Вечером на майские календы, когда небо уже пламенело, жители Капреи увидели больших пурпурных птиц над Тирренским морем. То были паруса императорских галер, возвращавших Тиберия после краткого пребывания в Риме: весла трирем поднимались и опускались, словно крылья, а золотые орлы пылали на солнце. На берегу уже собрались писцы со своими котомками из козьей шкуры, отяжелевшими от табличек, зная, что хозяин, вечно обремененный трудами, завалит их работой. У подножия скал сгрудилась серая толпа, которую центурионы отпихивали плоскими сторонами своих мечей. То были бедные рыбаки с загорелыми лицами, с глазами, вставленными, словно камни в оправу, старики, скрюченные, будто виноградные лозы, землепашцы, согнувшиеся над нивой, а главное, пастухи, некоторые все еще красивые, и женщины с кожей землистого цвета, державшие у груди детей, тяжелых, точно готовые упасть плоды. Одежда у всех была темных и богатых оттенков, которые можно различить на прибрежной гальке, древесной коре и водорослях, с тонкими вкраплениями грязи, напоминавшими патину на старых стенах, прелую листву, лишайник, ползущий по скалистым склонам. Впрочем, кое-кто украсил цветами и кораллами темную козью шерсть, над которой красные колпаки мужчин и черные шевелюры женщин сверкали, подобно выпущенным в гневе струям крови и смолы. Все смотрели блуждающими от страха и желания взглядами: конюхи, носильщики, пажи с колыхавшимися на жаре страусовыми опахалами, авгуры, ожидавшие вместе со всем двором на понтонах, патриции на носилках с золотой бахромой, африканские жеребцы с инкрустированными седлами, вьючные мулы, выстроенные в бухте Трагара. С тех пор как триремы с оглушительным плеском бросили якоря в открытом море и их окружила бесчисленная флотилия, похожая на рой каких-то водяных насекомых, начались маневры, которые, казалось, не закончатся никогда. Грохот сундуков, мягкое шлепанье тюков, ритмичный стук ног по доскам заглушались хлопаньем парусов, скрипом вантов, возгласами экипажей и писком чаек, привлеченных объедками. Внезапно, когда закат зажег их металлические шлемы рыжими отблесками и позолотил чешуйки на их кирасах, глашатаи все разом подняли свои тубы, от дыханья которых затрепетали знамена. Окруженный офицерами в украшенных султанами шлемах, ликторами, судьями в тогах с пурпурной каймой и насупленными откупщиками в белых тогах, сам Тиберий почти незаметно сошел на берег. На минуту его профиль выделился на фоне моря: лоб и нос всё еще четко очерчены, а нижняя половина лица заплыла жиром, покрывавшим всё тело, начиная с подбородка. Однако ореховые глаза со змеиным разрезом были живыми и внимательными.
Гилас, первый секретарь императора, сидя верхом рядом с носилками, слушал речь старика. То был белокурый человечек, изрытый оспой, из-за дневной жары с его век стекали румяна. Тиберий выделил среди певцов этого грека, чей интеллект его изумил, хотя императора трудно было чем-либо удивить. Гилас, отпущенный на волю много лет назад, был единственным, кому Тиберий доверял, и потому должен был всегда присутствовать, когда императора брили, и не спускать глаз с руки брадобрея.
Кортеж извивался под звуки невероятного оркестра, в котором стрекот цикад перекрывал пронзительным треском бряцание оружия, отрывистые шаги людей и лошадей по камням. Подъем был трудным, дорога вела между виноградниками, рощицами и конюшнями, которые оглашались тяжеловесным ржанием. Горох сворачивал свои усики, куры удирали в заросли дикого овса на склонах, огородные тыквы приседали на своих нефритовых листьях, а свекла раскачивала на стеблях цвета слоновой кости огромными колышущимися опахалами. Затем, когда они поднялись наверх, появились пастушьи хижины между соснами и густым кустарником, заросли чабреца и мастикового дерева у подножия скал и голые плиты, с которых взлетали вороны. В вечернем свете движущиеся факелы обволакивали их розовой пеленой. Вдалеке угадывались гребни гор, крутые и пологие склоны, грубый, но величественный ландшафт, дикий и при этом мягкий.
Сам Август выбрал этот неприступный остров, который обеспечивал защиту от неожиданностей, и когда после его прибытия дуб, засохший, по преданию, много веков назад, вдруг снова зазеленел, император увидел в этом знамение богов. Обменяв у Неаполя Искью, более плодородную и известную своей теплой водой, на Капрею, Август начал строительство двенадцати вилл, которое завершил Тиберий. Во время рытья земли обнаружили бедренные кости мамонта и каменные топоры. Приняв их за останки великанов и оружие героев, Август сложил их в особом зале и часто приходил туда посидеть. Рассматривая эти реликвии, казавшиеся ему далекой звездной пылью, он задавался вопросом, в каких веках, под покровом каких загадочных эонов[20], возможно, затеряется то, что звалось ныне римской державой. У Тиберия заботы будут иными — тревожные мысли о том, какая судьба постигнет империю, если на трон взойдет Гай Калигула.
Когда стемнело, кортеж добрался до ярко освещенной Виллы Юпитера — чудища, раскинувшегося на скалах и сверкавшего звездами, спрута, что отбрасывал переливающиеся золотисто-розовые отблески на мраморные колонны. Вечерний бриз слабо покачивал шелковые стяги, а земля была усыпана пурпурными розами, уже увядающими от зноя. Тиберий жестом раздвинул эфебов в длинных азиатских плащах и мальчиков в складчатых юбках, которые, танцуя и напевая пронзительными голосами, вышли ему навстречу. Он устал, кровь часто стучала в ушах, и когда насморк донимал его своими выделениями, рядом должен был стоять раб с корзиной, постепенно наполнявшейся льняными квадратиками. Дух оставался бодрым, но тело предавало. Редкие дни, проведенные на Мизенском мысу, у полководца Лукулла, с которым он любил беседовать о военном искусстве, были той единственной передышкой, что порой позволял себе император. Спутниками возраста становились нехватка и неповоротливость, поражения и обязанности. Тиберий должен был устроить пир по случаю своего возвращения, но, экономя силы, не испытывал к этому желания.
Когда после бани его помассировали с кедровым маслом и натерли гальбаном от судорог, он остался сидеть полулежа, опустив невидящий взор на свои тяжеловесные ноги — цвета сала, как у статуй. Синеватые четки, узловатые веревки водорослей разбегались под кожей, лиловевшей на одутловатых лодыжках, и эта плоть, испещренная пятнами застоявшейся крови, напоминала скверное мясо, которое субурские мясники продавали в Риме беднякам вкупе с внутренностями.
Среди ночи императору померещилось, будто к нему пробрался враг, намеревавшийся его убить, но это оказалась лишь гора его живота. Когда он подал голос на заре, ему принесли серебряную вазу и алый таз для омовения, но, тяжело опираясь на плечо раба, Тиберий еще долго ждал, пока смог наконец помочиться. Небо уже окрасилось чистой белизной, предвещавшей жару, и дрозд стал перекатывать свои хрустальные жемчужины, а Тиберий так и не смог сомкнуть глаз. Ему хотелось еще немного отдохнуть, но тяжелые пары амбры и сандала извещали о том, что все уже готовились к его подъему.
Позавтракав супом, заливным из перепелок и кубком фалернского, император ушел в свой кабинет. То была комната средних размеров, единственное окно которой выходило на море, а стены были расписаны архитектурными перспективами, под объемными изображениями фруктов на фризах. Мозаика с лебедями и дельфинами исчезала под грудой писем на столе. Отстегнув цингулум[21], инкрустированный горным хрусталем и слоновой костью и скреплявший его шелковую тунику, Тиберий принялся писать, пожевывая гвоздику. У него болели зубы, но он отказывался от опия, боясь ослабления своих способностей, поставленных на службу империи. Как много он успел сделать! В юности, сражаясь в Цизальпинской Галлии, подавил восстание на германском севере и, оставшись там после победы Вара, установил римское владычество. Он покорил Иллирию, вплоть до 23 года правил без всякого насилия, твердо защищал трон от власти сенаторов, боролся с продажностью откупщиков, сократил подати, укрепил безопасность государства и проводил умеренную политику. Усмиренные провинции процветали, народ никогда не страдал под игом Тиберия, и только знать испытывала на себе суровость его деспотии. Доходившие до него оскорбительные памфлеты и гнусные сатиры он встречал лишь пожатием плеч. Хоть Тиберий и заботился о римской дисциплине, он стремился, однако, к свободе — по крайней мере, к некоторой свободе, когда писал, что в свободном государстве язык и ум тоже должны быть свободными[22]. Желчный и подозрительный, он был все же самым великим монархом, которого когда-либо знали сыновья волчицы.
Он провел рукой по глазам, которые раздражал дым от благовоний, прогоняющих комаров. Его беспокоили дела на Востоке, и хотя он и сам был не лишен лукавства, эти запутанные политические интриги оставались чуждыми его римскому прагматизму. Особенно Иудея вызывала удивление и гнев, поскольку он чувствовал в еврейском народе что-то неустранимое и вечное, чему не мог придумать названия. Нельзя было править людьми, которым, если их охватывала какая-нибудь мысль, нравилось докапываться до самой сути и внезапно, словно для развлечения, развивать ее до хитроумной противоположности, чтобы тем самым испытать ее ценность. У них часто водилось золото, из которого они изготавливали сосуды для храма, жезлы, куда они складывали свернутые пергамены, или тяжелые украшения, звеневшие на шеях их женщин, даже когда те ухаживали за скотиной. У них вечно назревал какой-нибудь мятеж. Лишь непрерывные распри между племенами, кланами и сектами не позволяли поднять всеобщее восстание, и Понтий Пилат, недавно умерший в Лугдунуме, хорошо это понимал. Император вздохнул. Опасаясь израильских старцев, изрыгавших проклятия в дюнах, и страшных зеленоглазых гадалок, у которых из-под разорванных платьев разило верблюдицами, в глубине души Тиберий боялся, что этот народ был еще более великим, нежели его собственный.
Вошел Гилас, прикрывая полой своего одеяния левую щеку. Он был бледен, поскольку знал, что Тиберий придавал больше значения не самим фактам, а новостям, которые ему доставляли, и что от дурных вестей кровь мгновенно приливала к его к лицу.
— Да помогут нам боги, Цезарь. Сеян развратил финикийского евнуха, приставленного к нему, и тот теперь не следит за ним, а помогает ему расшифровывать код маяков, принцип которого, похоже, раскрыл.
Тиберий с такой силой обрушил на мрамор свой кулак, что тот даже посинел. Внезапно старик сказал, задумчиво сощурившись:
— Откуда ты это знаешь?
— Я приказал одному из своих людей следить за шпионом.
— Он грек, как и ты?
— Человек с Самоса.
Заметив в ореховых глазах хищный огонек, порою там загоравшийся, Гилас отвернул свой лазурный взор.
— Его мать — из Фессалии, где ей подобные заставляют луну плясать на траве и знакомы с силой растений…
Лицо старика на миг прояснилось: значит, теперь Сеян сам испытает те же муки, которым при пособничестве Ливиллы подверг Друза. Но, задумавшись над тем, почему они до сих пор не перешли к действиям, Тиберий снова помрачнел: почему это дело давным-давно не решено? Они не колебались, когда после одной-единственной фразы, переданной вольноотпущенником Евтихием, который правил колесницей, Агриппе пришлось осушить кубок. Ведь, зная о том, что Сеян стремится взойти на трон, не следовало забывать об угрозе государственного переворота. Насквозь продажный и всемогущий префект охраны в Риме и любовник Ливиллы разграбил Сицилию, нагромоздив столько преступлений, что дискредитировал правление Тиберия. Теперь он находился на своей соррентской вилле, и, проплывая мимо по морю, можно было увидеть вдоль ее террас мраморных богов, жестикулировавших на фоне неба.
— Мы должны немедленно действовать. Ты меня понял?.. Однако из осторожности нужно ввести новый код. Он должен быть готов через неделю.
— Я уже подумал об этом, Цезарь. Пифагор тоже был с Самоса. Код будет состоять не из знаков или слов, а из сочетания чисел, которые, отвечая гармонии космоса, отразятся на процветании империи.
Тиберий в очередной раз восхитился пониманием Гиласа.
— Давай пройдемся по галерее, где нас сможет услышать лишь ветер. Врачи советуют мне каждый день понемногу ходить — пренеприятное занятие.
Засунув опухшие ноги в сандалии, вышитые Жемчугом, которые он снял под столом, Тиберий сказал:
— Цезарь правит империей, но годы правят Тиберием.
Когда они дошли до полукруглой галереи, возвышавшейся над крутым утесом, Тиберий спросил, где находится финикиец.
— Он прибывает завтра, якобы для того, чтобы доставить нам сведения, а на самом деле собирается еще зорче за нами шпионить.
— Схватить его, как только сойдет на берег.
Император считал злодеяние настолько чудовищным, что оно заслуживало не такой скорой смерти, как сбрасывание в пропасть, применявшееся на Капрее, и потому решил, что финикийский евнух будет распят.
Крест воздвигли на том самом месте, где, по преданию, впервые высадились греки, которые и назвали его Трагос, потому что первым увидели там козла. Оно располагалось напротив трех скал, в которых народ различал сирен и по-прежнему тайком поклонялся им, невзирая на власть Рима.
Вопли евнуха, громче львиного рыка, заглушали крики альбатросов и гулкий шум моря. Всю ночь и весь день ничего другого не было слышно, пока его светло-коричневое тело, почерневшее от запекшейся крови, содрогалось на деревянном кресте. Никто не пришел на него взглянуть или потребовать его, после того как он испустил дух. Но когда центурионы нашли у подножия креста орлана, уже покрытого мухами, с крыльями, раскинутыми, подобно большим рукам, то увидели в этом знамение.