, просто камень — среди беснующегося моря!

Я умею быть спокойной и веселой, мы бы с Вами чудесно жили, только одна просьба: полюбите мои стихи! Не давайте мне быть одной со стихами! Оспаривайте меня, утверждайте свое господство — и здесь. Я Вам всячески иду навстречу, протягиваю Вам обе руки, зову Вас, беру Вас в стихи. Я не хочу, чтобы каждый встречный любил (слышал) меня лучше, чем Вы. Я хочу —

_____

Всё это трудно, тяжело, но всё это пройдет. Помню одно Ваше слово, глубочайшее из слышанных мною о любви: «Любить — на это тоже нужна сила».

И вот, в полной жажде и кротости (и, может быть — в начале веры уже!) молюсь тому неведомому богу:

«И подаждь нам силу и крепость во продолжение учения сего».

_____

А 13-го я Вас увижу, и, взяв себя в руки, буду радоваться и смирю свое беснующееся сердце (море!) — и чтобы не было больно: ни Вам, ни мне!

МЦ.

<Приписка на полях:>

Привезите мне с собой то письмо — непосланное — я так прошу! — нельзя, когда так просят!


Впервые — Письма к Константину Родзевичу. Печ. по тексту первой публикации. стр. 15–11.

70-23. К.Б. Родзевичу

Прага, 24-го Окт<ября> 1923 г.


Я вернулась домой полумертвая. Ни Гёте, ни Минос, ни Апостол Павел не помогли. Постояв локтями на столе, полежав затылком на полу, не слыша вопросов, не понимая (своих же) ответов, в каком-то столбняке отчаяния, я наконец прибегла к своему вечному средству: природе. Вышла на улицу, и сразу — на теплые крылья ветра, в поток фонарей. Ноги сами шли, я не ощущала тела, (Радзевич, я поняла, я одержима демонами!), это было почти небытие, первая секунда души после смерти.

_____

— Этот рассказ. Что́ в нем было такого ужасного? Да то, что я, рассказывая, видела себя воочию, что, вороша весь этот прах, ощущала его как сущее — это была очная ставка с собой. И что я почувствовала? Отвращение.

Стена между нами росла с каждым моим словом. Ваше любование им было мне — нож в сердце. Вы становились его союзником, моим врагом, почти им. Каждая Ваша усмешка подтверждала: «Поделом! Так и надо! На это и шла!».

Это звучало как исповедь текущего часа, точно всё это случилось вчера. На меня сегодня встало всё мое прошлое, мое грешное, грустное, горькое прошлое, и оно уводило меня от Вас, вырывало меня у Вас, делало мою любовь к Вам (святыню!) — эпизодом. Вы, выслушав, не могли мне верить, я, рассказав, могла ли верить сама себе?

_____

Это можно рассказывать, когда впереди достаточно времени, чтобы забыть, т.е. будущее целой ночи или целой жизни.

Это можно рассказывать на груди, когда всё позади.

Или еще: на коленях перед другим, зарывшись лицом в колени.

_____

Вообще, после встречи с Вами я перестала любить себя. Я сама у себя под судом, мой суд строже Вашего, я себя не люблю.

И — откуда это чувство вины? Я же Вас не знала!

Разве есть измена — назад?

_____

Ужасает меня (восхищает) непримиримость Вашей любви. Ни кольца, ни книги, никакой памяти, мне это даже сегодня было больно.

В таком отказе — царственность, сознание права на всё, из моего мне же даришь.

Вот за это — и за ту скамейку в саду — и за молчание на улице — и за какой-то взгляд без улыбки.

_____

Спала сегодня в Вашем халате. Я не надевала его с тех пор, но сегодня мне было так одиноко и отчаянно, что надела его, как частицу Вас.

_____

Конец истории, оказывается, неверен. Я просто забыла (перепутала). Пришел он ко мне впервые непосредственно от той, оторвавшись от нее, случайно встретив меня в гостях, ушел он от меня — непосредственно к ней, оторвавшись от меня, случайно встретив ее на улице.

Потом — его письмо и исповедь — и мое прощение (мой про́мах!). И после этой склейки (трещины!) — рассказ того: «Вы знаете, почему он к Вам вернулся? П<отому> ч<то> в то утро свез ее в больницу, а вечером был у Вас». Мотивировка: «не могу без женщины»

Та умерла одна, томясь по нему, зовя его, завещая ему всё, что у нее оставалось: свои чудные черные волосы.

_____

Когда, долго спустя, уже давно расставшись, я однажды спросила его: «Но почему же Вы ни разу, ни разу не пошли?» он ответил: — «Раз зашел, она спала, такая тонкая, тонкая куриная шея, — все жилы наружу — я не мог»… И вздохнул.

Рассталась я с ним не из-за себя, а из-за нее, из-за ее одинокого смертного часа, из-за косы, которую он взял как дикарь — трофей, из-за глаз ее, которых я ему не могла простить.

_____

Я благодарна поэтам.

Le ciel est par dessus le toit

Si bleu, si calme,

Un arbre par dessus le toit

Berce sa palme…

О qu'as-tu fait, toi que voilà

Pleurant sans cesse,

О qu'as tu fait, toi que voilà,

De ta jeunesse? {245} [1398]

_____

Значит — я не одна такая.

_____

Подумали ли Вы о том, что́ Вы делаете, уча меня великой земной любви? Ну, а если — да, и если Вы —?

_____

«Любовь — костер, в которую бросают сокровища», так учил меня первый человек, которого я любила — любовью почти-детской, но давшей мне уже всю горечь любви недетской — человек высокой жизни, поздний эллин [1399], бродивший между Орфеем и Гераклитом.

Сегодня я (13 лет спустя) об этом вспомнила. Не этому ли учите меня — Вы?

_____

Но откуда Вы это знаете, не лучшей жизнью меня — живший? И почему — у Вас столько укоров ко мне, а у меня — ни одного?

Может быть женщина, действительно не в праве нести другому постоялый двор, вместо души?

_____

Теперь, отрешившись на секунду, что я женщина — вот Вам обычная мужская жизнь: верх (друзья) — и низ (пристрастья), с той разницей, что я в этот bas-fonds {246} вносила весь свой верх, пристрастья себе вменяла в страсти, отсюда — трагедия.

Если бы я, как Вы, умела только играть и не шла в эту игру всей собой, я была бы и чище и счастливее. Моя душа мне всегда мешала, есть икона: «Спас-недреманное око», так вот: недре́манное око высшей совести — перед собой.

_____

А еще, Радзевич, неудачные встречи: слабые люди.

Я всегда хотела любить, всегда исступленно мечтала слушаться, ввериться, быть вне своей воли (своеволия), быть в надежных и нежных руках. Слабо держали — оттого уходила. Не любили — любовались: оттого уходила.

Как поэту — мне не нужен никто (над поэтом — гений, и это не сказка!) как женщине, т.е. существу смутному, мне нужна воля, воля другого ко мне — лучшей.

Вы — не «импрессионист», хотя Вас многие считают таким, не существо минуты, Вы, если будете долго любить меня, со мной совладаете.

_____

«Tout comprendre, c'est tout pardonner» {247} — да, я слишком много в жизни понимала.

Тот мой «промах» (прощенная измена).

Человек говорит мне то, что мог бы скрыть (его добрая воля!) человек из жалости (так он говорил) дает нежность, — мне ли судить?! И, наконец, разве эта фактическая измена — не мелочь, и не мелочность ли будет с моей стороны из-за этого — отталкивать? Не будет ли это перенесением отношения исключительно в лежачую плоскость близости — с высот дружбы?

Но — ты не пошел к женщине в ее смертный час, ты, два года бывший с ней и — по своему — любивший ее, ничего не увидел, кроме «куриной шеи» — этого я не поняла и, посему, простить не смогла.

И еще: ты скрыл от меня ее существование, заставил меня почти что грабить мертвую — меня, так страдающую от чужой боли, так содрогающуюся от неё!

Меньше всего меня уязвило то, что он пришел ко мне «п<отому> ч<то> нельзя же без женщины». — «На это дело — есть лучше!». Это всё что я ему потом… промолчала.

_____

Всё это я рассказываю Вам, чтобы Вы видели, что я и на самом дне колодца оставалась — собой.

И чтобы Вы еще, мой дорогой друг, знали, что: —

«У живущего жизнью веселой: —

Далеко́ не веселая жизнь». [1400]

За каждое чужое веселье я платила сторицей. Своего у меня не было.

_____

Да, еще одна подробность: я о ней за всю встречу ничего не слыхала, только изредка, когда я, смеясь, спрашивала: «Чья же я преемница?» он с милейшей из усмешек отвечал: — «Ни предшественниц, ни преемниц. Всё, что не Вы — рвань», — а несколько строк, которые я ему как-то написала, он переписал, чтобы всегда носить при себе, боясь истрепать мою записку.

Сейчас они, очевидно, покоятся в одном ящике с волосами — тоже трофей, ибо, по изречению Наполеона [1401]: «La plus belle fille ne peut donner qu'elle a» {248}.

Я — соседством не оскорблена, или, если оскорблена — за ту, а той, будем надеяться, Бог уже отверз иные уши и иные глаза.

_____

Радзевич, когда у меня будут деньги, я Вам подарю тетрадочку — чудную! — с моими стихами, которых нет в книгах.

(Сейчас бьет огромный дождь, которому я радуюсь: всё утро томилась, что хорошая погода, а мы с Вами не в Карловом Тыну!)

— Или и от тетрадки откажитесь?

Вот стих, который я Вам туда перепишу:

Писала я на аспидной доске

И на листочках вееров поблёклых,

И на речном, и на морском песке,

— Коньками по́ льду и кольцом на стёклах —

На собственной руке и на стволах

Березовых — и чтобы всем понятней! —

На облаках и на морских волнах,

И на стена́х чердачной голубятни.

Как я хотела, чтобы каждый цвел

В веках со мной! — (Под пальцами моими!)

И как потом, склонивши лоб на стол,

Крест на́ крест перечеркивала имя.

Но ты, в руке продажного писца

Зажатое! — Ты, что мне сердце жалишь!

Непроданное мной! — Внутри кольца…

Ты — уцелеешь на скрижалях — [1402]

_____

Москва, 5-го р<усского > мая 1920 г.

_____

Радзевич, Радзевич, перечитываю стихи того лета — и в ужасе и в восхищении: та́к зорко! та́к горько!

Эпиграф к тому лету: «Не позволяй страстям своим переступать порог воли твоей». —

— Но Аллах мудрее…

(Тысяча и одна Ночь.)

_____

Отдельные стихи оттуда:

_____

Целому море нужно — всё небо,

Целому сердцу нужен — весь Бог.

_____

Пахну́ло Англией и морем

И доблестью: — суров и статен. —

Так, связываясь с новым горем,

Смеюсь — как юнга на канате

Смеется в час великой бури,

Наедине с Господним гневом,

В блаженной обезьяньей дури

Смеясь над пе́нящимся зевом.

Упорны эти руки, прочен

Канат, — привык к морской метели!

И сердце доблестно, — а впрочем

Не всем же умирать в постели!

И вот, весь холод тьмы беззве́здной

Вдохнув — на са́мой мачте — с краю —

Над разверзающейся бездной —

Смеясь! — ресницы опускаю.

_____

(Отрывок:)

… Суда поспешно не чини:

Непрочен суд земной!

И голубиной — не черни

Галчонка — белизной.

А впрочем — что ж, коли не лень!

Но всех перелюбя

Быть может я в тот черный день

Очнусь — белей тебя!

_____

Пригвождена к позорному столбу

Славянской совести старинной,

С змеею в сердце и с клеймом на лбу

Я утверждаю, что — невинна.

Я утверждаю, что во мне покой

Причастницы перед причастьем.

Что не моя вина, что я с рукой

По площадям стою — за счастьем.

Пересмотрите всё мое добро:

Что вымолила я у ветра?

Где золото мое? Где серебро?

В моей ладони — горстка пепла.

И это всё, что лестью и мольбой

Я выпросила у счастливых.

И это всё, что я возьму с собой

В край целований молчаливых.

_____

Кто создан из камня, кто создан из глины, —

А я рокочу и сверкаю.

Мне дело — измена, мне имя — Марина:

Я — бренная пена морская.

Кто создан из глины, кто создан из плоти —

Тем гроб и надгробные плиты…

— В купели морской крещена, и в полёте

Своем — непрестанно разбита!

Сквозь каждое сердце, сквозь каждые сети

Пробьется мое своеволье.

Меня — видишь кудри беспутные эти? —

Земною не сделаешь солью.

Дробясь о гранитные ваши колена,

Я с каждой волной — воскресаю!

Да здравствует пена — веселая пена —

Высокая пена морская!

_____

Москва, май 1920 г.

_____

А другие — в книжку. Эту книжку Вы будете любить, если toutefois {249}, по врожденному высокомерию своему, от нее не откажитесь.

_____

И вот, от пены сей — спасение в тетрадь, в дружбу, в отрешение, в природу, в тот зеленый сиреневый куст (если помните).

Весь мой прошлый год прошел так. Встретившись с Вами я встретилась с никогда не бывшим в моей жизни: любовью-силой, любовью-высью, любовью-радостью. Ваше дело довершить, или, устрашившись тяжести — бросить. Но и тогда скажу, что это в моей жизни было, что чудо — есть, и благословлю Вас на все Ваши грядущие дни.

М.

— «Это Вам удается мимоходом». Нет, ничего не удается мимоходом: ни Вы — мне, ни я — Вам. Ибо у меня тоже свое дело в Вашей жизни, о котором когда-нибудь в другой раз.

_____

А сегодня у меня целый вечер — мой, и завтра — несколько вечерних часов. Как жаль. Земные часы дня так же как часы души должны нести с собой не только нежность — но надежность.

Буду думать о Вас.

_____

В пятницу приходите в 4 ч., посидим, потом, если хотите пойдем к Р<ейтлинге>рам слушать скрипку. (У них — свой скрипач.) Мне придется идти.

_____

Такой уютный, долгий, баюкающий дождь, и такая хорошая серизна в комнате. О, если бы Вы сейчас вошли!

_____

И — спасибо за всё.

_____


Впервые — Письма к Константину Родзевичу. Печ. по тексту первой публикации. стр. 81–95.

70а-23. К.Б. Родзевичу

Прага

Октябрь-ноябрь 1923 г.


Вернувшись лежала как мертвая на полу.

Я перед Вами не виновата (я Вас тогда не знала), я перед любовью виновата, я готова была молиться, у меня была вера отчаянья. Господи, сделай чудо, дай мне поверить в тебя (в любовь). Ибо если Бог — один, любовь — одна, ибо если Бог — есть, любовь — есть. А потом подумала: смерть. Это было огромное облегчение, единственная возможность в этот час. Смерть и мост. В тот час.

_____

Думаю о смерти с усладой, ибо:

У живущ<их?> — жизнью веселой

Далеко́ не веселая жизнь!

_____

Держите меня крепче, не уступайте, не возвращайте меня — жизни. Столкните лучше в смерть. Дело не в том чтобы писать стихи.

_____

Такое можно рассказывать, когда впереди достаточно времени, чтобы забыть, т.е. будущее целой ночи или целой жизни. (Я же не <пропуск одного слова> преступник?)

Такое можно рассказывать, когда есть уверенность, что другой знает, как ты его любишь.

После Вас — никого: лучше смерть.

_____

Вы единственный кто попросил у меня всей меня, кто мне сказал: любовь — есть. Так Бог приходит в жизнь женщин.

_____

Поверьте в меня.

_____

Если бы Вы были со мной, Вы бы увидели, что я изменилась. Моя болезнь — это только Ваше отсутствие в моей живой жизни. Когда Вы уходите — я как призрак.

И все-таки я не была легкомысленной.

_____

Я вернулась домой полумертвая. Ни Г<ёте>, ни Минос, ни Апостол Павел не помогли. Постояв локтями на столе, — потом полежав на полу — не ставя вопросов, не <пропуск одного слова> собственных ответов, зная только одно: умереть! — я наконец прибегла к своему обычному лекарству: природе. Вышла на улицу, и сразу — на тепл<ые> крылья ветра, в поток фонарей. Ноги сами шли, я не ощущала тела. (Р<одзевич>, я поняла, я одержима демонами!), это было почти небытие, первая секунда души после смерти.

_____

Этот рассказ. Что в нем было такого ужасного? Да то, что я, рассказывая, видела себя воочию, что вороша весь этот прах, ощущала его как <пропуск одного слова> — это была очная ставка с собой. И что́ я почувствовала? Отвращение.

Стена между нами росла с каждым моим словом. Ваше любованье им было мне н<ожом?> в сердце, Вы становились его союзником, т.е. моим врагом, почти им. Каждая Ваша у<лыбка?> говорила: «Поделом! Умейте отличать ценное от неценного». Это звучало как исповедь текущего часа, точно всё это случилось вчера. На меня сегодня вставало и шло всё мое прошлое, мое <пропуск двух-трех слов> прошлое, и оно уводило меня от Вас, вырывало меня у Вас, обращало мою любовь к Вам (святыню!) в эпизод. Вы, выслушав, не могли мне верить, я, рассказав, могла ли себе верить сама?

Это было отчаяние.

Вообще, после нашей встречи я перест<ала?> ценить себя. Я завидую каждому встречному, всем простым, вижу себя игралищем каких-то слепых сил (демонов), я сама у себя под судом, мой суд строже Вашего, я себя не люблю, не щажу.

Вы — это моя совесть, говорящая мне прямо.

_____

Ужасает меня (восхищает) непримиримость Вашей любви.

Ни кольца, ни посвящения, никакой памяти, мне это сегодня даже было больно. Или всё — или ничего. Не всё-так ничего. И это не фраза, это Ваша суть. (— «Видите, я Вам открываю все карты!» — «А у меня совсем нет карт».) В таком отказе — царственность владения: из моего мне же даришь.

Вот за это — и за осенние листья в парке — и за молчание на улице —

_____

Р<одзевич>, я скажу Вам тайну, только не смейтесь (не бойтесь!) — я Elementargeist {250} у меня еще нет души (NB! это после всего-то! 1932 г.) душа (по всем сказкам) таким существам дается только через любовь.

_____

Спала сегодня в Вашем халате. Я не надевала его с тех пор, но сегодня мне было так одиноко и отчаянно, что надела его, как частицу Вас.

_____

Конец истории, оказалось, рассказала неверно. Я просто забыла (перепутала). Пришел он ко мне впервые непосредственно от той, оторвавшись от нее, случайно встретив меня в гостях, ушел он от меня — непосредственно к той, оторвавшись от меня, случайно встретив на улице, м<ожет> б<ыть> пожалев, м<ожет> б<ыть> просто повлечась. Потом — его письмо и исповедь и мое прощение (мой промах!) И после этой трещины (склейки) — рассказ того: «Вы знаете, почему он к Вам вернулся? Когда он к Вам пришел после долгого перерыва?» Я (предположительно): — 16-го. — «Ну, 16-го в 4 ч. он свез ее в больницу, а вечером был у Вас. Мотивировка: не могу без женщины». Та умерла одна, томясь по нему, зовя его, завещ<ав?> ему всё, что у нее оставалось: свои чудные черные волосы.

Когда, долго спустя, уже давно расставшись, я однажды спросила его: «Но почему же Вы ни разу, ни разу не пошли?» он ответил: «Раз зашел, она спала, такие худые, худые куриные руки, все жилы наружу, одни кости — я не мог». И вздохнул.

Я о ней за всю встречу ничего не слышала, только изредка, когда я смеясь спрашивала: «Чья же я преемница?» он с милейшей из усмешек: «Ах, так одна рвань… У Вас не было предшественниц… Всё, что не Вы — рвань. А?»

Рассталась я с ним не из-за себя, а из-за нее — о, не из страха, что со мной поступят так же — я м<ожет> б<ыть> этого и заслуживала! — из-за ее одинокого смертного часа, смертного отчаяния, из-за ее косы, которую он схватил, как дикарь — трофей, из-за глаз ее, которых я ему не могла простить.

_____

(Эту косу его друг видел у него на стене, прибитую гвоздиками.

Прав кто-то из нас,

Сказавши: любовь — живодерня…

1932 г.) [1403]

_____

Я благодарна поэтам:

Le ciel est par-dessus le toit

Si bleu, si calme.

Un arbre par-dessus le toit

Berce sa palme

О qu'as-tu fait, toi que voilà,

Pleurant sans cesse, —

Dis, qu'as-tu fait, toi que voilà —

De ta jeunesse? {251} [1404]

— Значит, я не одна такая.

_____

…Подумали ли Вы о том что Вы делаете, уча меня великой земной любви? Ну, а если научите? Если я, действительно, всё переборю и всё отдам?

Любовь — костер, в который бросают сокровища, так сказал мне первый человек, которого я любила, почти детской любовью, человек высокой жизни, поздний эллин [1405].

Сегодня я (13 лет спустя) об нем вспоминаю. Не этому ли учите меня — Вы?

Но откуда Вы это знаете, Вы, не лучшей жизнью меня — живший? И почему у Вас только укоры ко мне, а у меня — одна любовь?

М<ожет> б<ыть> женщина действительно не вправе <фраза не окончена>. Но у меня и другое было: моя высокая жизнь с друзьями «в просторах души моей» [1406].

_____

Теперь, отрешась на секунду, что я женщина: вот Вам обычная жизнь поэта: верх (друзья) и низ (пристрастья), с той разницей, что я в этот низ вносила весь свой верх, отсюда — трагедия (NB! Горгулов [1407]. До чего, очевидно, РУССКОЕ — это нерусское слово. 1932 г., при переписке). Если бы я, как Вы, умела только играть (СОВСЕМ не умею!) и не шла бы в эту игру всей собой, я была бы и чище и счастливее. (NB! счастливее — да, чище — нет. 1932 г.) Моя душа мне всегда мешала, есть икона Спас-Недреманное Око, так во́т — недреманное око высшей совести: перед собой.

_____

(NB! Внося верх в низ, душу в любовь, я неизменно возвышала — другого и никогда не снижалась — сама. Ни от одной любви у меня не осталось чувства унижения — своего, только бессовестности — чужой. Мне не стыдно что я тебя такого любила: я тебя не такого любила и пока я тебя любила ты не был таким, но тебе должно быть (и есть) стыдно, что ты меня такую не любил — не так любил.)

_____

А еще, Р<одзевич>, неудачные встречи, слабые люди. Я всегда хотела служить, всегда исступленно мечтала слушаться, ввериться, быть вне своей воли (своеволия) быть младше <фраза не кончена>. Быть в надежных старших руках. Слабо держали — от того уходила.

Как поэту — мне не нужен никто. Как женщине, т.е. существу смутному, мне нужна ясность, — и существу стихийному — мне нужна воля: воля другого к лучшей мне.

_____

Никто не захотел надо мной поработать.

_____

Если Вы будете долго любить меня, сильно любить меня — Вы м<ожет> б<ыть> со мной совладаете.

_____

Tout comprendre c'est tout pardoner. — Да, я слишком много в жизни понимала: слишком всё! Тот мой «промах» (прощение «измены»). Человек говорит мне то, что мог бы скрыть (его добрая воля!) человек из жалости скрывает от меня то, что должен был бы сказать. Человек из жалости клонится к оставленной — мне ли не понять? И разве я в своей жизни, жалея, не делала того же и хуже? И, наконец, разве эта фактическая «измена» — не мелочь, и не мелочность будет из-за мелочи человека отталкивать? Не будет ли это перенесением отношения исключительно в лежачую плоскость «близости»?

Гордость? Она у меня не здесь живет.

Но — ты не пошел к женщине в ее смертный час, ты, два года бывший с ней и как умел любивший ее, ничего не увидел кроме «куриной шеи» — этого я не понимаю и потому простить не могу. Я не прощаю тебе предпочтения ей, больной, <пропуск одного слова> здоровой. Меня от тебя тошнит.

И еще: ты скрыл от меня ее существование, заставил меня — почти что грабить мертвую, меня, так страдающую от чужой боли, так содрогающуюся от нее!

Меньше всего меня уязвило то, что он пришел ко мне «п<отому> ч<то> нельзя же без женщины». Женщин в Москве много, глупое хвастовство мужчины — мужчине, даже школьника — школьнику, «удаль» — за которой ничего кроме стыда и страха. Ко мне он пришел — под крыло. Невесело ведь — с черной косой, а? И одиноко — с новой косой? Вот и пришел «погладить меня по головке» (стриженой).

Всё это рассказываю Вам, чтобы Вы видели, что я и в низинах не теряю человеческого образа, и на самом дне колодца — остаюсь собой. Мой верх при мне.

_____

Во мне двойная разверстость (беззащитность) поэта и женщины, за каждое чужое веселье я плачу стократ.

_____

Отсюда — спасение в тетрадь, в дружбу, в одиночество, в природу, в зеленый куст сирени Румянцевского Музея — если помните. Чистоту я находила только в одиночестве. Это был<и?> две перемежающи<еся?> жизни, одна — смутная и трудная, другая — отрешенная и вдохновенная. Весь мой прошлый год прошел так. Встретившись с Вами я встретилась с никогда не бывшим в моей жизни: любовью — силой, а не любовью — немощью.

Ваше дело — довершить, или, устрашившись — бросить. Но и тогда скажу, что это в моей жизни было, что чудо — есть, и этих моих нескольких дней с Вами, давших мне всю любовь, у меня никто и ничто не отнимет.

М.

— «Это Вам удастся мимоходом». Нет, ничто мне не удастся мимоходом: ни Вы — мне, ни я — Вам. Ибо у меня тоже своя миссия в Вашей <пропуск одного слова> о которой — в свой час.

А сегодня у меня целый вечер — мой, и завтра — несколько вечерних часов. Как жаль. Земные часы дня, так же как часы души должны нести <пропуск одного слова> не только нежность — но надежность.

Буду думать о Вас.

_____

И — спасибо за всё.

_____

А у меня есть для Вас один подарок — только это не подарок, погодите возмущаться, это часть меня.

_____

(— Что́? — 1932 г.)

(Циническая мысль: если бы собрать все эти «части меня», составилось бы: либо целое — чудовище, либо ничего бы не составилось, ни одна часть бы не совпала.

Итак: не «часть меня», а вся я — в немыслимо-малой частице: кольца́, письма́.)


Впервые — HCT. стр. 255–261. Печ. по указ. тексту. Вариант письма 70–23.

Перед текстом запись: «(Карандашом в книжку, очень сокращенно и почти совсем стерто)».

71-23. А.К., В.А. и О.Н. Богенгардтам

Прага, 29-го Октября 1923 г.


Мои дорогие Богенгардты! Осчастливлена и уничтожена восхитительным подарком. Но радость покрывает смущение, иначе я бы никогда не решилась взяться за перо.

Пишу Вам в райское утро: ни единого облачка, солнце заливает лоб и стол, щурюсь и жмурюсь как кошка. Такая погода у нас стоит уже несколько дней, ничего не хочется делать. Осень, уходя, точно задумалась, оглянулась назад на лето и никак не может повернуться к зиме. Меня такие дни растравляют, как всякая незаслуженная доброта. (NB! A bon entendeur — salut! {252}) В детстве я всегда мечтала, чтобы меня очень не-любили (проще: ненавидели!), чтобы не чувствовать этой вечной растравы умиления. Потому что для настоящей благодарности — нет ведь никаких слов!

_____

Живем все там же (вы — переехали!) Гора пока суха и благородна: подталкивает, но не спускает (вниз головой!). Что́ будет в дожди — не знаю. (Знаю!!) Готовим дома, достали из починки примус, чинившийся шесть месяцев и уже не числившийся в живых! — Это большое облегчение после спиртовки, где спирт кипел, а вода не вскипала! (Так же вскипали, вернее: испарялись — кроны!) Примус горит пол-дня, а обходится всего в крону.

Я много дома, С<ережа> почти все время на лекциях и в библиотеке. В отчаянии от количества предметов и от какого-то семинария, из коего — если он уйдет — уйдут все. (Всего — семь человек! А профессору восемьдесят семь лет!) [1408]

_____

Я много пишу, может быть удастся издать в здешнем новом издательстве «Пламя» свою поэму «Мо́лодец». (Про упыря.) [1409] Но: здесь столько жаждущих и алчущих издаться — что руки опускаются! Так и ходят с портфелями, думаю, что на портфелях же — и спят!

_____

Как здоровье Ольги Николаевны? Нарыв — тяжелая вещь, а в особенности — невидимый, еще страшнее. Но надеюсь, что уже обошлось.

_____

Только что пришел С<ережа> с грустной вестью: Пра умерла [1410]. Умерла во второй день Рождества прошлого года, от расширения легких. Макс был при ней.

С Пра уходит лучшая наша с Сережей молодость, под ее орлиным крылом мы встретились.

_____

От Али часто получаю письма, пишет, что все хорошо, и в каждом письме — новая подруга. Она не отличается постоянством.

_____

Целую крепко всех троих. Скоро напишу еще. Еще раз — нежнейшее спасибо. Платье совсем по мне, только чуть-чуть сузила пояс. А в то — сразу влезла!

МЦ.


Впервые — ВРХД. 1992. № 165. стр. 171–172 (публ. Е.И. Лубянниковой и H.A. Струве). СС-6. стр. 645–647. Печ. по тексту СС-6, сверенному с оригиналом, хранящимся в архиве ДМЦ.

72-23. К.Б. Родзевичу

Прага, Октябрь — ноябрь <1923>


(Герою Поэмы Горы Конца:)

Нам дано прожить вместе целый кусок жизни. Проживем же ее возможно лучше, возможно дружнее.

Для этого мне нужно Ваше и свое доверие. Будем союзниками. Союзничество (вопреки всему и через всех!) уничтожает ревность.

Это начало человечности, необходимой в любви. «Не на всю жизнь». — Да, но что́ на всю жизнь?! (Раз жизнь сама «не на всю жизнь» — и слава Богу!) Это мое вечное желание добра к Вам говорит. Не будьте злым, не мучьте.

Впервые — НСТ. стр. 247–248. Печ. по тексту первой публикации.

73-23. К.Б. Родзевичу

Прага, числа не знаю, четверг

<1 ноября>1923 г.>


Мой горячо-родной,

Спасибо за чудесное утро — такого у меня давно не было, с самого нашего расставания.

И пальто такого давно не было, и за него спасибо, — особенно за недоверчиво-косящий взгляд. Никогда не забуду. Никогда ничего не забуду. Я не только не забываю Вас, сегодня под утро трижды видела Вас во сне: один сон хуже другого.

Первый сон: кладбищенская стена и высокая девушка, которая Вас ищет. Гулкий голос, выбрасывающий в пространство какие-то числа и сроки. Своды гудят. Чувство, что голос до Вас дойдет. (Вас нету. Мне ее поиски снятся.)

Второй сон: у нас встреча, поздняя. Я должна быть и хочу быть, но меня отвлекают обманом. И Ваш рассказ спустя: — «Я думал, что это Вы, издалека принял за Вас: та же кажущаяся простота, а когда разглядел (узнал) было уже поздно».

Встреча была у костра, Вы кого-то другого пригрели (обожгли.)

Третий сон: Вы при мне (незримой) элегантным и ласковым (Вашим!) жестом дарите жене «другого Э<фро>на» [1411] три клеенчатых тетради. — И моя ЖГУЧАЯ ревность.

_____

У меня есть для Вас маленькая радость, все радости маленькие, кроме одной. — Это я не о Вас: о себе. —

О, как я бы хотела, хотела, хотела —

Скажите, что́ зажимает мне рот в час, когда я Вам самое главное хочу сказать?

Я ревную Вас к той церкви, которую Вы любите. В пятницу пойду мимо нее — и отвернусь. И от ангела отвернусь — любимого. Потому что там, у церкви и ангела, я увидела трех людей, о которых Вы сказали: «Такой-то. Такой-то. Такая-то. И все трое — мои близкие приятели». Я почувствовала себя вычеркнутой из Вашей жизни. Это ревность безличная, к Вашей жизни — ревность. (Как бы она ни называлась!) Мне так же больно от церкви, как от чужой жены.

_____

Сегодня чудесное утро. Сижу переписываю «Мо́лодца». Думаю с грустью, что и эта вещь Вам чужда, что и эту вещь будут любить (заслуживает!) все, кроме Вас. Быть любимой Вами — и не быть Вашим любимым поэтом, Вы в этом не менее обокрадены, чем я. Но это не утешение.

_____

Итак, в субботу, без четверти пять, в той каварне.

Люблю Вас, дружочек.

М.

Пока Вы есть в моей жизни — всё живет. Условная жизнь. Жизнь при одном условии. А Вы принимаете это за отход: «развлекаетесь… веселитесь»…


Впервые — Письма к Константину Родзевичу. Печ. по тексту первой публикации. стр. 99–103.

73а-23. К.Б. Родзевичу

<1 ноября 1923 г.>


Мой горячо-родной

_____

О Ненависть, молю, пребудь на страже,

Среди камней и рубенсовских тел.

Пошли и мне неслыханную тяжесть —

Чтоб я второй земли не захотел! [1412]

_____

— Спасибо за чудесное утро: весь груз <пропуск одного слова> вся радость встала. Я не только не забы<ла?> Вас, сегодня трижды видела Вас во сне: один раз хуже другого.

Первый сон: кладбищенская стена и высокая девушка, которая Вас ищет. Гулкий голос, выкрикивающий в пространство какие-то слова и сроки. Церковные своды отдают, чувство, что голос до Вас дойдет (Вас нету).

Второй сон: у нас встреча, поздняя. Я должна быть, но что-то мне не дает. И Ваш рассказ, спустя: «Я думал, что это Вы, издалека принял за Вас: та же кажущаяся простота, а когда разглядел (узнал) — было уже поздно».

Третий сон: Вы при мне (незримый)

(Оборвано)


Впервые — HCT. стр. 264. Печ. по указ. изд.

Вариант начала письма 73–23.

74-23. А.К. Богенгардт

Прага, 2-го ноября 1923 г.


Дорогая Антонина Николаевна [1413],

Безумно беспокоимся об Але: вот уже восьмой день как от нее нет письма. (Последнее с посылкой.) Боюсь, что она больна и что Вы нарочно скрываете, ожидая выяснения хода болезни. Вообще, всего боюсь. Ради Бога, не томите, если она больна — пишите, что. Я вне себя от страха, сегодня все утро сторожили с Сережей почтальона.

Простите, что сейчас ни о чем другом не пишу, ни о чем не пишется, я вся в этой, тревоге.

Целую Вас нежно, также Ольгу Николаевну и Всеволода. Прилагаемое письмо передайте, пожалуйста, Але.

МЦ.


Впервые — ВРХД. 1992. № 165. стр. 172 (публ. Е.И. Лубянниковой и H.A. Струве. СС-6. стр. 647. Печ. по СС-6.

75-23. К.Б. Родзевичу

Прага, понедельник. {253}

<6 ноября 1923 г.>


Дорогой Радзевич,

Завтра во вторник НЕ приходите. О дне встречи извещу экспрессом. Я сейчас совсем разбита и внутренно и внешне, нужно прийти в себя. Кроме того — так сложны внешние дела.

Не сердитесь. Я очень мучусь, но я Вас люблю {254}.

МЦ

Если захочется мне написать — мой адр<ес:>

Praha, Břevnov Fastrova ul, č 323

Slečna K. Reitlingerova

Для М<арины> И<вановны> Ц<ветаевой> [1414]


Только опускайте в городе.


Впервые — Письма к Константину Родзевичу. Печ. по тексту первой публикации. стр. 107.

76-23. К.Б. Родзевичу

Прага, вторник {255} <7 ноября 1923 г.>


Мой родной,

Я по Вас стосковалась. Назначьте мне сам день и час встречи, — я не знаю Вашего расписания, а у меня его нет. Только не поздно-вечерний час, к Р<ейтлин>герам нельзя возвращаться поздно, и пришлось бы мало быть вместе.

Встретимся мы на Смиховском вокзале, в зале, где кофе, у трамвайной остановки неудобно.

Итак, назначьте мне экспрессом день и час и уже не ждите моего ответа, только рассчитайте, чтобы экспресс дошел. Все дни, кроме воскресения. (Нынче вторник.)

Живу в аду, но люблю Вас.

МЦ.

P.S. Если на этой неделе Вы сплошь заняты, то мой заведомо свободный день на следующей неделе — вторник. Но лучше — раньше.

_____

Мой адрес: Praha, Břevnov Fastrova ul, č 323

Slečna K. Reitlingerova

Для Мар<ины> Ив<ановны> Цв<етаевой> (фамилию полностью)


Впервые — Письма к Константину Родзевичу. Печ. по тексту первой публикации. стр. 111.

77-23. К.Б. Родзевичу

Прага, 9-го ноября, пятница


Тщетно жду Вашего экспресса. Нам необходимо встретиться, и возможно скорей. Если Вы оскорблены тем, что я во вторник вместо свидания с Вами пошла слушать Слонима об Ахматовой [1415] — Вы ничего не поняли: я просто не хотела предстать Вам истерзанной и полубезумной (терзать Вас!) — и послушать, как любила и страдала другая женщина (хоть на миг растворить свою боль в чужой!)

Теперь слушайте. Разговор, о котором я Вас прошу, может быть — последний (зависит от Вас!). Если последний — о последнем прошу. Могла бы Вам всё написать, но жизнь письменно не решается.

Сегодня ночью я видела страшные сны. Я приезжаю на Вашу станцию, иду по той тропинке, долго-долго, сворачиваю в деревню, нахожу дом, но это не дом, а какое-то увеселительное заведение с садом. Вхожу. Издалека вижу Вас, окруженного целой толпой веселящихся, у Вас в руке или цветы или бокал, — что-то вопиюще-радостное, и я хочу к Вам и никак не могу прорваться, люди не дают, Вы недосягаемы, — смех, хоровое пенье, кто-то подбадривает: «Это всегда так», я тянусь, не дотягиваюсь и просыпаюсь в холодном поту.

Во имя этого страшного сна и всего страшного сна этой моей жизни — не томите меня, мальчик, — помните, я Вам говорила, что Вы меня никогда не обижали, и Вы еще в последний раз говорили: «Я от Вас никогда не уйду» — не-обидьте еще раз, не уходите, не простившись, в Вашем молчании я чую ненависть, не ненавидьте меня!

Радзевич, всё зависит от Вас. Я Вам скажу одну вещь, Вы на нее ответите. Мне необходимо Вам всё сказать и мне необходимо, чтобы Вы меня выслушали.

Назначьте мне день свидания, любой день и любой час, но сделайте это так, чтобы я экспресс получила накануне, чтобы не разминулись.

Я сейчас мертвая, в Ваших руках меня спасти, но я ни на чем не буду настаивать, Вы меня знаете.

И, если это в последний раз, мне необходимо сказать Вам несколько слов НАВЕК, как перед смертью. В этом не отказывают.

М.

Ничего низкого и недостойного Вы обо мне не должны думать. Я перед Вами совершенно чиста.

_____

Не томите! Пишите сразу. До Вашего письма (нашей встречи) не живу.

_____

Только что стук: почтальон. Обмираю. Два письма Юлии [1416].

_____

— ВСПОМНИТЕ! —


<Поперек страницы>

Не знаю, ходят ли в воскресение экспрессы? Считайтесь с этим.

_____

Считайтесь ещё с тем, что я совершенно истерзана и не могу ждать.

_____

И с тем, что я никому в жизни не писала таких писем.

_____

М.


Впервые — Письма к Константину Родзевичу. Печ. по тексту первой публикации. стр. 115–117.

78-23. A.K. Богенгардт

Прага, 11-го ноября 1923 г.


Моя дорогая Антонина Константиновна,

Сердечное и глубочайшее спасибо за телеграмму и письмо. У меня в те дни душа изныла об Але. Если бы Вы знали, как я боюсь разлуки!

В этом отношении я конечно ненормальный человек: не от природы, а жизнь сделала такой. В Революцию, в 1920 г., за месяц до пайка у меня умерла в приюте младшая девочка и я насилу спасла от смерти Алю [1417]. Я не хотела отдавать их в приют, у меня их вырвали: укоряли в материнском эгоизме, обещали для детей полного ухода и благополучия, — и вот, через 10 дней — болезнь одной и через два месяца — смерть другой.

С тех пор я стала безумно бояться разлуки, чуть что — и тот старый леденящий ужас: а вдруг? Знаю все Ваши возражения, знаю, что Тшебово для детей, действительно, рай, знаю Вас и Ваше сердце, и пишу Вам все это только для того, чтобы Вы знали корень этой ненормальности. Но довольно о таких мрачных вещах. Я убеждена, что Але в Тшебове хорошо, она так долго не была ребенком, так мало умела просто-радоваться в детстве, а теперь сразу: и подруги, и правильное расписание дня, и игры, и учение. Продолжая жить со мной, она выросла бы несчастной, я сама никогда не была настоящим ребенком, поэтому плохо понимаю детей: чужих — боюсь, со своих (своего) черезмерно взыскиваю. «Врачу, исцелися сам» [1418], это (в смысле воспитания) ни к кому так не относится, как ко мне.

_____

У нас первые морозы. Наша гора седая. Недавно утром был такой туман, что я, идя за молоком в лавочку, действительно не различала своих ног, не говоря уже о том, куда они ступают. Вот и сейчас, пока пишу, мутное пятно окна, ни единого очертания. Прага зимой наводит сон. Утром не хочется вставать, а вечером не дождешься часа, когда в постель. Топим печку: веселую и исправную. Я люблю огонь в трубе, иногда напоминает море. Уютно ли у вас, в вашем новом жилье?

Часто мысленно переношусь в Тшебово, вижу маленькую площадь с такими огромными булыжниками, гербы на воротах, пляшущих святых. Вспоминаю наши с Вами прогулки, — помните грибы? И какую-то большую пушистую траву, вроде ковыля.

Напишите мне о зимнем Тшебове. Что же делают все мальчики, когда нельзя играть в футбол? Неужели читают? До́ настоящего снега ведь еще далёко. Ставят ли какие-нибудь пьесы? Обо всем хочется знать, я с Тшебовым сроднилась.

_____

Кончаю. Еще раз от всего сердца благодарю Вас и Ваших за Алю. До Рождества только полтора месяца, скоро увидимся. Мой поцелуй и привет Ольге Николаевне и Всеволоду. Как бы хотелось вас всех увидеть в Праге!

МЦ.


Впервые — ВРХД. 1992. № 165. стр. 173–174 (публ. Е.И. Лубянниковой и H.A. Струве). СС-6. стр. 647–648. Печ. по тексту СС-6, сверенному с оригиналом, хранящимся в архиве ДМЦ.

79-23. К.Б. Родзевичу

— Завтра увидимся. —

Прага, 20-го ноября 1923 г., вторник.


Мой родной,

Я не знаю, когда Вы получите мое письмо, — хорошо бы завтра утром! Никаких спешных дел нет, мне просто хочется, чтобы день Ваш начался мною (как все мои — Вами!) Как я давно Вас не видела, и как я всех видела, кроме Вас, и как мне никого не нужно!

Я твердо решила одну вещь: Ваше устройство в городе. Я НЕ МОГУ больше с Вами по кафэ! От одной мысли о неизбежном столике между нами — тоска. Это не по человечески. Я не могу вечно быть на виду, не могу вечно говорить, в кафэ надо улыбаться (иначе — глупо), я не могу вечно улыбаться, у меня тоска́ — наперед. Та́к: радуясь Вам, я ужасаюсь «времени и месту», это мне отравляет встречи с Вами, ухожу, растравленная.

Не знаю, душевная ли это тонкость, или соображение бытового порядка (Бог Вас знает!) — но поездка к Вам, туда, действительно — не выход. Приезжать — это уезжать. («Как приходить — уходить!») Да, но — в том же городе, без уводящей тропинки, без крика поездов, без всей этой трагической инсценировки разлуки! В одном городе — легче. У меня будет чувство, что где-то там, на такой-то улице, у меня какой бы то ни было, но — дом с Вами! Дом, где можно сидеть рядом, дом, где можно взять руку: подержав, притянуть к губам.

Дом, куда я всё могу приносить: от бытовых уютных пустяков — до последних бурь своей души! Дом, где я Вам буду читать Тезея.

Пусть это будет нечасто: я очень терпелива, но сознание, что это может быть… Мой мальчик, Вы не знаете, как я Вас люблю.

_____

В прошлый раз Вы сказали: осадок. До чего мы с Вами похожи! О как давно, давно, давно я это чувствовала! Затасканное сравнение, но: вода — и не пить! Так я смотрю на Вас через столик.

От многого можно — и должно — отказаться, но не от последнего права душ друг к другу, душ, всегда идущих через руки. Вот этого: рука в руке — я не могу и не хочу отдать. Ваша рука — моя: длинная, нежная, всегда немножко холодная, рука, к которой так неудержимо / неутомимо {256} тянутся — и будут тянуться! — мои губы.

И потом — я хочу лампы, тепла, круга, чуть ли не кота на коленях. (У нас будет кот?) Я хочу, чтобы на те несколько часов, которые я буду у Вас, я была дома. Чтобы не было лихорадки: пить, платить, идти. Я не хочу всё время пить, мне надоела чашка или стакан, как только опущу глаза. (Нет, нет, моя киса, не бойся, будем и чай пить, и что хочешь пить — только не непременно: по вдохновению!)

Я хочу — немножко — быть в Вашей жизни: знать, где Вы спите и где пишете, и куда глядите, когда глядите в окно. И чтобы что-нибудь в Вашей комнате говорило Вам обо мне. Чтобы Вы, возвращаясь домой, возвращались ко мне, в меня.

Я Вам дома сейчас дать не могу, — дайте Вы его мне! Если я сейчас не могу жить Вашей жизнью, дайте мне по крайней мере — стоять над ней! Издалека — нельзя. Можно… но: сейчас это всё еще слишком горит и болит! [1419]

_____

Я глупая — со своими просьбами?

_____

А у меня для Вас приятная новость. Две. Завтра расскажу. Жду Вас завтра (в среду!) у зубного врача, как условились! Но от зубного врача, да еще после кокаина — как естественно! — нужно домой. А дома нет. Есть фонари и лужи. И треклятые столики с треклятыми чашками.

_____

Твоя улыбка. Вижу ее. Где и когда я смогу тебе закинуть за шею руки — прижаться — та́к. Немножко послушать сердце! Раздвинуть рубашку на груди и губами прослушать сердце.

Ведь я помню тебя!

М.


Впервые — Письма к Константину Родзевичу. Печ. по тексту первой публикации. стр. 121–123.

80-23. К.Б. Родзевичу

Прага, 4-го Декабря 1923 г.


В прошлую встречу (в начале ее, не в конце) я увидела в Вас начало игры. Человек, перерезанный автомобилем — как нота и краска в мировой гармонии, в такое мироощущение я не верю. Кровь — не краска, и вопль умирающего — не нота. Можно отвернуться и заткнуть уши, принять — нельзя. Всё можно, Радзевич, даже убить на большой дороге из-за гривенника, но при одном условии: знать, что этого нельзя. А за этим знанием, непосредственно, искупление. Иначе человек — не человек, человек нарушенный, ему нужно идти к врачу.

Ваше утверждение насчет перерезанного ребенка — явная игра. Только Вы умны: с В<алентиной> Е<вгеньевной> [1420] Вы играли ее личными чувствами, Вы ею играли, со мной — зная мою широту и… некоторую неуязвимость — Вы играете всем моим вечным, хотите и здесь взять какой-то барьер.

— К чему? —

Представьте себе эти слова на моих устах и представьте себе, что Вы им поверили. Что Вы почувствуете? — Чудовище. — Я Вас чудовищем не чувствую, т.е. Вашим словам не верю, считаю их за позу и фразу: либо за то, чем Вы не будучи, хотите быть, либо зато, в чем Вы хотите убедить меня. Оба случая для меня непонятны. Бесчувственность — не сила, это о первом. А о втором: если это в целях отвадить меня от себя — есть другие средства: проще, чище. Просто: «Марина, не будем видеться». — И всё. —

Милый друг, вся наша встреча — на правде. Это ее единственный смысл и ценность. Я ни на один час не перестаю быть с Вами тем, что я есть: ПУСТЬ ЭТИМ ПУТЕМ Я ВАС ПОТЕРЯЮ, — я потеряю Вас СОБОЙ! С этого Вы меня не сдвинете. Вам придется играть одному.

_____

Цель Вашей игры? (Ибо Вы ее уже ввели, чувствую всем существом, — у Вас уже РАСЧЕТ!)

Получить меня? — Я у Вас уже есть.

Удержать меня? — Я не ухожу.

Потерять меня? — Можно, не играя.

Не понимаю, не вижу смысла, кроме последнего, в который не хочу поверить, ибо ПРЕЗРЕНЕН. Просто сделать больно! — Игра для игры. — Самое пустое на свете.

_____

Друг, я Вас знаю другим: настоящим. Иным Вас не знаю. За всё наше долгое приятельство — ни одной фальшивой ноты. Я имела редкое счастье Вам не нравиться и потому — видеть Вас настоящим. Вслед за этим я имела редкое счастье — быть Вами любимой: углубленная и усугубленная настоящесть.

Что же теперь?

Теперь — игра, т.е. Вы, какой Вы со всеми, т.е. меньше, чем тогда, чем всегда. Я Вам сейчас дальше, чем в первый день нашего знакомства.

_____

Не хочу верить. — Хочу верить! — Но, на беду, зорка и чутка, фальшь и умысел чую за́ сто верст. Дело не в ласковости и неласковости, допускаю, что Вам — от шатания по улицам, противоестественного сидения по кафэ и пр. — со мной просто бывает скверно. — Так и говорите. — Ведь и мне от этого не сладко. — Будем союзниками.

— «Я держу свою радость на всех цепях». — Напрасно. — Спустите со всех — и то еле коснется! При моей несамонадеянности — как раз в меру. Я ведь никогда не преувеличиваю чувств другого, и, наконец — ведь это же не вексель! Что Вы потеряете от того, что я знаю, что Вы мне радуетесь? Да ведь это же единственное оправдание наших встреч! Радость друг другу — пусть через боль! Пусть… через столик!

_____

Нет, я Вас таким не хочу. Лучше никаким, чем таким. Я могу иметь дело только с настоящим: настоящей радостью, настоящей болью, настоящей жестокостью: только с самым дном человека, со всем, встающим с этого дна.

Игра, Радзевич, для других! Я люблю СУЩНОСТИ.

_____

— Ну, а игрок — как сущность? (Предвижу реплику.) Задумываюсь, и:

— Без возможности срыва в правду — чудовище. Если Вы игрок, я — Ваш срыв в правду. Если я — не Ваш срыв в правду — я для Вас ничто.

Но Вы от этого не становитесь чудовищем. Может быть сорветесь на ком-нибудь другом.

_____

Дружочек, я Вам еще верю (хочу верить!), я помню Вас настоящим, знаю Вашу прекрасную первичную природу, — верьте ей! Если лепить себя — то из своих данных, а не из данных соседа!

Вы лучше чем то, чем Вы хотите быть. Не убивайте в себе души, т.е. возможности страдать. И Гёте страдал. Его «окостенелость» — только маска. Есть высшая стыдливость страданья: она у него была. «Бесчувственный Гёте» — вздор.

_____

Страдание — как звук в мировой гармонии — да: но не чужое страдание, а свое в ответ на это чужое. ТА́К я Ваше утверждение приму. Ваш вопль — в ответ на вопль. Стоять и глядеть, проходить и не глядеть — всё это меньше, чем человек.


И собака чувствует болезнь хозяина.

_____

Родной мой! Борюсь за Вашу душу. В быту и в жизни дней, где все так себялюбивы, Вы самозабвенны и щедры. Это Ваша настоящая природа. Поменьше о себе и в большом! Покорять, гнуть, властвовать, — будьте только БОЛЬШИМ — и само придет! Чтобы это не силой воли Вашей, а силой сущности.

Хочу быть большим перед собой, не перед другими. Вот формула. — Что Вам оттого, что Вас будут считать большим, если Вы сам будете знать обратное. И дело ведь не в количестве Вами покоренных, а в качестве! Качества же Вы никогда ни хитростью, ни захватом не добьетесь, ТОЛЬКО СУЩНОСТЬЮ: величием в себе.

_____

В четверг увидимся. Будьте внимательны к письму.

МЦ.


Впервые — Письма к Константину Родзевичу. Печ. по тексту первой публикации. стр. 127–133.

81-23. К.Б. Родзевичу

Прага, среда [1421]

<12 декабря 1923 г.>


Дорогой Радзевич,

Жду Вас завтра, в четверг, в 4 ч<аса> на Смиховском вокзале, там, где кофе.


Если мое письмо не успеет дойти, буду ждать Вас там же в пятницу в тот же час.

М.

P.S. Буду ждать до 5ти ч.


Впервые — Письма к Константину Родзевичу. Печ. по тексту первой публикации. стр. 137.

82-23. К.Б. Родзевичу

<Вероятно, середина декабря 1923 г.>


Из той же тетради, неоконченное:

Милый друг, сейчас идут самые ужасные дни моей жизни, и Вам нужно переродиться, чтобы меня внутренно не утерять. Я разорвана пополам. Меня нет. Есть трещина, только ее и слышу. Моя вина (<пропуск одного слова> совести во мне!) началась с секунды его боли, пока он не знал — я НЕ была виновата. (Право на свою душу и ее отдельную жизнь.)

Все эти дни я неустанно боролась в себе за Вас, я Вас у совести — отстояла, дальнейшее — дело Вашей СИЛЫ. Это моя единственная надежда. Вся моя надежда на Вас, я сейчас выбыла из строя, во мне живого места нет, только боль. Та́к не живут, я и не живу.


Впервые — HCT. стр. 266. Печ. по тексту первой публикации.

83-23. К.Б. Родзевичу [1422]

Прага, 23-го Декабря 1923 г.


Мой родной,

Я не напоминаю Вам о себе (Вы меня не забыли!), я только не хочу, чтобы Ваши праздники прошли совсем без меня.

Расставшись с Вами во внешней жизни, не перестаю и не перестану —

Впрочем, Вы всё это знаете.

МЦ.

А на прилагаемую мелочь не сердитесь (не се́рдитесь?), право выручить Вас — мне, и Вам — меня, это жалкое право мы ведь сохраняем?

Буду думать о Вас все праздники и всю жизнь.

_____


Впервые — Поэт и время. Печ. по тексту первой публикации. стр. 111–112.

Загрузка...