1908

1-08. П.И. Юркевичу

<21 июля 1908 г. Орловка> [23]


На 18-ое июля

Когда твердишь: «Жизнь — скука, надо с ней

Кончать, спасаясь от тоски».

Нет ничего светлей и радостне́й

Пожатья дружеской руки.

Душа куда-то ввысь возносится.

Туда, где ярок солнца свет,

И в сердце тихо произносится

Молчаньем скре́пленный обет.

Не будем строгими и зрелыми.

Пусть мы безумны, ну т<а>к что ж!

Мы знаем, правда только с смелыми,

А всё другое только ложь.

Пусть скажут: «Только безрассудные

Поверят дружеским словам».

За светлый луч в минуту трудную

От всей души спасибо Вам.

И вот теперь скажу уверенно

(Я знаю, между нами — нить):

«О нет, не всё еще потеряно,

И есть исход и можно жить!» —

_____

Не вообразите о себе слишком многого, избалованный Понтик! [24]

_____

Написано в «веселом» настроении 21-го июля 1908 (после езды на конях) [25].


<Сложенный втрое лист надписан рукой Цветаевой:>


Вечерняя почта из Горбачёва [26].

«Понтику» (своеобразному пойнтеру, не вошедшему в возраст).


Впервые — Московский комсомолец. 1994. 22 нояб. (публ. Н. Дардыкиной). Новый мир. № 6. 1995. стр. 119–120 (публ. О.П. Юркевич). СС-7. стр. 711–712. Печ. по тексту публикации в Новом мире.

2-08. П.И. Юркевичу

<Таруса. 22 июля 1908 г.> [27]


Хочу Вам писать откровенно и не знаю, что из этого получится, — по всей вероятности ерунда.

Я к Вам приручилась за эти несколько дней и чувствую к Вам доверие, не знаю почему.

Когда вчера тронулся поезд, я страшно удивилась — мне до последней минуты казалось, что это все «так», и вдруг к моему ужасу колеса двигаются и я одна. Вы наверное назовете это сентиментальностью, — зовите как хотите.

Я почти всю ночь простояла у окна. Звезды, темнота, кое-где чуть мерцающие огоньки деревень, — мне стало так грустно.

Где-то недалеко играли на балалайках, и эта игра, смягченная расстоянием, еще более усиливала мою тоску.

Вы вот вчера удивились, что и у меня бывает тоска. Мне в первую минуту захотелось все обратить в шутку — не люблю я, когда роются в моей душе. А теперь скажу: да, бывает, всегда есть. От нее я бегу к людям, к книгам, даже к выпивке, из-за нее завожу новые знакомства.

Но когда тоска «от перемены мест не меняется» (мне это напоминает алгебру «от перемены мест множителей произведение не меняется») — дело дрянь, так как выходит, что тоска зависит от себя, а не от окружающего.

Иногда, очень часто даже, совсем хочется уйти из жизни — ведь все то же самое. Единственно ради чего стоит жить — революция [28]. Именно возможность близкой революции удерживает меня от самоубийства.

Подумайте: флаги. Похоронный марш [29], толпа, смелые лица — какая великолепная картина.

Если б знать, что революции не будет — не трудно было бы уйти из жизни [30].

Поглядите на окружающих, Понтик, обещающий со временем сделаться хорошим пойнтером, ну скажите, неужели это люди?

Проповедь маленьких дел у одних [31], ― саниновщина [32] у других.

Где же красота, геройство, подвиг? Куда девались герои?

Почему люди вошли в свои скорлупы и трусливо следят за каждым своим словом, за каждым жестом. Всего боятся, поговорят откровенно и уж им стыдно, что «проговорились». Выходит, что только на маскараде можно говорить друг другу правду. А жизнь не маскарад!

Или маскарад без откровенной дерзости настоящих маскарадов.

От пребывания моего в Орловке у меня осталось самое хорошее впечатление. Сижу перед раскрытым окном, — все лес. Рядом со мной химия, за к<отор>ую я впрочем еще не принималась [33], так как голова трещит.

Сейчас 9 ½ ч<асов> утра. Верно, вы с Соней [34] собираетесь провожать Симу [35]. Как бы я хотела сидеть теперь в милом тарантасе, вместо того, чтобы слышать как шагает Андрей в столовой, ругаясь с Мильтоном [36].

Папа еще не приехал [37].

Вчера в поезде очень хотелось выть, но не стоит давать себе волю. Вы согласны?

Нашли ли Вы мою «пакость», которую можете уничтожить в 2 секунды и уничтожили ли?

После Вашей семьи мне дома кажется все странным. Как мало у нас смеха, только Ася [38] вносит оживление своими отчаянными выходками. У Вас прямо можно отдохнуть.

Милый Вы черный понтик (бывают ли черные, не знаете?) я наверное без Вас буду скучать. Здесь решительно не с кем иметь дело, кроме одной моей знакомой — г<оспо>жи химии, но она до того скучна, что пропадает всякая охота иметь с ней дело [39].

Видите, понемногу впадаю в свой обычный тон, до того не привыкла по-настоящему говорить с людьми.

Как странно все, что делается: сталкиваются люди случайно, обмениваются на ходу мыслями, иногда самыми заветными настроениями и расходятся все-таки чужие и далекие.

Просмотрите в одном из толстых журналов, к<отор>ые имеются у Вас дома, небольшую вещичку (она кажется называется «Осень» или «Осенние картинки»). Там есть чудные стихи, к<отор>ые кончаются так

… «И все одиноки»… [40]

Вам они нравятся? Слушайте, удобно ли Вам писать на Вас? М<ожет> б<ыть> лучше на Сонино имя? Для меня-то безразлично, а вот как Вам?

Приходите ко мне в Москву, если хотите с Соней (по-моему лучше без). Адр<ес> она знает. М<ожет> б<ыть> мы с Вами так же быстро поссоримся, как с Сергеем [41], но это не важно.

Вы вчера меня спросили, о чем писать мне. Пишите обо всем, что придет в голову. Право, только такие письма и можно ценить. Впрочем, если неохота писать откровенно — лучше не пишите.

Удивляюсь как Вы меня не пристукнули, когда я рассказывала Соне в смешном виде Андреевскую Марсельезу [42].

Что у Вас дома? Горячий привет всем, включая туда Нору, Буяна и Утеху [43].

Ах, Петя, найти бы только дорогу!

Если бы война! Как встрепенулась бы жизнь, как засверкала бы!

Тогда можно жить, тогда можно умереть! Почему люди спешат всегда надеть ярлыки?

И Понтик скоро будет с ярлыком врача или учителя [44], будет довольным и счастливым «мужем и отцом», заведет себе всяких Ев и тому подобных прелестей.

Сценка из Вашей будущей жизни

— «Петя, а Петь!»

― «Что?»

― «Иди скорей, Тася без тебя не ложится спать, капризничает!» ―

― «Да я сочинения поправляю». ―

― «Все равно, брось, наставь им троек, больше не надо, ну а хорошим ученикам четверки. Серьезно же, иди, Тася совсем от рук отбилась». ―

― «Неловко, душенька, перед гимназистами…»

― «Ах, какой ты, Петя, несносный. Все свои глупые студенческие идеи разводишь, а тем временем Тася Бог знает что выделывает!» ―

― «Хорошо, милочка, иду…»

Через несколько минут раздается «чье-то» пенье. «Приди котик ночевать, Мою Тасеньку качать»…

― «Папа, а что это ты разводишь, мама говорила?»

― «Идеи, голубчик, студенты всегда разводят идеи». ―

― «А-а… Много?» ―

― «Много. Что тебе еще спеть?» ―

― «Как Бог царя хоронил [45], это все мама поет».

— «Хорошо, детка, только засыпай скорей!» — Раздаются звуки национального гимна.

Ad infinitum {1}

Пока прощайте, не сердитесь, крепко жму Вам обе лапы

МЦ.

Адр<ес> Таруса. Калуж<ская> губ<ерния>. Мне. Передайте Соне эту открытку от Аси.

Пишите скорей, а то химия, Андрей, алгебра… Повеситься можно!


Впервые — Минувшее, 11. 1991. стр. 337–339 (публ. Е.И. Лубянниковой и Л.А. Мнухина). Печ. по тексту СС-6. стр. 17–20 (с уточнением даты написания).

3-08. П.И. Юркевичу

Говорила я Вам, Понтик, что буду писать по два раза в день [46].

Сегодня получила письмо от Сережи [47].

Представьте себе, в каких обстоятельствах он вспомнил меня: оркестр в японском театре заиграл Хиавату [48], и он, конечно, не мог не вспомнить.

Не могу сказать, чтобы я была очень польщена этим обстоятельством [49].

Сейчас особенно темно на душе. Ася с Андреем уехали в гости с ночевкой, я одна с француженкой [50]. Ворчит-поварчивает на столе самовар, темная, совсем осенняя ночь обступила стены дома и старается проникнуть в него через черные стекла.

У меня был сегодня странный разговор, после к<оторо>го я никак не могу прийти в себя.

Странный субъект ― этот мой знакомый [51]. Он не сильный, я его страшно боюсь. Боюсь его и иду к нему, потому что не могу не идти.

Он холодный, мертвый. Увидит светлую точку и мгновенно загасит ее. Зажечь он ничего не может. Вся жизнь его полна призраков.

Сегодня он мне сказал такую вещь:

— «Как прекрасно иметь в себе огонь и тушить его!» [52] — Я долго над этим думала. Что можно ответить на такую вещь? [53]

К чему гасить огонь? Гасить его не надо. А к чему разжигать? Человек может погибнуть, если огонь вспыхнет в нем слишком сильно. Горение могут вынести только немногие избранные. Я лично говорю: надо всегда разжигать костер в сердце прохожих, только искру бросить, огонь уж сам разгорится.

Лучше мученья, огненные, яркие, чем мирное тленье. Но как убедить людей, что гореть надо, а не тлеть. Они потребуют моментально гарантию, расписку в счастье.

Всё сводится к риску и дерзости. Только они спасут людей от спячки.

Дерзость мысли, чувства, слова! Говорить, не боясь преград, идти смело, никому не отдавая отчета, куда и зачем, влечь за собой толпу…

Это чудно! Но… если не горенье нужно, а замерзание! Вот Брюсов [54], ― забрался на гору, на самую вершину (по его мнению) творчества и, борясь с огнем в своей груди, медленно холодеет и обращается в мраморную статую.

Разве замерзание не так же могуче и прекрасно, как сгорание? Милый Понтик, глядя <на> все это с медицинской точки зрения, Вы скажете, что это всё сплошная отвлеченность, что природа не считается с капризами отдельных личностей и пр.

Но Вы мне тем-то и нравитесь, что в Вас эстетик сильнее врача, а то бы я не стала Вам писать всего этого.

Вы, м<ожет> б<ыть>, помните мои стихи «В Монастыре» [55], к<отор>ые показывала Вам Соня? [56] Они написаны под впечатлением разговора с этим странным знакомым.

В нем есть что-то каменное и холодное. Когда я поговорю с ним, все светлое, красивое, смелое исчезает и дает место какому-то кошмарному бреду, полному диких ужасов и страшных картин.

Во время разговора с Вами я чувствовала себя так ясно, так хорошо. Вообще я очень отдохнула в Орловке [57]. А теперь всё смято, беспорядочно, сумбурно. В голове бродят какие-то отрывки мыслей. Ничего не могу обобщить. Связь как-то утерялась.

Порой мне бывает страшно и откуда-то со дна всплывает что-то темное. Мне кажется, что это начало сумасшествия. Впрочем, это шаблонно — все так говорят и никто не сходит с ума.

Прочтите это письмо еще раз вечером, если хотите меня понять.

О, Петя, как тяжело жить одной. Я боюсь одиночества и своей тоски. Бегу ко всем, лишь бы забыться. Как бы мне хотелось быть сейчас в столовой и слушать. «Два гренадера» [58]. Вижу отсюда, к<а>к Соня полулежит на диване, а Вы вкладываете валик и приговариваете:

— «Ах ты черт, странно, что ж это он не лезет?» ―

Глажу Вас против шерстки.

Лапу, товарищ!

МЦ.

22-го июля 1908


Впервые ― Новый мир. № 6. 1995. стр. 120–121 (публ. О.П. Юркевич). СС-7. стр. 714–715. Печ. по тексту первой публикации.

4-08. П.И. Юркевичу

<23 июля 1908 г., Таруса> [59]


Вы, Понтик, пожалуйста, не воображайте, впрочем, Вы такой умный, что ничего и не вообразите.

Передо мной лежит раскрытая химия [60] и ехидно улыбается.

Знаете что? Устроим зимой кружок, хотя бы литературный с рефератами по поводу прочитанного и прочим. К этому я стремлюсь из чувства самосохранения: с другими тоска не так страшна, да <и> приятно (хотя слово «приятно» сюда не годится) обмениваться мнениями насчет прочитанного и таким образом проверить стойкость и верность своих убеждений. Как Вы думаете на этот счет? У Вас, верно, есть кто-нибудь, кто бы пожелал участвовать?

Оказывается, что экзамен мой будет числа 28-го сент<ября> месяца [61], так что я напрасно не осталась у Вас, чтобы ехать в Соковнино [62]. Ругаю себя, но от этого ничего не меняется.

Погода у нас беспросветная.

«Дождь и холод, грязь и слякоть,

Светлых точек нить {2},

Небо хочет нас оплакать

И похоронить…» [63]

Все тарусские находят, что я загорела, как цыганка. Здесь — всё лес и лес, даже странно с непривычки и грустно без открытого горизонта тульских широких полей.

Кто-то теперь без меня ласкает Буяна? [64]

Да, Петя, пожалуйста, составьте мне список Ваших достопримечательностей (не лично Ваших, хотя, если хотите, и этот), а то я было начала перечислять и запнулась на Чермашне и Мокром [65].

Папа очень доволен, что я побывала у Вас, и, кажется, ничего не имеет против меня еще когда-нибудь отпустить к Вам.

Соня на меня не дуется, не знаете? Мы ведь с ней порядочно грызлись.

Завтра беру первый урок по алгебре, — перспектива не из приятных.

Химию начну сегодня же, по крайней мере надеюсь начать.

Как я только приехала, Ася тотчас же начала изводить меня, впрочем, очень дружелюбно. Она представляла, как я в очках, согнувшись в 3 погибели, прицепилась к лошади, и как последняя, тоже скрючившись, лениво двигается.

Слушайте, Понтик, Вы ничего не имеете против того, чтобы осенью познакомиться с одной нашей знакомой зубоврачихой [66] — разочарованной барыней слегка в декадентском вкусе.

У нее всегда бывает много народа, иногда интересного.

Нас с Асей она, не знаю за что, очень любит и всегда рада всем нашим знакомым и друзьям. Ее гостиную я зову «зверинцем», уж очень разнообразные звери там бывают.

Не ручаюсь, что это общество Вам понравится, но посмотреть стоит. Как полная противоположность ей — у меня есть одна знакомая эсдечка, смелая, чуткая, умная, настоящая искорка [67].

В ее присутствии всем делается светло и радостно на душе, уж очень она сердечный и искренний человек.

Посмотрите, Петя, познакомитесь — влюбитесь, да мимо нее нельзя пройти равнодушно.

В свою очередь погляжу на Ваших знакомых, так как, судя по Вашим рассказам, есть среди них интересные. Соня мне говорила, что Вы очень избалованы всеми.

Это правда?

Трогательно: отсылаю одновременно письма всем троим: Сереже, Вам и Соне. Не хватало бы еще письма Володе [68]. Кстати, когда будете ему писать, напишите, что ему надо еще много практиковаться, прежде чем определять верно по почерку характер человека.

Впрочем, задатки у него есть, и Бог знает, м<ожет> б<ыть> он прославится не как инженер, а как определитель людей по почерку.

Как он узнал, что я близорукая? Это интересно.

Сердечно завидую Вам: 24-го или 25-го будете слушать музыку [69], а я, м<ожет> б<ыть>, в это же время буду учить, как «кристаллы падают, так вообще»…

Папа окончательно велел нам бросить с Асей наши фуражки [70]. Он купил нам красные береты с перьями, как носили средневековые пажи. Представляю себе удивленные лица всех Ваших соседей, если бы они их увидели.

Пока всего хорошего.

Пишите.

Ваша МЦ.


Впервые — Новый мир. № 6. 1995. стр. 122–124 (публ. О.П. Юркевич). СС-7. стр. 716–717. Печ. по тексту первой публикации.

5-08. П.И. Юркевичу

<28 июля 1908 г.>, Таруса


Откровенность за откровенность, Понтик.

Хотите знать, какое впечатление у меня осталось от Вашего письма? [71]

Оно всецело выразилось в тех нескольких словах, к<отор>ые вы-рва-лись у меня невольно:

— «Какой чистый, какой смелый!» ―

― «Кто? — спросила сидевшая тут же Лея и многозначительно прибавила, — да мне вовсе не интересно знать. Кто бы то ни был — всё равно разочаруешься!» ―

― «Не беспокойся, этого не будет!» — сказала я.

― «Давай пари держать, что через месяц, много 1 ½ ты придешь ко мне и скажешь: „А знаешь, Ася, это не то, совсем не то“». ―

― «Пари держать не хочу, всё равно проиграешь ты. Знаешь, повесь меня, если это не будет так!» ―

― «Ладно!» — Ася подошла к стене и нарисовала виселицу с висящей мной.

― «Я тебе дюжину примеров приведу, — продолжала моя дорогая сестрица, — больше дюжины, считая только последние два года!» ―

Действительно, пришлось нехотя признаться в том, что каждое «очарование» влекло за собой неминуемое «разочарование». А сколько их было! — Но не о них я хотела говорить.

Ваш тип — тип смелого, чистого, самоотверженного борца сходит со сцены.

От Вас веет чем-то давно прошедшим, милым, светлым. В Вас есть свойство, почти исчезнувшее, — энтузиазм, любовь к мечте.

А это много, скажу больше — это почти всё! Энтузиазм, стремление вверх, к звездам, прочь от пошлой скуки, жажда простора и подвига — вот что движет жизнь вперед, делает ее сверкающей, сказочной. А жизнь должна быть сказкой… по смыслу (по форме это редко удается). Только недетской веселой сказочкой с опасностью в виде бабы-яги посредине и благополучным концом (в виде национального гимна и Тасенек [72]), а такой сказкой, чтобы дух захватывало, когда ее станешь читать или, вернее, когда «наши внуки» станут ее слушать.

Я люблю граненые стекла [73] и в детстве была способна по целым часам их рассматривать, не скучая. Пусть наша жизнь будет как граненые стекла, — на меньшем мириться нельзя. Моему понятию о жизни всецело соответствует следующее стихотворение Максима Горького, писанное им, когда он еще не был правоверным марксистом.

Песня о Марко [74]

В лесу над рекой жила фея,

В реке она часто купалась,

Но раз, позабыв осторожность,

В рыбацкие сети попалась.

Ее рыбаки испугались.

Но был с ними юноша Марко.

Схватил он красавицу-фею

И стал целовать ее жарко.

А фея, как гибкая ветка,

В могучих руках извивалась

И в Марковы очи глядела

И тихо чему-то смеялась.

Весь день она Марко ласкала.

А как только ночь наступила,

Пропала веселая фея…

У Марко душа загрустила.

И день ходит Марко, и ночи

В лесу над рекой, над Дунаем.

Всё ищет, всё стонет — «Где фея?» ―

А волны смеются: «Не знаем!» ―

Но он закричал им — «Вы лжете,

Вы сами играете с нею!»…

И кинулся юноша глупый ―

В Дунай, чтоб найти свою фею… ―

Купается фея в Дунае,

К<а>к прежде до Марко купалась.

А Марко уж нету, но все же

О Марко хоть песня осталась!

А вы на земле проживете,

Как черви слепые живут, ―

Ни сказок про вас не расскажут.

Ни песен про вас не споют.

_____

Конечно, если смотреть на всю эту историю с точки зрения «пользы» и «результатов» — получится бессмыслица. К чему Марко бросился в реку? Наконец, не лучше ли ему было остаться на берегу за чисткой рыбы и бросить мысли о промелькнувшей в его жизни сказке — фее.

Такая идиллия: чистил бы Марко свою рыбу или возил ее в соседний город, откуда возвращался бы навеселе, а на следующий день снова закидывал свои сети, и так всю жизнь.

Но случилось нечто странное: увидев фею, Марко вдруг понял, что Дунай лучше жизни с продажей рыбы.

Он сгорел за свою мечту, за свой порыв. Именно так я понимаю революцию — не как средство наполнения голодных желудков, а как горение за мечту, м<ожет> б<ыть>, такую же призрачную и обманчивую, как дунайская фея.

В этом мы наверное с Вами разойдемся. Вы говорите: отдать жизнь за счастье других. Я скажу: отдать жизнь за мечту (к<отор>ая, может быть, причинит людям вред, впрочем в моем случае и в Вашем это не так).

Сейчас душно, — собирается гроза, и поэтому как-то не пишется.

Вернулась сейчас с купанья, во время к<оторо>го произошла следующая сценка. Когда мы пришли на берег — там сидел один маленький мальчишка с коровой и теленком. Мы пообещали ему стеречь корову, если он уйдет. В самый разгар купанья корова и теленок, накупавшись вдоволь, ушли на луг. Вскоре послышался рев пастушонка, к<отор>ый околачивался где-то поблизости.

― «Как, ты здесь, Лялька, ты не ушел? — крикнула Ася, обрадовавшись предлогу избавиться от коровы и теленка, — ты обещал уйти, а сам не уходишь, вот теперь загоняй их сам!» ―

Рев еще более усилился.

― «Да, Лялька! — поддержала я, — и не воображай, что мы будем их загонять!» ―

Рев перешел в нечто еще более сильное, чему названия я не знаю.

―«Загоняй сам!» — радостно вопили мы из воды. Вдруг среди рева послышалось нечто похожее на слова.

― «Что?» — переспросили мы.

― «ё-ё-ёнка!» — донеслось с горки.

― «Что?» ―

― «Тейё-ё-ёнка-а-а!» ―

― «Да что?» ―

― «Я койову, а вы тейё-ёнка!» ―

На том и порешили. Лялька с ревом загнал корову, а теленка, к<отор>ый был рядом с ней, оставил для нас. Простите за такую ерунду, просто очень уж смешно было, а Вам, наверное, со стороны просто странно. Вчера вечером я вышла побродить в поле. У нас полей мало, всё больше лес. Ну вот бродила я меж желтой рожью <так!>, садилось солнце — и край неба был огненно-красный, переходящий в золотой. Приближающаяся темнота, бледный месяц, голубоватая даль — всё это настраивало к грусти. Я думала над тем, почему люди так одиноки. Ведь это ужас, подумайте, это проклятие. И ведь никогда люди, даже самые, самые близкие, не могут знать, что происходит в душе друг у друга. Счастлив тот, кто не гонится затем, чтобы понять. Вот я говорю с Вами (это я так для примера беру) и никогда не знаю, серьезно ли Вы говорите или шутя, не могу поручиться зато, что Вы понимаете мое настроение…

Ну вот, я думала так и медленно шла, глядя на тоскливую даль. <Зачеркнуто две строки> И как-то сразу сделалось холодно и захотелось домой.

Небо совсем померкло, а при свете луны поля сделались какие-то странные, грезящие, холодные.

Вся оторванность человека от природы вдруг ярко стала мне понятна. И вышло так: люди — чужие, природа — чужая, далекая.

И грустно-грустно было возвращаться по лесу домой, где кроме химии и алгебры никто не ждет.

Вы будете виноваты, если я провалюсь по обоим предметам, так и скажу.

― «Это Петя виноват, я хотела учиться!» ―

― «Какой Петя?» — удивленно спросит педагог.

― «А такой, Понтик! — сквозь слезы отвечу я и для пояснения прибавлю — черный!» ―

На педагогическом совете будет разбираться вопрос о причине неуспешности экзамена г<оспо>жи Ц<ветаевой>.

― «Мое мнение, — проворчит нечто вроде Степаненки [75] — что она во сне увидела какого-нибудь арапа, Петю…».

― «Почему же Петю, а не Колю?» — тоненьким голоском спросит учитель алгебры. ―

― «Это всегда так во сне! — скажет начальница, — думаешь про Колю, а увидишь Петю».

― «И так испугалась, что ничего не сумела сказать», — докончит «нечто». —

― «Черный… Гм… Это не антихрист ли? — глубокомысленно изречет батюшка, — оно иногда того…».

― «Именно, именно, анархист! — тоненьким голосом поддержит „алгебра“', ― а за знакомство с анархистом…»

— «Антихристом!» — поправит батюшка.

― «Да, да, я так и сказал. Итак, за знакомство с недозволенными лицами мы г<оспо>же Ц<ветаевой> поставим 0». ―

― «Для искоренения злонравия», ― буркнет «нечто». ―

— «Для возвращения заблудшей овцы на путь истинный!» ― пробасит молчавшая «химия».

Итак, Вы и анархист и антихрист, а по-настоящему милый черный пойнтер. Как у нас красиво! Я часто ужасно жалею, что Вас здесь нет. Такая широкая спокойная река, отражающая все настроения неба, заглохшие дороги, заливные луга, горы. Вам бы, верно, здесь очень понравилось. Почему я не могу Вас пригласить вместо Сони? [76] Сижу на своей вышке [77], где провожу почти весь день. Видна голубая вдумчивая река, нежно-зеленые, трепетные березы, в к<отор>ых я в детстве по близорукости и сильно развитой фантазии видала рыцарей и волшебников с длинными бородами. Вы когда-нибудь обращали внимание на красоту дыма. Он так хорошо умирает наверху, в голубом небе!

Недавно я написала стихи, конч<ающиеся> так

<Зачеркнуто три слова>

Не смущайтеся, люди, исканьями правды напрасными,

Будьте дети, идите к тому, что вас манит и радует,

Только в смерти должны мы печальными быть и прекрасными,

Как те грустные листья, что падают, падают, падают…

Когда я получила Вашу закрытку, я ужасно удивилась и весь день ходила в очень странном настроении.

Мне даже одну минуту показалось, что Вы — нечто мной вымышленное, а не действительность.

Бывают дни, когда ходишь как во сне, мало замечая то, что происходит. Мой учитель по алгебре был страшно удивлен, вернее, недоволен тем, что я никак не могла понять, что такое разложение на множители и алгебр<аическое> деление. (Последнее, кстати, так и осталось непонятым мною, и опять Вы виноваты.)

Больше всего меня удивило в Вашей закрытке то выражение, что «и у меня» бывает хандра. Повторяю Вам, что тоска — мое обычное состояние, из к<оторо>го я на время вышла, благодаря Вам. Унизительно жить, не зная зачем. А вот что Вы, избалованный, хорошенький дамский кавалер, очаровательный «jeune homme» {3} — и вдруг отрицаете саниновщину [78] ― это меня ужасно удивило и обрадовало.

Я Вас раньше ведь терпеть не могла (м<ожет> б<ыть> это так будет, не ручаюсь за себя дольше сегодняшнего дня, и то много!), всё говорила Соне — «Ну, милая, и противный же твой Петя, вот антипатичный!» ―

Я никого больше на свете не ненавижу, чем хорошеньких студентов, для к<отор>ых цель жизни «побеждать» всех, начиная с высокопоставленных дам и кончая горничными и др<угими> еще получше, а Вы мне казались именно таким типиком. И вот, когда я узнала от Сони, что Вы должны скоро приехать [79], м<ожет> б<ыть> уже приехали, мне сделалось очень неприятно, так как я не желала нарушать тишины Вашего дома и вместе с тем быть приветливой к «победителю» [80] не могла. Я даже колебалась, ехать ли.

А что я немножко «щетинилась» вначале — естественно.

Во всяком случае, в настоящую минуту я к Вам отношусь очень хорошо, а что будет — не знаю, тогда увидим. Это и не так важно.

Потом когда-нибудь, в Москве, если будем друзьями, я Вас спрошу одну вещь, к<отор>ую мне бы хотелось знать. Только не в комнате. Где-нибудь на улице, вечером, а то я совсем не могу разговаривать, когда на меня смотрят [81].

Теперь лунные ночи. Гуляете ли Вы? Давайте поедем на шарабане сегодня вечером. Никогда не забуду того тоскливого чувства одиночества, к<отор>ое охватило меня, когда поезд двинулся [82].

Слушайте, пожалуйста, назовите Вашу первую дочь Мариной, ладно?

Часто ли Вам пишет Е<ва>? [83]

Глажу Вас против шерстки и буду рада, когда она отрастет. Писал ли Сережа? Насчет него я нахожусь в одном сомнении. Я на Вас загадывала по одной книге, и вот что вышло:

«…И думы шептали: „Не ждите чудес,

Жрецы Вам солгали, и Он не воскрес!“

И долго с тревогой глядели в окно.

Там не было Бога, там было темно» [84].

_____

Вы, наверное, очень мучились над религиозными вопросами?

Наверное, Соня очень рада, что я уехала. Устроила ли она Вам то, о чем я ее просила, или нет?

<3ачеркнута одна строка>

Пока всего Вам хорошего. Спасибо за хорошее письмо. Написала много ерунды — не взыщите.

Исполнится ли Асино предсказание, — мне интересно. Пишите.

МЦ.

Вечером 28-го июля 1908 г.

Милый щененок Вы мой (не обижайтесь, что я Вас так зову, я очень люблю собак), как бы Вам объяснить получше, почему мне так трудно жить.

Видите ли, я сознаю свою полную непригодность для жизни [85]. Революция, как и всякий подъем, — только миг, а жизнь так длинна. Представьте себе, ведь не сразу же Вы из маленького мальчика с оскаленными постоянно для смеха зубами сделались большим и серьезным.

Это ведь всё сделалось день за днем, никаких скачков в Вашей жизни не было. Ведь вся жизнь ― бесконечный ряд «сегодня», «вчера» и «завтра».

Чем заполнить жизнь? Ну, укажите мне что-нибудь такое, чем можно было жить всю жизнь.

Мне страшно хочется умереть рано, пока еще нет стремления вниз, на покой, на отдых.

Ну представьте себе такую встречу. Вы — почтенный учитель гимназии, отец семейства и пр. Я сорокалетняя дама с солидным супругом. Очаровательно, не правда ли?

А самое худшее — это если мы оба не окончательно заснем и при встрече вспомним прошлое.

Подумайте, до чего легко свернуться {4} с пути. Момент слабости, отчаяния, минутное увлечение — и расплата на всю жизнь.

Нужно быть вечно на страже, как бы не свихнуться.

Петя, Вы вот умный, смелый, чистый, скажите — чем нужно жить? Если жить чувством, порывом — какое право мы имеем тогда обвинять Санина? Делить порывы на добрые и злые слишком рассудочно и скучно. Выходит какая-то добродетель на постном масле. Выходит так: или постоянно следить за собой, держать себя в своих руках, или жить по голосу сердца, называя добрым то, что искренно, будь это хоть та же ненавистная саниновщина.

Я понимаю — быть одиноким ради чего-нибудь, ради какой-нибудь идеи. Но не имея ничего определенного, что бы заполняло всё существо, и быть одиноким — трудно.

На пути столько заманчивых станций, кажется, что только на минутку зайдешь отдохнуть, а там не хватит силы выбраться на настоящую дорогу, махнешь рукой и останешься.

Вот странно, я Вас так мало знаю и говорю с Вами так откровенно, как с немногими. М<ожет> б<ыть> это потому что я пишу вечером? Но начало письма писалось утром, при солнце.

Если Вы думаете, что я ломаюсь, — пожалуйста, напишите.

М<ожет> б<ыть> Вы и сам ломаетесь, а совсем не я. Меня злость разбирает.

Мы едем с Вами в шарабане. Уже стемнело. Звезды. Налево небольшой лесок, кругом всё поле, ровное-ровное, как будущий строй.

Мне жаль, что я не знала Вас маленьким. Какой Вы были? Самолюбивый, с выдержкой, мне кажется. Отчего-то с Сережей нам никогда не удавалось поговорить как следует. Пробовали переписываться прошлым летом и рассорились. Сережа больно взъелся на меня за то, что я была причиной падения (на очень короткий срок) его авторитета в глазах Сони. Кстати, Соня прислала Асе «серьезное» письмо, полное «изречений».

Будем ли мы видеться в Москве?

Ну, пора кончать, да и Вам пора спать. По-прежнему ли Вы спите целыми днями? Весело ли было в Соковнине? Как сошел <так!> концерт?

Написала я Вам, кажется, много лишнего, но горе мое в том, что я всегда пересолю, — не умею остановиться вовремя.

Никогда бы не сказала, что буду писать такие длинные письма «избалованному мальчику».

Как хорошо, что мы не «благородно ретировались» друг перед другом, правда?

Напишите мне хорошенько обо всем.

Всего, всего лучшего.

МЦ.


Впервые — Новый мир. № 6. 1995. стр. 125–129 (публ. О.П. Юркевич). СС-7. стр. 717–723. Печ. по тексту первой публикации.

6-08. П.И. Юркевичу

<Не позднее 31 июля 1908 г., Таруса> [86]


Никакой милости от Вас в виде «протянутой руки» и Ваших посещений я не желаю, и не думала даже рассчитывать на Вас, так что Ваши опасения оказались напрасными.

Помилуйте, рассчитывать на такого интересного молодого человека — да еще в Москве, к<отор>ая переполнена такими хорошенькими барышнями (даже в декадентском вкусе есть), — это мне даже в голову не приходило, а если и приходило — то на очень короткое время и теперь уже не придет, смею Вас в этом уверить.

Извиняюсь за те длинные сердечные излияния, к<оторы>ми утруждала Вас, жалею, что Вы с самого начала нашего знакомства не «указали мне мое место».

Впрочем, винить здесь некого, так как я сама должна была бы его знать.

Очень благодарна Вам за перечисления знаменитостей, населяющих Тульскую губ<ернию>.

Забудьте эпизод нашего знакомства и не берите на себя труд мне отвечать.

М. Цветаева.


Впервые — Новый мир. 1995. № 6. стр. 130–131 (публ. О.П. Юркевич). СС-7. стр. 723. Печ. по тексту первой публикации.

7-08. П.И. Юркевичу

4-го VIII. <19>08 г.


Извиняюсь за последнее письмо. Сознаюсь, что оно было пошло, дрянно и мелко.

Приму во внимание Ваш совет насчет «очарований» и «разочарований». Соглашаюсь с Вами, что слишком люблю красивые слова [87]. Мне было страшно тяжело эти последние дни. Учиться я совсем не могла. Сначала была обида на Вас, а потом возмущение собой. Правда всегда останется правдой, независимо от того, приятна она или нет. Спасибо Вам за неприятную правду последнего письма. Таких резких «правд» я еще никогда ни от кого не слыхала, но, мирясь с резкостью формы, я почти совсем согласна с содержанием.

Только зачем было писать так презрительно? Я сознаю, что попала в глупое и очень некрасивое положение: сама натворила Бог знает что и теперь лезу с извинениями. М<ожет> б<ыть> Вы будете надо мной смеяться, — но я не могу иначе, жить с сознанием совершенной дрянности слишком тяжело. Все же и с Вашей стороны было несколько ошибок.

Вы могли предоставить моей деликатности решение вопроса о «рассчитывании на Вас в Москве», уверяю Вас, что я и без Вашего замечания не стала бы злоупотреблять Вашим терпением.

Вы должны были повнимательнее прочесть мое письмо и понять из него, что мое мнение о Вас как о «charmant jeune homme» {5} и дамск<ом> кав<алере> было до знакомства, а другое после, так что моя логика оказалась вовсе не такой скверной.

Впрочем мои промахи бесконечно больше Ваших, так что не мне Вас упрекать.

Отношусь к Вам как к славному, хорошему товарищу и как товарища прошу прощения за всё. Прежде чем написать это я пережила много скверных минут и долго боролась со своим чертовским самолюбием, к<оторо>му никто до сих пор не наносил таких чувствительных ударов как Вы.

Ваше дело — простить мне или нет.

Не знаю как выразить Вам все мое раскаяние, что обидела такого милого, сердечного человека, как Вы и притом так дрянно, с намеками, чисто по-женски.

Как товарищу протягиваю Вам руку для примирения.

Если ее не примете — не обижусь.

Ваша МЦ.

P.S. Если будете писать — пишите по прежнему адр<есу> {6} прямо мне. Насчет химии и алгебры я ведь шутила, неужели Вы приняли за серьезное? ―


Впервые — Минувшее, 11. 1991. стр. 343–344 (публ. Е.И. Лубянниковой и Л.А. Мнухина). Печ. по СС-6. стр. 23–24.

8-08. П.И. Юркевичу

Таруса, 13-го июля <августа> 1908 г. [88]


Как часто люди расходятся из-за мелочей. Я рада, что мы с Вами снова в мире, мне не хотелось расходиться — с Вами окончательно, потому что Вы — славный. Только и мне трудно будет относиться к Вам доверчиво и откровенно, как раньше. О многом буду молчать, не желая Вас обидеть, о многом — не желая быть обиженной. Я все-таки себе удивляюсь, что первая подошла к Вам. Я очень злопамятная и никогда никому не прощала обиды (не говоря уже об извинении перед лицом меня обидевшим) [89].

Впрочем, все это Вам должно быть надоело, — давайте говорить о другом.

Погода у нас серая, ветер пахнет осенью. Хорошо теперь бродить по лесу одной. Немножко грустно, чего-то жаль.

Учу немного свою химию, много — алгебру, читаю. Прочла «Подросток» Достоевского [90]. Читали ли Вы эту вещь? Напишите — тогда можно будет поговорить о ней. Вещь по-моему глубокая, продуманная.

Приведу Вам несколько выдержек.

_____

«В нашем обществе совсем не ясно, господа. Ведь Вы {7} Бога отрицаете, подвиг отрицаете, какая же косность, глухая, слепая, тупая может заставить меня действовать так, если мне выгоднее иначе. Скажите, что я отвечу чистокровному подлецу на вопрос его, почему он непременно должен быть благородным.

Что мне за дело до того, что будет через тысячу лет с человечеством, если мне за это, по-Вашему (опять, точно я Вам это говорю, хотя и я могла бы сказать нечто подобное, особенно насчет подвига), „ни любви, ни будущей жизни, ни признания за мной подвига не будет? Да черт с ним, с человечеством, и с будущим, я один только раз на свете живу!“»

_____

«У многих сильных людей есть, кажется, натуральная потребность найти кого-нибудь или что-нибудь, чтобы преклониться.

Многие из очень гордых людей любят верить в Бога, особенно несколько презирающие людей. Сильному человеку иногда очень трудно перенести свою силу. Эти люди выбирают Бога, чтоб не преклоняться перед людьми: преклоняться перед Богом не так обидно. Из них выходят чрезвычайно горячо верующие, — вернее сказать — горячо желающие верить, но желания они принимают за самую веру. Из этаких особенно часто выходят разочаровывающиеся».

_____

«Самое простое понимается всегда лишь под конец, когда уже перепробовано все, что мудреней и глупей».

_____

«На свете силы многоразличны, силы воли и хотения в особенности. Есть t° кипения воды и есть t° каления красного железа». — (И здесь химия. О, Господи!)

_____

«Мне вдруг захотелось выкрасть минутку из будущего и попытать, как это я буду ходить и действовать». —

_____

Вам понятно такое ощущение?

«Вообще до сих пор во всю жизнь, во всех мечтах моих о том, как я буду обращаться с людьми — у меня всегда выходит очень умно, чуть же на деле — очень глупо!

Я мигом отвечал откровенному откровенностью и тотчас же начинал любить его. Но все они тотчас меня надували и с насмешкой от меня закрывались».

_____

Не находите ли Вы, что последнее часто верно? Я без всяких намеков. Вы не думайте. Но и Вы, очень Вас прошу, обходитесь без них. Теперь я невольно над каждым словом думаю — не ехидство ли какое.

Теперь, чтобы закончить письмо как следует, спишу Вам одни стихи Евгения Тарасова, к<отор>ые должны Вам напомнить одно настроение в Вашей жизни [91].

— Они лежали здесь, в углу,

В грязи зловонного участка.

Их кровь, густая, словно краска

Застыла лужей на полу.

Их подбирали, не считая.

Их приносили — без числа,

На неподвижные тела

Еще не конченных кидая.

Здесь были руки — без голов.

Здесь были руки — словно плети.

Лежали скомканные дети.

Лежали трупы стариков,

У этих — лица были строги,

У тех — провалы вместо лиц,

Смотрели вверх, глядели ниц,

И были бо́сы чьи-то ноги,

И чья-то грудь была жива,

И чьи-то пальцы шевелились,

И губы гаснущих кривились,

Шепча невнятные слова…

Декабрьский день светил им скупо,

Никто не шел, чтоб им помочь…

И вот, когда настала ночь —

Живых не стало, были трупы.

И вот лежали там, в углу,

Лежали тесными рядами,

Все — с искаженными чертами

И кровь их стыла на полу.

Да, это посерьезнее будет, чем «намеки» и «упреки». Пишите, я всегда рада Вашим письмам. Всего лучшего.

МЦ.

<Приписки на полях:>

Завидую Вашим частым поездкам, часто вспоминаю об Орловке. Спасибо за пожелание «спокойных дней», мне они не нужны, уж лучше какие ни на есть бурные, чем спокойные. Я шучу.

Числа до 18-го пишите в Тарусу, впрочем, когда я уеду — напишу и дам моск<овский> адр<ес>.

Как же Вы решили насчет университета?

Вы с Сережей чудаки! Сами ложатся спать, а др<угим> желают спокойной ночи. Я получила письмо среди белого дня и спать совсем не хочу.

Письмо даже на ощупь шершавое, попробуйте. А все-таки Вы славный! (Логики в посл<еднем> восклицании нет, ну да!..)

Что милая Норка, Буян, моя симпатия, Утеха и пр<очие>. Мне в настоящую минуту хочется погладить Вас по шерстке, т.е. против.

Написала одни стихи, — настроение и мысли в вагоне 21-го июля, когда я уезжала из Орловки. Прислать? [92]

А «больные» вопросы, Вы правы, теперь не следует затрагивать, лучше когда-нибудь потом. Как хорошо, что Вы все так чутко понимаете.

Я Вас очень за это ценю.

Что Соня? Хандрит ли? Какие известия от Сережи? План относительно Евг. Ив. я не оставила, дело за согл<асием> Собко [93].


Впервые — Минувшее, 11. 1991. стр. 340–343 (публ. Е.И. Лубянниковой и Л.А. Мнухина). Печ. по СС-6. стр. 20–23 (с уточнением датировки письма и использованием коммент. к первой публикации).

9-08. П.И. Юркевичу

<Между 18 и 24 августа 1908 г., Москва> [94]


Ну вот я и в Москве. Что-то странно после Тарусы: шум экипажей, фонари, толпа на улицах. Учу свою химию (25-го и 26-го экз<амены> по ней и по алгебре). В общем рада, что в городе, хотя тех немногочисленных знакомых, с к<отор>ыми еще не рассорилась, еще не видала.

Спасибо Вам за письмо, Петя. Я хорошо понимаю Ваше тогда настроение. Такой фразы я бы пожалуй никогда не простила [95]. Вот и Вы простить-то простили, а уж верно забыть ее никогда не сможете.

Насчет моих стихов, о к<отор>ых писала <зачеркнуто три строки> присылаю Вам их [96] <зачеркнуто несколько слов>.

Мне очень трудно теперь стало Вам писать, какое-то неуверенное чувство.

Рада буду повидать Вас в Москве. Здесь всё еще по-летнему: стук экипажей, зеленые деревья, пыль на улицах. Очень тянет в синематограф, такая подзадоривающая музыка [97]. Помните, как мы все ходили тогда весной. Я еще сказала Вам: «Если буду объясняться в любви — Вы не верьте. Весной я всякому готова!» ―

Да, Понтик, Вам Соня давала читать мое последнее письмо? В нем нет ни слова правды, это мы с Асей Соню мистифицируем [98]. Только не выдавайте нас, прошу. А Вы поверили?

Соне я пишу, верней писала в многочисленных письмах, что я влюблена в одного там типа. Сонечка аккуратно в каждом письме объясняла мне, что такое любовь, как надо любить и пр. Между прочим от нее узнала Ваше мнение, что исход любви — брак. Это как-то с Вами не вяжется.

Сегодня папа разрыл мой дневник [99] и прочел в нем наши проделки в Тарусе. Приходит весь взволнованный к моей старшей сестре Валерии и объявляет ей — «Представь себе, Марина влюблена в Мишу» [100] (это сын нашего сторожа, симпатичный мальчик). Валерия так и не могла разуверить его в этом. Ну, пускай думает.

Скучно дома. Всё какие-то толки, предостережения, намеки. (Папа начитался Санина и выражал Валерии опасение, как бы я не «вступила в гражд<анский> брак» с каким-нибудь гимназистом, каково?)

Кстати, что это Соня все только и говорит, что о браке, любви и пр. Которое письмо уж.

Ну, Петя, Вы не сердитесь, что пишу так неинтересно и мало. Я как останусь одна — так сейчас грусть.

Внешние неудачи, домашние скандалы, разные сплетни — ерунда, вот уж что меня не огорчает, а «вопросы» [101] разные — мое горе. Хочется понять жизнь.

Какой Вы, Понтик, хороший, а еще ругались на меня зато, что я слишком много о Вас думаю.

Отчего люди так скрывают хорошие стороны?

До свидания, спасибо за славное, искреннее письмо. Не думайте, что я не оценила Вашего доверия.

Крепко жму Вам руку.

МЦ.

Когда будете в Москве? ―


Впервые ― Новый мир. 1995. № 6. стр. 131–132 (публ. О.П. Юркевич). СС-7. стр. 723–724. Печ. по тексту первой публикации.

10-08. П.И. Юркевичу

<Между 18 и 27 августа 1908 г., Москва >


Написано после письма насчет «рассчитывания» и пр., 31-го VII <19>08 [102]

Стало холодно вдруг и горели виски

И казалась вся жизнь мне — тюрьма.

Но скажите: прорвалась хоть нотка тоски

В ироническом тоне письма?

Был ли грустной мольбы в нем малейший намек,

Боль о том, что навек отнято,

И читался ли там, меж презрительных строк

Горький отклик: «За что? О, за что?» ―

Кто-то тихо сказал: «Ты не можешь простить,

Плачь в душе, но упреков не шли.

Это гордость в себе свое горе носить!» ―

И сожгла я свои корабли…

Кто-то дальше шептал — «В сердце был огонек [103],

Огонькам ты красивым не верь!» ―

И за этот за горький, тяжелый урок

Я скажу Вам — спасибо теперь.

Только грустно порою брести сквозь туман,

От людей свое горе тая, ―

Может быть, это был лишь красивый обман,

И не знаю, любила ли я…

_____

И Вы в свою очередь, Петя, не смейтесь. Ведь очень легко можно сказать Вам: «Вот сентиментальная девица. Почти что признание в любви!» — На что отвечу: это дело прошлое. Стихи эти написаны под впечатлением обиды и живым воспоминанием о Вас, каким я знала Вас в Орловке. Теперь всё изменилось. Не то чтобы ссора наша отдалила нас друг от друга, а все-таки есть что-то. Вы и сам верно это чувствуете. Согласны ли Вы? ―

Ну так вот, Вы не смейтесь. А все-таки мы пожалуй еще будем друзьями, и близкими. Мне отчего-то так кажется. О многом поговорим, когда увидимся и если увидимся.

Какое впечатление осталось у Вас от моих этих стихов? Пишите.

Соне передайте от меня, что «Лева [104] в Москве». ―

Ну, до свидания.

Хорошо бы, если зимой началось что-нибудь! Так жить нельзя, копаться в своей душе вечно — значит лишить себя всякой радости. Поменьше комнатной жизни! —


Впервые — Новый мир. 1995. № 6. стр. 132–133 (публ. О.П. Юркевич). СС-7. стр. 724–725. Печ. по тексту первой публикации.

11-08. П.И. Юркевичу

Какая у меня сейчас отчаянная тоска, Понтик! Осень, колокольный звон, сознание, что лучшее время уходит без радости. Вы вот говорите о том, что я слишком много занимаюсь своим «я». А откуда взять внешние события, когда их нет? Ходить в гости? Но это мне доставляет гораздо больше мучения, чем радости. Кто-нибудь пошутит, так себе, без всякого умысла, а я потом думаю, думаю об этой фразе, выворачиваю ее во все стороны, пока не додумаюсь до того, что всем на меня наплевать и пр.

Бывают у меня минуты, когда мне хочется, чтобы меня пожалели. Под таким настроением (опять-таки только настроением) вылилось у меня след<ующее> стихотворение, к<отор>ое Вы найдете на 2-ой стр<анице>.

Я сама знаю, что не надо так возиться с собой. Да если бы теперь началось «что-нибудь», разве я бы стала хандрить? При одной мысли о возможности революции у меня крылья вырастают. Только не верится что-то.

Гляжу сейчас на поблекший хмель на стенах сарая, на безучастные крыши домов, на небо без просвета, без голубого клочка… А где-то солнце, цветы, где-то люди смеются.

Ну, слушайте стихи.

В ожидании ответа на мое «покаянное» письмо [105].

Вы простите, я знаю, мы встретимся дружно

И не будем смеяться намеками зло,

Но о том, что казалось так близко, так нужно,

Не смогу я сказать — ведь так много ушло!

Эта грустная мысль уж меня не тревожит,

Вспыхнет вновь ли костер, что горел в темноте? {8}

Будут новые искры, и лучше, быть может,

Будут новые искры, но только не те.

Это рок. Человеческой жизни тоска в нем.

Помню всё, и порывистый наш разговор…

Вспоминаю о нем как о милом, о давнем,

Хоть немного недель промелькнуло с тех пор.

Если все это было не призрачным словом.

Что читалось под солнцем июльского дня.

Снова вспыхнет тоска, и в доверии новом

Я приду и скажу: «Пожалейте меня!» [106]

_____

В одном из Ваших писем, Понтик, Вы спрашиваете, откуда я беру данные для пессимистического мировоззрения. Ну хотя бы из такой хандры, к<отор>ая иногда длится несколько дней подряд.

Из гордости не лезу к людям за участием («а ко мне лезешь» дополните Вы), а сами приласкать не догадаются. Малейшая шутка так бесит, так обижает, что иногда даешь себе волю и говоришь, что попадется на язык. Разумеется, уж не нежное.

Конечно глупо обвинять мир в том, что мне скверно, да я и не обвиняю, но невольно общие выводы окрашиваются в черный цвет, или в серый, это верней. Это всё очень банально, что я говорю.

От Вашего письма у меня осталось двойственное впечатление. Так было я ему обрадовалась, и вдруг натыкаюсь на такую зачеркнутую фразу.

— «Вот Вам мой взгляд. Понимайте как хотите. Мне совершенно все равно, так как это меня сейчас совершенно не интересует». ―

Я это и так знаю, Петя, у меня душа не из носорожьей кожи [107], я всё очень быстро понимаю.

Жаль, что не зачеркнули почерней, так как я всегда очень основательно изучаю зачеркнутые места в полной уверенности найти там что-нибудь неприятное.

Желаю Вам удачного перехода на естественный факультет [108]. Теперь Вам конечно недосуг будет писать, ну, а когда освободитесь немножко, буду рада получить от Вас известие, как Вы устроились и пр.

Всего лучшего.

Оба экзамена выдержала на 4 (по отдельности) [109]. Иду на молебен.

МЦ.

27-го VIII <19>08.


Впервые — Новый мир. 1995. № 6. стр. 133–134 (публ. О.П. Юркевич). СС-7. стр. 725–727. Печ. по тексту первой публикации.

12-08. П.И. Юркевичу

<Не ранее второй половины сентября 1908 г., Москва> [110]


Милый, славный Понтик! Не сердитесь, всё равно этим ничего не достигнете. Нужно было чем-нибудь выразить то чувство, названия к<оторо>го я не знаю, — если вышло по-ребячески и глупо — изменять теперь поздно. Обещать ничего не обещаю, совсем не вижу, почему я должна обещать. Скажу одно: такие поступки не повторяются.

Сейчас вечер. В комнатах ясный сумрак. Небо желто-розовое, светлое, звонят колокола.

В такие вечера я никак не могу найти себе места. Как красиво, когда лучи заходящего солнца отражаются в окнах домов! Точно чьи-то широко раскрытые блестящие глаза! Дребезжат пролетки…

Милый мальчик мой, как мне вчера было хорошо с Вами.

Любовь, дружба ли — не всё ли равно? Дело не в названии.

Господи, Понтик, как много в жизни такого, чего нельзя выразить словами! Слишком мало на земле слов.

Крепко жму Вам руку. Не сердитесь за вчерашний порыв. Бывают минуты, когда не сама действуешь, а под влиянием чего-то очень сильного. Если все-таки недовольны, постарайтесь забыть. Я напоминать не буду.

Ну, друзья что ли?

Ваша МЦ.

P.S. Прилагаемое письмо будьте добры — передайте Сереже [111]. Напишите, как Вы, сердитесь или нет? Милый, хороший!


Впервые — Новый мир. 1995. № 6. стр. 135 (публ. О.П. Юркевич). СС-7. стр. 727. Печ. по тексту первой публикации.

13-08. П.И. Юркевичу

<Не ранее второй половины сентября 1908 г., Москва> [112]


Знаете, Понтик, я никак не могу решить, Вас ли я любила или свое желание полюбить? [113] «Жить скверно и холодно, согревает и светит любовь». Так говорят люди. Я хотела попробовать, способна ли я любить или нет. Но все встречные были такие противные, мелочные, дрянные, что, увидев Вас, мне показалось: «Да, такого можно любить!» И мало того — я почувствовала, что люблю Вас.

Все дни, когда от Вас не было писем, и эти последние, московские дни мне было отчаянно-грустно. А теперь я несколько дней совершенно о Вас не вспоминала. А герцога Рейхштадтского [114], к<оторо>го я люблю больше всех и всего на свете, я не только не забываю ни на минуту, но даже часто чувствую желание умереть, чтобы встретиться с ним [115]. Его ранняя смерть, фатальный ореол, к<отор>ым окружена его судьба, наконец то, что он никогда не вернется, всё это заставляет меня преклоняться перед ним, любить его без меры так, как я не способна любить никого из живых. Да, это всё странно.

К Вам я чувствую нежность, желание к Вам приласкаться, погладить Вас по шерстке, глядеть в Ваше славное лицо. Это любовь? Я сама не знаю. Я бы теперь сказала — это жажда ласки, участия, жажда самой приласкать. Но сравниваю я свое чувство к Наполеону II с своей любовью к Вам и удивляюсь огромной их разнице.

М<ожет> б<ыть> так любить, как люблю я Наполеона II, нельзя живых. Не знаю [116].

Чувствую только, что умерла бы за встречу с ним с восторгом, а за встречу с Вами — нет.

Понтик, я считаю Вас настолько чутким, что надеюсь, Вы не обвините меня в бегстве перед Вами.

То, что сказано, — сказано. Если Вы думаете, что я теперь из гордости говорю Вам всё это, — можете потребовать от меня чего-нибудь, что меня бы унизило. Я исполню.

Трусить я перед Вами не трушу и не раскаиваюсь в том, что было, а просто делюсь с Вами сомнениями, к<отор>ые возникли у меня на этот счет.

Я купила большой портрет Герцога Рейхштадтского ребенком [117]: продолговатое личико с недоверчивым взглядом темных серьезных глаз, высокомерное выражение красивых губ, мягкие, пушистые волосы, оттеняющие высокий лоб… Общее выражение лица грустно-надменное. По целым часам могу смотреть на это чудесное личико сломленного жизнью гениального ребенка.

У меня к нему такое чувство восторга, жалости и преклонения, что я бы на всё пошла ради него.

Я всё лето, всю прошлую весну жила мыслями, снами, чтением о нем. Есть драма «Орленок» («L'Aiglon») [118], это моя любимая книга. В ней в проникновенных стихах выражается вся трагическая судьба сына Наполеона I [119]. Его детство, смутные воспоминания о Версале, об отце, потом юность среди врагов, в Австрии, все его грезы о Франции, о битвах, вся его молодая странная жизнь проходит перед нами. Есть места, к<о-тор>ые можно перечитывать без конца. Читаешь и чувствуешь, как подступают слезы, и плачешь в тоске по этому молодому, чудесному, непризнанному ребенку, так несправедливо загубленного {9} судьбой [120].

Да, такая любовь, как моя к этому болезненному мальчику, этому призраку, — это действительно любовь.

Если бы мне сказали: «Ты согласна сейчас увидеть драму „L'Aiglon“, а потом умереть?» [121] — я бы без колебаний ответила — «Да!» ―

Увидеть эту аристократическую голову, эту гибкую фигуру с белокурой прядью на лбу, услышать этот голос, говорящий предсмертные слова. — Господи, да за это все мучения можно претерпеть, не то что умереть!

Я знаю, что никогда не достигну своей мечты — увидеть его, поэтому и буду любить его до самой смерти больше всех живых.

Ну, заговорилась я.

Милый Понтик, не сердитесь, верьте мне, я не виновата в том, что я такая неровная.

Крепко жму Вам руку.

Ваша МЦ.

P.S. <Зачеркнуто одно слово> Я люблю Вас больше всех живых на свете, оговорку {10}, о к<отор>ой я раньше забыла.


Впервые — Новый мир. № 6. 1995. стр. 135–136 (публ. О.П. Юркевич). СС-7. стр. 727–729. Печ. по тексту первой публикации.

14-08. П.И. Юркевичу

<Осень 1908 г., Москва>


Ну вот, хотела с Вами поссориться [122], да сейчас раздумала.

Читаю я «Дух времени» Вербицкой [123]. Вещь совсем не талантливая, но, подойдя к описанию октябрьских событий, похорон Баумана [124], я прямо не выдержала: швырнула книжку в потолок и села за письмо к Вам. Мне прямо больно читать такие книги. Мысль, что всё это прошло, что молодость пройдет без этого, не дает мне покоя. Подумайте, вдруг, когда нам будет по сорока лет, всё это начнется. Ведь нельзя жить без этого!

Можно жить без очень многого: без любви, без семьи, без «теплого уголка». Жажду всего этого можно превозмочь. Но как примириться с мыслью, что революции не будет? Ведь только в ней и жизнь?

Рядом с мыслью о ней всё так мелко, все эти самолюбия, намеки, весь этот чад, вся эта копоть!

Охотно прощаю Вам Ваше «спать хочется» [125]. Всё это ерунда. Хочется — и спите. Спите крепко, без сновидений. Спать хочется? С чем и поздравляю. Нет, всё это не стоит тоски!

Неужели эти улицы никогда не потеряют своего мирного вида? Неужели эти стекла не зазвенят под камнями? Неужели всё кончено?

Слишком много могу Вам сказать. Вот передо мной какие-то статуи… [126] Как охотно вышвырнула бы я их за окно, с каким восторгом следила бы, как горит наш милый старый дом!

Ничего не надо, ничего не жалко!

Только бы началось.

Восьмидесятников [127] у меня нет, искала-искала, не нашла.

МЦ.


Впервые — Новый мир. № 6. 1995. стр. 138 (публ. О.П. Юркевич). СС-7. стр. 729. Печ. по тексту первой публикации.

15-08. П.И. Юркевичу

<Осень 1908 г., Москва>


Спасибо за Ваше письмо. Я рада, что Вы прочли мою автобиографию [128].

Не подумайте, Петя, что я забыла о Вас вчера, но Эллис [129] довольно капризен и, пожалуй, не зная о Вас от меня, стал бы ехидничать или вообще выкинул бы что-нибудь. Поэтому я Вас не позвала. Вы, как человек обидчивый, наверное, рассердились бы, и вообще заварилась бы каша. Если он Вас интересует и Вы пожелали бы его повидать ожидайте худшего, к<отор>ое, м<ожет> б<ыть>, и не осуществится. Напишите мне насчет этого — тогда извещу Вас, когда он у нас будет.

У меня сейчас настроение досады на себя. Мне кажется, что я веду с людьми себя непростительно-искренно и глупо.

Дождь, дождь, дождь. Крыши такие унылые со своим мокрым слезливым видом. Что может быть хуже домов? Ящики: непростительно правильные, грузные, все такие похожие [130].

Что было здесь несколько тысяч лет тому назад? Так же падали желтые листья, только вместо «рыжего дома со ставнями» [131] здесь были болота.

А все-таки осень хороша. Как красиво падает лист! Вот он оторвался, в нерешительности кружится, потом опускается ниже, ниже и наконец плавным движением приникает к земле, где лежат его братья — все тем же путем окончившие короткую жизнь. Падение листьев — символ жизни человеческой. Все мы рано или поздно после недолгого кружения по воздуху своих мыслей, грез, заветных дум возвращаемся к земле [132]. Все радости и все печали осени — в ее неминуемости. Желтый сарай с увядшим хмелем, мокрая черная земля, скользкие мостки, желтые грустные листья — всё это и ненавистно и дорого, и ласкает и мучит.

Да, грустно. Радует меня то «нечто», чем пахнет в воздухе. Только не могу, не смею верить я, что оно действительно осуществится. Не забастовка, нет, но боевая готовность, уснувшая даже в лучших, жажда грозных слов и великих дел.

Нет больше пороха в людях, устали они, измельчали, и не верю я, что эти самые, обыкновенные и довольные, могли бы воскресить революцию [133]. Не такие творят, о нет! А м<ожет> б<ыть> те, что творят, настоящие, нежные и глубокие только и существуют, что в сочинениях Вербицкой и «Андрее Кожухове» Степняка [134]. Можно бороться, воодушевляясь прочитанным, передуманным (никакими экономическими идеалами и настоящими марксистами нельзя воодушевиться), можно бороться, воодушевляясь мечтой, мечтой нечеловеческой красоты, недостижимой свободы, только недостижимой!

Красота, свобода — это мраморная женщина, у ног к<отор>ой погибают ее избранники. Свобода — это золотое облачко, к к<оторо>му нет иного пути кроме мечты, сжигающей всю душу, губящей всю жизнь. Итак, бороться, за недостижимую свободу и за нездешнюю красоту я буду бороться в момент подъема. Не за народ, не за большинство, к<о-тор>ое тупо, глупо и всегда неправо. Вот теория, к<отор>ой можно держаться, к<отор>ая никогда не обманет: быть на стороне меньшинства, к<отор>ое гонимо {11} большинством [135]. Идти против — вот мой девиз! [136] Против чего? спросите Вы. Против язычества во времена первых христиан, против католичества, когда оно сделалось господствующей религией и опошлилось в лице его жадных, развратных, низких служителей, против республики за Наполеона, против Наполеона за республику, против капитализма во имя социализма (нет, не во имя его, а за мечту, свою мечту, прикрываясь социализмом), против социализма, когда он будет проведен в жизнь, против, против, против!

Нет ничего реального, за что стоило бы бороться, за что стоило бы умереть. Польза! Какая пошлость! Приятное с полезным, немецкий педантизм, слияние с народом… Гадость, мизерия, ничтожество!

Умереть за …русскую конституцию. Ха ха ха! Да это звучит великолепно. На кой она мне черт, конституция, когда мне хочется Прометеева огня. «Это громкие слова», — скажете Вы. Пусть громкие слова! Громкие красивые слова выражают громкие, дерзкие мысли! Я безумно люблю слова [137], их вид, их звук, их переменность, их неизменность. Ведь слово — всё! За свободное слово умирали Джиордано Бруно [138], умер раскольник Аввакум [139], за свободное слово, за простор, за звук слова «свобода» умерли они.

Свободное слово! Как это звучит!

Понтик, милый мой, брат, милый брат. Вы меня понимаете? Вдруг исчезла бы Москва с синематографами, конками, гостиницами, экипажами, четвергами, субботами, всей этой суетней, и вместо нее ― Кавказ, монастырь, где томилась Тамара [140], скалы, орлиные гнезда, аулы, смуглые лица черкесов, их гортанный говор, пляска их девушек, обрывы, кони, звездные ночи, вершины Казбека и Эльбруса. Но Кавказ дикий, девственный Кавказ 300–400 л<ет> тому назад.

Быть героем какой-нибудь книги, ехать ночью верхом, скатиться в пропасть, встретиться с душманами. Изведать хоть раз чувство одинокого творчества там, наверху, забыть о Москве, не знать о митингах, кадэтах {12} и эсдеках, холере и синематографах. Вы понимаете?

Дождь, дождь, дождь. Мокрые крыши, желтые листья, заливается на соседнем дворе шарманка…

Пишите, Понтик.

Ваша МЦ.


Впервые ― Новый мир. 1995, № 6. стр. 139–141 (публ. О.П. Юркевич). СС-7. стр. 729–731. Печ. по тексту первой публикации.

16-08. B.K. Генерозовой

<1908–1910 гг.> [141]


Валя, поверьте мне! Вы себя не знаете. Вам кажется, что у Вас не хватит силы прожить без личной любви? А товарищество, любовь в широком смысле разве не заменят Вам замужества? Разве Вам нужна именно только такая любовь? Неужели Вы не боитесь скуки, разочарования и пошлости, связанных с долгими годами семейной жизни. Утешение ― дети. Если посвятить себя совершенно их жизни, их развитию, воспитанию, если сделать из них людей сильных, сильных сердцем и умом, бояться нечего. Только мне жаль Вашей силы, которой придется разменяться на мелкие монеты.

Мне бы так хотелось увидать в Вас товарища, борца, а не мать, не жену. Н.А. [142], я думаю, будет довольна своей жизнью, а Вы? Удовлетворитесь ли Вы такой семейной жизнью? Какая у Вас цель? Какой Ваш девиз? Что Вы хотите, быть зрителем или борцом? Признаете ли Вы компромиссы? Ответьте мне на все это.

Валенька, не знаю кто Вы, но чувствую, что Вы — талант [143], сила. Или Вы будете солнцем, или… Жизнь докажет, кто из нас прав. Прощайте!

Ваша Маруся.

Любите ли Вы детей? Можете ли Вы посвятить им всю, всю жизнь? Поймете ли мою сказку? Автоб<иография> подвигается. 411 стр<аниц>. Скоро напишу Вам еще. Пишите, пишите! Валенька — солнце мое!


Впервые — СС-7. стр. 739 (по оригиналу, хранящемуся в архиве Л.А. Мнухина). Печ. по тексту первой публикации.

Загрузка...